Кокоулин А. А. : другие произведения.

Малый суповой набор, 2017

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  (конкурсное)
  
  Манок
  
   К вечеру прижало так, что он, кажется, потерял сознание.
  Обнаружил себя полностью одетым перед входной дверью. Из зеркала глянуло худое, изможденное, стиснувшее губы лицо с пустыми глазами.
  - Сука!
   Он рванул на кухню, сдирая с себя куртку, пытаясь высвободить ноги из ботинок. Футболку, штаны... Зараза! Сначала шнурки развязать. Умудрился же, млять, как-то зашнуроваться. Полуголый, он сел у холодильника и, рыча, расправился с ботами. Бум! Бам! Они полетели за голову, один, кажется, угодил в раковину. А так и надо! Штаны - прочь! Никуда он не пойдет. Спасибо за участие, но мы как-нибудь сами. Полежим. Подумаем. Игрушку нашли! Хрен вам! Отказываюсь!
   Оставшись в одних трусах, он открыл холодильник, достал бутылку водки и вскрытый пакетик красного перца. Высыпал в рюмку перец, залил водкой, торопливо взболтал пальцем. Тело начало потряхивать.
  - Нашли дурака, - выстучал он зубами.
   Край рюмки больно ударил по губе. Хрен! Не марионетка! Он опрокинул водку в себя, почти не чувствуя острой перечной струи. Постоял, вскинув голову к потолку, с открытым ртом и зажмуренными глазами.
   Ну, во-от...
  Неожиданно его изломало, одно плечо с хрустом задралось выше другого, левую руку закинуло за спину, но он устоял и, отплевываясь, выдыхая горлом странные скрежещущие звуки, заковылял в спальню. Нет уж, граждане, не дождетесь. Хохоча, рухнул на кровать.
   Здесь его заколотило уже по-настоящему. Едва управляясь с собственными руками, он выдернул из-под себя одеяло, накрылся им и сразу провалился в темноту, полную лихорадочных движений и прерывистого дыхания.
   Минут через пять ему стало легче, а еще через полчаса он, тяжело, всем телом вздрогнув, затих.
  
   Этот приступ на его памяти был шестым.
  Крашеная блондинка лет двадцати пяти, дура дурой в легоньком, песочного цвета плаще не нашла ничего лучше, чем появиться на противоположной стороне улицы именно в тот момент, когда он потащился в магазин. Цок-цок каблучками лаковых туфелек - я здесь, я вот она, мне скрывать нечего.
   Его сразу и повело.
  Собственно, не за самой блондинкой повело, а за тем шлейфом, что, невидимый, плыл за ней всюду. Сладковатый, будоражащий запах жертвы.
   Твоя, щелкнуло у него в голове. Она - твоя.
  Он развернулся от магазина и пошел за ней, потому что ей надо было в другую сторону. Ничего не смог поделать. Широкий тротуар, не за что зацепиться, чтобы дать несчастной дуре вырваться хотя бы метров на пятьдесят вперед. Чем дальше, тем шлейф слабее, тем больше возможностей забиться в арку или в подъезд и переждать острую фазу манка.
   Блондинка не смотрела по сторонам. Цокала по асфальту, как заведенная, целеустремленно цокала. А он видел только ее. Оценивал. Фиксировал. Подмечал детали. Рост - метр шестьдесят пять, метр шестьдесят восемь. Худенькая. Плащ перетянут пояском. Маленькая рыжая сумочка на плече. На застежке болтается меховой комочек-игрушка с глазами-бусинками. Чей-то подарок? На левой руке часы на кожаном ремешке. В правой - полиэтиленовый пакет, кажется, с яблоками и огурцами. Чулки телесного цвета, туфельки - кремовые. На шее - платок, шея тонкая, в родинках. Волосы - уже черные у корней.
   Он держал дистанцию в десять-пятнадцать метров, спрятав руки в карманы пулона. Обычный, бредущий по своим делам парень.
   Или вообще без дела.
   Сегодня, шептал в голове голос. Сегодня вечером. Ты можешь взять ее сегодня вечером. Она предназначена тебе.
   Лицо непроизвольно натянуло кривую ухмылку.
  Заткнись, одергивал он голос. Ты - кто? Ты - пустота. Пустота не гавкает. Пустота молчит, вот и заткнись.
   Ты же чувствуешь, ласково шептал голос. Разве нет? Эту сладость, эту ваниль? Смерть именно так и пахнет. Близкая-близкая смерть. Протяни руку.
   Он послал голос нахрен.
  Но идти продолжил. Совсем не просто остановиться, когда твоим телом управляет манок. Надо найти момент.
   Блондинка наконец свернула в проход между домами, и он проводил ее до подъезда обветшалой восьмиэтажки. Дурочка совсем не оглядывалась. Он, наверное, даже мог увязаться за ней следом, изображая торопливого жильца, она бы ничего не заподозрила, мог бы придушить ее в лифте, но предпочел достать телефон и уткнуться в него, наблюдая за жертвой искоса.
   Вошла.
  Второй подъезд. Щелчок двери. Очень хорошо. Это запомним. Он уступил дорогу проезжающему мимо автомобилю. Посмотрел на окна. Со стороны - потерявшийся человек, забредший в незнакомый двор и сверяющийся с картой в телефоне.
   Манок довел его до дома и утих. Словно знал, что ему не составит труда вычислить квартиру по шлейфу. Даже снаружи чувствовалось, как тот растекается, пульсируя, по пятому-шестому этажам. Восемь квартир на выбор.
   Тело стало податливым и послушным.
  Он повел плечами, развернулся и сначала медленно, а потом все быстрее зашагал к прорехе, выводящей на улицу.
   Ему надо было в магазин - купить перца и пачки четыре макарон.
  
   После того, как переборешь манок, жутко хочется есть. До тошноты, до полного ощущения, что еще чуть-чуть и твое тело сожрет себя само.
   Зато никого не убил, думал он, босыми ногами шлепая на кухню. Дура крашеная жива, рано, спит, наверное, еще. Пусть спит.
   Ему никогда не хотелось проверить, как там живут его несостоявшиеся жертвы. Довольно было того, что его участие так и не проявилось в их судьбе. Кроме того, возможно, манок сработал бы повторно. А это уж, благодарствуйте, как-нибудь без него.
   Ни в холодильнике, ни в шкафчиках макарон не было. Он, ежась, вышел в прихожую - макарон не было и там. Засада. Он проверил кладовку и комнату - не выложил ли случайно на одну из полок или, может, забросил на кресло. Оказалось, нет, не выложил и не бросил. Вообще, покупал ли?
   Он в растерянности потоптался на месте, потом вернулся на кухню. Обследование холодильника дало неутешительный результат - единственным съедобным продуктом был кетчуп полугодичной давности. Он выдавил чуть-чуть на палец и расплевался. Тьфу, кислятина. В шкафчике обнаружился еще килограмм гороха, но, насколько он помнил, варить его до мягкости предстояло три или четыре часа, возможно, и все шесть. Горошины походили на каменные дробины - зубы сломать запросто.
   Надо идти.
  С тоской он посмотрел в окно. За стеклом сквозь дымку проглядывали кусты и пятно детской площадки. Может оно и к лучшему? В том смысле, что так рано? Никакая дура не потащится за покупками до полудня. Манок в пролете. Хотя если в таком состоянии его зацепит... Но не такие же дуры эти дуры, чтобы не обладать хоть крохотным чувством самосохранения! Должно же что-то подсказать им, что в этот час выходить в магазин опасно.
   Он вздохнул и принялся подбирать разбросанную вчера одежду. Мелочь выпала и раскатилась по полу. А ботинок - ха! Один ботинок угодил точнехонько в раковину, носом в миску с водой. Меткий бросок.
   Он встряхнул бот, у мусорного ведра нашел второй и выкинул их в прихожую. Голодный спазм заставил его скрючиться и несколько секунд не видеть ничего, кроме фиолетовых кругов перед глазами. Ничего. Это - ничего, сказал он себе и, постояв немного, натянул мешковатые штаны из джинсовой ткани.
   В голове вдруг вспухла картинка: вчерашняя дура в своем плащике, волосы рассыпались, горло порвано, кровь, как краска, измазала грудь и плечо. Манок, соблазняя, показывал ему то, что могло бы быть, но так и не случилось.
   Чего он лишился.
  - Иди в задницу! - сорвался на крик он.
   Его опять стало потряхивать.
  В ванной он смочил волосы, пригладил их ладонями, чтобы не торчали, плеснул водой в лицо - может станет чуть посвежее. Унылый тип из зеркала вытаращил на него покрасневшие глаза. С ресниц капало. Вот же рожа!
   Тут же, на бортике ванны, он произвел подсчет наличности. Не так уж и много ее оказалось в его распоряжении. Двести восемьдесят рублей. С мелочью, возможно, получится где-то за триста. Шесть пачек макарон. Но, если подумать, можно ограничиться тремя, этого хватит на неделю, если варить по пол-пакета утром и вечером. К макаронам только обязательно надо купить растительного масла, полулитровую бутыль, и хлеб. И, наверное, два "сникерса". Правда, вместо одного "сникерса" можно попробовать взять майонез, но, собственно, при наличии кетчупа еще и майонез - это голимое расточительство. Он - не Ротшильд.
   Наклонившись, он присосался к крану, сделал несколько глотков, заливая голод водой. Дойти до магазина хватит.
  
   Утро, конечно, лучше вечера. Однозначно лучше сумерек и ночи. Но хуже интервала между одиннадцатью часами утра и двумя часами пополудни. Вот где самый кайф, манок сучий в это время никогда голоса не подает. Нирвана.
   Он брел переулком, цепляя асфальт носами ботинок. Впереди туманно проступали углы домов и зыбкая пустота дороги. Вода бултыхалась в желудке. До супермаркета был квартал, который он упорно обходил дворами, чураясь людных мест. Супермаркет, правда, тоже был людным местом, это стоило учитывать.
   Он потискал деньги в кулаке. Макароны, хлеб, "сникерс". И сразу домой. Нет, еще масло. Это минут пять. И обратно - минут десять. Минут двадцать варить. "Сникерс", кстати, можно употребить сразу.
   Он сглотнул слюну.
  Из арки поблизости, постукивая когтями, вдруг выбежал коричнево-рыжий пес и застыл, глядя на незнакомца глупыми глазами. Тянулся в темноту, к нарастающему звуку шагов, длинный, растягивающийся поводок.
  - Тимоша!
   Он рванул от пса и от голоса так быстро, как только мог. Нет, все не предусмотришь! Особенно дур-собачниц. Этим и утро не утро, и ночь не ночь, только бы выгулять своего питомца. Который, может быть, хозяйку на убой за собой ведет.
   Глупое отродье!
  Он пересек дорогу и в изнеможении прижался к дереву, растущему почти из асфальта в рядке таких же несчастных жертв городского озеленения. Дерево было старое, крепкое, в морщинах и шрамах, оно полностью скрыло его фигуру.
  - Тимоша!
   Глупый пес готов был сорваться с поводка, лишь бы догнать человека, посмевшего дерзко сбежать из-под его носа. Он скакал и лаял, оглушительно пугая утро.
  - Фу! Кошку увидел? Кошку увидел? Нельзя!
   Судя по обиженному визгу, хозяйка несколько раз шлепнула пса. Потом они направились вглубь переулка. Манок молчал. Манку нравились женщины помоложе. Этой было за сорок.
  
   Минут пять он стоял перед супермаркетом, выглядывая посетителей. Кроме старух и пожилых теток в магазине, кажется, никого не было. Сонный охранник подпирал плечом шкафчик с ячейками для хранения. На кассе сидела грудастая азиатка неопределенного возраста. Веки - зеленые, как крылья бабочки-капустницы.
   Годится.
  Он вошел в разъехавшиеся двери, взял корзинку и быстро двинулся в отдел с крупами. Ему без разницы было, какие макароны брать. Что спиральки, что ракушки, что вермишель. Он взял и тех, и других, и третьих. На соседней полке схватил масло и зашаркал к кассе, выцепив по пути из стеллажа два батончика.
   Супер! Наверное, меньше минуты потратил. Рекорд!
  Он свалил покупки на ленту, через силу улыбнулся, когда кассир подняла на него глаза. Интересно, подумал про себя, кем она меня считает? Наркоманом, в просветлении выползшим на свет?
  - Здрасьте.
  - Пакет?
   Он кивнул, поймал шелестящий полиэтиленовый мешок с надписью "Мы вас любим!". Продукты поползли женщине в руки. Пик-пик-пик. Пик. Пик.
  - Все?
  - Ну, да.
  - Извините, - сказали сзади. - Это, кажется, ваша шоколадка.
   Он обмер.
  Сука, подумалось. Трындец. Вот оно. "Сникерс" по ленте проплыл мимо. Пик. От сладкого облака, наплывшего со спины, перехватило горло.
   Бежать было поздно.
  - Вы зря, - выдавил он перед тем, как обернуться.
   Внутри верещал и дергался манок, требуя немедленной темноты, тихих шагов, ножа. Крови, крови, крови.
  - Извините.
   Девчонке не было и двадцати.
  Красивая. С тонким светлым лицом в обрамлении черных волос. Маленький рот. Большие глаза. Ростом чуть пониже его самого. Ноги длинные. Ему всегда нравились длинные ноги.
  - Извините, но шоколадка же ваша?
  - Моя, - сказал он.
   На девчонке было короткое синее пальто и джинсы. Глаза - серые, зовущие, приятные. Нос прямой, аккуратный, слегка вздернутый, такие носы, наверное, составляют отдельную статью доходов пластической хирургии. Но здесь вроде бы свой. Мягко очерченный подбородок. Веснушки. И никакой косметики.
   Вообще - лицо для поцелуев.
  Он бы и хотел отвернуться, забыть, свинтить, бросив на кассе макароны и батончики, но теперь это стало невозможно. Манок был взведен, манок трепетал, повизгивал, шелестел во внутренностях и прочно владел ослабленным от голода телом.
  - С вас - двести восемьдесят семь.
   Вперед.
  Он высыпал деньги на блюдце. Женщина молча расправила мятые купюры, пересчитала монеты и оставила ему два лишних рубля.
  - Чек возьмите.
   Складывая продукты в пакет, он сунул туда же протянутую бумажку.
  - Спасибо.
   Манок вывел его в проход и заставил, сделав несколько шагов, встать у окна, чтобы в слабом отражении видеть, как девчонка в такой же пакет с объяснением в любви опускает йогурт и десяток яиц в решетке.
   Ах, как сладко она пахла!
  Казалось, он даже различает оттенки событий в этом запахе, биение жилок, стук сердца, облачка мыслей, шелушение кожи, сокращения мышц и сухожилий.
   Скоро всему этому придет конец.
  - Вам плохо? - вывел его из прострации ее голос.
  - Нет, - он зажмурился. - Вы идите. Я так.
  - Как знаете.
   У девчонки был легкий, упругий шаг. Двери разошлись и сомкнулись, и он, зажав "сникерс" в кулаке, на вдох-выдох двинулся следом.
   Люди проплывали мимо. Они были как предметы, как ходячие препятствия. Они издавали звуки и совершали движения в глупой и бессмысленной, совершенно непонятной для него суете. Их приходилось огибать и обгонять, стараясь избежать столкновения.
   Откуда их, сука, столько?
  Он продрался сквозь толпу, сбившуюся на дешевые мандарины и персики у лотков с фруктами. Девчонка показалась впереди, короткое синее пальто на мгновение задержалось у перекрестка.
   Пальцы его торопливо содрали обертку со "сникерса", сунули шоколадный батончик в раскрывшийся рот.
   Жри, сказал голос. Голодного обморока не хватало еще.
  - Урод, - выдавил он, жуя. - Ненавижу.
   Пош-шел, погнал его голос. Шевели копытами.
  На углу он притормозил, втягивая ноздрями шлейф близкой жертвы. Сладкий! И во рту сладко. Направо. Не через улицу. Он закинул пакет на плечо.
   В зоне видимости девчонки не было. Свернула во дворы?
  Десяток, другой шагов. Запах загустел. Подняв голову, он обнаружил, что стоит у широкого окна кафе. За стеклом - столики и люди, уютные, желтые круги света.
   Здесь?
  Глаза обежали небольшой зал. Стойка с прилавком, вешалки, стены украшены инсталляциями в виде осенних букетов, парочка, уединившаяся в углу, тянет коктейль из одного бокала, три девчонки, видимо, студентки, перед "парами" пьют капучино, чиз-кейк - один на троих, мужчина в костюме и с ноутбуком, наверняка цедит черный, без сахара, концентрированный кофеин, не отрываясь от новостной ленты.
   Что-то не видно.
  Он вытянул шею, разглядывая фигуру в клетчатом свитере, ожидающую, когда официантка уберет со стола. Джинсы вроде те же. Пальто, ясно, сняла. Давай, поворачивайся лицом.
   Он переступил с ноги на ногу, манок заставил его доесть "сникерс". Рука и губы сделались липкими.
   Клетчатый свитер качнулся.
  Женщина. В очках. Лет тридцати. А где девчонка? Он удивленно перешел к другому окну, через дверь. Мужчина с ноутбуком бросил на него недовольный, сердитый взгляд и отвернул экран к себе. Дальше перед глазами повис букет из пшеничных колосьев и мака.
   Странно.
  Он отступил, озадаченно хмурясь. Запах никуда не делся, запах стоял, объявляя о том, что его хозяин находится где-то рядом.
  - Вы меня преследуете? - услышал он.
   Девчонка осторожно показалась из арки, расположенной сразу за кафе.
  - Н-нет, - застигнутому врасплох, ему все же удалось мотнуть головой.
  - Вы где-то здесь живете?
  - Там.
   Он шевельнул плечом.
  - Вам что-то от меня надо?
   Манок слепил губы в улыбку. Девчонка прищурилась.
  - Вы плохо выглядите, - сказала она.
  - Да. Я...
   Он замолчал.
  - Если вы еще будете меня преследовать, - сказала девчонка, - то я позвоню в полицию. Советую вам подумать об этом.
   Он прижал липкую ладонь к груди.
  - Простите.
  - До свидания.
   Она оставила его стоять под аркой. Не обернулась ни разу.
  
