110. Возвращаюсь к делам, о которых отчасти уж было поведано в первой книге: к войнам царя Митрадата со скифами. Посольство херсонеситов, возглавляемое Гераклеодором и Дамаскилом, отыскало царя Митрадата не в Синопе, а в дальней Колхиде. Той порой в Неаполе Скифском умер царь Скилур, завещавший всю власть одному из пятидесяти сыновей, своему любимцу Палаку. Прочим же было приказано подчиняться ему и держаться купно, как колосья в снопе или ветки в вязанке, дабы вражья рука не могла их сломить и развеять. Сорок дней и ночей продолжался обряд погребения, искони заведенный у скифских царей: умащенное воском и начиненное благовонными смесями тело покойного провозили с прощальными плачами по дорогам его преобширных владений, а потом хоронили в Геррах у Борисфена, умертвив для владыки наложницу, слуг и лучших коней ради радостной жизни в вечности.
Стар уже царь Скилур. Всё-таки этим летом он надеялся, что грядущей весною возьмет Херсонес. Но вот захворал не пойми от чего. И теперь самому до тоскливой смиренности ясно: зиму он не переживет. Когда сын Палак предложил созвать врачевателей и колдунов, Скилур отказался. Для чего? Разнесутся ненужные слухи. И незачем понапрасну обрекать секире полезных и мудрых людей. Ибо знахарей, не сумевших сладить с царской болезнью, по закону предков - казнят. А какое уж тут исцеление... Стар Скилур. И довольно пожил на свете. Повладычествовал, поскакал по степям, погулял, наигрался с пригожими женщинами - пятьдесят сыновей родилось! Не считая неведомо скольких девчонок. Напоследок - повоевал, разорил до последних крох Херсонес. А сорвет сей плод пусть наследник.
Скилур перестал появляться на людях и правит через посредников, допуская к себе лишь проверенных слуг и ближайших родственников. О неизлечимой болезни царя знают только они. Но боятся его, как и все другие, по-прежнему. От Скилура, даже поверженного иссушающей немощью, исходит могучая темная сила. И покуда он дышит, повелевает, прощает и гневается - ни один человек не посмеет ему возразить.
Эллины зовут его "лютым". Но Скилур никогда, по скифским понятиям, не был особенно лют. Он был просто суров с приближенными и безжалостен с теми, кто осмелился не покориться. Разницы между своими и чужими почти что не делал. Перечащим - смерть. Собирался казнить даже старшего сына, Скила, который едва не прирезал в жестокой драке единокровного брата Палака. Говорят, что Палак его сам задирал: хвастался, что рожден он законной жены, а Скил - отродье наложницы. Но Палак был молоденьким юношей и любимцем отца, а Скил - уже взрослым мужчиной. И Скилур не преминул бы Скила казнить, не сбеги он со всею своею семьей в Киммерию. Отец его проклял вдогонку - а тот объявил себя самостийным царем. Но процарствовал очень недолго: весь род беглеца истребили кентавры, которых он вздумал превратить в своих подданных или даже рабов. За расправу со Скилом царь Скилур оставил кентавров в покое и даже посмеивался, когда ему доносили о том, что свирепое племя зверолюдей покарало очередного незваного гостя. "Таким дурным головам только и красоваться на копьях", - говаривал он. - "И чего их туда понесло? Мёдом там им, что ли, помазано? Или я надоел? Коли так - поделом. Не стану я за всякого недоумка вступаться. А земли те и задаром мне не нужны, соль да пыль - и полынь-то не всякий год уродится"...
О расправе стало известно, поскольку в живых остался Савмак, Скилов сын, спасенный кормилицей. Мальчика взял в воспитанники боспорский царь Парисад. Но Скилуру до этого словно не было дела. Раз уж Скил ему больше не сын, то и отпрыск - не внук. У царя есть другие, послушные дети. Пятьдесят сыновей и неведомо сколько дочек...
