Аннотация: Лукулл овладевает Понтийским царством, но его победа через некоторое время оборачивается поражением: униженный римлянами Тигран, царь Армении, встает на сторону Митрадата.
Сероликий, в стальных доспехах и пыльном плаще, император Луций Лициний Лукулл смотрит с башни на догорающий город и объятый пламенем порт.
Сверху кажется, будто даже море - кипит. Потому что горят корабли, занимаются доки, причалы и склады. Пар и пена, пепел и жар, ярость равновеликих стихий... С воплем носятся по небу чайки, а по суше - людишки, стремящиеся вырвать хоть клочок добычи из ненасытной пасти огня. Моряки, купчишки, торгашики... Кто храбрей и отчаянней - лезет в пекло, спасая добро... Тащат всё, что попало: корзины, ящики, амфоры, бревна... Труд напрасный: все выходы перекрыты легионерами. Те - в огонь не попрут. А дождутся, когда отвоеванное у стихии само придет им в тяжелые руки. "Эй, ты! Стой! Отдавай барахло! А не то"... Взмах меча - и...
Лукулл уже не глядит в эту сторону.
Ибо вовсе не он запалил негасимый огонь. А стратеги, защитники города. Чтоб сбежать в дымовой суматохе? Ведь пока не нашли никого из командовавших многомесячной обороной. Попадись Лукуллу тот ловкач Каллимах, столько римских жизней сгубивший своими махинами, император без жалости отдал бы его - фимбрианцам. Они уж пересчитали бы Каллимаху все кости и жилки...
Начинает смеркаться. Амис даже в смерти - прекрасен. С башни кажется, он подобен огромной жаровне, полной рдяных огней с синеватой подсветкой - огней, увенчанных искристым золотом, чьи осколки взлетают над пепельным мраком. Ночью это ужасное зарево станет вдвое чудесней для ока. Амис будет лежать у шипящего черного моря, точно чаша с усталым огнем. Человеческий глаз сможет видеть лишь волшебное преображение вещества в вещество, но - не смерть, не агонию с ее грязным, бесстыдным уродством. Тьма покроет подобные жженым костям колонны, над которыми рухнули кровли, и разбитые статуи, и разбросанный скарб, спешно вытащенный из горящих домов на кричащие площади...
У Лукулла хорошее зрение. В надвигающейся темноте он видит близ башни - разграбленный дом. Двери выломаны, всё наружу, ненужное брошено. Словно вывернули наизнанку сокровенное бытие с его страхами, вонью и кровью. Посреди переулка сидит на корточках, причитая и плача, старик. Вкруг него валяется хлам, не прельстивший солдат: черепки, неказистое платье, сундук с оторвавшейся крышкой... А с соседней улицы - крики, там женщину тащат - насиловать...
Император с досадой морщится.
Он того не хотел. Не приказывал. Но вмешаться - не в силах. Ибо... вряд ли кто подчинится. Город долго сопротивлялся. Слишком долго, упорно, отчаянно, лихо, храбро, изобретательно - издевательски даже - чтоб ныне Лукулл мог отважиться запретить солдатне его грабить. Есть законы войны, перед коими отступил бы сам Александр. Ничего не поделаешь, надо смириться. Мудрый Сулла когда-то отослал своего любимца на Крит, чтобы тот не увидел разгрома священных Афин: "Я боюсь, мой Лукулл, ты... не выдержишь. И начнешь меня ненавидеть. Но, поверь, виновата - война, а не мы". Впору вспомнить и приободриться: ты с тех пор попривык к этой жизни, ты сделался настоящим военным, и ты теперь - победитель...
И все-таки - горько во рту и печально на сердце.
Иногда императору кажется, будто он - гладиатор на арене с голодными тиграми. И его спасает от ярости хищников только меч и большое везение. Эти два легиона, наследие Фимбрии - бич Лукулла. Его наказание. О двуногие звери, скоты с ничтожным умишком и дремучей силой в крови, о циклопы, о гекатонхейры - сторукие дети Урана и Геи, исчадия раненой в брюхо земли... Нет, такие сравнения - слишком книжны, слишком возвышенны! Так сказал бы, возможно, Лукуллов приятель, Архий, поэт, развлекающий императора между сражений... Просто - сволочи, просто - бандиты, для которых излюбленная забава - убийство... Ничего человеческого на дне первобытной души. Да и есть ли душа в этом сброде? Немыслимо, что они, как и Луций Лукулл, называются - "римский народ" и уверены, что вершат справедливость. Кто такие они - и кто он?!... Сам он, будь на то его воля, не желал бы иметь с этой звероподобной ордой ничего хоть сколько-то общего. Ни судьбы, ни войны, ни походного знамени, ни палатки, ни лагеря, ни языка...
Ни - добычи?
Ты знаешь, Лукулл, отчего на тебя глядят с такой неприязнью в войсках. Говорят, ты слишком корыстен. Признайся, ведь разве назавтра ты не прикажешь доставить к себе все попавшие в нечистые лапы гекатонхейров картины, статуи, вазы, книги, резные каменья, изделия из золота и серебра?...
Ну, и что? Это - плата за ночь пирования, разрешенную императором этим разудалым орлам. А вернее, стервятникам. Что они понимают в искусстве, в дорогих и редких вещах, эти нелюди свинцовоглазые, волосатые, смрадные, алчные... Эти - вот привязалось ученое слово - гекатонхейры, ни разу сроду не мывшиеся... Пусть они зовут своего императора "чистоплюем", "любителем загребать чужими руками", "другом всяких убогих гречишек" - Лукулл не изменит однажды принятым правилам. И по-прежнему будет брать себе... нет, спасать! - из кровавых ручищ фимбрианцев - драгоценную бронзу и мраморы, негасимый огонь красоты - и премудрости тихое пламя, сообщающее беззащитную теплоту свиткам книг, уцелевших в пожарище... Император и так задарил обнаглевшее войско поблажками, обеспечив разумным ведением этой войны и успехи в боях, и избыток добычи, и отвальную сытость, и неслыханную дешевизну любого добра: да подумайте, где и когда рослый раб продавался бы - за четыре несчастные драхмы?!... Дешевле осла. А - безбедная старость, а - слава, а - несомненный грядущий триумф?!... Кто посмеет - оспорить заслуги Лукулла?...
Повернувшись в сторону лагеря, император видит костры, слышит пьяные песни и крики, женский визг... А древний Амис - горит. Лишь гроза, налетевшая с моря, могла бы его потушить. Но кругом - омертвелая оторопь. Те, кто плакал на пепелище - охрипли.
На душе у Лукулла - омерзение и едва подавляемый стыд.
Всё не так, как хотелось бы. И не так, как описано в книгах по истории древних походов и битв. Там и ужасы были - красивыми. Здесь же... хоть не гляди!
Может быть, Сулла был и прав, говоря - "Ты не выдержишь". Вот уж кто ни пред чем бы не остановился. И недаром он завещал начертать у себя на гробнице: "Не рождалось еще человека, который бы сделал друзьям своим столько добра, а врагам столько зла. Здесь покоится Луций Корнелий Сулла Феликс Эпафродит. Консуляр, император, триумфатор, диктатор"...
Для чего твои нынешние угрызения, если выбор давно уже сделан? Так решила судьба. Разве ты не хотел воевать с Митридатом? Разве не домогался империя, обольщая сенат, интригуя против других притязателей и стараясь любою ценой задержать Помпея в Испании, потому что иначе предпочли бы его, невзирая на твой консулат... Так чего тебе надо сейчас? Доведи войну до конца, справь триумф, получи свои лавры - а потом на почетном досуге наслаждайся покоем и размышляй о прекрасном. Собеседуй с учеными греками о природе гармонии: что она - изначальная слитность враждебных друг другу стихий - или, может, искомый итог их борения. Греки, кстати, считают Гармонию дочерью Афродиты с Аресом. Венеры и Марса. Любви - и Войны. Ибо сказано у Гераклита, что несхожее соединяется, наподобие лука и лиры...
Почему бы не быть одновременно - полководцем и тонким мыслителем.
