|
|
||
КОЛБИН АЛЕКСЕЙ ГЕННАДЬЕВИЧ
СОЛДАТСКАЯ ТЕТРАДЬ
художественное произведение
Ныне, как нетрудно видеть, война - дело чисто внутреннее... Войну ведет правящая группа против своих подданных, и цель войны - сохранить существующий общественный строй.
Джордж Оруэлл, "1984"
То были дни, когда я познал, что значит: страдать; что значит: стыдиться; что значит: отчаяться.
Пьер Абеляр
Я лежу на верхней полке потрепанного вагона и еду домой, как мы часто там говорили, на Большую Землю. Слегка побаливает голова после вчерашних проводов, но это ничего, даже хорошо, - слишком непривычно слушать неторопливые мирные шумы: стук колес поезда, гул привокзальной суеты на крупных узловых станциях да бойкую разноголосицу бабушек, предлагающих горячую рассыпчатую картошку и прочую снедь на редких полустанках.
Люблю ехать на поезде, смотреть в окошко на проносящиеся мимо леса, поля и маленькие, кажущиеся игрушечными домики близ железнодорожного полотна, возле которых по-муравьиному копошатся их жители. Всегда чувствуешь сожаление, что мимо проносится чья-то жизнь, как в кино, но принять тебе в ней участие не суждено. Люди живут своими заботами и хлопотами, и даже не подозревают, что кто-то наблюдает за их размеренным существованием.
А ещё люблю смотреть на рельсы. Если посмотреть вдоль путей, то возникает какое-то непривычное щемящее чувство. Две рельсы бегут в бесконечность, разделенные через равные промежутки каркасом шпал, и кажется, что на горизонте эти две блестящие полосы сливаются в одну, нарушая все законы евклидовой геометрии. Конечно, на самом деле им никогда не суждено соединиться. Железнодорожный путь слишком похож на нашу жизнь, столь же иллюзорную, - только последняя, в отличие от него, не такая длинная, да и проехать можно только в одну сторону.
В детстве, когда дома бывал отец, я часто просил его пойти на нашу маленькую станцию, где мы гуляли по перрону, а папа рассказывал о далеких морях, таинственных и полных приключений землях. Он был моряк, служил на Черноморском Торговом флоте (хотя почему был, служил, - неужели это было так давно, в какой-то другой жизни?). Так вот, меня всегда удивляло, что мы жили не на берегу теплого моря, а среди наших лесов и полей, по моему глубочайшему убеждению, не представлявших никакого интереса. В детстве жизнь около моря казалась мне полной романтики. Когда мы с мамой изредка приезжали встречать его из плавания, я ходил, завороженный буйной приморской растительностью - кипарисы, пальмы, пирамидальные тополя. Первый раз увидев море, я сразу полюбил его синеву, ленивые волны, неспешно катящиеся к берегу и шипящую полосу прибоя. Естественно, что хотел я жить около объекта своей любви, да и отцу не надо было бы каждый раз ехать к дому за сотни километров.
Теперь, повзрослев, я понял, что его тянули сюда, на родину, его дубки и осинки, его трава и его небо. Самая корявая березка в осеннем лесу была для него во сто крат дороже тропических пальм и кипарисов у лазурного ласкового моря. Понял я это, лишь сам почувствовав такую же тягу.
Это ощущение не придет к вам, если вдруг уехать в большой город, обосноваться там, заколачивать деньгу и жить припеваючи. На меня это парализующее волю стремление накатило, когда я попал вдалеке от своего спокойного городка в пламя войны.
Помню, как закончив школу, я поехал в соседнюю область, что была побольше, да и побогаче, учиться на юриста. В школе мне нравилась история и литература, "униженные и оскорбленные" и т.д. и т.п.. Поэтому никто в моей семье не удивился, узнав, что я хочу стать правозащитником. Выслушав напутствие школьных наставников, с утра отправился в путь.
