Аннотация: Дворянин Григорий Плещеев сослан в Сибирь. Битвы, буйство, спасение ведьмы от костра, любовь с ней. 17 век, а люди буйствуют, как и теперь.
Борис Климычев
ЛЮБОВЬ И ГНЕВ ВОРА-ПОДРЕЗА (c)
р о м а н
1. СВЕТЛЫЕ СТРУИ
Когда господь своею милостию творил землю, то одни её уголки получились, как жаркие угольки, иные, как чистые снежиночки, а в иных - всё леса да тропиночки.
Слобода Верхняя разместилась на берегу Томы, за ветром, стояли дома под боком у лесистой горы, которая выходила к реке носом, то есть, синим скальным утесом.
Выходили по берегам белые и синие глины, было много ивы, чтобы плести корзины. Бел-камень ломали, делали подвалы, да глину камнем бутили, бывало, А глину лишь сунь на гончарный круг, горшок сам получится вдруг.
А сочные заливные луга! А кедровая да сосновая тайга! Жирная пахотная земля, осенью золотом смотрят поля. Пусть на одежде порою прорехи, очень кедровые сладки орехи.
Река - чистота, христианам - крещенье, а грешен, - проси у реки ты прощенья. А Тома приносит с Алтайской горы и стелет по дну самоцветов ковры.
Люди здесь всегда в делах да заботах. Сев, сенокос, пастьба, собирай урожай, выпекай каравай. А еще - зверь да птица, а еще - свежей рыбки хотится. Еще мы шорники сами, дуги гнем, телеги делаем да сани, еще плетем корзины и короба, какая уж тут, братцы, гульба!
А и свободное время выдастся, так не уйти далеко от слободы, как бы не нажить какой беды. Нападают вороги нередко, надо глядеть зорко, а стрелять метко. А чтобы было не так страшно, на синем утесе стоит дозорная башня, на ней стоят казаки да смотрят по сторонам из-под руки.
Но красота вокруг такая, что никому в голову не приходила мысль о переселении отсюда.
Слобожане многих уж родичей не досчитываются, ребятишкам толкуют:
"Не шастайте по лесам, немирной колмак утыщыт!"
Строили избы, как крепости: окошечки-бойницы высоко под крышей. Каждая изба обнесена двойным тыном. А между ними - бегали большие зверовые собаки. Вся слобода была обнесена мощным острогом.
На дальних пашнях да в кедровниках были небольшие бревенчатые крепости. Увидишь врага, беги в башню, запирайся, суй в отверстие ствол пищали, отстреливайся, пока подмога не придёт.
Славно было жить в слободе. А чтобы исповедаться, повенчаться, - надо было в Томск ехать. Не ближний свет. Почти два часа езды. Правильно ли, что слобода при её красоте не увенчана венцом красоты - храмом божиим? К тому же крест святой против разбойников - первейшее средство.
Вон подрастают девушки остроглазые, стройные, вон парнишки себе в работе жилки наращивают. Станут девицы зрелыми, станут парни могутными, да была бы у них память о венчании в родном своем уголке. Церковь нужна.
Пусть её маковки и кресты глядят в воды быстрой Томы-реки.
И скамьи поставим возле церковной ограды, чтобы старики под кедрами молодость вспоминали. А церковь, она еще и крепость, она колоколами своими об опасности упредит.
Когда семьи крепко дружили, то бывало, обносили тыном по две избы сразу, так и дешевле получалось, и надежнее. Так были объединены дворы Моховых да Тельновых. Во время разбойного налёта погибли на пашне старший Мохов да его два сына. Осталась Федора Мохова вдовой, а с ней девочка Устька - сиротка.
Семка Тельнов - Устькин одногодок. Бегали они по слободе вместе с той поры, как научились ходить, а не ползать. На обеих - одинаковые рубашонки, волос у обоих светлый, родители-то в Сибирь-матушку от Бела-моря прибыли. А глазенки, как васильки во ржи. Росточку одного, поди, разбери, кто из них мальчик, кто - девочка.
Несмотря на запрет, уйдут, бывало, в поля, леса, к тенистым полянам, быстрым ручьям. Устька веночки плетёт, на себя, на Семку наденет. Черёмухи спелой наедятся, аж зубы черные, а язык синий. Пойдут после к Томе-реке, на бережке - глины белые. Выкопают в глине лунку. Семка туда пописает, станут на коленки, прилежно глину вымешивают. И лепят булки, куличики, куколок.
-Глянь, у меня лешак получился.
-Нет, лучше ты, Семка, на мой горшочек глянь!
- Семка, пописай еще, глину развести.
Сама писай, мне нечем более... Да нет, до реки идти далеко, в ладошках водичку не донесешь, да с холодной-то плохо месится.
Устька присела стала писать. Семка удивился. Сколько раз смотрел, не замечал, а тут - заметил:
- Устька, у тебя письки нет, отболело, али оторвали?
- Не отболело, не оторвали, так и было.
- Плохо, тебе каждый раз присаживаться надо...
Сказал и тут же забыл. Какая разница, как писать? Ну, родилась без письки, шут с ней, зато играть с Устькой всегда интересно.