Сочеталось же разное - в Сулле.
Великом. Единственном.
О, еще бы!... От этого имени в Риме у многих доселе - мгновенный озноб. А Лукулл благодарно теплеет душой, вспоминая покойного друга. Учителя и покровителя. Незабвенного. Незаменимого.
Вещь есть имя.
Имя есть сущность. Вещность. Вечность.
Слово есть слава. Молва. Помолвленность сути с вещью, вещности с вечностью.
Называние - как печать незримой судьбы на челе твоем в миг воплощения.
Имя - всё.
Услыхав в первый раз твое имя, слетевшее с розовых полумальчишеских уст, Сулла сам повторил его, словно смакуя, как глоток золотого фалернского из мурринского драгоценного кубка: "Луций... Луций Лициний Лукулл"... И - с блаженной улыбкой: "О да! Человек, у которого столь совершенное имя, должен быть - самим совершенством!"...
С этих слов началась их высокая дружба.
И слова эти, даже если они были только шутливой лестью, поразили Лукулла. Он прежде не вдумывался, сколько, в самом-то деле, сокрытой гармонии в его имени: в трех подобных светлым волнам, величаво-медлительных "Л", в трех исполненных сумрачной важности "у", обрамляющих тонкий звон троекратного "и" в родовом - "Линиций"... Имя брата - "Марк Лициний Лукулл" - не такое ритмично-округлое, не такое пленительно плавное, ибо в самом начале - помарка: ярко-красное "а" и корявое "рк" - вся гармония сразу насмарку... Сулле было дано разбираться в таких мелочах, и притом - безошибочно, безрассудно, на слух и на нюх...
Сулла был - мудрец и провидец. И умел слышать голос судьбы. Ведь недаром напутствовал друга в посвящении "Воспоминаний", своей неоконченной книги: "Полагайся всегда, мой Лукулл, на дарованное богами наитие. Только те из деяний моих завершались удачей, коим были предпосланы озарения свыше или вещие сны".
Да. На смертном одре величайший из римлян обращал свои думы - к нему, Лукуллу. Любимейшему. Для которого Сулла, быть может, нарочно хотел уцелеть - лишь в обличии победителя. Не - тирана. Законодателя - не попрателя всяческих прав. Благодушного весельчака - не распутного циника. Сочинителя умных книг - не проскрипций...
Возвратившись из Азии в Рим после нескольких лет образцового квесторства, изумленный Лукулл с негодующим недоверием слушал тех, кто испуганным шепотом тщился ему рассказать обо всех этих ужасах: о длинных списках смертниках на ростральной трибуне, о резне в Старом цирке и прямо на улицах; об убийствах на Форуме; о торгах, где задешево можно было купить имущество осужденных; о доносах, вменяемых в долг несмотря на родство...
Он - не верил. Не мог. Это - Сулла?! Да нет, это чернь, что взалкала легкой поживы, превратив порок в ремесло, сорвалась в цепи и помчалась по Риму, заражая других своим бешеством... Сулла, видимо, тут ни при чем. И зачем ему - это?... А Лукуллу в ответ - про заклание нескольких тысяч пренестинцев, про вышвырнутого из могилы покойного Мария, про его племянника Гратидиана, зверски пытанного - и убитого Катилиной...
Слыша эти рассказы, Лукулл передергивался и просил перестать. И решил для себя, что не стоит пытаться докапываться до истины. Хоть и подозревал, что злодейства - преувеличены. Ибо ту же историю смерти Гратидиана ему живописали четырежды - и страшней раз от раза. Сперва была лишь отрубленная голова, потом - проколотые глаза, наконец - рассечение тела на члены... Да хватит же! У врагов достанет фантазии сочинять, будто Сулла зажарил искромсанного Гратидиана - и скормил это мясо гостям... Сущий бред.
Сам Лукулл не то что боялся, а скорее считал совершенно излишним - беспокоить Суллу расспросами о таких неприятных делах. Ведь Лукулла она не касались нимало. Сулла был никак не похож на хмельное от крови чудовище. Тот диктатор, гнева коего Рим тогда трепетал даже больше, чем гнева богов, представал у себя в дому - пожилым, полноватым, лысеющим эпикурейцем-патрицием, остроумным и гостеприимным, воистину Суллой Феликсом - Суллой Счастливым, окруженным смеющейся свитой из актеров, певцов, музыкантов, танцовщиц. Он ценил утонченные речи, но умел по-солдатски солено шутить - и всегда находил, что ответить, когда гости спьяну дерзили. А к тому же Лукулл видел Суллу и вовсе иным: нежнейшим родителем малолетней четы златокудрых божков-близнецов, Фавста с Фавстой, детей от Метеллы, Лукулловой тетки, его предпоследней жены. После смерти Метеллы один лишь Лукулл изо всей ее дальней и ближней родни не порвал отношений с диктатором, женившимся вновь до обидного скоропалительно. Может быть, потому Сулла выбрал его опекуном детишек. И книгу свою посвятил не кому-нибудь из соратников и сотрапезников, а Лукуллу. Любимейшему.
Сулла был знатоком человеков. Сразу мог оценить, кто на что пригодится. Знал, кого опоясать мечом и отправить убийствовать. Но дружить с палачами гнушался. И ретивых глупцов избегал. Даже Гнея Помпея, который желал его близости паче прочих громких отличий, даже Гнея, железного в битве, но на редкость тупого в обыденной жизни, Сулла чтил напоказ - а к душе своей не подпускал. Одного лишь Лукулла любил словно сына: скупословно, ревниво и вкрадчиво. Так боялся утратить взаимность, что дозволил не видеть расправы с Афинами и кровавых бесчинств в самом Риме. Для Лукулла он сделал неслыханное. Дал ему отсидеться вдали и не смешивать дружбу с политикой, дабы грязь не налипла на боготворимое светлозвонкое имя. И Лукулл убежден: сила Суллы - в душевном величии, потому справедливо простить ему всё дурное, что он совершил, ибо двигала им не свирепость, а необходимость. Конфискации, ссылки, проскрипции... О, пора бы понять: Сулла вынужден был потакать вожделениям жаждавшей крови толпы. "Грабь богатых!" - клич нищих бездельников, "Знатных - в Тибр!" - клич безродных плебеев, "Бей умников!" - клич невежд, "Доноси!" - клич корыстных бесстыдников...
"Дурно пахнет везде, где - толпа", - изрекал сам Сулла, купавшийся и менявший одежду всякий раз, приходя из сената.
И Лукулл понимает внезапно, почему ему не по себе и чего ему страстно хочется, глядя на догорающий Амис.
Бани.
31. Как узнал я много позднее, Каллий прибыл в стан Митрадата и был радостно встречен царем, чьи дела поначалу вовсе не были безнадежны и плохи. Ожидая подхода Тиграновых войск, Митрадат берег свои силы, не вступая в большие сражения с римлянами. В малых стычках, однако, его конница неоднократно побеждала противника, и отцу моему довелось участвовать в этих стремительных битвах. Состояние духа царя было столь далеко от уныния, что щедротами великодушия он порой одарял и тех, кого должен был ненавидеть. Когда в плен захватили начальника римской конницы, царь спросил его: "Как ты сможешь отблагодарить меня, если я сохраню тебе жизнь?" Прежде пленники предлагали, услышав такое, либо выкуп, либо служение. Но сей воин ответствовал резко: "Если ты помиришься с Лукуллом - буду другом тебе. Нет - так не о чем и говорить". Приближенные Митрадата порывались немедля убить смельчака, только царь удержал их, сказав: "Я за доблесть - не мщу. А тем более - безоружному".
32. У Лукулла, напротив, отношения с войском были исполнены обоюдной озлобленности. Негодуя на поведение непокорных легионеров, и особенно тех, кто бежал с поля боя, император наказывал их с хладнокровной жестокостью, обрекая хотя и не казни, но унижению, почитавшемуся у латинян много худшим, чем порка - выгонял их в исподнем на поле, заставляя рыть там окопы. Ведь у римлян считается нестерпимым позором обнажаться на людях и заниматься нечистой работой, для которой обычно держат рабов. Потому легионы невзлюбили Лукулла даже больше тех полководцев, которые секли провинившихся розгами.