Поступить в университет я не смог. Не хватило знаний, не мог я, выпускник полудеревенской школы, тягаться знаниями с питомцами лицеев и гимназий. В стенах величественного здания XIX века, бывшей обители то ли графа, то ли князя, они чувствовали себя гораздо уютнее меня, оробевшего от больших потолков и лепных сводов. Университет произвел на меня впечатление готического собора, в котором легко можно затеряться - человек чувствует себя песчинкой в сравнении с громадой сооружения. Наверное, это был то же своего рода экзамен на профпригодность.
Огорченный, я вернулся домой и застал там отца, только что пришедшего из рейса. Он мне сказал: "Не кисни и не дрейфь, не получилось попасть в высшую школу, пройдешь наивысшую - школу жизни. Отслужишь в армии, а там, подучившись, можно ещё разок попробовать, уже легче будет - на вещи проще смотреть станешь". Эх, папа, папа! Сбылись твои слова - прошел Школу Жизни, не дай Господь никому таких уроков, какие я усвоил в этой школе. А если ты не понимал или не мог выучить урока, тебе грозила не банальная двойка с подписью в дневнике "Отца в школу". В лучшем случае тебя убивали, в худшем - ты сам убивал себя, терял своё "я", становился бездушной амебой, способной лишь отправлять естественные потребности.
Первый урок я получил ещё в учебке. В одно прекрасное утро мы проснулись под звуки горна, радостно возвестившего о большом сборе. Построившись на плацу, солдаты внимали орденоносному мундиристому генералу, который спокойным, рассудительным тоном говорил о сепаратистах, о конституционной целостности государства, ну и о многом другом. Лишь через полчаса он сделал резюме - завтра нас отправляют в район боевых действий. Утирая пот со лба, он подытожил:
- Все кто по каким-то причинам не может отправиться - шаг вперед.
На эту лазеечку откликнулись два паренька, очень хотевшие жить. Когда объявляли о том, что мы идем "подавлять бандформирования сепаратистов", сразу до меня не дошло о чем речь. Вторая мысль - война, мужское братство, плечо друга - романтика! Господи, какой я был молокосос...
Те два паренька сразу сообразил в чем дело, не хотели они ни с ума сходить, ни мясом своим собак кормить, ни матерям могилы копать. А может просто боялись совесть свою испытать? В ночь отправки получил я свой первый урок, урок любви к ближнему.
Сквозь зубы, словно нехотя, выплевывая слова: "Ты, сука, здесь остался, а мы все там останемся" - человек десять планомерно обрабатывали табуретками одного из отказников. Крепкий был парень, кандидат в мастера по боксу, но не бил он своей коронной левой ребят в ответ, мешало ему что-то на них руки поднять.
Утром наши эшелоны отправились на юго-восток, а он остался в госпитале с сотрясением мозга. Первая жертва этой войны? А точнее, моей войны, той войны, которую я видел своими глазами, которые после этого зрелища высохли и уже не выдавят ни слезинки, а только жжет их, словно песок попал... А может, и не песок, а прах и пепел чей-то не дают покоя моим глазам.
В школе, в книгах про войну, я читал, что самое тяжелое - мириться с потерей своих ребят, ставших твоей семьёй. Для меня самое тяжелое - когда переступаешь невидимую грань, черту, за которой мозг самоблокируется, ты перестаешь не только переживать, - ты уже перестаешь подсчитывать сколько их было, ушло и сколько останется. Это защитная реакция организма, у кого она отказывала, тот просто сходил с ума.
Со мной в роте было два брата-двойняшки. Поскольку они были одногодкам, то военкомат и забрал их в один день. Держались Колян с Витьком все время вместе, прикрывали друг друга, только что ели из разных тарелок, да спали порознь. Когда мы подбили свою первую "бэшку" и запахло приторно-сладким запахом горящего человеческого мяса, Витек, которого вместе с братом только вчера прислали к нам, изменился на лицо, его вырвало, и чуть ли не в истерике бился молодой солдатик, первый раз почуявший запах войны... Через три месяца осколком вывернуло внутренности Коляна. Витек отупело смотрел на то, что осталось от брата и подсыхало на горячем асфальте, закрыл ему глаза, потом с любовью провел рукой по остывшей щеке, стараясь запомнить её последнее тепло. Затем так же, с любовью, погладил ствол своего "калашника", и, прежде чем кто-то сообразил что происходит, вставил его в рот и нажал на курок.