Так годы шли. И с годами Устька всё более стала отличаться от Семки. Она стала в сарафане ходить, а он - в штанах. Семке голову обстригали, надев на неё глиняный горшок, получалась стрижка в кружок. А Устька волосы в косы заплетала, становились они у неё всё длиннее да пышнее.
Если в песне поют про русы косы до пояса, то Устиньины косы были почти до пят. Распустит волосы, так и закроется ими. Откуда, что взялось? Божий промысел.
Тяжело расчесывать, да красота-то радует. Правда, смотрелась Устька только в роднички у реки. Зеркал в домах слободских не держали. Ходил тут старичок-ведун. Сказывал. Брат его был монахом, жил на душе с Божиим страхом. Черт к нему ночью в рукомойник влез, а монах-то утром встал, да и закрыл рукомойник серебряным крестом. Чёрт томился, черт взмолился. Но Власий и не думал выпускать. Так, мол, тебе и надо.
А однажды пошел Власий собирать на монастырь, Идёт, лес и бор ему нравятся, и вдруг - навстречу красавица: ни в сказке сказать, ни пером описать, впору запеть или заплясать. Власий похвалил её красоту, а она:
-Это слово за сказку почту...
Попросила монаха достать ей зеркальце. В те поры в здешних местах зеркалами не торговали. Пришел монах в келью, спрашивает черта:
-Чёрт, зеркало сможешь сделать?
- Крест сними, сделаю!
Снял Власий крест. Выскочил чёрт из рукомойника, дунул, плюнул, помочился в кулак, покраснел, как рак, и зеркало вынул из собственного зада, а оно сверкает, светится. Что надо!
Монах отнес зеркальце девице, она схватила его: глядится, глядится.
- Экая я, какая девица-душа, лицом и фигуркой, всем хороша. Не пойду ни за попа, ни за землепашца, а отдам честь свою девичью только царевичу-королевичу!
И всё смотрится, смотрится. И всё-то она в зеркале том - красивая, А на деле-то почернела вся, подурнела, нос стал, как морковка, сморкаться неловко. Увяла девка до срока. Зеркало-то от беса, одна сухота от него да морока.
Устинья в зеркало и не смотрится, у них и дома нет. А волосы, что ж, придёт время - замуж, в работу, тогда и обрежет. Пока - матери помогает, а всё - дитя: и по черёмуху хочется, и Томе-реке искупаться. Правда, теперь уж туда не Сёмкой ходит, а с подружками.
Вот раз побежали девчонки к реке. Шмели гудели, да стрекозы у бережка трепетали сине-зелеными крылышками.
Вода на перекате журчит, словно разговаривают многие люди вполголоса. И хочется лечь на гальку на перекате, пусть речная волна через тебя перекатывается, воркует.
В зарослях пижмы и тальников девчушки сдернули сарафанишки да рубашонки, бегут нагишом к воде, ладошками прикрываются, а Устька собственными волосами прикрыта.
- Села баба на горох - о-о-ох! - крикнули хором и разом окунулись. Сперва-то вода холодной кажется, потом поймешь- парное молоко. Смех, кипение воды, брызги.
А к кустам, где девчоночьи одёжки, парнишонки, как змеи-аспиды крадутся. Украли одёжу, намочили, такими тугими узлами завязали, что вовек не развязать.
Вылезли девчонки, а одежки-то нет. Мальчишки возле той одежки скачут, ладонь к глазам - смотрят, дразнят:
-Экие вы, какие, совсем не такие!
-А Сёмка от нагой Устьки и глаз не оторвёт. Аж дыхание перехватило. А один Устькин глаз, синий-синий, сквозь намокшие пряди глянул, и совсем по-взрослому Устька сказала:
- Не смотри, Сёма, ты лучше одежку развяжи, да принеси.
И подчинился Сёмка, пальцы в кровь изодрал, развязывая, а мальчишки ругали его:
- Почто отдал? Пусть бы покуковали!
Пошли парнишки луки да стрелы ладить, девчонки в слободу вернулись. На берегу, мужики церковь строили. Пахло стружкой, толченым камнем, берестой.
Вздохнули девчушки:
- Может, когда-нибудь нас тут венчать будут.
Рассмеялась Устька:
- Если нас кто-нибудь возьмет.
2. ДЕТИ ВОЛХВОВ
На Акулину-вздери-хвосты варили "мирскую кашу". Посреди деревни она прела в огромном котле. Полагалось давать её всем прохожим и проезжим, нищим и монахам, но таковых не было, так приходили ребятишки да парни и девки с чашками, а иногда и взрослые мужики и бабы.
А на Аграфену-купальницу вся слобода шла баниться, тащили веники, сказывали прибаутки банные, пели банные песни.
На Ивана Купалу заплетали ветви двух близко стоявших берез, чтобы получилась живая арка, вечером прыгали через костры, качались на качелях.
Вместе с другими переселенцами пришли в Сибирь древние деды, волхвами звали их за седые кудри, длинные бороды и усы. Волхвы-то эти уже перед господом богом на одной ножке стоят, да их присловья и байки в души людские, как семена в землю ложатся.