33. Опасаясь, что недовольные легионы к зиме утратят способность сражаться, обуянные злобой, страдая от голода, холода и беспрестанных вражеских козней, Лукулл решил, что обязан победить Митрадата любою ценой - и для этого отозвал под Кабейру часть войска, осаждавшую Амис. Но поклялся притом, что вернется, возьмет этот город, и отдаст его на разграбление легионам, если только бессмертные боги позволят ему одолеть Митрадата. Тяжко мне про такое писать, но свершенного не изменишь: боги - позволили.
...Чисто вымытый, пусть и в походной лохани, умащенный маслом и мускусом, завернувшийся в ласковый шелк, возложивший на свежую голову холодящий венок из осенних пурпуровых роз - император... нет, просто Луций Лициний Лукулл - полудремлет на ложе. Беспокоить его не дозволено. Он просил не впускать никого. Даже Архия, воспевающего Лукулловы подвиги. Даже старого Антиоха, философа, еле вынутого из садов Академии и возимого как драгоценность в роскошных носилках... Драгоценность, впрочем, ворчливая и порой весьма беспокойная... Нет, сегодня Лукуллу не нужен никто. Ни друзья, ни возлюбленные. Он смакует свое одиночество, как упоительное дорогое вино.
"Господин", - все же входит с докладом доверенный раб Менедем. - "Прибыл Клодий - из Фарнакии. Только что. И желает с тобой побеседовать. Срочно".
Лукулл привстает. Долго есть долг.
Входит - родственник и подчиненный, брат жены, Публий Клавдий Пульхр, именуемый солдатней по-простецки "красавчиком Клодием". Наружность его соответствует стародавнему фамильному прозвищу Пульхров - "Прекрасных". Стройный, ловкий, кудрявый, смазливый лицом, с глазами как две перезрелые вишни, в которых бродит хмель и таятся - в глубинах зрачков - червячки сладострастия... В роде Клавдиев все друг на друга похожи. Оба брата, Публий и Аппий, даже здесь, на войне, ухитряются получать удовольствие, чередуя любовниц с любовниками и нередко передавая друг другу надоевших рабынь и рабов. Каково же ведут себя в Риме - их сестры? Про жену свою Луций Лукулл не хотел бы думать дурного, она женщина слишком расчетливая и холодная - но свояченица... Эта Клодия, как ее именуют в кабаках и на рынках, "оторва", "бабенка-огонь" - говорят, она ночью, закутавшись в мужнюю тогу, посещает притоны, а днем развлекается в обществе всяких распутных юнцов... Уезжая, Лукулл строго-настрого запретил своей Клавдии знаться с гулящей сестрой, но нельзя же совсем отказать "оторве" от дома: близкая родственница...
Он не очень-то любит и братьев, особенно Публия Клодия. Этот чует себя на войне, точно рыба в воде: где опасность - там и пожива. Дерзость, пыл, хитроумный расчет, неразборчивость в средствах, азарт и удачливость - всё при нем. И войско - в восторге. Тупоумным гекатонхейрам прыткий Клодий мнится героем. А Лукулл им, конечно, чужой...
Император едва узнаёт его. От "красавчика" резко разит - конским и человечьим потом. Кожа лоснится, кудри не завиты и вообще не причесаны, подбородок лилов от небритости, над губой пробивается змейка усов. Сапоги по колено в грязи, перемешанной с копотью, низ туники покрыт буроватыми пятнами... Кровь? Вино? Следы наспех влитой в утробу похлебки? Эх, хорош!...
И Лукулл лишь усилием воли заставляет себя превозмочь омерзение - и не только пожать ему руку, но сердечно обнять:
- Здравствуй, Публий. Я рад. Как дела?
- Превосходно! - ухмыляется тот.
Не поймешь, это радость или издевка.
- Ты приехал просить подкрепления?
- Нет. Город - наш!
- Фарнакия - сдалась?!... Неужели?!...
Лукулл потрясен. Амисенцы сопротивлялись больше года. Гераклея стоит до сих пор. И даже Синопа ухитряется как-то держаться, хоть Махар лишил свою родину помощи.
А захват Фарнакии без боя - хвастовство или ложь.
Быть такого - просто не может.
Для царя Митридата сейчас этот город - намного важнее Синопы. Ибо там - его женщины. Царица, сестры, жены, наложницы. Совершенно невероятно, чтобы царь не пытался спасти их любою ценой. Прежде он мог надеяться, что Махар пришлет корабли и при первой опасности переправит к себе на Боспор. Но сейчас... Фарнакия и царский гарем - вот приманка, на которую император Лукулл собирался ловить Митридата: врага пусть разгромленного, но живого, а значит - способного на любые коварные хитрости...
Клодий столь упоенно сияет, возвестив свою новость, что...
- Публий, ради богов, не тяни: Митридатовы дети и женщины - в наших руках?
- И успел увезти их?! - Лукулл багровеет от бессильной досады. - Но - куда?! Если все пути перекрыты, как ты клялся мне, Клавдий?! Куда?!...
- Да - к Харонам!! - гаркает Клодий. - Не ори на меня. Я тут сам бы рад заорать. Только не на кого.
Ошарашенный император оседает на ложе.
Что значит - "к Харонам?"...
- Царь ведь лично с тобой незнаком, - поясняет Клодий с ехидной издевкой. - И ему невдомек, что ты у нас - воплощенная нравственность. Пока в лагере пьянка и драка за баб, император - книжки читает. Митридат, вероятно, надеялся, что ты будешь соперничать с ним и в постельных делах...
- Прекрати! - гневно вспыхивает Лукулл, не терпящий сальных намеков и глумливой развязности.
- Не рассказывать больше? - чинно осведомляется Клодий.
- Только самую суть.
- Изволь. В двух словах. Всех детей царь забрал еще раньше к себе, под Кабейру. А жен и наложниц оставил в фарнакийском дворце. Понимая, что силой вызволить их не удастся, царь послал туда - палача. Предоставив женщинам выбрать, что нравится: петлю, меч или яд. Евнух Вакхий, творивший расправу, начал с главных. Царицы, сестер и особо любимых избранниц. Уцелели лишь самые неприметные из наложниц и служанки, успевшие вовремя спрятаться или выскочить из дворца. Фарнакийцы сразу сдались, узнав о таком злодеянии. Мы немедленно взяли дворец, но... ты сам понимаешь.
- О Юпитер! И как он отважился! - ужасается побледневший Лукулл.
- А чего еще ждать от такого царя? - усмехается Клодий. - Он варвар. Дикарь. Ты разве забыл, что он извел почти всех своих родственников? Брата, мать, супругу-сестру, двух каппадокийских племянников - наконец, наследника царства... Полагаешь, ему это трудно? Привычное дело. Тем паче, когда - не своею рукой. Снарядить палача много проще и много дешевле, чем послать в Фарнакию войска.
- И где... этот Вакхий?
- Сбежал.
- А откуда ты знаешь...
- От нескольких спасшихся. Боги, что там творилось! Просто не описать! А они ведь, должно быть, не всё рассказали. Говорят, что царица запретила "презренному евнуху" приказаться к себе и хотела прилюдно повеситься на своей диадеме. Но лента не выдержала - оборвалась. И несчастная женщина прокляла напоследок и день, когда родилась, и свою красоту, и супружество с этим тираном, и саму диадему - "жалкий снурок, не годящийся даже в удавки"... Ее закололи - ударом меча.
- Жаль, - вздыхает Лукулл. - Я так много слыхал о ней, еще будучи в Азии. И мечтал на нее поглядеть.
- Это можно. Пока не истлела.
- Разве ты их... не предал земле?
- Не имея твоих указаний, Лукулл, я не стал это делать.
- Но, Клавдий! Я воюю - с царем, а не с женщинами! Ты сейчас же отправишь гонца, чтобы их схоронили, как подобает. Со всеми обрядами. О несчастнейшие, мало было им провести свою молодость в рабстве, чтоб над ними глумились и в смерти...