Здесь из меня, стремившегося стать защитником слабых и сирых, сделали профессионального убийцу. Это процесс трудоемкий, сложный, он не всегда приводит к желаемому результату. Дело в том, что мало человека научить держать в руках оружие, надо сделать так, что бы общение с оружием стало для него частью жизни, ствол автомата - продолжением руки, стрельба из "калашника" - рефлексом на любую угрозу, как пресловутая слюна собак Павлова. А это уже, в свою очередь, требует изменения всех ценностных ориентиров, смены стиля мышления, почти что полной замены внутреннего содержания черепной коробки. Про душу и совесть здесь никто и не вспоминает.
Главное, что стимулирует осваивать науку убивать - инстинкт самосохранения. Хочешь выжить - учись выживать за счет других. Тебя, сопляка, бросают в агрессивную среду, почище серной кислоты, а ты там барахтаешься изо всех сил, пытаясь отстоять то немногое, что осталось от выжженного тела и души. Многие, очень многие, сходили с ума.
Офицерам было немножко проще. Их с училища учили принимать решения, способные отправить в пекло несколько тысяч человек и не чувствовать за это ответственности перед своей совестью, так как это была их работа, которую учили любить и беспрекословно выполнять. Но одно дело теория, и совсем другое - практика. И хотя нашим командирам было чуть проще остаться самими собой, ломало и их.
Что касается нашего комбата, то был он, прощу прощения за пошлое сравнение, как в песне - "батя", всегда готовый и ободрить своих сорванцов, и безбожно высечь их. Во время летнего штурма Города на пути нашего батальона раскинулся городской парк. Там мы застряли на полдня.
Прямо передо мной, залитая полуденным солнечным светом, лежала аккуратная детская площадка. Лучики солнышка прыгали по резным фигуркам сказочных Бабы-Яги и Змея Горыныча, оживших под резцом неведомого искусника. Изумрудным блеском отливала зелень лужайки, и казалось невероятным, что в этот солнечный, дарованный Господом день, в этом райском месте не слышно детского шума-гама, не видно резвящихся малышей и разморенных летним зноем мамаш. Но только я ступил на эту благословенную для безмятежной жизни твердь, ожили темные заросли кустарника и южных деревьев, дававшие густую тень на противоположной стороне поляны. Уже не игрушечные безобидные бармалеи и кощеи выплевывали в меня ливнем пуль, филином ухали минометы и назойливые "мухи", да время от времени оживал Змей Горыныч с хоботом огнемета и тупое рыло пушки выбрасывало свою смертоносную начинку.
Сработала главная военная заповедь - самое тихое и мирное место всегда самое опасное и смертоносное. Пробежать восемьсот метров по лужайке казалось физически невозможным событием. И тут, как слетаются мухи на мед, услышав разрывы гранат и автоматную трескотню, припылила штабная "бэшка". Мундир орал нашему комбату одно - вперед, вперед, вперед. Любой ценой - ночью всё это зверьё осмелеет и выберется из своих нор.
Пожалел наши молодые жизни комбат. Был он тем редким человеком, которого в нашей подлой жизни не встретишь - обменял у Бога себя на нас. Мы не пошли в эту мясорубку, а он пошел под трибунал. К вечеру, при массированной артиллерийской поддержке, брало эту полянку три батальона армейского спецназа. После боя "зеленые береты" собрали едва полвзвода.