Боялись слобожане не только ворогов-разбойников, но еще и нечисти всякой. Почему в одном хозяйстве корова принесла двухголового теленка? А когда медведицу в овсах убили да шкуру с неё ободрали, то и увидели: тело-то у неё бабье!
А сколько раз не только ребят, но и взрослых леший в лесу путал? Он по осоке бежит, сам - росточком с осоку, среди деревьев - сам ростом с дерево. Так путает, глаза отводит. Баба пошла за колбой1 на часок, а вернулась через неделю. Исхудала, оборвалась, спасибо, что жива осталась.
Не то цыган, не то калмык через слободу ехал, да, лошадь под ним, а миновал дворы, глянули, а он на собаке гарцует! После сего случая, у одной бабы корова слегла, а у другой две козы сдохли. А собака, которая под цыганом была, после возле слободы бегала. Бежала, через голову перекувыркнулась и - бац! - Старухой стала: изо рта клыки торчат, пальцы кривые и с черными когтями. Коровья Смерть!
Одна баба "повещалкой" стала, баб звала. Согласна идти, вот тебе плат, утри им руки.
И наказали бабы мужикам, чтобы всех собак крепко-накрепко привязали, а сами не смели даже из дома выглядывать. Взяли бабы в руки ухваты, серпы, косы, кочережки, помела, скалки, дубины, вальки, катки. В полночь зажгли пучки лучин, и шум такой подняли, хоть святых выноси.
"Повещалка" впряглась в соху, пошли все вокруг слободы, чтобы трижды провести борозду. Пели при этом:
- Выходи, Коровья Смерть,
Из родимого села,
Из закутья,
Из двора!
Мы тебя огнем сожжем,
Кочергой загребём,
Помелом заметем,
И попелом забьем!
Знали, что на пути их может встать только сама Коровья Смерть. А она хитрая. Она может в любой образ войти, ей надо только сорок раз перекувырнуться.
И попалась им навстречу Коровья Смерть в виде старикашки с сумой. Свет луны был тусклый, но они тотчас поняли - кто это, забили старичка до смерти.
Скот в селенье дохнуть перестал, а старичка-то, Коровью Смерть, то есть, закопали далеко от слободы и в могилу вместо креста вбили осиновый кол.
Всё бы ничего, только один казак из деревни Казанки услышал про это дело, сказал, что ходил тут меж дворами старичок-бывальщик. Люди любили его на ночлег пускать, ласков был и бахарь отменный. Сказывал и про Анику-воина, и про Рахманов египетских, всякое такое прочее. Не его ли вы, бабы, забили сдуру? Что-то ноне не ходит старичок тот по деревням.
Верхнеслободцы сказали тогда казаку, что старичок-то бахарь в какие-нибудь иные края наладился, они ведь, калики перехожие, не любят долго на одном месте толочься. А казак им:
- Может оно и так, а может, оно иначе. Старичок, вроде, ни в какие дальние края не собирался.
Напоили казака вином, а он и говорит:
- Дешево не отделаетесь, соберите для меня миром двадцать ефимков, чтобы я век молчал.
Стали верхнеслободцы торговаться. Сговорились на десяти. Только ты, мол, казак, больше с нас ничего не спрашивай и про все забудь.
Так-то оно так, только покоя почему-то не стало. То девку родимчик забьет, то парень в постелю по ночам мочиться станет. А в 1636 году на Томе-реке такой ледяной затор сделался, что всю слободу по самые крыши залило. Вот так вам старичок и отрыгнулся! А вы думали что? А ведь о наводнении и домовые предупреждали, веля собакам непрестанно лаять, да рыть ямы возле дворов.
Весь свой скарб все же успели попрятать на чердаки, али утащить на высокие места, на гору к самому Синему утесу. Вода-то сперва помаленьку прибывала, ставили мерные вешки, богу молились, на лучину шептали.
Сёмка в долбленой лодчонке перевозил к горе узлы, горшки, корзины с добром, сундуки с платьем. Лошадей и скотину разместили на горе во временных загонах.
Помог Семен и Устьке с матерью их добро на гору перевезти. И надо же было случиться, что в лодке татарской долбленой сделалась течь, а вода - ледяная. Устька промочила ноги и заболела. На горе, в шалашике, сделанном на скорую руку, лежала в беспамятстве. Над ней причитала мать. И Семену так жалко стало подругу своего детства! А ну, как умрёт?
Взнуздал Семка коня и погнал на заимку к стрельцу Ипату. Был он неизвестно за что сослан в Сибирь. Мужчина ражий, голосом громкий. Грамотной.
Поселился Ипат в лесу, на отшибе. Его, бывало, спрашивали:
- Не боисси?
- Боюсь, черта да бога, да людей немного, а вообще-то я стрелец, хоть в поле, хоть в лесу, любому басурманину башку снесу!
Дом его на заимке был рублен из толстенных лиственниц, отделан кедром, целебным древом. Тын был, что твоя крепостная стена. И пасека у Ипата, и огромное поле, и даже маленькая своя мельничка на ручье.
- Внутренний огонь у неё. Надо развести порошок семи трав толченых, вот он в туеске. Вот на листке - молитва, с молитвой давайте пить теплый отвар...