- Э, Лукулл, ты, быть может, прикажешь мне еще над ними поплакать? - прерывает Клодий с презрением. - Между прочим, не все из них умирали в слезах и с проклятиями. Кое-кто принимал свой рок как спасение. Сами брали у евнухов яд, сами вешались, сами шли под кинжал. А одна из сестер Митридата, Статира, восхваляла его поведение! Дескать он, находясь в столь безвыходном положении, не забыл о родных и любимых - "и избавил нас от бесчестия!"... Представляешь? Избавил - ха-ха - сорокапятилетних девиц, увядавших прелестниц и...
- Клавдий!!... - рявкает император.
Умолкни.
На Лукулла вдруг наплывает - видение.
Фарнакия. Осеннее море окружает башни и стены древней крепости понтийских царей. С темнотою вода почему-то поднимается вверх, омывая ступени дворца. Влажный сумрак безвременья наполняет весь город. Рыбы, тихо мерцая чешуйками, плавают прямо по лестницам, склевывая мох и плесень со статуй и герм... Кривоногие крабы заползают в открытые двери, и грозные евнухи-стражи с секирами - ничего им не делают, ибо замерли как истуканы: не дышат и не глядят... А внутри, на ложах, забрызганных пурпуром спят - с перерезанным горлом - красавицы... Царь придирчиво их выбирал, но лишь самых прекраснейших удостоил - венца и кольца... Диадемой же одарил - одну, ионийскую розу, Мониму... И теперь диадема лежит у нее на пронзенной груди - как морская змея, колыхая завязками... Зеленистый сумрак стоит до дворце, и прозрачные ткани на мертвых колеблются от сквозняка... Рыбы кротко целуют их в губы, крабы лезут по простыням, подбираясь клешнями к плоти, подернутой сизоватым тленом и источающей странный дурманящий запах - запах моря, гниения, роз и водорослей... Аромат сладострастия, смерти, забвения...
Хватит!! Тошно мне!!...
Император срывает венок с головы. И швыряет в угол палатки. И велит Менедему забрать.
С наслаждением нюхает - сальный пот "красавчика Клодия". Ибо это - земное, живое, таковое, каким родилось, чтобы - быть, процветать, побеждать... Подминать под себя, лапать, цапать, насиловать...
Ведь Лукулл не желал им зла, этим женщинам. И совсем не мечтал отомстить Митридату, надругавшись над теми, кто был ему близок. Он бы только... взглянул на Мониму. Просто из любопытства. Лукулл в самом деле о ней понаслышался в Азии: так прекрасна, горда, целомудренна... Волей неба - царица!
О чем теперь говорить.
Но, допустим, боги услышали бы. И позволили бы тебе повернуть течение времени вспять. Только вообрази: Фарнакия сдалась бы еще до прибытия царского вестника. Во дворце не случилось бы избиения. А зато бы к тебе под конвоем доставили пленниц. Среди них - и царицу Мониму. И что бы ты стал с нею делать?
Я?...
Да, ты. Забавлял бы ее философской беседой?
Зачем?... Она женщина.
Потащил бы в постель?
Нет. Постыдна - такая победа.
Или, может, вернул бы супругу?
Нелепость.
Отпустил бы на волю? На родину? В Ионию, в Милет?
Нет и нет.
Ты не властен так поступать. Благородно и милосердно. Ибо ты - не Луций Лициний Лукулл, взятый сам по себе, со своей душой, умом, убеждениями, а - командующий. Император. Обязанный думать лишь о Риме и благе сограждан. В триумфальной процессии нужно вывести пленников. Лицезрение их умножает радость победы и вызывает безумное ликование толп. А триумф тебе непременно назначат. В этом нет ни малейших сомнений. Разве ты того - не хотел?...
Как же сладко, должно быть, стоять над бушующим морем голов в колеснице в обличие Бога - Юпитера Капитолийского - и внимать громогласным кличам - "Да здравствует!"...
А царице - влачиться в цепях?...
Горько, страшно, но... переживаемо.
Ей - быть может.
А - Митридату?...
Он себе не простил бы такое. Чтобы розу его ионийскую - изваляли в римской пыли. Лучше - смерть.
Скажешь - варварство? Дикость?
О нет. Я, пожалуй, теперь понимаю.
Никакое не зверство: трагедия.
И скорей бы, о боги, конец!...
34. Митрадат оказался разгромлен Лукуллом не в открытом бою, а скорей по ужасной случайности. Приближалась зима, у обоих врагов не хватало припасов. Потому, не отваживаясь на решительное нападение, Митрадат и Лукулл лишь старались отбить друг у друга обозы со снедью, поступавшие к лагерям. Митрадатова конница славилась быстротой и яростью натиска, но римляне чаще брали верх в рукопашной - их пехоте не было равных. И однажды весьма многочисленный царский отряд, охранявший обоз с продовольствием, оказался в засаде и был беспощадно порублен легатом Квинтом Фабием Адрианом.
35. Царь старался скрыть от соратников тяжесть утрат и велел говорить, что погибли немногие, остальные бежали и скрылись в горах, а когда минует опасность, непременно явятся в лагерь. А в отместку за то поражение Митрадат приказал немедля напасть на шедший к римлянам из Каппадокии хлебный обоз. Но другой полководец, Лукулла, Сорнатий, сумел упредить нападение. Когда царский отряд преждевременной вылазкой выдал себя, Сорнатий его окружил и устроил кровавую сечу. Наступающая темнота помогла уцелеть части царских людей, но зато посеяла в них несказанный страх и смятение.
36. Среди ночи они ворвались в спящий лагерь с воплем: "Всё кончено! Мы погибли! Они победили!". Начались беспорядки, в которых уже невозможно было понять, что случилось. Спешно поднятый на ноги царь ужаснулся, подумав, что римляне разгромили понтийскую конницу - его главный оплот, и теперь ему остается лишь удариться в бегство, найдя приют у Тиграна в Великой Армении. Чтобы римляне, стан которых располагался чуть выше в горах, не заметили передвижения, Митрадат не стал созывать войсковое собрание, а отдал приказ только военачальникам, дабы те огласили его подчиненным и бесшумно покинули лагерь.
37. Государь не забыл в тот отчаянный час и о женах и сестрах своих, находившихся в Фарнакии. Все пути туда были отрезаны, а по морю из-за измены Махара спастись они не могли. Потому Митрадат отослал к ним евнуха Вакхия с приказанием: позаботиться, чтобы женщины не попали в плен и не претерпели бесчестия, а нашли достойную смерть. Им дозволено было выбрать между ядом, веревкой и лезвием. Говорят, что царица Монима пыталась повеситься на своей диадеме, но лента не выдержала, и она, прокляв бесполезный венец, подставила горло под Вакхиев меч. Одна из сестер Митрадата, Роксана, изрекала брату проклятия, а другая, Статира, напротив, велела ему передать благодарность и благословление за то, что царь не забыл о них, находясь в столь ужасной беде. Были женщины, коим столь опостылела жизнь, что они принимали конец как желанное освобождение. Мало кто уцелел, и в триумфе Лукулла ни одна из царских жен не проследовала. Среди тех, кто избег всеобщей судьбы, была самая старшая из Митрадатовых жен, Стратоника - ее не было в фарнакийском дворце, но сужденное ей оказалось намного страшнее, о чем сейчас говорить неуместно, ибо это случилось лишь через несколько лет.
38. Отступлению царского войска помешала внезапная паника. Ведь, не слыша обычных приказов из уст полковых глашатаев, не видя сигналов, не зная, где военачальники, но зато наблюдая, как слуги поспешно грузят тюки на животных и вывозят богатства из лагеря, люди подумали, будто римляне окружили их и сейчас разгромят окончательно - и теперь всякий волен спасаться, как сумеет и как пожелает. А когда Митрадатовы евнухи начали удалять из лагеря царских детей, среди коих были и маленькие, все уверились, что погибель близка, ибо царь - как мнилось несведущим - тайно бежал и бросил войско на расправу врагам. "Предательство!" - возопили обманутые. И толпа устремилась к воротам, где случилась жестокая давка.