Вот так. А нашего спеленатого "батю", трясущегося по разбитой дороге к штабу, накрыла шальная мина. Не позволил Господь опозорить воинскую честь единственного настоящего офицера, которого я видел на этой войне, прибрал его к себе. Он всегда забирает самых лучших. Мне же, видно, долго ещё носить в себе огонь, зажженный пламенем той войны.
Комбат помог мне научиться справляться со страхом. Это очень сложно - перебороть пронизывающий до костного мозга, парализующий движения и сковывающий ужас, предчувствие того, что через несколько минут ты уже не будешь обитателем этого мира, и неизвестно, кому достанутся твои кости.
Вполне естественно, что в учебке я и понятия не имел что такое страх перед смертью. Лишь потом, когда эшелоны катили на юг, к нам подступило странное чувство страха перед страхом смерти. Да, да, бывает и такое - разгоряченные лица, блестящие глаза, излишне бравые речи и руки, нервно гасящие окурок от уже третьей в этот день пачки. Страх перед неизвестным будущим, диким и непонятным... А потом был второй этаж панельного дома на северо-западной окраине Города, где я, вместе с другими ребятами, сидел и выл белугой, лишь изредка огрызаясь из "калаша", в ответ на непрерывный обстрел "духов".
Каким-то чудом он нашел нас тогда в той дыре. Комбат вытащил нас, успокоил, благодаря ему многие не потеряли рассудок. Мне иногда снится его ладная фигура в грязном потрёпанном камуфляже, и усталые пыльные глаза, и то, как он сказал тогда: "Мои салажата... Мои сопливые салажата. Пошли." Этими словами он завершил мой первый бой. С этих слов началась новая эпоха моей жизни, да какая там эпоха - просто новая жизнь.
Однажды мне удалось услышать, как "батя" разговаривал с молодым, только что из училища, лейтенантом. Машина, на которой они добирались до нашей части, нарвалась на засаду. Многих перестреляли. И комбат тихонько, по-отечески, успокаивал и уговаривал его, до той поры, пока глаза лейтенанта приняли осмысленное выражение. Вот тогда батя и сказал ему слова, которые я запомнил на всю жизнь: "Легче всего ожесточиться, стрелять во все что движется, не жалеть ни детей, ни женщин, ни стариков. Тяжелее другое - ты должен сделать добро из зла, потому что его больше не из чего сделать".
Был в моей фронтовой семье не только отец, в нашей роте была своя "мамаша полка". Мать приехала из далекого Приморья за своим единственным тяжело раненным сыном, командование обещало отдать солдата на руки матери. Оказалось - ошибка. Не бывает на войне счастливых ошибок. Уж месяц, как из ясных глаз её Сереженьки росли ромашки. Не такие, как на Большой Земле, - величественные, девственно белые. Это были наши ромашки, привыкшие выживать, грязные и невзрачные на вид. Только запах у этих цветов был ничуть не хуже, чем аромат их мирных родичей по пестикам и тычинкам.
На мать было страшно смотреть. Поначалу выла, катаясь по земле. Потом около недели молчала, все попытки вовлечь её в разговор ни к чему не приводили. И не уезжала она из этого больного проказой войны Города, видно глубоко пустили те ромашки корешки в сердце солдатской матери. А прогонять её ни одно начальство и не пыталось, ни у кого рука не поднималась.
Когда боль потери притупилась, стала она помогать - простирывать ребятам, готовить. Мы стали для неё хоть какой-то, пусть неполноценной, заменой тяжелой утрате, заполнили пустоту в её сердце, осмыслили существование. Даром что грубые скоты, а никто ни разу ничем не обидел её. Потом наша "мамаша" даже приловчилась помогать на перевязках, умелая была, схватывала все на лету. Перевязывает, бывало, руку или грудь, успокаивает стонущего солдатика, а у самой на лице места сухого нет.
Стали мы питаться не только консервами 52-го года, в наших бараках запахло ароматом домашней пищи, стало уютно и светло. Даже грязь, натасканная в течение двух месяцев, но выглядевшая как вековая, пошла на убыль. На разбитом окне появилась застиранная, но аккуратная тряпочка, символизирующая занавеску. Тут и мы не выдержали - вставили стекло.