Прошел Ипат по горе, осмотрел залитую водой слободу и похвалил:
- Место под церковь выбрали правильно, её на холме заливать никогда не будет. Достраивайте быстрее, Господь вам в помощь.
Уехал из слободы Ипат. А дня через два и вода сошла. Солнышко пригрело, и на вспоенной половодьем земле травка буйно зазеленела. И Устька очнулась, на поправку пошла.
А мир Господень чуден в Сибири весной. Все наливается соком, спешит зацвести, дать завязь, чтобы успеть за короткое лето и плод вырастить.
Мужики дышали смоляной стружкой и ветром, рубили дерево, стружка летела, как тонкими кольцами завивалась. Сподобились вскоре церковь и под крышу подвести.
Написали в Тобольск-город архиепископу Герасиму, так, мол, так: храм есть, надобен поп-батюшка. К зиме ответ пришел: слободка маленька, попа не ждите, ему там руги-прокорма не будет.
А без молитв в божьем храме, жизнь-то не та. Не успели убытки от наводнения подсчитать, в летнюю жару пожарище случился. Хорошо - река рядом, а то бы все село сгорело. Но и трех домов жалко.
Недороды стали случаться.
Вспомнили тогда слобожане убиенного старичка. То ли это Коровья Смерть была, то ли, в самом деле, невинную душу загубили. Грех-то жить и не дает, и отмолить его негде.
Нашли могилку старичка, осиновый кол вытащили, поставили скромный крест.
Подумали, подумали и поехали стрельца Ипата в попы звать. А что же делать, если архиепископ отказал им?
Ипат отказывался, а потом, подумал, согласился. Оставил за себя на заимке хозяйствовать старшего сына, Ермолая.
Как приехал Ипат в слободу, первым делом из кисы своей посыпал на выделенном ему участке, и возле церкви, землицу, взятую им еще из Москвы, когда его оттуда высылали. Часть этой землицы он прежде заимке высыпал, а остатнюю - тут. Посыпал, да сапогом притопнул:
- По своей земле хожу, по московской!
Поповский дом строили всей слободой, потому и встал он быстро.
Для церкви каждый что-нибудь да принёс: кто воску ярого, кто икону, кто свечку.
И почал Ипат службу вести чинно, благолепно, как подобает.
И окропил Ипат слободу, чтобы меньше дьявольских страхов тут водилось. И лечить мог, и грамотки челобитные писать. Лучшего попа-батюшку и придумать нельзя. И полюбили крестьяне отца своего духовного, всякий день за советом шли.
Устинья нередко поглядывала на церковь да вздыхала. Бывало, пойдет с серпом, травы резать, а Семка ненароком рядом оказывается. Рядышком стоят да молчат.
А дело было такое. Лавочник местный Андрон Веников Устькину мать в кабалу взял. Муж-то помер, коня нет, недороды случались. Семка помогал по-соседски, да конь-то у Тельновых один.
Андрон Веников давал в голодное время Федоре в долг то ржицы, то соли, то мясца кусочек. Давал-то с добром, да всё записывал, и Федору руку прикладывать заставлял. Может, лишнего немало приписал, разберись, поди.
А недавно пришел к Федоре с младшим сыном-Кешкой и говорит:
- Должна ты мне много. На полста ефимков набрала всего. Но если хочешь, ничего не будешь должна, а сам я у тебя по уши в долгу буду.
- Как это так?- спросила Федора, хотя отлично поняла, к чему лавочник клонит.
- Отдай Устьку за моего Кешку, и в расчете будем.
- О том надо Устьку спросить, против её воли я не пойду, она у меня одна, как сосеночка на утесе.
- Спрашивай да побыстрее, - сказал Андрон,- если же отказ, так долг сразу же верни.
Вот и встретились теперь Семен с Устькой вроде случайно, а думы их об одном. Семен молчит, молчит, да и скажет:
-Что же делать нам? Спрашивал я батяню, нет у нас таких денег, чтобы с Андроном рассчитаться. Что делать - ума не приложу, хоть в воду с обрыва бросайся.
Устька смотрит на него, смотрит, и улыбка лицо озаряет:
- А помнишь, Семка, детишками были, ты меня калекой признал, не-то, мол, у меня отболело что. Так на что я тебе, такая... увечная?
-Ну, уж ты, Устинья, скажешь, что мы тогда понимали? Оно смешно-то, смешно да все одно - невесело. Как же я без тебя буду?
Устинья не меньше Семена переживала да вида не показывала.
Гадала. Вышла раз на рассвете с первым куском во рту, первого встречного спросила: не придумает ли какое-нибудь имя. Мужик, почесал затылок и сказал:
- Авдей!
А какой Авдей? В слободе лишь один Авдей и был - дед столетний. Потом воск в воду лила, получилось невесть что. Возле церкви ночью голоса слушала. Не было голосов, только утки где-то крякали, да мыши в соломе шебуршали.
А однажды пришел к Федоре и Устинье поп Ипат и сказал:
-Ведаю вашу печаль. Я отдам ваш долг Андрону, а Устинья с Семеном мне потом потихоньку все выплатят. Будут робить, бог поможет.