39. Отец мой Каллий Кентавр находился в тот вечер вне лагеря, потому что отряд его должен был помогать сотоварищам, если те подадут ему должный сигнал. Узнав о разгроме понтийцев Сорнатием, Каллий оставил своих людей на местах, а сам с небольшим числом приближенных поскакал к Митрадату. "Отступаем", - сказал ему царь. Тут в шатер донеслись брань и крики, удары копьями по щитам, лай собак, рев ослов, лошадиное ржание. Митрадат рассердился и молвил: "Каллий, выйди-ка и прикажи, чтобы там перестали шуметь! Разбудят римлян - и всё, мы пропали!" Отец мой ушел, но уже не вернулся назад: его унесла от шатра бушевавшая и утратившая всякий разум толпа.
40. Растревоженный царь сам решил поглядеть, что творится, и, отвергнув увещевания слуг и телохранителей, вышел за частокол, окружавший шатер и всегда хорошо охраняемый. Обезумев от страха, все кричали, дрались, отнимали у слабых оружие, деньги, коней; одного из царских друзей закололи, позарившись на дорогие одежды; многих, сбитых с ног, затоптали. Царь хотел успокоить людей, но ему никто не внимал. А когда он пытался встать на пути у бегущих - повалили наземь, не глядя. Натиск был столь силен, что не выдержал даже он, муж огромного роста и редкостной мощи. Разметав наседающих и сумев-таки встать, Митрадат, однако, не мог уже ни вернуться в царский шатер, ни позвать кого-то на помошь, ни выехать за ворота верхом. Он был вынесен оголтелой толпой, словно щепка в водовороте, и бежал сам не зная куда, беззащитный и одинокий, пока Птолемей, верный евнух, случайно оказавшийся рядом, не узнал его и не отдал ему свою лошадь.
41. Как только у римлян заметили непорядок в стане понтийцев, Лукулл объявил тревогу и приказал легионам взять вражеский лагерь, всех найденных в нем уничтожить, а бегущих догнать и убить - кроме лишь одного Митрадата, которого надлежало пленить. Но известно, что в римлянах алчность бывает порою сильней кровожадности. Легионы Лукулла, забыв о приказе настигнуть царя, принялись разграблять стан понтийцев, сражаясь между собою за право владеть покинутыми там богатствами. Лишь ценою угроз император заставил часть конницы броситься по следам отступавших.
42. Жадность римлян спасла Митрадата. Несколько римских всадников настигали царя, собираясь схватить его, как вдруг между врагами оказался груженый тяжелою ношей мул, не имевший хозяина. Царь поспешно вспорол мечом часть тюков - и оттуда посыпалось золото. Его было столь много, что римляне, спешившись, бросились подбирать и делить меж собою сокровища. Царь меж тем ускакал, никем не преследуемый, и достиг границы с Великой Арменией, где воссоединился с детьми, приближенными и остатками войска. Про позорное происшествие со златоносным мулом очень долго потом говорили - в царском стане со злыми насмешками, а у римлян - с гневным стыдом. Даже Марк Цицерон в своей речи о полномочиях Гнея Помпея не преминул припомнить тот случай, изрядно смягчив в описании, дабы не обидеть Лукулла, который в нем не был виновен.
- Мой Лукулл, эти игры надо сворачивать, - говорит решительно Клодий, отпив принесенное Менедемом вино.
- Игры? Что ты имеешь в виду?
- Да войну. Почему ты тянешь с развязкой?
- Я? Тяну?... Не я, а раззявы, которые упустили царя! Тот провел их как мальчиков, ускакав, пока они храбро ловили мула, груженого золотом!
- Мул мулом, но ведь львиная доля сокровищ, должно быть, как обычно досталась - тебе...
- Как ты смеешь?!
- Прости, дорогой, - извиняется Клодий с привычной развязностью. - Я устал и шучу невпопад. Все же знают, какой ты у нас скромный, честный, порядочный... Ничего тебе, кроме книжек, картинок и статуй, не надо. А скажи, свой грядущий триумф ты намерен украсить - лишь болваном царя, как и Сулла? Достойный пример! Так оно обойдется дешевле, чем бегать за ним по горам...
- Клавдий, что за тон ты себе позволяешь - со мной?
- Ах, еще раз прости. У меня просто нет больше сил видеть эту твою нерешительность - когда враг, безоружный, разбитый, низвергнутый, загнанный в угол - в двух шагах. Протяни только руку! А?...
- Не имею права. Ему дал убежище зять, царь Тигран.
- Так потребуй его у Тиграна!
- Армения - это не Понт, а совсем другая страна. Никаким договором с Римом не связанная. Царь Тигран не обязан нам повиноваться.
- Но вполне способен понять, что гораздо приятнее и безопаснее иметь нас друзьями, чем неприятелями. Пригрози ему, что иначе мы явимся сами - и силой возьмем Митридата.
- Клавдий, это никак не возможно. Мой империй, врученный сенатом, действителен лишь в пределах восточных провинций и Понта. Нападать на Армению без веского повода и без воли сената - противозаконно.
- Укрывательство Митридата - не повод?...
- К несчастию. Если бы царь Тигран вмешался в войну, мы могли бы ответить ему тем же самым. Но он - не вмешался. А дать пристанище родственнику - право всякого. В том числе и царя.
- А, послал бы ты их!... Впрочем... Царь Тигран - тот же варвар. В римском праве он не разбирается. Может быть, нападать на него не придется - хватит чуть пригрозить. Неужели не испугается? О границах твоих полномочий мы, конечно, при сем умолчим.
Верно, Публий Клодий затем и примчался так спешно под Амис, чтобы никто не успел предвосхитить и перехватить у него столь отчаянно дерзостный замысел.
Что-то это напоминает... Дайте вспомнить...
Да! Луций Сулла, "Воспоминания", описание нумидийской войны. Царь Югурта, разбитый Марием, ускользнул к тестю Бокху, царю Мавретании. Молодой легат Луций Сулла отважился самолично съездить туда. Поручение было опасным до крайности, но сулившим великую славу, если вдруг удастся заставить Бокха выдать римлянам - беглеца. Бокх вилял, тянул, колебался, но все-таки - Сулла восторжествовал! И последнюю точку в той долгой и порою бесславной для Рима войне поставил ничем еще не знаменитый легатишко, нищий аристократ - а не победоносный Гай Марий! С той поры началась их вражда, завершившаяся гражданской войной, поруганием праха, резней и диктаторством...
Даже странно, как всё повторяется. Будто мы заплутались как дети - в лабиринте имен и времен. И гоняемся - только за тенью деяний, уже совершенных почившими пращурами. Боги видят сие - и смеются над нами, подсказывая - каждый шаг, уводящий в заколдованный круг бытия...
Клодий - будущий Сулла?... Да ну! Чересчур мелкотравчат. Низкодушен и пошл. Впрочем, всё вырождается, и нельзя поручиться, что в этом наглом красавчике не таится, свернувшись клубком, полновесный тиран. Он из тех, кто способен предать, и не надо лукавить, Лукулл, будто ты об этом не знаешь.
Но ведь я - уж точно не Марий. Я чрезмерно брезглив, чтобы быть кровожадным. И достаточно разбираюсь в возвышенном, чтобы алчно стремиться к монаршеской власти.
Свой триумф я вполне заслужил.
А войной - сыт по горло.
Так зачем, в самом деле, затягивать?
- Я обдумал, мой Клавдий. Ты прав. Принимаю твое предложение. Но...
- Какие тут "но"?! - вырывается нервно у Клодия.
Будь он малость посдержанней - выиграл бы. А теперь - проиграл. Император не упустит возможности повернуть историю так, чтоб не выглядеть в ней эпигоном оплошного Мария.
- Но, мой Клавдий, ты опытный воин. Тебя любят в войсках. Отпускать тебя неизвестно куда и насколько - мне совсем нежелательно. Стало быть, к Тиграну поедет...