Однажды в госпиталь, на охране которого стояла моя часть, спецназовцы притащили полумертвого "духа". Все говорило о том, что тот был птицей высокого полета - при смерти, а глаза молнии гневно по углам кидают, ноздри гневно раздуваются, делая похожим нос на клюв большого грифа. Хоть и не было на нем знаков отличия - ни погон, ни звездочек, простой комбез цвета "хаки", но чувствовалось, это не простой крестьянин или шофер, взявший в руки автомат.
Медикам приказали откачать "духа" до состояния, при котором возможно применение третьей стадии допроса с пристрастием. Энтузиазма никакого у медперсонала это распоряжение не вызвало, но что делать - приказы не обсуждаются.
После ужина Мария Алексеевна, как всегда, отправилась в госпиталь помочь сестрам милосердия на перевязках.
Ночью врачи обнаружили, что игла капельницы из вены их подопечного аккуратно вынута, а сама капельница перекрыта, что бы, не дай Бог, ни одной капли крови, налитой в этот живительный аппарат, не пропало. Подняли большой шум, но больше для проформы - все всё и так поняли, но промолчали - большое горе у человека. На ругань вышестоящих мундиров отвечали коротко и лаконично - террористы.
Многое я повидал в этом госпитале. Видел, как машины привозили пленных "духов", легко- и тяжелораненых. Они были донорами, их кровь перекачивали нашим раненным. Ирония судьбы - враг лечил врага. Впрочем, не более ироничнее чем ситуация, когда мы на оружие и боеприпасы к нему выменивали продукты - картошку, крупу, реже хлеб.
Кровь, она у них тоже была красная, эта жидкость, дающая жизнь. Её брали всю. До капельки. Я не забуду это страшное зрелище - обескровленный человек, мумия, выжатый лимон...
В Городе, в брошенной квартире я обнаружил удивительную книгу Брунера "Психология познания". Случайно открыв её на первой попавшейся странице, я запомнил слова:
"Три вопроса повторяются неизменно: что в человеке является собственно человеческим? Как он приобрел это человеческое? Как можно усилить в нем эту человеческую сущность?"
На гражданке я бы и в руки не взял подобную книгу, но здесь... И слова бы эти мудрые пропустил бы, не запомнил, не отметил. Война заставила пересмотреть все взгляды, научила замечать то, чему раньше не предавал значения.
Так что же в нас, изгоях общества, его нравственных калеках, является человеческим? Вернее, что осталось от человеческого? Может быть внешний облик? Но посмотрите на нас, не у всех есть руки и ноги, в сотнях телах сидят осколки, ждущие своего часа. Тогда, вы скажете, может быть разум? Внимательно взгляните в глаза любому побывавшему там, в них нечеловеческая боль и отчаяние, безумие. Душа? Мы готовы были продать свою бессмертную душу за жизнь друга, но никто не хотел её купить, не было на войне покупателя на этот неходовой товар.
Война способна провести отбор людей, выявить человечное не просто в человеке - в солдате. Лишь в условиях ежесекундной опасности познается ближний, все то, что ты усиленно скрывал от окружающих, всплывает на поверхность. Здесь не дают оценку "хороший" или "плохой", здесь говорят - "нормальный".
А в тихом уютном домике, окруженный такими же райскими постройками, вы не узнаете об истинных чувствах вашего соседа, что он за человек такой, чем живет и чем дышит. Война срывает маску, обнажает нерв голой правды.
Страх двигал людьми в Городе, страх витал в воздухе. Помню, как мы все сразу притихли, когда нашу часть перебросили сюда с северо-восточных предгорий. Там было как-то легче - горы высились вдалеке, белея недоступными вершинами, кругом виноградник, зелень, приятно радующая глаз. Редкие боевые операции. Ласково светит южное солнце, ты лежишь на горячей броне и загораешь, подставив солнечным лучам голое тело.