- Да ты как про нашу заботу узнал? - удивилась Федора.
Ипат погладил бороду:
-Птичка летела, слезинку уронила. А как по любви женятся, так ангелы в небесах поют, радуются...
Осиновая чешуя на маковке церкви от дождя покраснела. А Устькины губы - еще краснее. Отзвонили Устьке и Семке колокола, отвеселилась слобода Верхняя, за исключением разве Андрона и Кешки.
Ангелы в небе говорили:
- Споём! Споём!
А Семка да Устька остались вдвоем.
Раздевал Семка свою Устьку дрожащими руками. Сердце прыгало, вздрагивало, как зайчишкин хвост. А в глазах ходили круги, словно он долго смотрел на солнце.
Обнаженная Устька лежала перед ним, как золотая долина, полная невиданных цветов и райских благоуханий, да показалось Семке, что и сами райские плоды лежат перед ним.
И много раз в эту ночь они умерли и воскресли вновь, удивляясь: как это до сих пор они могли жить отдельно друг от друга?
Утром Устька капризно сказала:
- Сем, а разве нельзя, чтобы мы всегда были соединенные?
Семен, полушутя, ответил:
- Да я бы и рад, но кто будет хозяйство ладить? Ну, не хмурься, ночь-то ведь всегда будет наша...
3. ЗА МНОГИЕ ВОРОВСТВА
В опалу попасть не так уж и трудно. В 1644-ом году в город Томской был сослан патриарший стольник Григорий Плещеев-Подрез.
Знатного рода был молодец: Плещеевы и Плещеевы-Басмановы, бывало, с одного блюда с царями вкушали. Бывали они и воеводами в разных городах, бывали советниками царей, служили посланниками в дальних странах. Григорий сам служил в Литве, видел и Данциг, Кёнигсберг, и Лондон, иохимталерами, а попросту - ефимками - сорил в заморских кабаках.
Знал Григорий многие иноземные языки. В чужих краях познакомился с алхимиками, чернокнижниками, волшебства у них всякие выведывал. Пытливый. Но не нашел таких, чтобы могли медь в золото обращать, разным мелким хитростям только и научили.
Патриарх Иосиф стремился получше укрепиться. Только что были смуты великие, и царь Михаил Фёдорович опасался всякой шатости. Иосиф написал поучение, остерегая народ и бояр от пьянства, непотребства и всяческой ереси. Пригрозил патриарх россиянам страшными карами на том свете, царь обещал то же самое на свете этом.
Однажды патриарх, оставшись один на один со своим стольником, напомнил вдруг, что служил Григорий Плещеев в Литве с одним человеком, который теперь в тайном приказе обретается.
- Нам ведомо,- сказал патриарх,- что ты с ним вместе вино пьешь, да оба вы блуду предаетесь. Грех твой велик. Но ты можешь послужить святой церкви, узнавая у этого человека касаемое церковных дел. Они там иногда замахиваются даже на престол Господень. Ты отмолишь свой грех, если будешь хорошо исполнять мой наказ.
Плещеев дернул плечом, вскочил и выкрикнул:
-Ярыгой хочешь меня сделать? Грехами попрекаешь? Ты-то и рад бы согрешить, да нечем!
Сказал сгоряча и тут же пожалел о своих словах. Побледнел Иосиф. Хорошо еще, что никто таких слов не мог слышать. Глухо сказал патриарх:
- Выгоню в шею, палачам сдам.
Григорий в очи его уставился, руку вперед простер, пальцами щелкнул:
- На три дня язык твой отсохнет! Еще пристанешь, вовсе языка лишу!
В гневе и изумлении вышел из палаты Иосиф, идя в опоки, всем молча кивал. И три дня после этого не принимал патриарх ни ближних, ни дальних, всем молча указывал на порог. Возьмет книгу какую, или пишет что, а сам мыслит одно: а ну как голос через три дня не вернется? какой же патриарх - без голоса? Слепому - еще можно, а без языка - никак.
Однако голос через три дня возвратился. Обрадовался Иосиф несказанно и к царю для беседы пошёл. С великим пылом стал просить царя, дабы отправил Григория-Плещеева-Подреза немедля ни минуты, и непременно как можно дальше!
Царь видел, что патриарху не по себе, видать, сильно насолил ему Гришка, молодежь нынче пошла нрава дикого, это так, но спешка зачем? Не лучше ли всё дело подробнее расследовать? Может, Плещеев-то Григорий связан с кем, мало ли что открыться может? Тут такие могут быть заговоры и воровства, что и не подумаешь. Патриарх же концы отрубит... Но Иосиф настаивал: отправить немедленно в ссылку, и всё тут!
Михаил Федорович попросил всё обсказать поподробнее, все же знатной фамилии человек, заступников много найдется, жалетелей, как да за что?
Патриарх шепотом сказал царю, что Гришка, да, блудит, но и волшебством иноземным балуется. Следствие? Пока суд да дело, он и на царскую семью порчу наведёт. Лучше уж - подальше заслать, да и побыстрее!
Понял царь, что патриарх чего-то не договаривает, но и то понял, что зря старец просить не стал бы.