Зная о нездоровье отца, сыновья собирались у него во дворце каждый вечер. И, пока он был жив, пировали и пели, похваляясь добычей, захваченной в дерзких набегах: диковинной утварью, статуями, стадами, оружием, пленницами. Нежных эллинок заставляли плясать, отбивая ритмы хлопками. А потом разбирали по спальням.
Так оно началось и сегодня. Но разгул не успел развернуться: царь внезапно позвал к себе сыновей.
Лишь тогда во дворце всё затихло.
Царь Скилур умирал не в старинной войлочной юрте и не в походной кибитке, как его прародители - а в настоящем дворце, в настоящем каменном городе: Неаполе Скифском. Название эллинское, да и строили под надзором архитекторов-эллинов. Были ведь времена, когда худо-бедно, но ладили. Торговали, поругивались, заключали сделки и браки, присматривались друг к другу и кое-что друг у друга перенимали. И дворец воздвигли на эллинский лад, только вышло всё равно по-скифски. По-варварски. У эллинов ведь если камни обтесаны, то обтесаны гладко. Если стены сложены ровно, так действительно без зазоров. А у скифов на это никогда не хватало терпения. Приглашенные зодчие и мастера изумлялись и жаловались на неряшливость и нерадивость строителей-скифов. Царь являлся, смотрел, но не видел явных изъянов и махал рукой: "А, сойдет! Лишь бы не воровали". Зато украшен дворец был богато. Чересчур. До вычурности. Но Скилуру нравилось: пышно, ярко, обильно, радостно глазу. Да только совсем не по-эллински. Ну не может быть у тех же грифонов алой пасти, зеленого тела, позолоченных крыльев и медных когтей. И не нужно бы красить в три цвета колонны. Но поди потолкуй с дикарями о правильном вкусе. Обидятся - череп проломят. Пускай живут, как им нравится. Хорошо хоть, переселились в дома из своих вонючих кибиток. Если б их приучить еще изредка мыться, то совсем бы стали людьми. Так думали эллины, гостившие или жившие раньше в Неаполе Скифском.
Теперь тут эллинов нет. Кроме тех, кому терять уже нечего. Но большая часть разбежалась. Страшно здесь чужаку. Неаполь похож на военный лагерь. На улицах опьяненные хмелем легких удач вояки задирают мирных прохожих, грозно хвастаясь, сколько кто срезал вражьих голов. Хватаются за акинаки, повздорив между собой. Бранятся и мирятся. Бражничают и горланят, возвращаясь ночью с попоек. У них ведь, чем громче поёшь, тем оно считается лучше, а уж ежели с крыш летит черепица, такой певец почитаем превыше Орфея. Царские же сыновья вытворяют такое, что лучше не пересказывать. Лишь Палак, которого прочат в наследники, ведет себя чуть степеннее прочих. Чтоб не злить своих будущих подданных. Но и он не упустит случая отыграться на пришельцах или соседях. Чем хуже делается Скилуру, тем чаще и беспощадней - набеги на Херсонес. Чтоб исчерзанный город даже не заподозрил, что в Скифии скоро не станет - царя.
Сыновья, вошедшие в опочивальню, поначалу слепнут и глохнут от затхлого мрака. Свет исходит лишь от жаровни в углу и от бронзового ночника в головах умирающего. Он лежит - темнокожий, седой, будто рухнувшее и припорошенное снегом подгнившее дерево. И сперва даже не замечает вошедших. Так кажется им. Он смотрит на стену перед собою. На стене толпятся, толкаются, пляшут тени. Пятьдесят сыновей... Пятьдесят один, считая мятежного Скила... А, теперь уже можно - простить!
- Скил! - взывает царь еле слышным, но властным гллосом. - Скил, ты здесь?...
"Бредит", - думают прочие.
Но... одна из теней на стене вдруг мучительно дергается и начинает мелко дрожать. Непонятно и жутко. Каждый в детстве играл в эти игры - заставлял появляться, гримасничать, корчиться тени. Но всё-таки страшно, когда безо всякой игры человеческих рук на стене проступает понурая конская морда с косматою гривой. И остроконечная шапка нахохленного бородатого всадника.