   Впрочем, ему и не было необходимости идти за ней в ту же секунду. Шлейф - длинный, вязкий, тает медленно. Конечно, так поиск займет больше времени, чем простое следование по пятам, но уж к месту обитания жертвы выведет определенно.
   Ты чувствуешь? Чувствуешь? - прошептал голос. Опасная девчонка. Но ей все равно не справиться. М-м-м, она пахнет...
  - Заткнись!
   Он сжал голову руками. У уха хрустнули макароны.
  Она пахнет смертью, продолжил голос. Ты должен быть готов. Мы и так упустили шестерых. Очень, очень неприятно.
  - Я...
   Он хотел сказать, что манок может не обольщаться, что и в этот раз он не позволит ему завладеть его телом, но смог только промычать, выталкивая звук из горла. Дома есть перец, там еще посмотрим...
  - Мы-ы-ы.
   Жри, сказал голос.
  Рот наполнился арахисово-карамельной смесью, мелькнула выброшенная на асфальт обертка. А потом стало темно.
  
   Он пришел в себя на скамейке в небольшом скверике. Рядом играли дошколята, желтела и зеленела геометрическими рисунками детская горка, пакет с макаронами ютился на коленях. Дом, многоэтажный, многоподъездный, расползающийся изломами в длину, вырастал напротив, поблескивал стеклами.
   Первый этаж: аптека, стоматология, бар, росгосстрах.
  Двенадцатый, шепнул голос. Видишь? Третье окно слева. Свет пробивается в щель между шторами. Это она, наша девочка.
  - Тварь, - процедил он, боясь испугать детей.
   Сегодня ночью, интимно произнес голос, мы, мой друг, с тобой...
  - Никогда.
   О, да.
  В голове сложилась многообещающая зубастая улыбка. Расплылась, растаяла. Ноги выпрямились, подняли его со скамейки, пакет, закинутый рукой за спину, стукнул по лопаткам.
   Вперед.
  
   Манок вел его по улицам, нисколько не заботясь о бодающем грудь подбородке и застрявшей в брючном ремне ладони.
   Было странно наблюдать за собой в таком состоянии. Он чувствовал себя пассажиром, усевшимся в арендованное тело. Сказал адрес - поехали. Вернее, зашагали. Впрочем, и адрес он не говорил. Но вот же - можно смотреть из глаз, как мимо плывут дома, как проносятся автомобили, как шелестит листва, и участвовать в ни к чему не обязывающем путешествии. В это время стоит думать про себя, тайно, прорабатывать планы и мысли, разбивать на пункты и подпункты, закладывая между смыслов маркеры и ключи.
   Если удастся, да, если удастся достать перец... Он же не только в холодильнике, три, четыре пакетика припрятаны. Тем, что в холодильнике, конечно, придется пожертвовать, известно, не найдешь потом, сам же смоешь в унитаз.
   Но те, что останутся...
  Он совершенно случайно обнаружил эту странность с перцем. В первый раз манок только пробовал силы, его еще можно было перебороть в открытую, голос шелестел неуверенно, скорее, предлагал, чем приказывал, и сознание не вырубалось. Он выхрипел, выдержал ту ночь, трясясь и периодически теряя контроль то над ногами, то над руками. Даже, помнится, привязывал себя к батарее.
   Орал так, что горло охрипло. А утром, когда отпустило, чуть живой, напился вдрызг. Голова звенела от манка, и он добавил в водку перца, будучи уверен, что делает это по народному рецепту. От головы. Как ни странно, неожиданно помогло. Голос-искуситель мгновенно умолк, и он смог наконец уснуть. Правда, в мутном пьяном забытьи перед ним всплыла, как утопленница, его первая несостоявшаяся жертва, рыжеволосая, кудрявая, с родинкой над бровью, и долго смотрела, вглядывалась, словно силилась понять или сказать что-то.
   Дура.
  
   Манок вернул его домой, словно сдал родителям. Вернул и спрятался, изредка позвякивая и пощупывая изнутри. Отпустил до вечера. Или нет?
   Он поставил кастрюлю с водой на плиту и нарочито неторопливо занялся покупками. Отложил растительное масло, достал стеклянные банки и ссыпал в одну спиральки, а в другую - вермишель. Ш-ш-ших.
   А ракушки, получается, остались без места жительства. Какой можно сделать вывод? Сегодня готовим их. Не самый плохой выбор, хотя вермишель разваривается лучше в силу своей тонкости и мелкости.
   Он старался думать медленно, путано, то и дело возвращаясь к одному и тому же маркеру.
  Вермишель вообще приятнее. Как-то плотнее лежит в желудке. И с кетчупом идет лучше. Потому что вермишель. Интересно, откуда произошло слово? Ракушки, понятно, от внешнего вида. А вермишель? Французы подсуетились?
   Кетчуп, кстати, надо бы достать.
  Он подбирался к холодильнику как партизан, кружил мыслью вокруг да около. Ну да, кетчуп кислый, не супер. Но не всухомятку же лопать ракушки? С кетчупом, во-первых, вкуснее. Во-вторых, полезнее для пищеварения. Третье, ракушки - не вермишель, которую, наверное, можно и так. Словом...
   Он открыл холодильную дверцу. Пальцы поймали пластиковое горлышко упаковки. Кетчуп. Да. Замечательно. А за кетчупом, чуть сбоку...
   Он схватил пакетик с перцем и, шагнув к раковине, высыпал его вниз, вытряс в сливное отверстие, включил воду.
   Сука, сука, сука!
  Наблюдать, как дымчатая, рыжая струя перца смешивается с водой и с журчанием пропадает в канализации, было невыносимо. Но он стоял и смотрел. Не потому, что исчезла иллюзия, будто сегодня он в состоянии обмануть засевший в голове голос, а потому что не мог ни отвернуться, ни закрыть глаза.
   Не мог.
  Придурок, прошептал голос. Ты у меня вот здесь. Его собственная рука приподнялась, а пальцы выразительно сомкнулись в кулак.
  - Я... не хочу... - выдавил он.
   Глупо, сказал голос. Девочка ждет.
  
   Ракушки он слопал, похоже, в один из провалов сознания. Потом обнаружил, что кастрюля пуста, в раковине валяется дуршлаг, а в животе ворочается тяжелый, неповоротливый ком. И, кажется, кетчуп не пригодился.
   Он пытался бороться, но в этот раз манок контролировал чуть ли не каждый его шаг, при малейшей опасности сразу окуная в беспамятство. Добраться до тайничков с перцем у него не получилось.
   День вообще как-то начисто выпал из памяти. Просветления чередовались с темнотой, вспыхивал и гас контур окна, слайдами отпечатывались угол кровати, подлокотник кресла, светлые обои, унитаз, штанина, вот пальцы шевелятся, вот вода переливается из кружки, вот он одет, раздет, опять одет, вот играет с ножом, вот упрямо шелушит от краски деревянную ложку, лезвие снимает стружку, заостряя черенок.
   Вот поет:
  - Я иду-иду-иду!
   Голос чужой, веселый. Только в конце - зловещие нотки.
  - Я найду-найду-найду!
   Он ежился, а глотка, губы, язык помимо его воли выталкивали хриплые звуки:
  - Может, встретимся в аду!
   Ах, как славно! Должно быть, нет ничего лучше, чем встретиться именно там. Но перед этим, конечно, необходимо нанести визит на этом свете.
   От бессилия он выл где-то внутри себя.
  
   Странно смотреть в глаза незнакомцу.
  Незнакомец безумен, это видно. Он молод. Он неопрятен. Губы жирно блестят кривой ухмылкой. Длинный нос покраснел. Под правым глазом шариковой ручкой нарисован крестик. Волосы свисают в разные стороны. Одна щека выбрита, в руке с намотанной на пальцы дедовой цепочкой зажат бритвенный станок...
   Когда приходит понимание, что это ты, твое отражение, что-либо делать уже поздно. Можно еще дернуться, можно, но за этим дерганьем - тьма.
  
   Бой был проигран.
  Он опять сидел пассажиром в собственном теле. Покачивало. Ботинки шлепали по мокрому асфальту. Бежал, струился рядом отраженный фонарный свет. Шелестел ветер в пустотах между домами.
   Я иду-иду-иду.
  Одна ложка с заостренным черенком круглилась за пазухой. Другая выпирала из заднего кармана. Цепочка на кулаке - как кастет.
   Странная экипировка, подумалось ему. Какое-то извращение. Ложкарь-убийца. Не смешно? Надо как-то...
   Заткнись, сказал ему голос.
  На безлюдной улице жили и перемигивались вывески. Ловили свет растянутые над проезжей частью указатели. Окна домов преимущественно были темны. В глубоко-синем небе плыл белый дым котельной.
   Шлейф едва напоминал о себе, но сладкие нотки то и дело касались ноздрей. Все верно, все верно, туда. На несколько мгновений он вдруг почувствовал, что управляет ногами, и тут же сделал шаг вправо, но манок быстро вернул его на маршрут.
  - Я не хочу! - прошипел он.
   Да? - усомнился голос.
  - Я не убийца! - сквозь зубы произнес он. - Ненавижу! Что ты за тварь? Я не убийца, понятно?
   В голове вздохнули.
  Кто тебя спрашивает, дурак! Ты же чуешь запах? Чуешь? Девочка просто должна умереть. Она помечена. Она - жертва.
  - Чья? - простонал он. - В честь кого? Каким богам? Кому ты служишь?
   Голос, помедлив, ответил.
  Мы служим, сказал он ласково. Мы.
  