Издал царь указ, в коем сказано было, что ссылается Григорий Осипов Плещеев-Подрез "на вечное поселение в город Томский за многие воровства. На месте поселения держать его за пристава, а буде учинит какое новое воровство, взять в железа и посадить в тюрьму..."
Так блистательный вельможа был отправлен в дальние, дикие края. Почти два с половиной месяца по зимним дорогам с обозами, с казаками, с крестьянами-переселенцами, прочим ссыльным людом.
Дорога не столько утомила, сколько удивила своей протяженностью. Спал он в любой кибитке хорошо, ел, что придётся. И прибыв в Томской, сразу же пошел сказаться воеводе.
Воевода Семен Васильевич Клубков-Масальский встретил Григория с любопытством и не по злому. До бога - высоко, до царя - далеко. Ссыльные в Томском не в диковинку, а этот - на особицу. Родовитый, и много чего про дворцовые дела знает. Выпытывал Семен Васильевич: как здоровье царя, что - патриарх, кто нынче в чести, а кто - в опале.
Сам воевода уже жил предполагаемым возвращением в Москву. И как бы примеривал её вновь на себя. Отвык. Теперь потихоньку отправлял накопленное в Сибири добро в Москву да в свои деревни.
Город Томский был немалый уже. Кроме крепости в нагорной части да острога, имел он еще три посада да два монастыря. Правда, в 1963-ем году крепость и острог сильно повредило пожаром, новому воеводе достанется обновлять башни и стены.
Семен Васильевич заглянул в грамоту с царским указом. Вслух прочитал Григорию о том, что велено его держать за пристава, а в случае чего, и в железа ковать, в тюрьму прятать. Улыбнулся воевода:
- Не стану тебе пристава давать. Сегодня ты в опале, а завтра, может, поважней меня станешь. Скажи своему вознице, чтобы отвез тебя в посад, именуемый Уржаткой... У ржи людишки поселились, от этого и название пошло.
Скажись там попу Борису, который в церкви Святого Благовещения служит. И благословит, и жилье сходное подыщет на первое время, а там и сам оглядишься. Да возьми Бориса в духовники, да не подведи меня, я ведь к тебе - по-свойски.
- Тяжек крест, а надо несть! - отвечал Григорий,- но опять же муха обуха не боится! От большого ума досталась сума, а между слепыми и кривой - король! Спасибо, воевода! Попробую в Сибири пожить. И здесь люди живут. И всякий кулик на своей кочке велик!..
А воевода подумал, что поп не хуже пристава приглядит, да и Гришка не в обиде будет.
Вечером того же дня поп Борис Сидоров да Григорий пили у попа в доме доброе церковное вино. На столе в оловянных и деревянных блюдах были отварные стерляжьи головы, медвежатина, зайчатина, вяленые язи, копченые чебаки, соленая колба - известный сибирский победный лук, В туесах была клюква с медом.
- Край богат, народ не ленный,- говорил поп Борис,- но есть и вороги, и разбой.
В избе у попа было много оружия. Над лежанкой, крест на крест, висели дорогие русские и трухменские сабли, у входа в горницу в углу стояли копья да алебарда, на лавке разместились пищаль да кожаные мешочки со свинцом и порохом.
-Так живем! - сказал поп, перехватив взгляд гостя.- Кыргызцы, колмаки и прочие басурмане почитай каждый год с войной набегают. И всегда, как гром среди ясного неба, хотя и есть караулы, разъезды, заставы. В городе, на горе спокойней за стенами, за острогом. Там - главная казачья сила, стрельцы, пушки на раскатах. А здесь-то тревожней жить. Налетят неруси раскосые, посевы повытопчут, скот угонят, зазеваешься, так и самого в полон уволокут, а то и жизни лишат. Что, дьяволы, делают? Если острог - не по зубам, так стрелы с огнем в посад пущают, сколько раз горели. А добро-то годами наживаешь, горбом своим.
- Но - простор! Пусть весна до нас добирается на месяц позже, чем до Москвы, пусть осень приходит на полмесяца раньше. Но, слава богу, заморозки редкие, рожь поспевает, репы, морквы, луку, капусты - всегда в достатке. Борть есть, а кто и ульи ставит. Мёд свой завсегда. А уж про дичь да рыбу, грибы да ягоды и говорить нечего, только не ленись...
- Ты бы, Григорий Осипов, о патриархе рассказал, ведь сподобился при самом служить.
-Что тебе сказать про патриарха, поп? Хоть и церковь близко, да ходить склизко. Сила после царя вторая. Но и патриарх - человек. Борода-то апостольская, да ус-то диавольский. Не всяк монах, на ком клобук. Церковь-то грабит, а колокольню кроет, чтобы звону больше было... Погоди-ка, достану из сумы книгу, будет тебе на память подарок... Вот,
"Книга кормчая" называется, сиречь - поучения и собрания церковных канонов, патриархом Иосифом писанных.
- Достойное и богоугодное чтение! - сказал поп Борис, принимая подарок.