- Прискакал?... Заходи, нынче можно, - продолжает шептать Скилур чуть усмешливо. - Я снимаю проклятие! Ибо ты себя сам наказал. И послушай. Оно поучительно. Не тебе, так другим.
Лишь немногие удержались, чтобы не охнуть: та, лишняя, тень, будто бы соскочила с коня и смешалась с другими тенями. Но возникло в душах и в воздухе нечто этакое, чего миг назад еще не было. Запах гари. Запах предательства. Запах смерти. Запах раскаяния...
- Ты, Апай! - обращается царь к меньшому сыну, подростку. - Под жаровней - тростник. Возьми.
На лице Апая недоумение, однако отца, даже бредящего, ослушаться невозможно.
- Сосчитай, сколько стеблей, - велит ему царь.
Нелегкое дело - считать. Апай весь взмок от волнения, опасаясь сбиться и опозориться при отце и при братьях. Шевелит большими губами и откладывает сочтенное в кучку. Десятками. Скилур же думает молча: он правильно сделал, родив пятьдесят сыновей. Если сын у царя один, это плохо. Воспитаешь, привыкнешь душою, завещаешь власть и богатство - а он вдруг умрет. Если двое, трое - хоть пятеро! - тоже нехорошо. Непременно рассорятся, когда речь зайдет о разделе наследства. Пятьдесят - в самый раз. Пятьдесят - это стая. Вот только...
- Пятьдесят... один, - говорит Апай удивленно, закончив считать.
Число почему-то вышло неровное. Не ошибся ли?
- Молодец. Не ошибся, - кивает Скилур. - Дай сюда.
Скилур берет трясущейся левой рукой одну тростинку и, пропустив ее между узловатыми пальцами, с хрустом ломает. потом еще раз - половинки - напополам. И швыряет на пол.
- Вы видели, дети?
- Видели.
- Поняли?
- Нет...
- Ну-ка, мальчик, свяжи остальное.
Апай, сняв плетеный кожаный пояс, увязывает все тростинки в плотный пучок. Царь снова тянет к связке иссохшие темные руки. Ухватывает и пытается раломить. Безуспешно. Только испарина проступает на лбу.
- Не могу. Ты можешь? Попробуй! - задыхаясь, велит он Апаю.
Мальчик не в состоянии даже обхватить перстами пучок.
- Хорошо. Оставь. Пусть попробует каждый.
Сыновья повинуются. С трепетом, оторопью, остервенением - мнут и гнут упорную связку. Но никто не ломает. С досады ругаются. Ибо верят, что старый отец для того учинил им сие испытание, чтобы вверить сильнейшему - царство.
Остается последний. Палак. Пока прочие бились с пучком тростника, он, присев на отчее ложе, вытирал умиравшему едкий пот, укрывал охладевшие ноги...
- А ты? Не желаешь? - насмешничает старик.
Палак поднимается. Кровь - степная, кипучая, огненная - ударяет в лицо. Брови сжались: похожи на напряженный для выстрела лук.
А! Он, кажется, знает разгадку.
Ничего не спросив у отца, он развязывает измочаленный пук и, легко разделив на части, беспощадно переминает их чуть не в труху. Треск, и хруст, и травная пыль долетают до самой жаровни. Угли вспыхивают и шипят, источая запах горящих полей. В балках под Херсонесом - заросли тростника, но тот давно пересох от летнего зноя. А этот - отсюда, с реки, потому - пахуч и не ломок. И всё же Палак с ним управился. Разрешил задачу отца. Как умел. Головой и руками.
- Хитер! - роняет сквозь зубы Скилур. - Что ж, возможно и так. Сколько там их было, тростинок?
- Пятьдесят, отец.
- Пятьдесят одна, - поправляет царь. - А сколько вас здесь, сыны?
- Пятьдесят, - отвечают.