   Самый жуткий страх охватывает человека, понял он, когда ты ничего не можешь сделать, когда тебя держат в роли бессильного наблюдателя непреодолимой, катком надвигающейся катастрофы.
   Сначала он кричал и метался, колотясь о стенки невидимой тюрьмы, потом устало затих. Бесполезно.
   Скоро дом девчонки проклюнулся среди прочих, развернулся вширь, уставился в темень десятком светлых окон, остались позади скамейка и детская площадка с памятной горкой. Тесной мокрой группой проплыли автомобили на стоянке. Шиповник у крыльца царапнул по рукаву. Разросся. Сладкий запах набился в горло.
   Он не помнил, как миновал подъездную дверь, не помнил, как в лифте доехал до двенадцатого этажа, не помнил, как оказался в квартире, возможно, призраком прошел сквозь входную дверь.
   В маленькой прихожей было темно.
  Подергиваясь, он проверил ванную и туалет, шагнул в кухню, маленькую, уютную, с зеленью на подоконнике, выглянул в окно.
   Здесь он предпринял последнюю попытку бунта, надеясь свалить один из горшков. Рука замерла в сантиметре.
  - Су...
   Зубы сомкнулись.
  Тише, сказал голос. Все испортишь.
   Мягко ступая, он пробрался в комнату. Зеленовато светил ночник. Свернувшись калачиком, спала под тонким одеялом девчонка. Смотрели мертвыми пластиковыми глазами с полок мягкие игрушки - медвежата, жирафы, котята и, кажется, слон. Темнел экран телевизора. На стуле, на коротком диванчике у окна белело белье.
   Манок подвел его к кровати.
  Все, шепнул голос в голове, дальше ты сам.
   Как? - удивился он. Я не буду!
  Он рванул из комнаты, но манок поймал его движение в самом начале и заставил развернуться. Дурак! - раздраженно сказал голос. Сиди. Жди.
   Жди?
  Он удивленно застыл. Сладковатый запах смерти стал еще гуще. Но странно, возбуждение не нарастало. Наоборот, стало подташнивать. В голове даже мысли о том, чтобы что-то сделать с девчонкой, не было.
   Жди.
  Ночник вдруг мигнул. Время остановилось. Он услышал, как, проворачиваясь, скрипят защелки окна, уловил, как легкий ветерок проникает в комнату, а в следующее мгновение увидел, как через окно внутрь протекает зыбкая, сгорбленная тень.
   Встав на диванную подушку, тень выпрямилась.
  - Оп-па! - негромко сказала она, заметив присутствие еще одного человека.
  - Что? - прохрипел он.
  - Достаточно неожиданно, - сказала тень, спустившись на пол.
   Ночник загорелся снова, осветив плащ и бледную, вырастающую из него голову. Голова была лысая. Гость взглянул на спящую девчонку.
  - Симпатяшка, да?
   Между тонкими губами мелькнул влажный язык.
   Не надеясь на голос, ему пришлось подступить к кровати, частично закрывая незнакомцу поле зрения.
  - Вы кто? - спросил он.
   Тень шевельнула плечами.
  - Это не важно. Мы с тобой играем в одну игру. В квест, - гость снова облизнулся. - Он называется: "Найди девчонку". Я - с одной стороны, а ты - с другой. Популярная игра, да? Только ты плохо подготовился.
  - Я нашел, - сказал он.
  - Да, - кивнул незнакомец. - Но серебряной цепочки, видишь ли, будет мало, чтобы меня одолеть.
   Он улыбнулся, показывая заостренные клыки.
  - Я...
  - Чеснока тоже не взял, нет?
   Влезший через окно гость выпростал из рукавов плаща длинные пальцы с кривыми отросшими ногтями.
   Страха почему-то не было. То ли свет ночника мешал, то ли в голове одно к другому еще не могло приложиться. Чужая квартира, высота двенадцатого этажа, клыки. Какие, блин, в наших широтах вампиры?
  - Может, так уступишь? - спросил незнакомец, втягивая голову. - Как зовут?
  - Женька, - сказал он.
  - Видишь ли, Женька, или ты уходишь отсюда сам и больше не мешаешь мне охотиться, или я убиваю сначала тебя, а потом ее.
  - Я думал...
   Он умолк, глядя на цепочку на кулаке.
  - Что?
  - Я думал, что это я должен убивать. Получается, что шесть человек... что я должен был их защитить, но понял неправильно...
  - Чаще надо было смотреть новости.
  - У меня нет телевизора.
  - Сочувствую, - скривился гость. - Может, тебе подарить?
   Женька посмотрел существу в круглые, мало похожие на человеческие глаза.
  - Я не могу уйти.
  - Как знаешь. Я давал тебе шанс.
   Оскалившись, незнакомец стремительно и бесшумно одолел полтора метра расстояния между ними, волной вспух плащ, взлетела вверх бледная рука.
   Бей, шепнул голос.
  - Что?
   Гость, отступив, с изумлением посмотрел на торчащую из его груди деревянную ложку с росписью под хохлому.
  - Ты! Меня! Ложкой!
   Незнакомец фыркнул.
  Сначала, видимо, ему хотелось расхохотаться в виду несерьезности боевого инструмента, но затем лицо его исказилось, рот раскрылся широким провалом, а в глазах застыла давно не испытываемая боль.
  - Это что, осина?
  - Не знаю, - сказал Женька.
  - Осина, - провыло существо, шевеля над ложкой пальцами.
   Затем оно вдруг замерло и, проваливаясь на лету само в себя, грудой пепла осыпалось на пол. Что-то стукнуло. Темным огнем вспыхнул плащ.
   Валим, сказал голос.
  - Чего? - не понял Женька.
   Девушка на кровати зашевелилась.
  Беги, дурак! - заторопил в голове голос. Истребитель вампиров, мать твою! Поймают - посадят ведь!
  
   Женька ссыпался вниз по лестнице, слыша за спиной испуганный девчоночий крик.
  Инструмент оставил, с досадой думалось ему. Это нехорошо. Там есть мои отпечатки. Подумают действительно, что ложкарь-убийца. Он выскочил из подъезда в ночную темень, вдохнул свежий воздух, оглянулся на окно, ослепительным прямоугольником сияющее среди темных собратьев, и, вынув вторую ложку, побрел домой.
   Ложка была так, на случай, если попадется еще кто-нибудь из кровососущих.
  
   Раб
  
  - Ты будешь моим рабом, - сказал Генка.
   Ромка согласился.
  Во-первых, он не знал, что это такое. Ему было всего четыре. Во-вторых, Генка был старше, ему было пять, он носил серые колготки и возил за собой красно-желтый пластиковый самосвал. В-третьих, Ромке почему-то казалось, что это такая игра.
   Как в фашистов.
  - Иди сюда, - сказал ему Генка.
   Рыжеватый, толстощекий, он послюнявил палец и приложил его к Ромкиному лбу.
  - Все, ты теперь мой раб.
  - Дурак!
   Ромка захныкал, стирая чужие слюни.
  - Рева-корова! - сказал Генка. - Рабы не плачут.
  - Почему это?
  - Потому что они исполняют приказания.
  - Какие приказания?
  - Всякие. Мои.
  - А если я не захочу? - спросил Ромка.
   Генка задумался.
  - Нет, - сказал он, - так нельзя. Ты - мой раб.
  
   С тех пор Ромка в детском саду всегда был при Генке.
  Он не сказал дома, что стал рабом. Как-то так получилось, что не сказал никому. Воспитательница Анна Игоревна считала, что они с Генкой - лучшие друзья.
   Желания у Генки были самые разные.
  По его приказанию Ромка отнимал игрушки, плевался, говорил плохие слова, отдавал свой компот, дольше всех сидел на горшке или крутился на месте, пока все вокруг не расплывалось перед глазами и качалось потом так, что невозможно было устоять на ногах.
   Еще он помогал Генке одеваться, сидел с ним на качелях, собирал стеклышки и гонялся за голубями. В тихий час он охранял Генкин сон.
   Потом Генка пошел в школу, но их странная связь не прервалась, а претерпела трансформацию - она стала телефонной.
   Ромка таскал для него из дома сгущенное молоко, бросал с балкона бумажные пакеты, наполненные водой, подбил себе глаз, учил таблицу умножения, не моргал и лежал в ванне без дыхания тридцать секунд.
   Генка контролировал.
  - Ты сделал? - спрашивал он.
  - Да, - шептал Ромка.
  - Молодец, раб.
  
   Странно, но Ромка был уверен, что Генка имеет право ему приказывать. А он должен исполнять. Чувство зависимости было болезненным, но вместе с тем наделяло его какой-то неуязвимостью, ментальной защитой и спокойно умещалось в голове вместе с действительностью, где рабство упоминалось только в параграфах учебника истории.
   В школе он с первых дней завоевал репутацию сумасшедшего.
  По желанию Генки он ел мел и бумагу, врывался к девчонкам в раздевалку, чтобы у Генки была возможность позырить на нравящуюся ему Эльку Поникарову, прогуливал уроки и делал домашние задания за двоих.
   Но дрался все же больше всего.
  С одноклассниками, третьеклассниками и даже с пятиклассником один раз. Отец дома одобрительно хмыкал, когда он приходил со свежими ссадинами и синяками.
   А как же! Сын отвоевывает себе жизненное пространство! Отец сам помнил себя таким же задиристым и бесстрашным.
   Мама вздыхала и тянулась за йодом или стрептоцидом.
  О причинах драк его спрашивали несерьезно, без пристрастия и считали вполне достаточным ответ: "Потому что!", списывали на детство.
   Год за годом, день за днем.
  Одно время Генка приспособил Ромку под коня - появлялся в школе на Ромке верхом, и, казалось, что, проносясь коридорами к классу, они составляют единое целое. Ромка ржал и жевал траву. Генке было весело.
  - Ты хорошо служишь мне, раб.
  
   Когда Генка уехал на каникулы на все лето с родителями куда-то на юг, Ромка погрузился в странное оцепенелое состояние. Нет, он гулял, он играл с одноклассниками и соседскими мальчишками и в футбол, и в "крышки", и в "ножички", но все это было словно не по-настоящему. Будто какую-то важную часть его, умеющую радоваться, смеяться и просто жить, Генка, как всякий рачительный хозяин, увез с собой.
   Чтобы без него не испортилась.
  Потом Ромку на две недели отвезли к бабушке в деревню под Псковом, за Порхов, в район Дедовичей. Там были поля, полные васильков и медуницы, магазин в трех километрах, до которого по вторникам и четвергам ходил трактор с прицепом, набирая покупателей с окрестных деревень, и холодная речка с омутом.
   Ромка не то чтобы ожил, скорее, расстояние критично ослабило связь с Генкой.
  Целыми днями он валялся в сене на чердаке, остро чувствуя, как где-то внутри него провисает ранее натянутая струна. Это было очень странно. Словно у него, как у собаки на цепи, появлялся свободный ход.
   Этот свободный ход вывел его в деревню.
  Деревенские ребята были старше его на два-три года и в свою компанию не приняли, но Ромку это не остановило. Он подсматривал, как они играют в карты на щелбаны в заброшенной избе сельского клуба и пьют портвейн. Он ходил с ними на речку, только устраивался в отдалении, на камнях, наблюдая, как они ныряют и загорают на узком песчаном языке перед шумным перекатом. Он ходил за ними по пятам, ныряя в канавы, в лопухи и крапиву при малейшей угрозе раскрытия.
   Возможно, ему надо было за кем-то следовать. Это создавало иллюзию причастности, подчиненности и гасило мысли о Генке. Он даже не удивлялся необходимости этого, дышать тоже необходимо.
   Потом его, конечно, подловили.
  Окруженный, прижатый к забору у чужого огорода, Ромка понял, что когда он следил за ребятами, следили за ним. Партизанство кончилось, не начавшись.
  - Ты че ходишь за нами, шкет? - недружелюбно спросили его.
   У самого рослого, крепкого в руках была палка.
  - Хожу, - подтвердил Ромка.
  - Следишь?
   На этот вопрос вышло только пожать плечами.
  - Умственно-отсталый?
   Ромка мотнул головой.
  - Не ходи, понял?
   Палка предостерегающе брякнула по забору.
  - Я должен, - сказал Ромка.
  - Че?
   Его повалили и отмутузили. Порвали рубаху на груди, раскровянили губы и подбили глаз. Как ни странно, Ромка воспринял избиение с облегчением и совсем не сопротивлялся. Драться самостоятельно? Нет, вот если бы Генка приказал...
   Ходить за деревенскими он упрямо продолжил.
  Его сначала гоняли, один раз даже притопили в речке, и он, наглотавшись воды, два дня страдал поносом. Но затем как-то вошел в компанию и прижился в клубе, тем более, что безотказно исполнял все, что его просили сделать. И в сад бабки Семенихи за яблоками лазил, и по хозяйству помогал, и подставлял свой лоб щелбанам за любого проигравшего.
   Прощались с ним уже как со своим.
  Леха, самый рослый мальчишка, подарил ему собственноручно выструганный пистолет. Рукоять его была зачищена "наждачкой". На боку расправляла кривые лучи пятиконечная звезда, закрашенная красным фломастером.
  - Бери.
   Ромка взял.
  А в городе выкинул. Подарок для него ничего не значил.
  
   Генка приехал коричневый, как индиец или папуас.
  - Привет, раб! - хлопнул он Ромку по плечу, едва они встретились. - Скучал без меня?
   Ромка кивнул.
  - Это приятно, - заулыбался Генка. - Ну-ка, поймай для меня три зеленых мухи.
   Мух было много. Они обсиживали дощатые заборы и нагретые солнцем железные ворота гаражей. Ромка наловил их даже больше - достаточно было лишь осторожно поднести сложенную ковшиком ладонь, как муха срывалась с места прямо в ловушку. Успел сжать пальцы и вот она - уже испуганно жужжит в кулаке, щекотит крыльями кожу.
   Пойманным насекомым Ромка оборвал крылья и сложил в коробок.
  - Так, - сказал Генка, задрав голову к полуденному солнцу, - теперь их нужно убить. Ты сможешь убить их для меня, раб?
  - Наверное, - сказал Ромка.
  - На, - Генка передал ему тяжелый кругляш лупы. - Ты будешь их жечь.
   Для экзекуции была выбрана поваленная набок колода. В ней имелась удобная выемка, когда-то оставленная зубилом.
   Генка сел в стороне наблюдателем, хозяином, высоким судом. Ромка исполнял роль палача. Он устроился на колоде верхом.
   Чтобы муха не избежала казни, ее приходилось придерживать пальцем, поскольку, даже лишенная крыльев и большинства ног, она откуда-то находила силы сдвинуться от направленного лупой луча.
   Ослепительное пятнышко фокуса убивало муху за десять, а то и меньше секунд. Легкий дымок - и все.
  - Жги всех, - сказал Генка.
   Ромка принялся исполнять. Он был сосредоточен и методичен. Движения его казались механическими - прижал, навел лупу, смахнул трупик. Мысли повторяли движения.
   Генка смотрел на него со скрытым восхищением.
  - Молодец!
  
   Замечать связь Генки и Ромки учителя и родные стали где-то в классе четвертом. Но опять-таки они совершенно не правильно ее интерпретировали. То есть, они не могли сообразить, что Ромка - Генкин раб. Светлана Алексеевна, их классный руководитель, была убеждена, что Ромка - просто слабохарактерный ребенок, попавший под влияние более сильной личности. Господи, да такое сплошь и рядом творится в семейной жизни!
   И после того, как Ромка, не по своему, конечно, желанию, выкосил росшие на подоконниках в классе гибискус, бегонию и монстеру, Светлана Алексеевна не Ромку, а Генку оставила для серьезного разговора.
  - Гена, - сказала она, - ты должен повлиять на своего друга. Он слушается только тебя. Покажи ему пример, пожалуйста. Ты меня слышишь?
   Генка нехотя кивнул.
  - Ты умный, прилежный мальчик, - сказала Светлана Алексеевна.
   Она вышла из-за стола и присела на его краешек. Ее юбка была нескромно коротка и, чуть сбившись, открывала для взгляда мальчика тайную, соблазнительную темноту под тканью, за границей чулок телесного цвета.
  - Вы же друзья?
   Генка, промолчав, лег на парту - так было лучше видно. Впрочем, Светлана Алексеевна через секунду встала.
  - В конце концов, - сказала она, - это может плохо для Ромы кончиться.
  - Как это? - спросил Генка.
  - Его возьмет на учет милиция. Возможно, ему придется перейти в другую школу, более специализированную, для трудных детей.
   Генка посмотрел на Светлану Алексеевну. Классный руководитель ободряюще ему улыбнулась. Высокая, стройная. Очень-очень взрослая. Сквозь тонкую блузку проступали контуры лифчика.
   Красивая, подумал Генка.
  - Ты понял, Геннадий? Если Рома тебя не послушается, я вообще не знаю, что с ним делать. Мне не хотелось бы жаловаться его родителям.
   Генка шмыгнул носом.
  - Я поговорю, Светлана Алексеевна. Ромка больше не будет.
   Так рабство перешло на новый, скрытный, этап.
  