-Ну, рад, что угодил. Ты меня полюбишь, так и я тебя полюблю. Сейчас я нищий, к пустой избе замка не надо, это так. Но всякое худо не без добра. Не радуйся нашедши, не плачь, потеряв. Сам я заварил кашу, сам и расхлебаю. А уж вернусь в Москву, так о тебе не забуду, быть тебе в митре, так и знай.
- Ну, уж, нашими-то лаптями да щи хлебать! - воскликнул Борис,- там, на Москве, на каждое такое место по тыще своих найдется...
Но все же слова Григория заронили в душу Бориса надежду. Знакомство с Григорием могло обернуться в будущем толчком к подъему на недосягаемые вершины. Такое тут уже бывало. Сегодня он - ссыльный, а завтра у него государственные вожжи в руках.
Гостевание кончилось. Вышли во двор, где стоял возок Григория. Поп махнул вознице, чтобы следовал за ними.
Снежок был рыхлый, в воздухе пахло весной. Улочки посада кривые, в каждой избе окна были только с одной стороны, и требовалось, чтобы все они смотрели на храм божий. Окна были вырублены высотой в бревно, а шириной в локоть, напоминали бойницы и на ночь задвигались досками. Каждый двор с сосновой избой и осиновой баней, был обнесен частоколом.
Над избами возвышались резные деревянные дымницы. Редкая изба топилась по- черному, означало это, что жили там, только что прибывшие их центра Руси, крестьяне-переселенцы, привычные так топить. Считалось, что березовая копоть спасает от всякой заразы и комара гонит. Томичи же били большие русские печи из глины, которую бутили камнем, выломанным на берегах Ушайки. Выкладывали многоколенные дымоходы, ставили высокие дымницы.
Многие дома имели красные окна со свинцовыми ромбическими рамками, в каждый ромб было вставлено небольшое красное стекло. В такое окно глядишь, и словно тепло от него идёт. Были окна и со слюдой вместо стекла, либо с рыбьим пузырем, или просто с промасленным холстом.
Поп Борис провел Григория к добротному дому с двумя красными окнами.
- Вот в какой хоромине тебя поселяю! - не без гордости сказал поп,- дом тут ничуть не хуже моего.
Григорий подумал о том, что человеку не так уж много надо, если ничего лучшего в своей жизни не видал. А он-то бывал в покоях царских и патриарших, в чужих странах в королевских дворцах и замках бывал, Не с олова ел, с золота, да серебра. Обхождение знает, манеры. А здесь и конуру собачью дворцом почитают.
Замерзшее озеро поблескивало льдом. Вдали на горе еле угадывались башни Томского города. Свет горел лишь в двух-трех домах: экономили лучины да свечи. На въездной башне мерцал фонарь, возженный дежурившим там казаком. Посадские стены покосились, оторвавшаяся плаха скрипела на ветру.
Что-то тоскливое подступило к сердцу Григория, но он встряхнул головой. Заслали? Пусть! Ну, погодите, гиперборейцы!
Целовальник долго не отворял, между двойным тыном заходились в лае собаки, чувствуя чужого человека. Наконец, узнав голос попа, целовальник стал отстегивать многочисленные крючки и щеколды.
Узнав, что к нему на постой ставят бывшего патриаршего стольника, целовальник Еремей заахал и заохал. Дом-то не ахти какой! А так - отчего и не принять? Горница свободна, бог детей не дал, просторно.
- Много свечек жжешь, мало в постели стараешься! - пощекотал брюшко целовальника поп Сидоров.
Дородная жена целовальника поклонилась пришедшим в пояс, едва не коснувшись рукой пола, с интересом, исподлобья взглянула на незнакомца:
-Может, откушать изволите?
- Отужинали уже,- отвечал поп Борис, сказал целовальнику, чтобы устроил Григория получше и стал прощаться.
Целовальник рассказывал про свою трудную жизнь. Пропивают все до нательных крестов. Выпьет на крест золотой, а в заклад дает медный. А он не своим вином торгует, царским, смотреть надобно, аки орел с вершины, за каждым питухом, чтобы за каждую чарку было заплачено, чтобы никто самосадное вино в кабак не тащил.
Когда "лысый орел" назвал цену за постой, упомянув, что кошт в Сибири дорог, Григорий сказал:
- У меня, брат, одна рука в меду, другая - в сахаре. Я служил семь лет, выслужил семь реп. Хожу хоть и в латаном да не в хватаном. Ем мало, мне натощак и в рот ничего не лезет, только рюмочка каши да чугунок вина. Много с меня не проси, помни притчу - на Руси: жернова сами не едят, зато людей кормят. К тому же мы с тобой дальняя родня: ваша Катерина нашей Полине двоюродная Прасковья. И еще знай: черви, жлуди, вини, бубны, шин-пень, шиварган! Этого тебе пока что хватит. Остальное после доскажу. А теперь давай мне постелю, никогда прежде ночью не спал, а нынче почему-то захотелось.
Еремей лоб морщил, моргал глазами, соображал. Ничего не понял. И решил пока не спорить.
Возница внес дорожный сундук Григория, да потом еще второй - поменьше, и третий, вовсе махонькой. Григорий этот третий сундучок отпер, убедился, что все скляницы с мазями, притираниями, бальзамами остались целы, они были переложены для мягкости мешочками с целебными травами.