- Пятьдесят один! - настаивает, глядя в стену, где столпились тени, Скилур. - Пятьдесят - это только живых. Все ли поняли?
- Да, отец, - произносят уста и склоняются головы.
- Хорошо, - вздыхает Скилур. - Пусть царем у вас будет Палак. Такова моя неоспорная воля. Повинуйтесь ему. Непокорных - карайте. И помните крепко: начнете раздоры - погубите царство. Каждый поодиночке - добыча любого врага. А все вместе - Великая Скифия.
Миг священный, хоть все его ждали.
- Что стоите? - кривит посинелые губы Скилур. - Присягайте Палаку. Прямо здесь и сейчас.
И братья по очереди присягают.
Потом им будет приказано оставить Палака с отцом один на один. На рассвете же разнесется весть, будто ночью из пламени очага вышла сама богиня Табити и смежила отцовские очи. А Палаку вручила знаки верховновладычества. Лицо и наряд великой богини сверкали так, что Палак три дня ходил как слепой, а скифы благоговейно косились на его обожженные брови и рыжеватую - в огненных искорках - бороду.
И не стало царя Скилура, и стал - царь Палак.
111. Пока длились обряды над телом усопшего, скифы не трогали Херсонес, лишь окрестные тавры продолжали разбойничать, совершая набеги на поля и предместья. Но затишье сулил быть кратковременным. О покойном Скилуре ведь было известно, что он, из-за ветхости плоти, уже не боец и намерен взять город не приступом, а измором. Про царя же Палака говаривали, будто медленность действий отца раздражала его, и победы он жаждал немедленной, чтобы этой же осенью укрепиться в захваченном городе. Потому со смертью Скилура положение херсонеситов стало даже опасней, чем прежде.
Теперь его льстиво зовут огнекудрым. Или даже - солнечнокудрым. А раньше дразнили рыжим. С недавних пор он - "почтеннейший господин" и "стратег". А прежде был просто - "Савмак". Или "скиф". Надменный Евпатор так и обращался к нему - "Слушай, скиф". А то и - "Эй, варвар!". Будто сам он - не варвар. Змееныш. Недобитый потомок Дария. Я-то хоть скиф, а этот и вовсе неведомо кто. То ли перс, то ли каппадокиец, а мать у него сириянка македонских кровей... И хитер же: когда у Савмака кончалось терпение, издеватель мгновенно чувствовал это и начинал не то что заискивать - на такое он был неспособен - а скорее разыгрывать простодушного шутника. Дескать, "скиф" и "варвар" - это всего лишь словечки, ничуть не обидные. Звучит слишком свойски? Но они, хоть не родичи - совоспитанники. Даже в чем-то - друзья. Не-разлей-вода.
Да уж! Когда они затевали полупотешный, полувсамделишный бой, их и впрямь было трудно водою разлить. Кончалось нередко тем, что бросали мечи, и, сцепившись, катались в пыли, рыча и урча. Ничего себе - дружба... Евпатор не упускал предлога подраться. На мечах или так, кулаками. Боевым приемам он учился куда усерднее, чем риторикам и грамматикам. А достойней Савмака соперника было ему не найти. Савмак был старше, сильнее, умелее, а вдобавок, хоть сирота, всё же царского рода. Потерпеть от него поражение для сопливого гордеца Евпатора было не столь зазорно, как от какого-нибудь безродного Парисадова воина. А со своими приятелями Евпатору было драться неинтересно: они с малолетства привыкли ему подчиняться и во всем уступать. Ни один бы не смог ему врезать по-настоящему. Он возился с ними шутя, точно пёс со щенками. Разве можно назвать это дракой? Развлечение, когда некуда силы девать. С Савмаком - совсем иначе. До крови. До остервенения. И, будучи многократно побит, домогался новых сражений и схваток. Побеждать его становилось трудней и трудней: он рос, наливался мощью и набирался ума, ловя на лету боевые приемы и каверзы.