   Генка был умный мальчик.
  Он посчитал, что если откроется, как он всецело и беззастенчиво распоряжается приятелем, ему припомнят и свежие, и давние дела, которые Ромка совершал по его наущению. А отец всыплет ремнем так, что неделю у него садиться на пятую точку точно не получится.
   Рука у отца - ух! - тяжелая.
  И, конечно, отдых на море попрощается с Генкой на год, а то и на два. Сошлют в какой-нибудь концлагерь трудовой. И Ромку уже не возьмешь, чтобы он за тебя грядки полол или горох собирал.
   Все! Капут!
  Сначала, на испуге, Генка хотел от Ромки даже избавиться.
   Через квартал ни шатко ни валко шла стройка - возводили панельный дом. Строители то кишели на недостроенных этажах, будто муравьи, то пропадали на несколько дней напрочь, словно их, как тех же муравьев, выводили газом или отравой.
   Забор был с дырами.
  Генка думал приказать Ромке забраться на открытую площадку четвертого этажа и спрыгнуть оттуда вниз. Ромка, понятно, исполнил бы беспрекословно. Проверено. Он уже и ладонь резал, и предплечье, когда Генке было интересно.
   Только это значило лишиться раба навсегда. Где еще нового найдешь?
  Поэтому Генка вызвал Ромку по телефону и, когда тот явился на их тайное место за гаражами, сказал:
  - Вот что. Я тебе пока не буду приказывать. Какое-то время.
  - Почему? - огорчился Ромка.
  - Потому что нельзя, придурок. И ходим мы теперь не вместе.
   Ромка вздохнул и попинал землю.
  - Ну, раз ты говоришь.
   Он всхлипнул.
  - Блин! Ты же все равно остаешься моим рабом, понял? - сказал Генка. - В любой момент я могу что-нибудь приказать, и ты должен будешь это сделать.
  - А как я узнаю, приказ это или нет?
  - Ты тупой раб или сообразительный?
  - Не знаю.
  - Вот и соображай!
  - Это уже приказ?
  - Да!
   Ромка сел на колоду. Губы его сосредоточенно сжались. Какое-то время он выщипывал из колоды щепки, древесный мусор. Генка ждал, глядя на работу чужих пальцев. На мгновение он почувствовал крепость дерева, остренький занозистый край выемки так, словно это были его пальцы.
  - Наверное, - поднял взгляд Ромка, - это будет зависеть от ситуации.
   Генка ухмыльнулся.
  - Ну ты тупой! Это будет зависеть от меня.
  
   Собственно, в жизни Ромки мало что изменилось.
  Генку он видел так же часто, связь их никуда не делась. Просто где-то в глубине росло, копилось томительное ожидание. Когда же, когда?
   Редкие Генкины приказы, оброненные на улице, нашептанные в телефон, полученные в скомканной записке, дарили Ромке минуты блаженства. Он словно именно в эти минуты и существовал, ярче чувствовал, четче мыслил и воспринимал мир, летел, парил.
   Пробуждался.
  Оборотной стороной этого состояния служила ложь. Ромка научился врать всем. Одноклассникам, учителям, незнакомым людям. Научился выпрашивать и жаловаться, размазывая фальшивые слезы по щекам. Научился драматическим паузам и трагическим поворотам. Научился подпускать в ложь правду, щепотку достоверности, оттеняющую вкус. Научился сам верить своим словам.
   Как ни странно, родители ловились на ложь проще всего.
  Они его любили. Особенно мама. Отец чаще устранялся от проблем сына, предпочитая, чтобы тот, взрослый парень, разбирался с ними сам. Наука жизни! Мама переживала.
   Впрочем, у Ромки хватало ума лгать разнообразно и так, чтобы неприятности не принимали масштабов бедствий и катастроф, за которыми следует деятельное родительское участие. Он думал, что он вовсе не тупой раб.
  
   В восьмом классе с Эльки Поникаровой Генка переключился на Натку Сведомскую, высокую, с развившейся уже грудью одноклассницу. Они целовались за зданием школы и сбегали с уроков в кафе или в кинотеатр.
   Любовь эта у Генки была второй.
  Ромке пришлось доставать цветы, деньги, пиво, вино и сигареты "Вог", которые Натка смолила как не в себя. Она красила губы алой помадой матери, подводила глаза сиреневым карандашом, а между средним и указательным пальцами на левой руке у нее таилась выпуклая коричневая родинка.
   Каким-то образом, женским чутьем Натка сразу поняла, что Ромка - человек всецело от Генки зависимый, и стала относиться к нему, как к прислуге, вещи, предмету мебели, забавной и одновременно жалкой безделице.
  - Прогони его, - просила она.
   И Ромка по Генкиному кивку убирался прочь, проламывался сквозь кусты сирени, растворялся во тьме вечера или сумраке лестничного пролета.
  - Пусть он смотрит, - говорила она в другой раз.
   И Ромка становился свидетелем жадных, влажных поцелуев на подоконниках, неловких движений, рук, лезущих под юбку, к нижнему белью.
  - Он может щелкнуть себя по носу?
   Возможно, она думала, что исполнительность Ромки как-то связана с тем, что он испытывает к ней какие-то чувства. Однажды Натка, заглядывая ему в глаза, спросила:
  - Хочешь посмотреть на мою грудь?
   Ромка не ответил.
  Тогда Натка расстегнула кофточку, а за ней - короткую рубашку. Медленно стянула тонкую лямку лифчика.
  - Дай руку!
   Ромка стоял неподвижно, и Натке пришлось взять его вялую, неотзывчивую кисть и направить ладонь самой.
  - Чувствуешь? Что чувствуешь?
  - Мягкое, - ответил Ромка.
  - Сожми пальцы.
   Ромка посмотрел Натке в глаза.
  - Те не можешь мне приказывать.
  - Сожми!
   Наложив свою ладонь поверх Ромкиной, она силой заставила его пальцы сжаться. Что-то упругое, выпуклое, похожее на пупырышек щекотнуло кожу.
  - Приятно?
   Ромка мотнул головой.
  - А сейчас? - Натка переложила его ладонь на другую грудь.
  - Ты же не моя девушка, - сказал Ромка. - Ты - Генкина девушка.
  - Дебил! - обозлилась Натка.
   Она шлепнула его по руке. Потом, желая сделать больнее, закричала:
  - Гена-а!
  - Что?
   Генка выскочил из кухни, где расставлял для романтического ужина тарелки, бокалы и свечи, и, мгновенно оценив расстегнутую рубашку на Натке, с размаху залепил Ромке в челюсть. Удар вышел так себе, скользящий, но Ромка с готовностью шлепнулся на задницу.
  - Пошел вон! - закричал Генка.
   Как всякий хозяин провинившемуся рабу.
  
   После этого Генка стал злей и жестче.
  - Будешь отзываться на песика, понял? - сказал он как-то Ромке.
   Тот кивнул.
  До выпуска из школы оставался год. Поздний сентябрь сыпал листьями, у баскетбольной площадки на одной из скамеек для болельщиков Генка устроил представление для трех одноклассников.
  - Песик, песик, - позвал он стоящего в отдалении Ромку.
   Тот подбежал.
  - Это мой раб, - сказал Генка.
  - В натуре? - спросил рослый, плечистый Лешка Проворов. - А че он может?
   Ромка стоял, спокойно глядя перед собой.
  Он знал, что разговаривают о нем, но это нисколько его не волновало. Он был раб. Он служил. Даже злой Генка оставался ему хозяином.
  - Ну, че может, - пожал плечами Генка. - Что человек может, то и он. В сущности, что скажу, то и сделает.
  - А пива достать? - предложил Макс Лошковский.
  - Без проблем, - сказал Генка.
  - Че, без денег?
  - Вообще-то, лучше скинуться. Он вам раб, а не супермен.
   Одноклассники полезли по карманам.
  - А че, вот прямо и достанет пива? Без паспорта? - поинтересовался невысокий, въедливый Андрюха Шкамысло.
  - В ларьке на Промысловой не спрашивают, - сказал Макс.
  - До нее знаешь сколько? - скривился Андрюха.
   Деньги передали Генке.
  - Тут на "сиську" полуторалитровую.
  - Песик, - позвал Генка. - Беги за пивом.
   Ромка сжал в кулаке мятые купюры и кивнул.
  - Голос!
  - Гав!
  
   Странно получается: иногда ты не осознаешь, что счастлив, а иногда осознаешь с непереносимой ясностью, и это ощущение хочется длить и длить, растягивать во времени, как молочный коктейль с мороженым из тонкой трубочки.
   Выполняя Генкины приказы, Ромка был счастлив.
  Он обнаружил это, несясь с купюрами в кулаке. Падали листья. Мелькали люди и просветы между домами. Улицы перетекали одна в другую, сигналя растяжками и дорожными знаками. Ромке казалось, что он летит. Правильно это или не правильно - такие вопросы не помещались у него в голове. Так было. Так есть. С того самого времени, как на лоб ему упал послюнявленный палец.
   В магазине он еще не примелькался и наврал про злого отца, который посылает его за пивом, потому что сам не может ходить. "Сиську" ему выдали без разговоров. Дородная продавщица, повздыхав, спросила:
  - Не бьет хоть?
  - Не, - сказал Ромка, - с пивом он тихий.
  - Попадаются, знаешь, буйные. Ты если что...
  - Ага!
   И назад, назад! Со звенящей сдачей в кармане и пластиковой бутылью в руке. Пиво внутри пенится от бега. Быстрей!
   Счастье.
  
  - А в стену с разбега может?
  - Может, - сказал Генка.
  - А трассу перебежать?
  - Да пофиг-нефиг.
  - А мопед угнать?
  - А сто раз отжаться?
  - Что я прикажу, то и сделает, - ответил Генка.
   Парни передавали "сиську" по кругу. Ромка стоял в стороне, изучая, как в изогнутом осколке стекла у ноги отражается солнце. Смотреть можно было почти не щурясь.
  - А голым вокруг стадиона, когда наши девчонки бегают? - спросил Андрюха.
  - Зачем?
  - Ну, прикольно же!
  - Это уж ты сам, - сказал Генка.
  - Почему это?
  - Ну, твоя ж мечта.
  - Вовсе нет, - надулся Андрюха.
  - Слышь, а ты его в аренду сдаешь? - спросил Макс.
  - Зачем?
  - Да меня тут родаки на дачу припахать хотят. Я твоего электроника выставлю, а тебе потом пятихатку отбашляю.
  - И че ты им скажешь?
  - Ну, типа, позвал друга помочь.
   Генка задумался.
  - Не, - сказал он, - такая скотина нужна самому. Песик, эй, песик!
   Ромка с готовностью обернулся.
  - Лови!
   Он брызнул из "сиськи".
  - Ртом лови!
   Под общий хохот Ромка закрутился, хватая капли губами.
  - Собачий вальс!
  
   Лешка Проворов, улучив момент, оттеснил Ромку в тень.
  - Ты че перед ним скачешь? - спросил, надвинулся он, пока Генка отошел переговорить с кем-то по телефону. - Совсем дурак?
   Ромка промолчал.
  - Че, должен ему? Или проспорил?
   Ответа снова не последовало, и Лёшка мучительно сморщил лоб.
  - Че ты как говно? Я же помочь хочу.
  - Не надо.
  - Смотреть противно. Че, вообще гордости нет?
   Ромка улыбнулся.
  - Нет.
  - Придурок!
  
   А через неделю Генка уехал в Москву.
  Сборы были поспешными, отца его перевели в министерство. Кем был Генкин отец, что была за срочность, Ромка не знал и не хотел знать. Ощущение катастрофы подступило к горлу и ледяным ужом свернулось в животе. Он помогал грузить вещи ("Как мило, - сказала надушенная мать Генки, - что твой друг решил нам помочь"), выносил тюки с одеждой и картонные коробки с вещами, бечевка врезалась в пальцы, пыль летела в нос, косяки и углы ставили синяки. Он улыбался, отдувался, изображал, что все в порядке.
  - Шевелись! - торопил Генка.
  - Геннадий, так нельзя, - замечал пролетом выше его отец, волоча кадку с каким-то растением. - Что за потребительские нотки! Это все-таки твой друг.
  - Я же в шутку, - смеялся Генка. - Ромка, подтверди.
  - Он в шутку, - подтверждал Ромка.
   И тоже смеялся.
  Потом Генка уехал. Укатил с родителями на вызванном такси. Даже прощание вышло скомканным. Тычок в живот. Легкая улыбка.
  - Не грусти, раб!
  
   Катастрофы не произошло.
  Уж развернулся, ком в горле пропал. Вместо катастрофы случилась контузия. Бум-м! Нет Генки, нет Генки, нет Генки.
   Все плывет. Все мерещится. Все кажется ненастоящим.
  Это было состояние какого-то искривленного, неполноценного мира. Мира, в котором недостает важной детали. Изображения. Голоса. Команд. Генка больше не объявлял о своем существовании ни звонком, ни письмом, не всплывал в разговорах ни в школе, ни дома.
   Словно умер.
  Одно время Ромка даже собирался в Москву, чтобы найти его там. Но безотчетное это желание быстро сменилось апатией.
   Спасли его, сами того не сознавая, родители.
  Их просьбы, их желания, их обращения к взрослому, уже в десятом классе Ромке вытащили, выволокли его из вакуума, в котором он оказался. Потому что это тоже были приказы. Умойся! Сходи в магазин. Сделай уроки. Заправь кровать. Приготовь себе что-нибудь поесть и вымой за собой посуду.
   В жизни забрезжил не смысл, нет, тень смысла.
  - Сынок, сходи купи картошки, - просила мама.
  - Да! - отвечал Ромка, охваченный внезапной радостью, и выскакивал на лестничную площадку, как помилованный перед смертной казнью.
  - Сумасшедший! - смеялась мама.
  - Все-таки странный у нас сын, - замечал отец.
  
   Он окончил школу.
  Видимо, потому, что и отец, и мать настаивали, что учиться их сын должен хорошо, годовые оценки оказались на удивление высокими. А выпускной балл позволял даже без экзаменов поступить в местный филиал московского института чего-то там и права. За это особенно ратовала "химичка" Антонина Игоревна, которая класса с пятого полагала, что Ромка - ученик "мертвый".
  - Ты, похоже, взялся за ум, Роман, - сказала она в конце учебного года. - Это отрадно.
  - Я просто выполняю задания, - ответил Ромка.
  - Раньше я за тобой такого не замечала.
  - У меня много свободного времени, - сквозь ком в горле ответил Ромка. - Поэтому всегда есть, чем заняться.
  - Тогда обязательно поступай в институт, - свела брови над очками Антонина Игоревна. - Слышишь? У тебя способности, Роман. Не убивай год в армии.
  - Почему?
  - Единственное, чему учит армия - это бездумно исполнять приказы.
  