Искусительно длинная пауза.
- Кто?! - не терпится Публию.
- Аппий Клавдий. Твой брат.
43. Царь Тигран, приютивший разбитого тестя, содержал его вдалеке от обеих столиц, Артаксаты и Тигранакерта, дабы римляне не упрекали его во враждебных намерениях. Митрадат со своими близкими и остатками войск находился в глухой окраинной крепости, сам не ведая, за кого его держат, за гостя или за пленника. Ведь Тигран, хоть дал ему денег, слуг, лошадей, хлеб, вино и одежду для зимнего времени, самолично ему не писал и на письма, которые Митрадат ему слал, не давал никакого ответа. Даже дочери Митрадатовой, Клеопатре, царице Армении, возбранялось видеть отца или слать к нему вестников.
Зимний тусклый ленивый рассвет заползает в щели неплотно пригнанных ставен - словно там, снаружи, так мерзко и холодно, что и скудному свету хотелось бы скрыться в опочивальне, свернуться под медвежьей шкурой на ложе, заснуть и проспать - хоть до самого лета. Вместе с жидким сочением света в башню крепости тянется знобкий туман. Всё вокруг, наверное, в изморози. Неохота вставать, но и спать уже не поспишь - надрываются за окном петухи: "Че-ло-ве-ки! Спать не вре-мя!"... Представляешь, как пар у них вылетает из клювов отверстых. А один - так и вовсе охрип...
Митрадат озябло потягивается. И зачем проснулся так рано? И куда себя деть, чем заняться? Писанием писем? Смотром воинов? Конной ездой? Травлей дичи?...
Всё не в радость. Всё опостылело с той поры, как царь над дважды двунадесяти племенами превратился - в изгнанника. Иногда забредает в голову мысль: может быть, напрасно спасался? Может, лучше - не жить?... Но - живешь, упрямо вцепившись в обломок былого величия, уповая на милость судьбы, на сочувствие первого встречного... Потому что - не веришь в погибель! Ты - любимец богов, выручавших шалое чадо из любой костоломной беды. Как - хотя бы - в той буре, когда черный зев разъяренной пучины разомкнулся уже, чтобы вдребезги размолотить грузный корпус неразворотливой, потерявшей все мачты посудины - но из взвихренной пены вдруг вынырнули три пиратских суденышка, юрких и хищных, алкавших поживы. Дальше - словно в причудливом вымысле: "Эй, кто там на борту?" - "Это я, Митрадат!" - "Боги сильные! Вот так свидание!" - "Ты, Селевк?!" - "А, узнал-таки!... Слушай, родственничек, если жизнь дорога - прыгай к нам, отвезу тебя в мое царство"... Окружавшие чуть не рыдали, когда царь не колеблясь вручил свою участь - пиратам. Он - рискнул, и - был прав. Преспокойно перезимовали в разбойничьем стане. Но могло ли такое случится - без воли богов, чтоб Селевк, тот самый сорвиголова, с коим царь впервые столкнулся в незапамятной молодости, странствуя по запретной для него провинции Азия - чтобы неуловимый Селевк оказался вдруг именно там, где царь терпит бедствие - и опять его спас!... Знать бы, что с ним теперь, богопосланным "родственничком"? Митрадат назначил его флотоводцем, доверив ему оборону Синопы. Пал ли город? Наверное, пал... В эту глушь никаких вестей не доносится...
Возле ложа - протяжный скулящий зевок. Это Опис, одна из собак Митрадата, громадная псина с золотыми глазами, рыжим брюхом и черной спиной. Пробудилась и сладко потягивается, улыбаясь хозяину. Обожаемому - несмотря на разгром его войск. Хвост, ходящий от радости ходуном, бьет по ножке дубового ложа. Митрадат бы не прочь приласкать любимицу, но для этого нужно перегнуться через спящую Гипсикратию. Он не хочет ее разбудить. И, тихонько причмокнув собаке, закрывает глаза.
Вспоминается: он был зелен и зол, как бродячий утопленник, как болотная гидра, как алчущий крови упырь - когда Вакхий вернулся из Фарнакии. Распростершись перед владыкой, евнух выговорил: "Государь, всё исполнено. Твои жены и сестры уже не достанутся римлянам". А потом доложил, кто из женщин какую выбрал кончину и... Слушать было невыносимо. Митрадат ему яростно рыкнул: "Довольно!... Мертвы - и мертвы. Ты другое скажи. Петля, лезвие, яд - что тебе самому предпочтительней?" - "Яд, мой царь. Если - сильный". - "Ладно. Так и решим".
Вакхий принял свой рок без обиды. Понимая, что палачу царских жен и сестер - не дозволено более жить. Он, похоже, затем и явился. Пожелай он продлить свои дни - мог податься в любую другую страну, изменив себе имя.
Только жертва карателя не ублаготворила терзавших Митрадатову душу эриний. Он взбежал к себе в башню, и рухнул на ложе, и выл по-звериному. Перед взором стояли - они... Которых он так лелеял, что, ежели пальчик поранят булавкой, приходил утешать самолично. А теперь были вынуждены подставлять свои нежные горлышки под мечи и ножи, обвивать их удавками - и глотать, содрогаясь, отраву... Боги, смилуйтесь! Я хотел их спасти! От позора, от рабства, от плена! Но они обступили царя своего, и нельзя их ничем отогнать и умилостивить, потому что отныне - бесплотны, бесстрашны, бессмертны... Встанут в круг и начнут голосить: "Что ты сделал с нами, супруг наш? Господин наш и брат, что ты сделал?"... И какие бы оправдания ни лепетал ты в ответ - всё равно до утра будут горестно всхлипывать и причитать, и стоять возле ложа, цепляясь за простыни хладными пальцами, и смотреть - кто гневно, кто мстительно...
Хуже нет - вины перед близкими.
И особенно - если их нельзя возвратить.
Он решил мертвецки напиться. Чтобы спать как бесчувственный труп. А проснувшись - забыть. Как отрезать от сердца. Словно не было никаких тебе жен и сестер, никакой звезды полунощной, ионийской розы Монимы...
Царь уселся перед огнем. Перед зраком играющей Вечности. Перед здешней душой непостижного Ахурамазды. Источника света и праведности. Он велел воскурить благовония и поднес уже первую чашу ко рту. Но испить не успел: дверь - открылась.
Митрадат забыл приказать, чтоб никто не входил. Впрочем, все и без слов понимали, что, пока он в таком состоянии, смертным лучше не попадаться ему на глаза - иначе будет то же, что с Вакхием.
Но она - презрела опасность. И без спросу - вошла. Его спутница в битве и в бегстве. Дочь Фоанта, Гипсикратия. Одетая - как царица и жрица. Давно он ее такою не видел. Всё сияло на ней: жаркий пурпур хитона с многоскладчатыми рукавами, черный кожаный пояс с золотыми фигурными бляхами и священным кинжалом, браслеты...
Он - вознегодовал. Для чего она так торжественно вырядилась? Как посмела мешать ему плакать о них, о погибших? Или думает, раз случайно осталась в живых, она сможет их всех - заменить? И отныне станет - единственной?
От внезапного гнева он не мог ничего даже вымолвить. А она подошла и спросила: "Можно мне разделить твое горе?"...
Разделить?...
Он поставил полную чашу прямо перед собой. Снял с руки тяжелый, литой, с нездоровым вздутием, перстень. Отвернул его верх. По крупинкам высыпал в чашу - заточенный в золоте яд. Размешал коротким кинжалом. Дождался, покуда отрава в вине разойдется. И только тогда проронил: "Раздели. Коли истинно хочешь".
И стал с напряженной злостью ждать, что еще учинит эта женщина, столько раз его удивлявшая дерзновенностью дум и деяний.
С поклоном взяла. Хоть и видела: в чаше - смерть.
Не сморгнула. Не вздрогнула. Ничего не сказала.
Изумленный, он замер. Уже не особо желая послать ее догонять опочивших соперниц, но еще не решаясь - пресечь.