Когда "бэшки" вошли в Город, все почувствовали, как сгустился воздух, наэлектризованный, совсем как перед грозой, когда достаточно маленького разряда, что бы разбудить стихию. Мрачные разбитые здания. Из обугленных оконных провалов изредка чадит дым. Завалы среди дорог, через которые с недовольным урчанием перебирается наш стальной зверь. Гнетущая тишина - предвестник бури.
Едем какой-то узкой улочкой, как в горном ущелье. Вокруг обгорелые дома без оконных стекол, за этими проемами наверняка прячется смерть. Руки, потея, судорожно сжимают "калашник", под кевларовым "броником" взмокла спина. Инстинктивно подергивается указательный палец, лежащий на спусковом крючке автомата. Жду. Пока все без изменений. Наконец "бэшка" выходит из проулка на широкую площадку перед руинами административного здания.
Сегодня со мной в паре новичок - из вчерашнего пополнения. Зовут Андрей, фамилия Синицын. Узкое бледное лицо, большие темные глаза. Сейчас он тоже напряженно всматривается вперед, пытаясь увидеть, что нас ждет за поворотом. Из-под каски выбилась непослушная прядка волос, и теперь он, время от времени, судорожно сдувает её с лица. Внимательно смотрю на него, пытаясь угадать следы разрушающей болезни - перед выходом он признался мне, что у него саркома. Помню, что стоял я как оглушенный. Что он искал здесь, как он попал сюда? Конечно, военкоматы свою службу знали, но больного раком - и на войну? Не знаю, что им двигает. Может быть он хочет ощутить полноту жизни, может быть боится смерти в одиночестве, боится её неотвратимого приближения, когда лежишь в одинокой палате ракового корпуса и подсчитываешь оставшиеся деньки...
В голове стучит одно - когда? Натренированное ухо привычно вслушивается, пытаясь предугадать, откуда начнут стрелять. Страх обострил все органы чувств - стало лучше и дальше видно, слабый запах гари нос чувствует за квартал, угрозу пытается предугадать все тело. Это просыпается шестое чувство - чувство опасности.
Ну, наконец-то. Привычным движением спрыгиваешь за броню "бэшки" и стреляешь в ответ. Быстро меняются рожки автомата, пару выстрелов из РПГ - подствольного гранатомета - и ты уже снова в своей стихии. Страх пропадает - теперь уже нечего бояться, теперь надо работать...
А Андрюшку моего в том бою убили. Не знаю, ощутил ли он полноту жизни - уж больно короткой выдалась она.
На войне как-то обостряется чувство прекрасного. Смотришь на окружающий мир другими глазами. Когда в редкие часы затишья, уставший как собака, видишь, как среди грязи и копоти, развороченного асфальта из земли топорщится невзрачный цветок на тоненьком стебельке, тебя переполняет умиление перед этим безобидным созданием. Редкие деревья, пока еще не вырубленные ещё более редкими местными жителями для топки. Сколько им ещё здесь стоять - день или час?
Практически нет живности. Птицы в Городе уже давно не живут, кошки унесли домашний уют вместе с хозяевами, остались лишь собаки, питающиеся мертвечиной. Их мы расстреливаем. Любой, даже "дух", имеет право на то, что бы его мясо осталось на его мертвых костях.
Так незаметно подошел к концу срок. Неожиданно приехали машины с "грузом 200", меня и ещё троих ребят назначили в сопровождающие, и - домой. Как неожиданно кинули сюда, так же нежданно-негаданно и забрали. Фронтовая пьянка-проводы. И все. Формально я уже не в районе боевых действий. Санитарная "бэшка" уносит меня прочь, и я ещё долго смотрю назад на мой взвод, мою семью, которая молча провожает меня.
Потом двухдневные сборы, и вот я лежу на своей полке в потрепанном, но от этого кажущегося даже более уютным, вагоне.