   Долгое время у Ромки не было никаких желаний.
  Собственно, он и не испытывал никакого дискомфорта от их отсутствия. Родители заботились о том, чтобы он был сыт, одет и обут. Школа набивала его голову знаниями, проверяла тестами, контрольными и домашними заданиями.
   Ничего другого Ромка не знал.
  Потом у раба, по большому счету, и не должно быть никаких желаний, кроме желаний его хозяина. А хозяин пропал, испарился, ни разу не напомнил о себе. Возможно, также, как Ромка, чувствовали себя самураи, когда теряли своего сюзерена. Он читал об этом. Или, кажется, об этом рассказывали в школе. Самураи кончали с собой, выбирая смерть, делая харакири, а кто-то становился ронином, неприкаянно слоняясь по своим японским островам.
   Ромка мог часами сидеть неподвижно, слушая пустоту в себе. Ее звук походил на шелест далекого прилива или шуршание песка под пустынной змеей. Иногда в пустоте чудились голоса, тихий шепот. Он не интересовался музыкой, не играл в компьютер, купленный ему на день рождения, не тусил с одноклассниками и не бегал за девчонками.
   Хотя нет. Когда мама говорила: "Не сиди сиднем, посмотри хотя бы телевизор, хороший же фильм", Ромка приходил и покладисто замирал рядом с ней на диване, следя за перипетиями сюжета. Там все было просто. Люди совершали бестолковые поступки, чего-то хотели друг от друга, ссорились и мирились, расставались, чтобы встретиться в конце, страдали и пытались забыться в выпивке.
   Никто никому не хотел подчиняться.
  Если мама спрашивала, понравился ли ему фильм, Ромка мог сказать и да, и нет. Оба ответа для него были равнозначны.
   Отец, бывало, брал его с собой на рыбалку, и там тоже от Ромки не требовалось никакой самостоятельности - сиди с удочкой в надувной лодке или на берегу и жди, когда поплавок уйдет под воду. Если у него получалось поймать щучку или сига, отец радовался, наверное, больше Ромки.
  - Ах, какая красавица, сын! - поднимал отец пятнистую, еще трепыхающуюся на крючке зубастую хищницу. - Ты смотри, смотри!
   Ромка смотрел.
  - Знаешь, какую уху забацаем? Замечательную! Пальчики оближешь! Ну, скажи что-нибудь, сын! Нравится?
   Ромка обычно отвечал:
  - Нормально.
   Или говорил:
  - В прошлый раз хуже клевала.
   Иногда, чтобы порадовать отца, добавлял:
  - Это во мне от тебя задатки.
   Иного не требовалось.
  
   Слова Антонины Игоревны помимо ее воли послужили для Ромки целью. Кажется, это было его первое самостоятельное решение.
   Армия.
  Отец одобрил. Мама устроила скандал.
  - Ты туда не пойдешь! - сказала она. - Ты не знаешь, что такое армия! Тебя там могут убить! Как ты там будешь без нас?
  - Мам...
  - Нет!
   Ромка насупился.
  - Ты мне не хозяйка, - твердо сказал он.
  - Что?
  - А я не твой раб.
  - Вадим!
   Отец, явившийся на крик, рассудил просто: Ромке - подзатыльник ("Не обижай мать!"), жене - строгое внушение ("Ромка уже не мальчик, хватит ему свою титьку совать"). Вопрос с армией таким образом решился окончательно.
   Осенью был призыв.
  
   Его направили за Урал.
  Двое суток в поезде. Погрузка в грузовики и три часа тряского бездорожья. Длинное здание казармы. Курс молодого бойца. Через полтора месяца - присяга. "Я, Роман Вадимович Пантеев, присягаю на верность своему отечеству..."
   Ромка именно так то время и запомнил. Обрывками, статичными картинками, которые и подписать-то можно было, как фотографии, всего двумя-тремя словами. "Я в поезде". "Я в грузовике". "Я в части".
   Дальше был сон. Сладкий, с едва заметной горчинкой. Каких в жизни, наверное, и не бывает.
  Ромка никогда не чувствовал себя настолько счастливым. Армия знала, что он должен делать, как он должен делать и зачем. Он вставал по сигналу, одевался по нормативу, завтракал по времени, шагал в строю, учил уставы, стирал форму, подшивал воротнички, занимался боевой подготовкой, отжимался и "качал железо" в спортзале, ходил в караул, стрелял по ростовым и движущимся мишеням, бегал в полной выкладке, ориентировался на местности и выезжал на учения.
   И все не просто так. По приказу. По команде. По уставу.
  Ромка служил как самый преданный, самый добросовестный раб. Ребята из мотострелкового взвода, в который он попал, считали его заторможенным и туповатым. Он не ездил в увольнение в город, ничем не интересовался и в общих мероприятиях почти не участвовал.
   Зато на теоретических занятиях, учениях и стрельбах на него можно было положиться. Его даже прозвали терминатором за упорство в достижении боевой задачи.
   Он бы вовсе не звонил домой, но в свободное время полагалось общаться с родными.
  - Мам, - говорил он в телефонную трубку, - у меня все хорошо.
  - Ты уверен? - спрашивала мама.
  - Да.
  - Тебя не бьют там?
  - Только в спарринге.
  - Где? - с надрывом уточняла мама, готовая уже бежать и спасать.
   Спарринг у нее ассоциировался с помещением вроде душевой или котельной.
  - Так положено, - успокаивал Ромка. - Это как рукопашная, ближний бой.
  - Вам что там, оружия не дают?
  - Дают.
  - Я к тебе приеду, Ромочка, - рвалась мама. - Ты здоров?
  - Да, - отвечал он.
  - Ты мне скажи, не обманывай, я чувствую по голосу, что ты хрипишь. Ты простыл? У вас нет отопления?
  - Мам, это связь плохая.
   Скоро Ромке присвоили звание младшего сержанта и назначили командиром отделения. Два человека в подчинении. У него, у раба. Странно. Но, в сущности, ничего страшного, если следовать Уставу внутренней службы. Там все было расписано. "Командир отделения в мирное и военное время отвечает...". Раз. "Командир отделения обязан...". Два.
   Ромка исполнял по пунктам.
  Из терминатора он превратился в ходячий устав, урода, задницу и банный лист. Командир взвода лейтенант Тряпочкин приказал ему быть гибче. "Люди у тебя, младший сержант, в подчинении все-таки, а не оковалки, не виси ты над ними все время, не доводи их".
   Ромка принял к исполнению.
  Он и сам не понял, как к концу срока службы вдруг сдружился со всеми. Это было непонятное, звенящее, прыгающее в груди чувство, едва ли доступное рабу. Близкий человек Салаватов. Близкий человек Жансоев. Близкий человек Иванов. Близкий человек лейтенант Тряпочкин. Рабы, хозяева, все перепуталось, переплелось, где рабы, где хозяева, нет ни тех, ни других. Армия.
   "Командир отделения обязан заботиться о подчиненных и вникать в их нужды". Не в этом ли было дело? Когда вникаешь и заботишься, как то упускаешь из виду, кто кому кто. Не важно становится.
  
   Через год Ромка пошел на контракт. Подписался на два года службы. Стал заместителем Тряпочкина. Съездил в короткий отпуск домой.
   Мама встречала его - плакала, провожала - плакала. Похорошел. Завидный жених. Военный! Отец уважительно хмыкал, ощупывал бицепсы, интересовался, как там, в войсках, бардак или порядок?
  - Пап, - гудел Ромка, - там же все по уставу. Какой бардак?
  - А боеготовность?
  - Хорошая, - подтверждал Ромка.
  - Ты смотри там! - грозил пальцем отец.
   Ромка улыбался.
  Генка не объявлялся, пропал где-то в своей Москве, и в этом точно не было ничего плохого, только все равно слегка посасывало под ложечкой. Ромка думал, было бы интересно встретиться, поговорить. Тоненькая зависимость будто бы осталась, звенела струной чуть слышно, не хотела рваться. Казалось, возникни Генка, позови к себе, она запоет, и все закрутится по новой. От этого становилось и страшно, и сладко. Но больше все же страшно.
   Нет у него власти надо мной, шептал Ромка самому себе. Кончилась. И тер лоб. Лоб был давно уже сухой.
  
   А через полгода Ромка женился.
  Вышел в увольнение и встретил на улице девушку Асю, которая неожиданно обратилась к нему с просьбой проводить ее до дому. Она боялась какого-то неадекватного Димы, который жил по соседству.
   Ася оказалась болтушка. Она рассказала Ромке, что семья ее живет здесь с сороковых, прабабушку сюда эвакуировали, что квартира у них двухкомнатная, а до этого была коммуналка.
   У них есть участок, севернее, у реки, картошка своя, яйца, капуста, ехать отсюда некуда, да и к чему? Иногда, конечно, кажется, что вся жизнь проходит где-то не здесь, где-то в другом месте, иногда - до слез из глаз - хочется бросить все и уехать, но потом думаешь, как же бросить здесь все?
   А тут красота, особенно по осени и летом, грибы, рыбалка, воздух замечательный. Отец уже на пенсии, у него инвалидность. Вместе с мамой он круглый год проводит на участке, там дом, хозяйство, все в делах, сама она бы так не смогла.
   Подружки все за военных из части повыскакивали. Двое, правда, уже развелись. А у некоторых - дети. Тут только часть рядышком, а до райцентра сорок километров дорог, которыми в распутицу не проехать.
   Ромка был заворожен.
  А еще ему нравилось, что Ася никогда не старалась им командовать. Вроде учительница, сама профессия обязывает, но он не слышал от нее ни слова в повелительном тоне. Она говорила, будто предлагала: "Давай подумаем, стоит ли тебя знакомить с родителями". Или спрашивала: "Ромчик, как ты смотришь на то, чтобы сводить меня в кино?". Или дышала, привстав на цыпочки: "Ты можешь остаться на ночь, если хочешь".
   И каждый раз получалось, что решение принимал Ромка. Или они вырабатывали его совместно. Это была какая-то незнакомая раньше степень свободы и зависимости одновременно. Новые, необычные отношения.
   Любовь?
  Ромка не знал. Ромка просто дышал и жил этим, удивляясь про себя, как, оказывается, можно просто обходиться без того, кто должен подавлять тебя своей волей. Он не раб и не хозяин, и возникшая связь не поддается определению, слишком она волнующая, огромная, путающая мысли, какое-то добровольное подчинение, но не человеку, а общему, совместному с ним существованию, продленному во времени.
  
   Ромке вдруг стало тесно в армии.
  Два года он честно отслужил пулеметчиком мотострелкового взвода, его даже планировали отправить в школу прапорщиков, но он отказался. Беременную Асю увез к себе домой. Сборы были недолгими, сомневаться они тоже не сомневались. В конце концов, это Ромка так решил - уехать. Сам. Ася была согласна.
   Они поселились в маленькой Ромкиной комнате. Переклеили обои, в рассрочку купили мебель и детскую коляску. Ромка устроился в фирму по ремонту телефонов и компьютерной техники, с парнем с работы, сговорившись, за смешные деньги арендовал пустырь на окраине и открыл там пейнтбольный клуб.
   Ася жутко понравилась маме. Характером, улыбкой, профессией, отношением к жизни. Всем. Они часто рукодельничали вдвоем, вязали, готовили, смотрели телевизор и обсуждали мужскую половину.
   Отец фыркал на женские посиделки.
  - Все, спелись.
  - Сынок, я за тебя спокойна, - сказала как-то мама, отведя его в уголок. - Асенька - замечательная девушка. Даже удивительно, что она согласилась выйти замуж за такого оболтуса.
  - Я не оболтус, - сказал Ромка.
  - Да я шучу, - дотянувшись, потрепала его по макушке мама.
   Она изменилась, покрасилась, пополнела, у глаз, у губ и на щеках резче обычного обозначились морщинки, поредели волосы. Глядя на нее, Ромка с болью понял, что люди, какие бы они ни были, все являются рабами времени.
   А оно - дурной хозяин.
  
   Ася родила крепкого и здорового, горластого мальчишку.
  Над именем не спорили. Мишка. Михаил Романович. Мама радовалась больше всех. Ау, кто тут у нас? Кто? Михаи-ил Рома-анович тут у нас.
   Поговорив, решили покупать квартиру в ипотеку.
  - Это ж в рабство на десять лет, - сказала мама. - Чуть ли не две цены выходит с процентами.
   Ромка, впрочем, о рабстве думал другое.
  - Да ладно, поможем, - сказал отец. - Руки есть, ноги есть, головы, слава богу, тоже не дырявые, выдюжим.
  - И я через полгода могу взять надомную, - сказала Ася. - Буду двоечников натаскивать. Или отличников.
   В общем, подписались.
  Квартиру взяли в новостройке, совсем недалеко, через парк. Светлую "однушку" с большой кухней. Красота!
   Ромка перешел в фирму побольше, стал начальником целого отдела, работал честно и добросовестно, правда, не любил, когда от него что-то ультимативно требовали, иногда даже в бешенство приходил.
  - Я вам не раб, - говорил он прямо в глаза.
   Взгляд мало кто выдерживал, отступались.
  
   Потихоньку забывалось детство. Становилось словно чужим, далеким, как однажды увиденное и запавшее в душу кино. Скоро Ромка уже искренне удивлялся, когда родители или кто-то еще вспоминали его детские выверты. Это не со мной, говорил он. Не было такого! Я мало что помню.
  - Драчун был, - рассказывала Асе мама, - чуть ли не каждый день с синяками приходил. Усядется за стол и сопит.
  - Мужик! - подтверждал отец.
  - Все с другом своим ходил, который потом в Москву уехал. Просто не разлей вода были. Ром, как его звали-то?
  - Не знаю. Сашка вроде бы, - сомневался Ромка.
  - Сашка? - озадачивалась мама. - Кажется, не Сашка.
  - Мам, когда это было-то?
  - И то верно, - кивала мама. - Время бежит...
   Мишка лопотал у Аси на коленях.
  
   Потом Михаилу Романовичу исполнилось три года. Они отмечали это событие с родителями в небольшом ресторанчике. За окнами ложились осенние сумерки. Сын подремывал у Ромки на коленях, объевшийся торта и шоколада, чумазый, как негритенок. Разговоры текли негромкие, неспешные, о планах, о последних взносах на ипотеку, о желании съездить на курорт, куда-нибудь в Египет или, на худой конец, в Болгарию, с Мишкой, конечно, с Мишкой, а еще Асиных родителей навестить надо бы, посмотреть, как там они, может быть, в середине следующего лета и получится вырваться. Перезваниваться - это одно, а вживую увидеться - другое.
   Отец подбивал Ромку купить участок рядом с их дачей. Садоводческое товарищество продает, речка рядом, лес, красота.
   Мобильник зазвонил не вовремя, разбудив сына. Ромка передал его Асе. Цой, поставленный на звонок, пел о детях проходных дворов.
   Номер был незнакомый.
  - Да? - Ромка приложил ухо к телефону.
   Казалось, там кто-то набрал воздуха и затаил дыхание.
  - Алло?
   Тишина шелестела и пощелкивала в динамике. Ася вопросительно приподняла брови, Ромка в ответ шевельнул плечами.
  - Алло!
  - Помнишь меня? - раздался вдруг мужской голос. - Скажи, что помнишь меня.
  - Что?
   Человек расхохотался.
  - Не узнал!
  - Извините...
  - А я, между прочим, с большим трудом достал твой номер. Ну, кумекай быстрее, Ромчик. Раз, два, три...
  - Я...
   Ромка вдруг осип. В груди шевельнулась склизкая, холодная жуть.
  - Кто там? - спросила Ася.
   Ромка сморщился.
  - Так.
   Он что-то неопределенное изобразил лицом и выбрался из-за стола. Мелькнула подсвеченная огнями барная стойка.
  - Ну так что? Узнал меня? - спросил голос в телефоне.
   Ромка вышел в стеклянную дверь, слепо нащупав ручку. Ветер дернул за полу пиджака, протащил мимо мелкие листья. Ромка сощурился на близкий неоновый свет.
  - Честно говоря, я с трудом...
   Человек снова расхохотался.
  - Это же я, Генка! - сказал он. - Генка Лемчуткин. Детский сад, школа, все такое, помнишь?
   Ромка заледенел.
  - Помню, - прошептал он.
  - Ну! - Генка помолчал. И осторожно спросил: - Ты все еще мой раб?
  - Да, - сказал Ромка. - Да.
   Легкие, горло, губы сами выдавили согласие.
  - Жди меня и я приду-у, - пропел Генка и отключился.
   С неба закапало.
  