А она, опустив ресницы, глядела в чашу спокойно, как в зеркало. Будто гадала. Увидав нечто тайное в глубине, улыбнулась почти неприметно. И отчетливо произнесла: "Царь мой, бог мой, в миру величайший! Да хранит тебя небо. Все беды твои я беру на себя. И готова испить их до капли. Прощай".
Совершенно опешивший, он проследил, как ее напряженные крепкие руки приблизили и наклонили фиал, как звякнули длинные серьги, как уверенно к краю припали уста...
Он очнулся. Вскочил. И ударом, молнийной точности коего сам потом поражался - выбил чашу. Кровавая влага забрызгала ей лишь подол.
Митрадат - словно морок стряхнул с себя.
"Дура! Жить надоело?!" - ругнулся в сердцах, подавляя рыдания. Но не смог подавить. Повалился на пол и взвыл: "О несчастнейший я! Что мне делать!"...
И опять она поступила нежданно. Не стала, как всякая женщина, утешать его жалкими ласками. Просто села на пол по другую сторону пламени - и чуть слышно запела, покачиваясь над огнем. Поначалу - без всякого чувства. Тихо, ровно, невыразительно, выпрядая из звуков, как вещая Мойра, судьбинную серую нить...
Боги ей даровали особенный голос. Всеобъемлющий, гибкий и полный, с юных лет поставленный так, чтоб главенствовать в жреческом хоре, прорезая слитное пение прочих служительниц не надрывною силой, а глубоким царственным тоном: снизу - мрачно-тяжелым, вверху - звонко-бронзовым, в середине - густым, благодатно весомым, как медовые соты или чаша с багровым вином. Митрадат был когда-то пленен ее обликом, но потом еще больше влюбился в голос - он запечатлевался в душе, как узор раскаленным металлом на сосновых вратах, как таинственные письмена на пергаменте, как камея в прозрачном смарагде...
Вот зачем она нарядилась по-жречески, хоть давно не служила богам.
Она пела - и волхвовала. Из уст ее изливались древние плачи, молитвы и гимны, в коих царь очень редко мог распознать обиходное слово: так стар был язык, а быть может, и заповеден, чтобы в тайну святыни не проник посторонний.
Митрадат и не думал - вникать. Даже не понимал, на каком языке она молится, плачет, вещает. Может быть, слова были таврские. Может - эллинские, но времен незапамятных, когда мыслили и говорили иначе. Ведь она объясняла когда-то, что в святилище Девы обряды творятся на двух языках. О, неважно, зачем ему знать!... Околдованный чарами голоса, выпевавшего с бережной истовостью драгоценные и скупые извивы мелодий, он вливал в себя винную влагу. Чинно и постепенно, глоток за глотком и фиал за фиалом. Как положено, совершал возлияния. Лишь в конце череды песнопений он затменным рассудком своим различил где-то ранее слышанный стих. Стих сменился другим, но застрял в голове у царя, и витал перед ним в светлом пламенном нимбе, и звенел, отражаясь о полость осушенной чаши, и множился, будто пел не единственный голос радеющей жрицы - а хор... Ему вспомнилась почему-то - ночь в горах, ночь на царской охоте в предгориях Тавра... Холод звезд - и ползущий по травам туман, дым костров, ледяная река между скал, лес осенний со звоном ветвей и листов - звоном медным, мертвенным, темным, покрываемым ревом оленей-самцов, охраняющих самок на лежбищах... И напев... Да, вот этот самый напев... "Кто поет?" - спросила Монима, оторвав от подушки головку. Пели - шестеро отроковиц, охранительниц, спутниц, служительниц жрицы Девы, богини-охотницы, смуглоногой Гипсикратии... Пели - мрачный хор из Эсхила, песнь воинствующей непорочности: "Чем отдаться врагу на глумленье - лучше мертвой на ложе Аида"... Он ответил Мониме, что никто не поет, ей мерещится. И она, отвернувшись - уснула. Почила. Навсегда - навеки - обиженная на царя своего...
Когда он на рассвете очнулся, он себя обнаружил лежащим на полу, но с подушкой под головой и накрытым медвежьей шкурой. А в ногах ждали двое: собака - и женщина. От бессонной ночи померкшая. Тридцатипятилетняя. Он не знал и не мог уяснить себе, любит он ее или нет. Но зато понимал несомненно: жить теперь без нее - он не сможет.
И поэтому только сейчас, после стольких годов вожделений, взаимных обид и гремучих страстей - он на этой женщине женится. Прямо здесь, в этой жалкой заброшенной крепости.
Не затем, чтобы, как она сказала однажды, "обрести печальное право умереть за тебя и остаться твоей после смерти".
Ей не нужен венец - ведь она сама сестра трех царей.
Ей не нужны хоромы, наряды и деньги - при теперешней жизни полезнее верный конь, боевые доспехи и наточенный меч.
Ей не нужны твои попечения - ее слова и нрава боятся все, кто вас окружает теперь.
Нужен - ты. Какой есть. Постаревший. Истерзанный.
А тебе нужна - ее преданность.
Нужен кто-нибудь, на кого бы ты мог целиком положиться душой. Перед кем не постыдно было бы - показаться сирым и страждущим. Кто любил бы тебя беззаветно, как мать - свое чадо, собака - хозяина. Невзирая на все поражения, годы, беды, утраты, скитания. Всякий смертный вправе печаловаться, сожалеть о себе, плакать в небо, взывая о жалости. Всякий - только не царь Митрадат! Он обязан быть - крепким как камень, как гранит, как базальт - пред лицом человеков и рока. Ибо ежели самые близкие - дети, родственники и соратники - обнаружат в нем страх и смятение - что останется прочим? И союзным царям, и окрестным народам? Всем, кто верит пока что - в него? Восхищаются силой духа, горением разума, мощью плоти. И готовы ему помогать, полагая борьбу его праведной, стало быть - угодной богам. А раз так, он одержит еще много славных побед! Не допустит Ахурамазда, чтобы лев был затравлен - гиенами! Даже - старый, потрепанный лев!...
Он не должен казаться - потрепанным. Старым - да, тут уже ничего не поделаешь, но и Зевса всегда представляют - мужем в летах... Помоги же мне, отче Зевс! Помоги - величаво смотреться везде, где ко мне устремляются взгляды. Говорить снисходительно-властно - со всеми, меня окружающими. Даже с сыном любимым, Фарнаком. Укрощать в себе бурную нежность, когда он прижимается к сердцу отца. Ибо юноша может принять поцелуи - за слабость, объятия - за желание жалости... Не дай бог, если так! Возгордится - и пустится по преступным братним стопам... Нет, нельзя клеветать на Фарнака, он ничем не похож на Махара, у них разные матери, и душа Махара - изменничья, бабская, рабская, а в Фарнаке - моя... Он - мое повторение и продолжение, ибо имя его означает - "Осиянный небесным огнем"...
Отче Зевс, повелитель грозного пламени.
Отче светлый, Ахурамазда.
Внемлите.
Проклятье - сбылось. Совершилось. Меня предал - мой сын. Предал - злейшим врагам. Предал - римлянам. Чтобы я с его помощью был побежден - и погиб. Я - спасен вашей милостью, боги великие. И, быть может, сумею ему отомстить. Только речь не про то. Всемогущие боги! Закон говорит: даже самых худших преступников - не казнят много раз, но - единожды. Помогите царю Митрадату, отвратите секиру судьбы! Что исполнилось - да не вернется!...
День идет своей чередой. Омовенье в студеной воде. Растирание тела оливковым маслом и травной настойкой, от которой в ноздри летит - запах лета, надежды и молодости. Бритье и завивка волос. Надевание диадемы и платья - парадного, тронного...
Это может казаться нелепым, что, влача свои дни на задворках огромной державы Тиграна, в малолюдной сельской глуши - Митрадат начинает свой день, соблюдая все церемонии, полагавшиеся при дворе, когда он был могучим царем. Будто он не поспешно бежал из страны своих предков, а всего лишь на время уехал - поохотиться, попутешествовать. Будто он ничего не лишился - ни земель, ни войск, ни друзей.