Я боюсь тишины. Сейчас я больше всего на свете боюсь тишины. Вот поэтому когда поезд разгоняется и слышен частый перестук колес, я чувствую себя гораздо уютнее, возникает ощущение, которое, пожалуй, испытывает рыба, которую сначала вытащили из воды, но потом пожалели и выпустили обратно - ты в родной стихии. Уж больно напоминает это мирное постукивание треск "ручников" и "калашниковых". А когда мой вагон замирает на редких станциях, в оглушающей тишине лунной ночи я слышу крики.
Это кричат пятнадцатилетние мальчишки. Мы долго не могли пробиться к центру Города, огневой шквал, разрывы гранат и снарядов "мух" сметали с поверхности редких смельчаков. Потом поняли - стреляют из канализационных шахт и отдушин. Забросав один такой люк гранатами и проникнув, наконец, в этот крысятник, мы увидели их - безусых сопляков с автоматами, экипированных с ног до головы обоймами к "калашам", гранатами и прочей военной амуницией.
Это кричали они, когда мы, обезумевшие от боли потерь (тогда мы ещё чувствовали эту боль), заломав им руки и повесив на шею какие-то ржавые отрезки труб и железный хлам, оказавшийся под рукой, кидали пацанов в воду. А вода была чистая-чистая, не бывает такой воды в канализации, и сквозь неё видно было как, опускаясь на дно, они кричат что-то испугано, кричат из последних сил. По воде расходятся круги, и кажется, что эта водяная рябь поднята их криком...
Вроде бы крики стали потише... Но ночь снова оживает стонами ребят, горевших там вместе со мною. Они сгорели не от подлого удара из-за угла притаившегося "духа", не от роковой случайной мины - я один из виновников их гибели.
Когда взяли коньячный завод, отцы-командиры вовремя успели разбить бутыли с драгоценной жидкостью, о которой все буквально-таки вожделели перед штурмом. Но остались ещё подвалы, в которых хранились большие бочки с янтарной жидкостью. Прорвавшись туда, первый взвод просто ошалел. Величаво возлежали громадные деревянные емкости и, казалось, с удивлением взирали на непривычный шум и радостный гам, которого испокон веку здесь не было. Само помещение, в котором холодный воздух устремлялся к высоченным потолкам, никогда не предназначалось для человеческого посещения. Лишь изредка сюда робко, стараясь не разбудить незримый властительный дух, забегали хранители подземелья, которые были больше погожи не на властителей этого жидкого золота, а скорее на раболепных слуг.
И тут эти стены увидели нас. На их величие внимания не обращали. Охнули бочки с коньяком, пробитые автоматными очередями, кровью брызнул поток живительной влаги. Все обезумели, под тугую струю падали, открывая рот, и она текла, обжигая, прямо в горло.
Подоспел второй взвод. Но мы уже не понимали, что коньяка хватит на всех, нам казалось мало. Завязалась перестрелка. А подоспевший третий взвод забросал нас гранатами. Кровь смешалась с коньяком, из людей, как и из бочек хлестали тугие струи, все было запачкано этой ужасной смесью, но даже тогда мы не могли оторваться от коньячного фонтана. Как я выжил в этом столпотворении - ума не преложу. После этого я бросил пить.
Когда все закончилось, и мы стояли потупив головы, боясь поднять глаза - всем было не то что стыдно, всем было омерзительно смотреть на дело рук своих, один солдатик догадался чиркнуть спичкой. Пламя мгновенно охватило все огромное помещение, за нашими спинами огонь пожирал то, что ему оставили люди со своего стола. Огонь очистил всё. Но не всех - в моем сердце появился ещё один уголек, который зажгла безумная искра в этом гиблом месте.
Что мне теперь огонь Ада? Тот ад, в котором я побывал - творенье рук человеческих. Здесь ученик превзошел Творца, который всегда был не в пример милосерднее своих питомцев.
И я не знаю как жить, если смерть станет вдруг невозможной...
18
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"