   За время своего небытия Генка прибавил десяток сантиметров в росте, раздобрел, округлился лицом и обзавелся пышной шевелюрой.
   Ромка арендовал лимузин и встретил Генку на вокзале. Генка вышел из вагона - плащ, костюм, кожаные штиблеты, - потянулся, окинул окружающее пространство пресыщенным, мутным, нетрезвым взглядом.
  - Значит, вот и я.
   Ромка взял чемодан.
  Не обнимались. Кто же будет обнимать раба? Сумасшедших нет.
  - Хочу прошвырнуться по памятным местам, вспомнить юность, - сказал Генка, забираясь на заднее сиденье. - Ты со мной?
   Ромка кивнул.
  - Да.
   Генка, дохнув перегаром, захохотал.
  - Ничего не меняется! Здесь мой песик! Здесь! Гавкни.
  - Гав!
  - Ну, поехали, поехали! - Генка заколотил по подголовнику переднего сиденья. - У меня мало времени, а хочется столько всего успеть! Ну-ка, гавкни еще раз!
  - Гав!
  - Хорошая собачка!
   Ромка выжал сцепление.
  
   Они приехали в гостиницу, где был снят одноместный люкс.
  - Красота! - оценил Генка, заглядывая в мини-бар. - Стараешься. Я вот ехал, все думал, будешь служить, не будешь. А оно, оказывается, никуда и не девалось! Чудно, да?
  - Не знаю, - сказал Ромка.
  - Скажи: чудно.
  - Чудно.
  - Во-от, - Генка, качнувшись, встал перед Ромкой. - Вызвонить бы тебя лет пять назад, столько проблем удалось бы избежать. Уйму бабок сохранил бы. Голова дырявая! Но чего уж о прошлом. Сведомскую давно видел? Как она?
   Ромка пожал плечами.
  - Кажется, развелась.
  - Я ведь ее так и не трахнул тогда, - вздохнул Генка. - Переезд этот, будь он неладен. Москва и москвичи. А ты, смотрю, в плечах раздался, бицепсы накачал. Мужик мужиком. Вообще не понимаю, как это работает. - Он посмотрел на свою ладонь, словно ожидал увидеть на ней инструкцию. - Ты ведь точно раб мой?
  - Я... я не знаю.
  - А детский сад помнишь? - Генка послюнявил палец. - Я тогда - р-раз... - Он вдавил палец в Ромкин лоб. - Кстати, ты как, женат?
   Ромка кивнул.
  - Замечательно, - пьяно улыбнулся Генка. - Небось, жена веревки из тебя вьет. Мы ее навестим, как думаешь?
  - Не надо, - выдавил Ромка.
  - О-о! - удивился Генка. - Раб заговорил! Ладно, не кипишуй, не будет семейной трагедии. Мы с тобой сейчас поедем отрываться по полной! Значит, по всем более-менее злачным местам, понял?
   Он достал из мини-бара бутылку водки, налил в стаканчики, составленные с подноса.
  - Пей!
   Ромка выпил поданную водку. Генка, кивнув, одним махом опрокинул в рот свою порцию.
  - Молодец! - сказал он. - Может, мне тебя с собой взять? Мне верные люди во как нужны! Построим империю. Я, знаешь, такими суммами ворочал, что тебе и не снилось. Все ушло, все рассыпалось. А почему?
   Генка налил себе еще водки.
  - Ну-ка, скажи! - потребовал он от Ромки.
  - Не знаю, - ответил тот.
  - Пу-у! - выдул губами Генка. - Глупый ты раб. Но верный, да. Это самое первое. Потому что кругом предатели. Все из-за них. Пре-да-те-ли! Повтори.
  - Предатели.
  - Если я прикажу, ты же убьешь их?
   Ромка промолчал. Несколько секунд Генка смотрел на него непонимающе, потом ткнул того в живот кулаком.
  - Че? Ссышь? Грязная работа?
   Он помрачнел.
  - Ты должен меня слушаться. Ты кто? Ты - мой раб. Значит, во всем. Скажу убить - убиваешь. Скажу прыгнуть в окно - прыгаешь. Понял? И никаких! У тебя бабки есть?
  - Есть, - сказал Ромка.
  - Тогда поехали!
   Генка глотнул из стаканчика, запутался в рукавах снятого пиджака и боком повалился на кровать. Это его неприятно удивило.
  - Не-не-не, - сказал он, мотнул головой и попытался встать.
   Ромка не пошевелился.
  - Ты! - сфокусировав взгляд, указал на него пальцем Генка, но в следующее мгновение, икнув, опрокинулся навзничь и захрапел.
   Когда, беспокоясь, Ромке позвонила Ася, он ответил коротко:
  - Извини, сейчас не могу говорить.
  
   Раб.
  Ромка смотрел на лежащего на кровати Генку. Генка похрапывал. Пиджак упал на пол. Рубашка выбилась из-под ремня, демонстрируя розовый живот.
   Он был неопрятен, этот гость из прошлого. На груди рубашки темнело пятно, в спутанных волосах поблескивала рыбья чешуйка, брючная "молния" наполовину разошлась, белела ткань трусов.
   Раб.
  Ромка вздрогнул, словно кто-то, подобравшись, шепнул это слово ему на ухо. Он усиленно потер лоб. Глупо. Глупо. Почему он здесь? Что за власть имеет над ним Генка? А дальше... Что дальше? Мы вышли из детского возраста, и желания наши сделались взрослыми. Но у него нет желания подчиняться Генке.
  - Нет желания, - повторил Ромка. - Я просто не могу...
   Его взгляд переместился на Генкино лицо.
  Он ведь проснется, с отчаянием подумалось ему. Он проснется, и все начнется по-новой. Вся моя прошлая жизнь, семья...
   Ромка зажмурился.
  Там, в темноте он увидел самодовольного Генку. "Забудь все, мой раб, - сказал тот, пританцовывая. - Ничего не было". Вспыхнули огни, пронеслись веселые, раскрасневшиеся лица. "Гавкай! Гавкай!" - закричали отовсюду. "Ну, гавкай уже! - сказал Генка, обиженно выпячивая губы. - Приказываю!". Гав! Темнота качнулась, обернулась светлой спальней. В спальне, с ногами забравшись на кровать, в одной сорочке испуганно смотрела на мужа Ася. "Держи ее! - подскакивал Генка, на ходу расстегивая штаны. - Раб должен делиться со своим господином всем своим имуществом".
   Ромка словно со стороны наблюдал, как его собственные руки поворачивают жену, зажимают ей рот, видел ее глаза, наполняющиеся ужасом.
   Парусом вздулась сорочка.
  "Еще квартиру на меня перепишешь, - тяжело дыша и нависая над Асей, строил планы Генка. - А то деньги нужны. Потом, значит, кредит возьмешь..."
   "Ромка!" - вскрикнула Ася.
  Ромка очнулся. Его школьный приятель, его хозяин, пузатое воплощение судьбы, ее усмешка, лежал, слегка подвернув голову.
   Раб?
  Ромка не понял, как подушка оказалась в его руках. Маленькая, пухлая, в цветастой и плотной наволочке.
   Осторожно подсев к лежащему, он подождал несколько секунд, а затем, оседлав, перекинул через него ногу. Пережав чужие руки коленями, Ромка опустил подушку на Генкино лицо. Надавил.
  - Раб.
   Тело взбрыкнуло всего раз. Подлетел к потолку кожаный штиблет. Стукнуло в спину колено. На левой руке скрючились пальцы.
   Ромка держал подушку, чувствуя, как прощупываются под пуховой основой Генкины нос, глазницы и скулы. Минут пять не убирал руки. Сидел на груди приятеля и давил, давил, словно выжимал из себя то никчемное, послушное и исполнительное существо с отметкой слюны над бровями, что жило в нем все это время, заталкивал его в Генку.
   Потом отвалился.
  
   Вот и все. Вот и все. Ромка смотрел в потолок, пока не почувствовал, как рядом начинает вяло шевелиться Генка.
  - Ты это... Ты чего?
  - Ничего, - сказал Ромка.
   Генка смахнул подушку.
  - Ты это... убить меня... Ты же раб. Ты...
   Он неуверенно хлопнул Ромку ладонью по плечу, по шее.
  - Ну-ка, гавкни!
  - Нет, - сказал Ромка.
  - Что?
  - Не гавкну.
  - Ты не мо...
   И тогда Ромка, не дожидаясь окончания фразы, зарядил Генке в нос.
  - Могу.
  