Кто остался при нем - те обязаны всякий день спозаранку являться к царю на поклон. Сыновья, стратеги, советники, приближенные. Входят - по старшинству и по рангу, ревниво следя, кому царь лишь кивнет на приветствие, а кому - улыбнется; кому скажет в ответ - "благодарствую, будь здоров", а кому - "да хранят тебя боги"; с кем пошутит, с кем перемолвится, а кого - о избави Зевс! - отчитает за промахи... И совсем уже переполох - если царь обратится к кому-то, обойдя другого, выше чином и старше по возрасту...
Вспоминается: под Кабейрой весь лагерь следил за соперничеством двух царьков. Первым был - скиф Олтак, вождь дандариев, с берегов Меотиды. Храбрый воин, он сразу же отличился в боях, был приближен к царю - и ходил за ним, словно преданный пес за хозяином. Вдруг - прорвавшийся через все заслоны, западни и преграды - появляется, тоже с отрядом, царский зять и воспитанник, хромоногий Каллий Кентавр. Ну, конечно, увидя его, Митрадат прослезился, растроганный, обнял, поцеловал: "Сын мой! Ты не оставил меня! Видят боги - роднее родного!" - "Ах, отец, я умру за тебя!"... А Олтак, пожелтелый от зависти, тихо буркнул царю - умереть, мол, не стоит большого труда, а вот я бы... "Ты - что бы?" - поймал Митрадат его на слове. "Я - подвиг бы совершил для тебя. И уж если погиб бы, то с пользой". - "Какой еще подвиг?" - "Прикажи - я зарежу Лукулла". - "Хорошо бы. Но - как?"...
Они вместе обдумали замысел. А потом разыграли столь мастерски, что поверили - даже свои. На ближайшем же утреннем выходе Митрадат, минуя Олтака, снова начал душевно беседовать с Каллием. И никто не почуял подвоха в том, что пылкий дандарий тут же встрял в разговор. А Евпатору, нахмурясь, указал ему место. Олтак, обуянный обидой, не замолк, но стал издеваться над Каллием. Царь рявкнул: "Невежа и варвар! Я тебя научу быть покладистым!" А Олтак ему, взбеленившись: "Ты - такой же варвар, как я! Только ты еще - неблагодарный!"... Митрадат размахнулся - и вдарил. Олтак, никем не поддержанный, отлетел на десяток шагов. И, пока никто не опомнился, торопливо вскочил на коня - и бежал из царского лагеря.
"Митрадат ничего никому не прощает", - это было известно и римлянам. Потому Олтак был радушно принят во вражеском стане. К тому же Лукуллу понравился меотийский гордый "дикарь", говоривший внятно по-эллински, знавший нравы в войсках Митрадата и готовый - как мнилось - на всё, лишь бы расквитаться с царем. Через краткое время Олтак уже мог заходить к императору запросто. Но... убийство не удалось. Ибо слишком настойчиво прорывался однажды Олтак к почивавшему полководцу. Менедем, раб Лукулла, почуял неладное. И, пока он не поднял тревогу, Олтак возвратился назад, к Митрадату. Пришибленный, присмиревший, чуть не плачущий от досады. Митрадат не пенял ему промахом, но велел помириться и больше не ссориться с Каллием.
Сей горячий дандарий - и ныне с царем. Здесь, в холодной зимней Армении. А вот Каллия - нет. Митрадат потерял его в страшном бегстве из-под Кабейры. Если б только его одного! Чудом вырвавшись из западни, чудом не оказавшись затоптанным, чудом перехитрив настигающих всадников - мог ли царь уследить, кто из близких при нем, кто отрезан погоней, кто бежал, кто в плену, кто погиб?... Он не то что про Каллия - про детей не знал ничего. И когда разыскал уцелевших, то повел их горами в Армению, не ища и не дожидаясь отставших и потерявшихся. Не до поисков было - уйти бы скорей за границу, успеть...
Он живет здесь уже третий месяц. В отдаленной от всех городов и дорог, позабытой самим Тиграном, старой и неустроенной крепости. Совершенно не припособленной для зимовки царя. Дети стали часто болеть. Дрипетину мучает кашель, Кир гуляет в соплях, Ксеркс - в прыщах, Клеопатру-младшую бьет лихорадка, у Евпатры желудок разладился, у красавиц-сестер Митрадаты и Нисы явных хворей вроде бы нет, но смотреть на них жалко - бледненькие, исхудали, плачут каждую ночь - снится страшное... Неизвестность мучит и братьев, уже возмужалых. Артаферн, самый старший, занимает себя бесполезными играми - в кости, шашки, загадки. А Фарнак выезжает один - и пропал на весь день. Верно, шашни завел с чаровницами из окрестных селений. Что же, молод, красив, полон сил - пусть побалуется. Митрадат и сам как-то раз... Оторвался во время охоты от спутников, заблудился слегка, притомился, въехал в деревню, стукнул в первый же дом, грубо сложенный из неровных камней - эй, кто есть, покажите дорогу и дайте напиться. Себя - не назвал. Говорил же по-здешнему, по-арменийски. Вышла - девушка, горная козочка, в бусах из ссохшихся ягод шиповника, в шерстяном свалявшемся платьишке и в потертом платке на плечах. Пить царю - поднесла, и дорогу сказала, но когда он попробовал прикоснуться к остреньким грудкам - отпрыгнула прочь с изумлением: "Деду, ты - что?!"... Он не помнил, как ноги унес, устыженный. Царь без царства, развенчанный, изгнанный, старый, страшный, облезлый, седой... Было время, когда, помани он такую вот козочку пальцем - поскакала б за ним, не спросивши, куда и зачем, хвост задрав и блея от радости... А теперь - брык! - и этак с брезгливостью: "Деду?!"... Ничего, попадется Фарнаку - не останется от нее ни копытец, ни рожек, ни шерстки. Отольется - позор Митрадата. Сын, отец, не всё ли равно? В нем - мое повторение и продолжение, моя плоть, моя кровь, мой огонь...
После утренней церемонии облачения, выхода в зал и приема приветствий, после завтрака в обществе сыновей и друзей, после краткой беседы с врачами и магами о лечении заболевших детишек - наступает мертвое время. Чем занять себя до обеда? Это прежде тебе не давали вздохнуть вереницы послов и просителей, кучи разных бумаг - от сатрапов, от военачальников, от соглядатаев, от родителей многочисленных женщин... Подношения, жалобы, просьбы, лесть, приглашения...
А сейчас ничего - ниоткуда.
Мир - забыл про царя Митрадата Евпатора.
И не пишет - никто. Третий месяц. Все молчат. Начиная с любезного зятя, Тиграна. Который, дрожа перед римлянами, не рискнул дать тестю убежище ни в Артаксате, старинной столице Армении, ни в новой, Тигранакерте. А загнал его в захолустную крепость, в башнях коей давно поселились совы, голуби и десятки летучих мышей. "Царь царей весьма сожалеет, - распинался посланник Тиграна, - но столица еще не достроена, и покоев, тебе подобающих, там пока просто нет"... Смехотворнейшие извинения. Но пришлось проглотить: в положениии беженца - не до гордых обид на хозяина. Хотя всякая мысль о Тигране вызывает в груди - клокотание желчи. Трус, коварный обманщик, старый лис, обеззубевший хищник - Тигран! Ты - не тигр, а - кот вороватый! Из тех, что живут в тростниках на болоте и не брезгуют даже дохлятинкой, промышляя подле охотников - но боясь на глаза им казаться... Я ж писал тебе, я говорил: Рим - наш враг, и он - одолим, если взяться за дело с умом и в согласии! Мы могли - победить под Кабейрой! Моя конница дважды их била! Не хватало последнего натиска! Я откладывал бой - ибо ждал, что вот-вот подойдет твоя рать! Если б мы окружили Лукулла в горах и отрезали выходы к морю - он сейчас был бы в наших руках и просил о пощаде! А ныне... Я разбит, ты напуган так, что - руку мне дать опасаешься... Лишь кидаешь объедки из милости, чтобы я - не подох... О Тигран!...