Григорий засунул малый сундучок под свою лежанку, прилег, не раздеваясь, и сразу же захрапел.
4. ЭТО Я, ГУРБАН!
Подсохла глина на горе за Уржаткой. Гора эта была не столь высока, как та, на которой взметнулся город Томской, но тоже изрядная. И сосны росли на той горе, и лиственницы, и озера были, и поляны, на которых летом татары ставили свои юрты. По склонам росло много калины, рябины, шиповника, боярышника. Со склонов водопадами падали ручьи и речушки.
Как только подсыхала весной глина, уржатские парни да девчата говорили:
- Айда топтать Гурбана!
Поднимались на гору, на ровное место, и на виду всей слободы жгли костры, водили хороводы, затевали игры в бабки да в мяч. Мелькали разноцветные сарафаны, пестрые рубахи, играли домрачи, гудели дудошники, бывало, что и в заслонки стучали. Старики на завалинах плевались, мол, молодые беса тешат, мол, в наше время такого не дозволялось. Но это было завистью к юной силе. Ворчали беззлобно.
Наступал Иванов день, и на закате солнца парни и девки пускали с горы обручи, обмазанные дегтем и пухом, сперва поджигая их. И катились огненные колеса до самой Ушайки-реки. И шипели, упадая в воду.
"Топтать Гурбана", все ли знали, отчего такое присловье пошло? Только древние старики вспоминали, что был такой богатырь, погиб он в битве невесть когда и невесть с кем, и похоронен на вершине той горы в золотых доспехах, со всем богатством своим. А где его могила - забылось среди прошедших веков.
В тот самый солнечный денек, когда молодые уржатцы вылезли на гору "Топтать Гурбана", приехал в канцелярию к воеводе князец Тоян-второй. Сын того самого Тояна, который просил в здешних местах поставить русский город
Семен Васильевич встретил князца приветливо, радостно вышел навстречу из-за стола, сделал несколько шагов, обнял, троекратно поцеловал.
Тоян был красив, правильные черты лица, большие глаза, почти без раскосинки и чуть навыкате. Если бы не одежды татарские, да подбритые особым способом усы и бородка, совсем бы русский человек.
Воевода пригласил князца присесть на лавку, сам занял свое место в резном кресле, за которым можно было видеть на палке деревянного льва, стоящего на задних лапах. Эмблема воеводская. На стене висела кольчуга Ермака, на столе помещалась деревянная фигура Николая Чудотворца, скорого заступника за всех плавающих и путешествующих. Сей держал на левой длани город, с башенками и церквями, а в правой - сжимал меч. Еще на столе стоял ларец, искусной работы, где была печать. Грамоты и указы, свернутые в трубки лежали на полке.
Тоян поклонился изображению Чудотворца, прижимая руку к сердцу. Потом подробно и уважительно расспрашивал воеводу о его здоровье и здоровье его родных. Воевода в свою очередь спросил о здоровье Тояна и его близких. Затем сказал:
- Говори, князь, прямо, не томи, нам известна твоя вежливость, да уж видно допекли, раз пришел ко мне.
- Ты видишь сквозь стены, - отвечал Тоян, -некоторые твои люди меня удивляют. Они захватили озеро под моим зимним городком, ставят там ловушки на зверя и птицу, моих же людей изгоняют и калечат.
Озеро это испокон веков зовется Тояновым, они же называют его теперь Нетояновым, или Нестоянным. Что измыслили? Понимаю, что это - без твоего ведома.
А еще, воевода, твои люди с Колмацкого торга моих людей сбивают. Почто это? Мы - здешние, мы тут и до прихода русских торговали. А теперь многие наши ездовую повинность несут, а иные так даже и в казаки поверстаны. Нам без торга не жить, нас не отталкивать надо, а вперед пускать.
Кстати, насчет Колмацкого торга. Мои поданные там не только торгуют и меняют, а еще и новости узнают. То, чего вам бухарцы и колмаки никогда не укажут, нам будет точно известно. Так что от торга нас отлучать, вам и расчета нет... Не скрою, после смерти хана Басандая, многие людишки в здешних юртах остались, которые вражеским лазутчикам подсказывают, когда, где и что лучше взять. За каждым не уследишь. К могилке Басандая на берег Томы нынче многие наезжают...
Тоян чуть улыбнулся:
- То ли бор нашептал, то ли река напела, а только известно, что нынче собираются на колмацкий торг враги напасть. Идёт по стойбищам говор, что от колдовства вымрет город Томской, сам понимаешь, что неспроста это.
- Спасибо, князь, что подсказал, а только и мы не даром хлеб царский едим. Наши лазутчики тоже кое-где есть. Охрану уже усилили. И все же за дружбу и привет земной поклон тебе, авось, и мы тебе когда-нибудь сгодимся...
Вскоре пришла такая пора, что солнце взъярилось. Мудро это придумано и не нами. Бывает пора холоду, а бывает и - теплу. И перемены эти делают жизнь веселее. Вечное лето, как и вечная зима, быстро бы надоели. А так - всегда что-то новое.