   Левой на правую
  
   Подоконник на лестничной площадке пахнет для меня кисло, да и по цвету слегка уходит в синеву. Вроде белый и облупленный, а голубеет почище свежеокрашенного. Потому как ревели на нем позавчера, смотрели невидяще на слепящий свет вечернего фонаря, взлетающего над козырьком подъезда, и ревели. Давились болью расставания. И на стекле - голубые разводы. Нет, не из этого дома девчонка.
   Я качаю головой и поднимаюсь на пролёт выше. Квартира двадцать три. Тихо. Жму на звонок. С минуту ничего не происходит, потом раздаются медленные шаркающие шаги. Дверь слегка скрипит, когда к ней с той стороны прислоняется жилица.
  - Кто?
   Голос у Татьяны Егоровны сухой, строгий. Она никого не ждёт. Ей никто не нужен. Затхлое одиночество. Почти семьдесят. Никого родных.
  - Юрий. Участковый, - говорю я.
  - Опять вы?
   Не облегчение, нет. Скорее, смирение. Она смирилась с моим появлением в её жизни. Каждую среду или четверг.
  - Я.
   Звенит цепочка. Щёлкает замок.
  Татьяна Егоровна встречает меня в сером халате посреди серой прихожей, и серый свет электрической лампочки будто пеплом покрывает её волосы и лицо. Я знаю, что на самом деле халат цветаст и узорчат, что прихожая оклеена старенькими, серебристо-зелёными обоями, и что свет отвратительно жёлт, но поделать с собой, со своим зрением ничего не могу.
  - Будете чаю? - спрашивает Татьяна Егоровна.
  - Не откажусь, - отвечаю я.
  - Хорошо. Юра.
   Татьяна Егоровна разворачивается и, шаркая, пропадает в проёме, ведущем на кухню. Я закрываю входную дверь, скидываю туфли и следую за ней в носках. У меня нет ни портфеля, ни сумки. И бумаг у меня нет.
   Ступни погружаются в одиночество будто в пыль.
  Кухня тоже серая. Свет из окна играет оттенками плиты и шкафчиков. Тикают часы. В раковине стоит замоченная кастрюля, по поверхности серой воды плавает одинокий морковный лоскуток. Чай горяч и совершенно безвкусен. Татьяна Егоровна пьёт его исключительно за компанию, глядя куда-то сквозь меня. Одиночество лежит горками. Меня так и подмывает смести его со стола. Как было бы просто.
  - Ну, что, Татьяна Егоровна, давайте руку, - говорю я, отставляя чашку.
   Пригублено, выпито из вежливости на глоток.
  - Все так серьёзно?
  - Ну, вам лучше знать.
   Татьяна Егоровна молчит, глаза не двигаются.
  - Вы правы. Юра, - произносит она секунд через десять. - Я, пожалуй, действительно несколько запустила себя.
   Её рука ложится на столешницу. Узкая серая ладонь, пальцы в трещинках. Думая о чайках, я закатываю рукав рубашки.
  - Юра, - говорит Татьяна Егоровна. - Я ведь привыкла уже. Может, не стоит и стараться?
  - А вот это уже мне лучше знать, - улыбаюсь я.
   Моя левая ладонь парит над столом. (Мы - чайки, Макс, правда?). Правая ныряет к груди - большой палец вверх, остальные - перпендикулярно. В ушах начинает звенеть. Зараза! Я широко открываю рот, выворачивая челюсть. Что-то хрустит. Звон пропадает.
   Поехали!
  Левая на правую. Ладонь падает на ладонь. Средний палец пробует мелкий пульс на чужом запястье. Тук-ток-ток.
   Цепь замкнута на сердце.
  Боль - мутный, серый, селевой поток - устремляется в меня. Её никогда нельзя взять всю. Её можно только разделить, располовинить. И я делю. Одиночество катится по моим плечам, холодит, кусает, въедается в кожу, в мышцы, в кости, проникает в кровь.
   Остатки мыслей, чувств, захваченные болью, обдувают, возникают и пропадают, как летящий по ветру колкий снег.
   Никого. (М-ма...) Кто бы позвонил. Только не из службы социальной помощи и пенсионного фонда. Упаси Бог! Из старых знакомых. Никого. В пустоте квартиры можно сойти с ума. Возможно, это уже произошло. Кошку что ли завести? (Макс...) Зачем я живу? Зачем я вообще ещё живу? А вокруг люди, стены тонкие, и стыдная радость, когда ссорятся. Потому что - слышно.
   (Макс, прости меня).
  Я скриплю зубами и отнимаю ладонь. Нельзя со своим. Нельзя. Кухня оранжева и бела, налёт серого истончился, едва заметен. Клеёнка - в синюю клетку. Чайные чашки - розовые. Халат на Татьяне Егоровне полон красных и коричневых маков.
  - Вот так, - выдыхаю я.
   Татьяна Егоровна сидит с закрытыми глазами.
  - Юра, - чётко произносит она, - вы видите в этом смысл?
  - Обязательно!
   Мне хватает сил на улыбку.
  В прихожую выхожу один. И хорошо. Меня чуть пошатывает. Разделённая боль жужжит внутри, бьётся как мотылек о стекло. Обо что бьётся? О стенки души хотя бы. Вот беспокойная. Чтобы надеть туфли, приходится плечом подпереть косяк. Левую руку покалывает. А мять нельзя. Правую с левой сейчас лучше вообще не знакомить - коротнёт.
  - Татьяна Егоровна, я пошёл.
   Я открываю дверь.
  - Спасибо, Юра, - доносится из кухни.
  - На здоровье.
   На улице - солнце сквозь тучи. И зелено. Лето. Не особо жаркое, сносное. Можно в одной рубашке. Три дня назад была гроза. Дома стоят - два десятиэтажных Леоновских, длинный Карамельный, додумался же кто-то так назвать переулок, и два Московских, то есть, с адресами Московская, восемь, и Московская, десять.
   Ну и дом по переулку Санникова за спиной.
  А внутренний двор делят между собой разграниченные дорожками и молодыми липками детский сад, небольшой магазин и автостоянка с притулившейся к ней мойкой.
   До обеда у меня остался ещё один адрес - как раз в дальнем Леоновском.
  Иду с закатанным рукавом. Надежно закатал, не стряхнуть. Смешно. Меня, правда, здесь знают, не удивляются. Киваю одним, здороваюсь с другими. Рук, увы, не жму. Добрый день. И вам, и вам. Всё хорошо. Ну, вид не очень, потому что дежурный обход. Стараюсь. Держусь. Если что, я на связи, звоните. Не будет на месте меня, скажите Ане.
   Люди проплывают силуэтами. Как облака или кусты.
  Я редко вижу лица. Цветные пятна вместо них - гораздо чаще. Зато сразу понятно, кто тебе по-настоящему рад.
   Пробегаю взглядом по этажам. Вспоминаю и вместо того, чтобы идти напрямик, как собирался, выбираю прогулку по периметру, по тротуару.
   Окно на третьем мигает красным и черным.
  Меня не пустили тогда, не думаю, что пустят в квартиру и сейчас. Поэтому при каждом удобном случае я просто хожу мимо. Напоминаю о себе. Не хочу усугублять и настаивать. (Это ваш сын!) Не стоять же на лестничной площадке, не караулить в подъезде. Что изменится? Ничего. Только свет в окне станет ярче.
   Красное - боль утраты. Чёрное - ненависть.
  Второе - не лечится, ненависть невозможно поделить. Особенно, если ты являешься тем самым предметом, на котором она сосредоточена.
   Не важно уже, почему, по глупой причине, по слабости, по безотчётному желанию хоть на кого-нибудь возложить вину и частично перенести боль изнутри вовне, пережечь её в другое, жуткое, но как-то спасающее чувство.
   В окне видится высокая женская фигура. Красная занавеска отдёрнута. За плечами фигуры - густая, ползущая за края рамы темнота.
   Я не позволяю себе ни одного движения, я просто смотрю, пока занавеска не возвращается на место, скрывая комнату и её хозяйку.
   Не сегодня. Возможно, завтра или послезавтра. Мне будет достаточно жеста, приглашающего зайти. Полгода уже прошло. (Эх, Максимка). Полгода. И меня действительно не оказалось рядом. Даже Анька, разумная Анька ставит мне это в упрёк. Она, конечно, ни словом не обмолвилась, но я знаю, знаю.
   Ладно, нас ждут великие дела.
  Я иду дальше. Лето. Жутко хочется обернуться. Ну, вдруг, думается, вдруг. Это как во сне, который раз за разом приводит меня на крышу. Кажется, всё ещё можно изменить, достаточно крикнуть в худую мальчишескую спину: "Стой!". Я бегу по какому-то просмоленному покрытию, зима, должен быть снег, но здесь только чёрная липкая поверхность, она прихватывает подошвы и громким треском сопровождает каждый мой шаг. Я вязну, мне не хватает пяти, трёх метров.
   "Стой, сын!".
  Слова - как ледяные кубики в горле. Не вытолкнуть. Максимка никогда не оборачивается. Не слышит. Всегда стоит спиной, джинсы, куртка, одна рука отставлена в сторону, другая...
   Чайки они, чайки.
  Были - и нет. Пропали с края. Иногда мне снятся лошади, но это всё не то. Бегут куда-то, бегут, роняя хлопья слюны, с безумно вытаращенными глазами.
   В подъезде пахнет кошками и известью.
  Я вызываю лифт. Лифт приходит раскрашенный. Народное творчество, переплетающиеся буквы, ни черта не понять. Фонит слабо. На восьмом этаже галдят. Едва я появляюсь, оборачиваются - патлатые, прыщавые, с пьяными глазами. У каждого - по пивной бутылке в клешне.
   Трое.
  - Дядя, дядя, дай закурить!
  - Не курю.
  - Может, поможешь материально?
   Один, самый рослый, подступает, двое других смотрят с интересом.
  - Галеевские дружки? - спрашиваю я.
   В наглых глазах проскакивает растерянность.
  - Чего?
  - Я говорю - Вадика Галеева дружки?
  - Допустим.
  - Можете быть свободны. Вадик сегодня не принимает. У него - сеанс.
  - Спит он. Не открывает.
  - Тем более. До свидания.
  - Чего?
   Я показываю левую, до локтя закатанную руку.
  - Ни о чём не говорит?
  - Ё-о! - икает один из дружков, меняясь в пятне лица.
   Он ссыпается по ступенькам первым. Рослый соображает медленно.
  - Он чё, ассенизатор? - громко возмущается он, увлекаемый вниз вторым приятелем. - Или этот, проктолог?
  - Участковый! - слышу я.
  - Мент?
  - Доктор! - объясняют рослому в одно ухо.
  - Доктор-болевик! - орут в другое.
  - Ой, мля! - паникует он.
   Дом вздрагивает от топота.
  - Ему и делать ничего не надо... - шуршит по стенам, несётся по пролётам. - Тронешь его и всё, потом никто не поможет...
   А Вадик не спит, я чувствую. Боль струится из-под двери, будто отравляющий газ. У неё жёлтый акварельный цвет, чуть размытый.
  - Вадик.
   Я жму кнопку. Жму долго, убеждённый в том, что моему пациенту это скоро надоест. Где-то в глубине квартиры отчаянно свиристит звонок.
   Щёлк! Растрёпанный, расхристанный Вадик с яичной скорлупой в нечёсаных волосах распахивает дверь и перехватывает мою руку.
  - Слышь...
   Удар чужой болью похож на электрический разряд.
  Вадик клацает зубами и отлетает в прихожую, рушится на пол и крючится там среди обрывков газет, обёрток, стоптанной обуви и банановой кожуры.
  - Юрий Алексеевич! - стонет он.
  - Да, это я, - говорю я.
  - Вы б предупреждали.
   Вадик елозит ногами, пытаясь подняться.
  Я прохожу мимо него, заглядываю в небольшую комнатку. В ней - грандиозный бардак. Скомканные простыни сползли с кровати на пол, на креслах, на столе, на стуле - футболки, майки, трусы, штаны, всюду - вповалку - пустые пивные бутылки, в самых невероятных местах - картонные тарелки с остатками еды. Криво висит надорванная штора. В телевизоре беззвучно сменяются кадры.
   Всё - жёлтое.
  - М-да, - говорю я.
  - Это - личное пространство.
   Вадик садится, выдёргивает из-под задницы журнальный разворот, отшвыривает с отвращением и обидой.
  - Нет, это - свинарник.
  - Ну и что? Вас предавали? Нет! А от меня родители отказались! - с надрывом говорит Вадик. - И вообще - это моя жизнь!
  - Я вижу.
   Я шагаю в кухню, которая полна немытой посуды, клякс и разводов. На боковине холодильника отпечатана кровавая пятерня. Из кетчупа. Жёлтого кетчупа.
  - Давай, - говорю, - быстренько сгребай весь мусор и выноси.
  - Мне не во что, - бурчит Вадик.
  - В любой пакет.
  - Найди тут ещё что.
   Пока Вадик пыхтит, супится, но убирает комнату, я стою у кухонного окна. Высоко. На стекле маркером нарисован человечек. В ручке-веточке у него большой пистолет. Он вышибает себе мозги. В общем, весело.
   Мусора набирается шесть пакетов. Я не проверяю, сколько и чего Вадик затолкал под кровать и запинал в темные, не видимые мне углы. Достаточно и того, что есть. Выносим мы их вместе. Бутылки позвякивают.
  - Вы вообще мне не отец, - произносит Вадик.
  - Я тебе доктор, - отвечаю я.
   Дружков великовозрастного оболтуса на обозримом горизонте не видно.
  Раскидав пакеты по контейнерам, мы возвращаемся. Вадик хмурится, в лифте колупает ногтем отставший уголок объявления: "Отдам в хорошие руки кота породы...". А дальше - оборвано. Из всех пород я знаю только персидскую.
  - Всё, садись, - говорю я Вадику, когда мы вновь оказываемся в квартире.
  - Вы из меня наркомана делаете, - ворчит тот.
  - А что поделать? - вздыхаю я. - Если ты, балбес, всё живёшь застарелой обидой. Сколько тебе уже? Двадцать?
  - Почти.
  - Вот видишь. Пора бы уже перестать переживать по поводу родителей, а по сути - совершенно чужих тебе людей. Отказались они от тебя и отказались. Их дурацкое дело.
  - Вам легко говорить! - вскидывается Вадик. Глаз у него дёргается. - Вы ничего подобного не испытывали!
   Падает не вычищенная из волос скорлупа.
  - Мне всё легко, - спокойно говорю я. - Руку давай.
  - Простите, - сопит Вадик.
   Ладонь у него мягкая, почти детская. А ногти на пальцах - неровные, обгрызены зубами. Глядя на них, я думаю, что какие-то эпизоды люди часто вспоминают не вовремя, спонтанно, и потом некоторое время мучаются придуманной виной.
   Как, например, мой больной сейчас стыдится своих слов. Максима вспомнил.
  - Пальцы разожми, - говорю я.
   Правая - под сердце. Большой палец - вертикально, остальные - заборчиком - в сторону. Левая парит птицей. Чайкой ли? Интересно, мог бы Максимка однажды превратиться в такого вот Вадика? Не верю.
   Впрочем, сына я, оказывается, и не знал.
  - Юрий Алексеевич.
  - Да, - спохватываюсь я и опускаю ладонь.
   Левая на правой.
  Водянисто-жёлтая боль предательства. Она пахнет пылью и одуванчиками. Почему-то никак иначе. Со времени последнего посещения Вадик умудрился накопить её столько, будто ежедневно страдал и днём, и ночью. Странный он парень.
   Боль течёт лениво, как яд. Горькая, как яд.
  Вопросы болтаются в ней поплавками. Почему? Почему я? Почему со мной? Вадик полон "Почему?". Зациклен. Но ответа не будет. Это "Почему?" Мёбиуса. Его можно задавать бесконечно.
   Также тупо я спрашивал сына. Наверное, и Аня спрашивала тоже. В морге. В гробу. На кладбище. Нет ответа. Поэтому я больше не задаю вопросов.
   От Вадика выхожу полумёртвый. В голове шумит, под сердцем колет. Предел. Но ничего, бывало и хуже, сейчас Аня организует тазик, я сведу руки и всё нахватанное, поделенное с облегчением сброшу в воду.
   Я думаю о воде, когда пространство вокруг, словно качнувшись на волне, внезапно начинает семафорить мне красным и чёрным. Куда? Нельзя! Вот придурок!
   Я не сразу соображаю, что это владелица жуткой квартиры на третьем этаже вышла на прогулку. Вышла не просто так, вышла под меня, вышла, чтобы в очередной раз близко посмотреть на виновника её несчастья.
   Выжечь ненавистью, если получится.
  Обходить её уже поздно. Она высокая, стройная, держит руки в карманах красного жакета. Не думаю, что ей холодно. Скорее, это чтобы не вцепиться мне в лицо. Карманы надёжней самоконтроля. Стоит на дорожке, сверлит-рассверливает меня взглядом. Короткие тёмные волосы облепили череп.
   Боли в ней...
  Лето, а холодно. Я останавливаюсь и жду, что она сделает.
  - Твой сын убил мою дочь! - тихо произносит женщина. - Будь ты проклят!
   Я молчу.
  - Ты!..
   Она наклоняется в мою сторону, но сдерживается от того, чтобы заступить дорогу. Дышит с присвистом.
  Я вижу лишь изломанный силуэт и красные, ярко-красные губы на сером овале лица. Слышу, как пощёлкивают, ломаясь, накладные ногти.
  - Ирина Владимировна, это не поможет, - говорю я.
  - Не твоё дело!
  - Ваша боль...
  - Заткнись!
  - Я могу...
  - Пошёл вон, тварь!
   Женщина срывается с места резким, быстрым шагом, и меня обдает ненавистью, словно нечистотами. Вот так.
   Аня, конечно же, видит эту сцену из окна. Я чувствую, когда вхожу в квартиру. Ещё у двери чувствую. Но держится она бодро. Взяла на вооружение - держаться при мне бодро. Включает свечение, выключает проблемы. Будто это нас как-то сближает.
  - Юрчик, привет, - на мгновение прикасается она губами к моей щеке. - Ты как?
  - Полна коробочка, - говорю я.
  - Тазик? - спрашивает Аня.
   Киваю.
  Аня приносит табурет, потом шумит водой в ванной. Через минуту - я как раз успеваю разуться без рук - состоится торжественный вынос пластмассового таза в прихожую. В воде колышется отражение лампочки.
  - Чего ей опять надо? - как бы мимоходом спрашивает Аня.
  - Ничего.
  - Ты не обращай на неё внимания.
  - Я не обращаю.
  - Ты не виноват. В этом никто не виноват.
  - Я знаю.
  - Просто ты...
  - Рукав мне закатай, пожалуйста, - прошу я.
   Аня заворачивает рукав.
  - Я вижу, как ты переживаешь.
   Её глаза зелены. Они близко. И губы близко. И щека с мягкой ямочкой, в сеточке крохотных морщинок. Попробуй дотянись.
  - За неё же и переживаю, - говорю я.
   Клюю носом - нет, Аня уже отстранилась.
  - Только почему-то скачешь, как заведённый, по микрорайону, будто решил всех облагодетельствовать, - говорит она.
  - Работа такая. Глаза закрой.
   Аня с готовностью зажмуривается.
  Я опускаю в таз сначала правую руку, лениво полощу её в воде, настраиваясь, потом опускаю левую. Тут же раздаётся хлопок. Ладони соединяются, и над водой проскакивает яркая электрическая дуга.
  - Ой! - Аня прикрывает глаза рукой.
   Пахнет озоном. Вода стремительно мутнеет, наполняется бесцветными хлопьями. Откуда-то со дна, будто в залпе чернил невидимой каракатицы, всплывает, вспухает чернота.
  - Это вот она, - указывает Аня.
  - Глупости говоришь.
   Я подхватываю таз.
  - Ты её не защищай!
  - Я не защищаю, - отвечаю я.
  - Она столько наговорила про Макса!
  - Ей больно.
  - А мне?
   Я не отвечаю, сливаю воду в унитаз. Вода шипит убиваемым чудовищем.
  - Юр, - встречает меня Аня на пороге кухни, - вот скажи, мы что-нибудь про её Олю плохого говорили? Обвиняли? Кому-нибудь на неё жаловались? А суицидальные наклонности, между прочим, были выявлены у неё. Дневник, записки, ты помнишь? "Мы будем как две чайки, Макс!". "Мы полетим, Макс!". "Нас ждёт другой мир!".
   Я смотрю на жену.
  - Ань, ты становишься похожей на неё.
   Бум! Хлёсткая пощёчина заставляет мотнуться голову, ноготь мизинца, кажется, оставляет царапину под глазом.
  - Не смей!
   Глаза у Ани становятся отчаянные, она и сама понимает, что сорвалась. Уголки губ дрожат. Рука-преступница какое-то время висит в воздухе.
  - Дашь пройти? - спрашиваю я.
  - Бревно! - кричит Аня, как лентами оплетённая зелёной тоской. - Тебе что, всё равно? Этой дуре место в психушке!
  - От этого что-то изменится?
  - Многое!
   Аня отступает, и я попадаю на кухню. Наливать, понятно, приходится самому. Суп в маленькой кастрюльке "на одного" ещё горячий. Пахнет замечательно, мясной. Супы у Ани получаются неизменно вкусными из любых ингредиентов, в последнее время только сильно недосоленные. Ну да я и солонку придвину, не распадусь. Всё это надо пережить. Куда уж без временного охлаждения отношений.
   Аня, скрестив руки, наблюдает, как я орудую поварёшкой, как капаю мимо (это я нарочно), как сажусь за наш маленький кухонный столик. Думаю, ей хочется выкинуть мою тарелку в окно.
  - Юр, - подсаживается напротив она, - ты сам-то понимаешь, что происходит?
   Я ломаю хлеб.
  - Что происходит, Ань?
  - Я не знаю, как с тобой жить, - шепчет Аня. - После смерти Максимки ты стал как кукла, как манекен, улыбаешься и улыбаешься.
   Я улыбаюсь.
  - А что мне делать? Страдать? Жалеть о чём-то не сделанном, не предотвращённом? Превратиться в одного из своих пациентов? Я рационален, Ань. Я живу как живу. У меня есть работа, есть ты. И мы кажется договорились по возможности Макса в разговорах не трогать.
  - Это ты договорился!
   Я опускаю ложку.
  - Дай руку.
  - Зачем?
   Аня вскакивает. В глазах её стремительно вспыхивает испуг.
  - Разделю боль, - говорю я.
  - Это моя боль!
  - Кажется, её становится слишком много.
  - Что ты понимаешь! Ты же отнимаешь у людей не только боль, но ещё и память! Это взаимозависимые вещи. Боль, любовь, память. И я не хочу каждый раз бегать к фотоальбому, чтобы вспомнить, каким был наш сын. Ты помнишь его лицо?
  - Помню, - вру я.
   Я помню лишь чёлку, непослушную, ценой многих мальчишеских усилий и выкраденных у матери щипцов загибающуюся вверх. Ни глаз, ни носа, ни подбородка. Поэтому Максим, возможно, никогда и не оборачивается в моих снах.
  - Ничего ты не помнишь!
  - Ань.
  - Жри! - кричит Аня из комнаты.
   Суп горчит от такого пожелания.
  С минуту я сижу, разглядывая кубики картофеля под горячей, в золотистых пятнышках жира, поверхностью, потом отодвигаю тарелку.
  - Спасибо, я сыт.
   Взгляд в комнату - Аня с каменным лицом уставилась в телевизор. Там что-то обсуждают, кривляясь за маленькими трибунами. Не люблю смотреть ток-шоу, картинка не даёт разглядеть, у кого что болит.
  - Пока.
   Я прикрываю за собой дверь.
  До шести вечера я принимаю людей в городской поликлинике, в кабинете терапевта. За ширмой - эмалированный тазик и раковина. Сливать воду приходится четыре раза. Молодая девчонка, проходящая интернатуру в педиатрическом отделении и напросившаяся в ассистентки, помогает с рукавами и заполнением медицинских карт. Её зовут то ли Вера, то ли Вика.
  - Юрий Алексеевич, говорят, вы один из первых, кто по эмпатической программе минздрава прошёл. Это правда?
   Вера-Вика уважительно хлопает большими глазами.
  - Нет, - качаю головой я, - я из второй очереди.
  - А-а, - слегка разочарованно тянет Вера-Вика.
   Понятно, первопроходцев всегда окутывает романтический флёр. Вторым достаются будни. Пусть. Я не спешу уточнять, что первая очередь очень быстро растеряла свои способности, а двое получили серьёзнейшие психические расстройства.
  - А вы боль просто видите? - спрашивает Вера-Вика.
  - Просто вижу, - говорю я. - В цвете, в оттенках. Иногда ощущаю запах. С детьми же также, наверное?
  - Не, - вздыхает Вера-Вика, - мы больше на развитии способностей специализируемся. Знаете, на что похоже? На вязание спицами. Чтобы петелька к петельке.
   Я фыркаю. Мы смеёмся. Меня чуть отпускает.
  Пациенты сменяют друг друга. Молодые и старые, терпеливые, беспокойные, замкнутые, говорливые, импульсивные. Разные.
   Я делю боль каждого. Серое - одиночество. Синее - разлука. Сиреневое - непонимание.
  А после шести перехожу в травматологию, на физическую боль. С "физикой" мне почему-то проще. Отстраняешься, будто стекло ставишь, и отсекаешь - раз, раз, раз. Разрядился в воду, пыхнул озоном, и половинишь дальше, сбиваешь нарастающую волну, если анестетики не действуют. Правда, от сложных операций, с обильным кровотечением, иногда мутит.
   Аня уже спит, когда я возвращаюсь.
  Почти двенадцать. Тарелка с супом так и стоит на столе. Я выливаю суп обратно в кастрюльку, перекусываю бутербродами, добавляю к бутербродам огурец. Кипячу чайник. В комнате расстилаю на диване, тем более, что там уже прозябает моя подушка.
   В темноте Аня чуть светится красным. Боль по Максимке похожа на язычки пламени, охватившие тело.
  - Ань, - шепчу я.
   Жена не отвечает. Дыхание ровное. Спит.
  - Прости, - шепчу я.
   Левой на правую.
  Я нахожу её ладонь, касаюсь легко и чувствую, как едва заметно реагируют, сжимаются Анины пальцы.
   Боль как угли. От неё горячо, угли скачут по плечам и обжигают сердце.
  Максу три, он изобрёл способ передвижения прямо на горшке. А это огонь. Ну-ка, дай пальчик! О-о, заревело чудо! Пап, а вы с мамой будете всегда? Ну, не знаю, мы постараемся. Здорово! Не бойся ты этой собаки. Какая-какая? Кусючая? Не кусючая, а кусачая. Посмотри, какая маленькая. Гавкучая!
   Тебе в школе кто-нибудь нравится, Максимка?
  Ну-ка, не подворачивай брюки, как шантрапа. А сколько в небе звёзд? Много. Ты можешь сосчитать, пап? Нет, этим целая наука занимается - астрономия. А почему люди умирают, как дедушка? Старые становятся. Нет, я никогда не стану старым! Не зарекайся. Опять конфетки таскаешь, ну, сейчас мама этого воришку изловит!
   Я отнимаю ладонь с чувством стыда. Трясу, иду в ванную. Разряд сыплет искрами, вода краснеет, словно в ней растворили краску. Может, действительно, когда слабеет боль, слабеют и воспоминания?
   Я иду к дивану, заползаю под плед, мну головой подушку.
  - Спасибо, - еле слышно вдруг говорит Аня.
   Во сне, наяву - не ясно.
  Я замираю, испытывая мгновенный, льдистый укол разоблачения. Но продолжения не следует. Кроме единственного слова Аня никак себя не выдаёт. Даже не шевелится.
   Утром происходит наше молчаливое примирение.
  Кофе. Слабосолёная яичница. Мимолётное касание затылка ладонью, вроде напутствия. Иди, Юрчик, работай.
   Так проходит неделя. За ней - вторая.
  Я хожу по микрорайону, обслуживая почти две тысячи квартир. Вылавливаю чужую боль, изучаю краски этажей. Здравствуйте, я участковый. Что у вас стряслось? Ай-яй! Дайте-ка ладонь. Потом принимаю в поликлинике. Один раз выезжаю с мобильной группой на крупную аварию - автобус влетел в панелевоз.
   Максим падает с крыши. И это никуда не уходит.
  Окно на третьем этаже ближнего Леоновского дома всё так же чадит. Словно там, внутри, бушует локальный, строго ограниченный квартирой, пожар.
   Пожарных что ли вызвать? - невесело думаю я.
  И прохожу мимо. Каждый раз прохожу мимо. Останавливаюсь, смотрю. Занавеска то задёрнута, то неряшливо сбита в центр окна. Женская фигура то торчит раскалённым гвоздём, то просвечивает из глубины помещения.
   А она ведь тоже где-то работает, думается мне. Как она с этой болью, с этой ненавистью, живущими в ней постоянно, общается с коллегами? В магазинах? Со знакомыми и детьми? Как ей не страшно?
   Или не общается?
   А потом...
  Потом, ближе к обеденному времени, я вдруг замечаю густую черноту, плывущую из своей квартиры. Беда! - пронзает меня. Беда! Аня сорвалась! Или что? Или как?
   Сквозь черноту поплёскивает красным.
  Неужели сцепилась с Ириной Владимировной? - колотятся в голове мысли. Не выдержала, вышла во двор, когда та гуляла, наговорили друг другу про детей... Ах, как черно, как удушливо-черно там.
   Или это обо мне?
  Я бегу. Спешу из дальнего конца, проклиная собственноручно выстроенный маршрут посещений и больше всего боясь опоздать. Кстати попадается лужа, и я гашу в ней чужую боль, заставляя радостно скакать детей, случившихся поблизости.
  - Ух ты! - кричит один. - А я видел молнию, я видел молнию!
  - И мы! - кричат другие.
   Во-от, можно завернуть рукав, можно выковырять ключ их кармана, можно, в конце концов, ускориться. Ещё быстрее! Ещё! Я влетаю в подъезд. Сердце колотится. В горле сухо. Кнопка лифта клацает под пальцем. Тым-тым-тым. Ну же, ползи с верхнего этажа!
   Аня, Аня, что ж случилось-то?
  У меня нет версий. Я пахну страхом. Натурально, запах дерьма. Лифт хочется отдубасить, кулаками проминая жесть и пластик. Он тащится на наш шестой задумчиво и лениво.
  - Аня!
   Я не вижу звонка, я стучу кулаком.
  - Аня!
   Ах, да, у меня же есть ключи! Потерять Аню следом за Максом я не готов. Не хочу. Ключи падают, рука трясётся. Я наклоняюсь к ключам, а когда выпрямляюсь, дверь уже открыта. И Аня стоит. Мрачная.
  - Аня!
   Я обнимаю жену, ощупывая, проверяя, где что болит. Вроде нигде, вроде всё в порядке. Боль по Максу, обида на меня. Мелочи. Откуда же...
  - Эта твоя пришла, - говорит Аня.
  - Что?
   До меня с опозданием доходит, что в квартире гостья и что это она виновница моего стремительного возвращения.
  - Что ей надо? - шепчу я, скидывая туфли.
  - Не знаю, она на кухне, - дышит мне в ухо Аня. - Пришла и села. Выгони её, а то я боюсь, что у нас в холодильнике уже молоко скисло.
  - Подождёшь в комнате?
   Аня хмыкает.
  - Намечается интим? С этой тварью?
  - А вдруг - сеанс?
  - Скорее, она воткнёт тебе нож в живот.
  - Но зачем-то она пришла!
  - Нет уж, я буду с тобой, - решительно говорит Аня.
   Мы появляемся на кухне вместе. Я чуть ли не на ощупь иду к столу. Как в аду, в дым и в чад. Мне становится тяжело дышать. Чувства Ирины Владимировны угнетают физически. Аня останавливается у тумбочки, видимо, чтобы самой иметь под рукой нож или вилку. Поединок что ли здесь устроит?
  - Здравствуйте.
  - Да, - отвечает Ирина Владимировна.
   Она сидит неестественно прямо, подобрав ноги под стул. Тёмная юбка, серая блузка, бледное худое лицо. Несчастная женщина тридцати семи лет. Боль горит во все стороны.
  - Я пришла, - говорит Ирина Владимировна и замирает. - Я пришла, чтоб вы сняли...
   Она смотрит на меня. Я больше ощущаю это, чем вижу.
  - Хорошо.
  - Только у меня условие.
  - Какое?
  - Я вам... - голос у Ирины Владимировны ломается. - Не верю. Совсем. Вы... - Под столом щёлкают накладные ногти. - Вам, я думаю, всё равно. Вы только и делаете, что пользуете людей с их болячками. Живёте чужой болью. А моя Оленька...
   Я чувствую, как она усилием воли сжимает губы и берёт себя в руки.
  - Я хочу знать, - говорит она высоким голосом, - что вам тоже больно. Вы понимаете? Мне нужно это знать!
  - Зачем?
   Ирина Владимировна не обращает внимания на вопрос.
  - Вы согласны или я ухожу?
   Я смотрю на Аню.
  - Это больно, - говорю я.
   Гостья смеётся, потом резко обрывает свой смех.
  - Вы ничего не знаете о боли!
  - Юра, - говорит Аня.
  - Всё в порядке, - отвечаю я. - Ирина, положите руки на стол. Правую ладонью вверх, левую приподнимите и держите ладонью вниз.
  - Так?
  - Да.
   Аня встаёт у меня за спиной. Я кладу свою левую под ладонь Ирины Владимировны.
  - Не спешите опускать. Делать нужно одновременно, - я вдыхаю воздух носом. - Левой на правую. По счёту. Раз. Два. Три.
   Боль.
  Боль густа и разрушительна. Шторм и буря. Меня бьёт и переворачивает. Меня кидает на скалы и уносит на дно.
   Бум-м! - в осколки.
  Оленька, давай ложку за маму. А теперь за бабушку. А за папу мы не будем, чтоб ему провалиться. Платье какое красивое. Хочешь такое? Ты будешь у меня принцесса. Все девочки хотят быть принцессами. А я хочу быть птичкой. Куда? Куда? Ох, ты меня напугала! Ты хочешь выпасть из окна? Мама тебя очень-очень любит.
   Тёмно-карие детские глаза смотрят в меня.
  Я вдруг понимаю, что иногда в жизни происходит то, что невозможно остановить, предотвратить, исправить.
   Бог знает, почему Максим и Ольга забираются на крышу дома и прыгают вниз. Нет ответа. Не будет. Судьба. Можно долго обвинять друг друга, можно терзать себя, каждый раз во сне вываливаясь к ним, стоящим на ограждении, за мгновение до падения, только всё уже случилось. Дети-чайки улетели, ушли.
   Аня прыскает водой мне в лицо.
  Я моргаю. Я вижу стол и стены. Ирина Владимировна, словно неживая, белая, сидит напротив. Куда-то пропали огонь и дым.
  - Ирина.
   Женщина смотрит на меня.
  - Вы... - Она внезапно сжимается, стараясь быть меньше, склоняется к столешнице. - Я не знала. Зачем же вы прячете? Простите меня. Простите.
   Я молчу. Я легче на половину себя.
  Ирина встаёт, обнимает Аню, быстро повторяет: "Простите" и стремительно выходит в прихожую. Звонко хлопает дверь.
   Мы остаёмся одни. В кухне необычно светло.
  - А почему ты никогда не делишься своей болью со мной? - спрашивает Аня.
  - Боюсь, что так ты узнаешь все мои гнусные секреты, - отвечаю я.
   Аня смеётся и плачет.
  - Пожалуйста, дай руку.
  - Конечно, - говорю я.
   И протягиваю ладонь.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"