В последний раз они схватились накануне его отъезда в Синопу. У Евпатора явно чесались руки, и настроен он был как-то слишком смятенно и нервно. Надо было на ком-то отвести непокойную душу. Предложил Савмаку размяться. С акинаком в руках, как положено настоящим бойцам. Савмак был тоже порядочно зол на Евпатора. Много дней говорил с ним сквозь зубы. За то, что во время феодосийской встречи с Фоантом, царем тавроэллинов, Евпатор сперва возмутительно надерзил при всех своему благодетелю Парисаду, а потом, как ни в чем не бывало, запел вдруг столь приторно-сладко, что Парисад разомлел и простил все былые - и очень немалые - гадости. Ослеп, что ли, царь? Ведь притворство же явное. Но поробуй встань между ними, воспитанником и его воспитателем. Евпатор недаром учился софистике и кому угодно теперь заморочит голову мнимо праведными и напыщенными донельзя речами. А Парисад ему смотрит в уста и чуть не слезы льет от блаженства: не пропали, о боги, труды мои, мальчик вырос, всё понял, исправился, ибо есть в нем и совесть, и сердце, и разум... Невозможно разубедить. И смотреть невозможно: противно до крайности.
Они вышли тогда во двор, но тотчас изо всех проемов показались любопытные слуги. "Мы не комедианты, чтоб давать представление!" - разозлился Евпатор. - "Пойдем-ка, где нет никого!"... Они выбрали тихое место между крепостной стеной и дворцом. Поначалу только играли. Но потом увлеклись. Пот с обоих валил уже градом. Были порезы, царапины, ссадины - а победа никому не давалась. Савмак был втайне не то что испуган, а скорей изумлен: на сей раз он дрался в полную силу. Прежде он иногда давал поблажку Евпатору - разве можно всерьез сражаться с мальчишкой шестнадцати... или даже восемнадцати лет? А теперь - какие поблажки! Вымахал ростом с колонну. И силен, точно лев. Не по-львиному только горяч: из-за ярости иногда и промахивается. И Савмак решил затянуть поединок, чтобы вымотать силы соперника, раз нельзя его сразу свалить. Вдруг - из-за угла несется сам царь Парисад, который, кажется, сроду не бегал. А тут, запыхавшись, примчался. Накричал на обоих. Разнял. Оказалось, ему померещилось - или донесли соглядатаи - что дерутся тут насмерть, а не просто ради забавы. Когда Евпатор ему всё досадливо объяснил, царь смутился и, приобняв обоих, сказал, что давно наблюдает за их поединком и присуждает победу обоим: "Вы достойны друг друга и равно мне дороги". И запретил им впредь эти игры с мечами. Боялся, наверное, что однажды и впрямь дело кончится смертоубийством. Евпатор, конечно, был на такое способен: он обмолвился как-то, пусть в шутку, что пока никого еще не убивал, и ему интересно попробовать... Но Савмак?... Он ведь знал, что имеет дело не с каким-то блудным приемышем, а со спрятанным от врагов молодым понтийским царем. Парисад посчитал, что тайну Евпатора можно и даже нужно доверить Савмаку. И Савмак понимал, что Евпатор не останется навсегда на Боспоре: повзрослев и набравшись сил, он уедет домой, и они уже вряд ли когда-то увидятся. Ну какая же выгода для Савмака - убивать чужого царя? Это всем грозит - осторожно сказать - неприятностями. Парисаду, Боспору, Савмаку...
Савмаку - особенно. Парисад ему напоминал всякий раз, отпуская их на охоту, прогулку или попойку: "Отвечаешь мне за него головой". А Парисад - человек настолько занудно-дотошный и чуждый как горячности, так и воображения, что нельзя было истолковать его слова иначе, нежели в самом прямом и суровом значении. Это было не праздной угрозой, а скореей разъяснением: если, дескать, с воспитанником приключится беда, я, которому он был доверен, буду вынужден наказать виноватого, виноват же - кто был с ним рядом... Парисад рассуждал здесь как царь. А не как человек, который был всё же к Савмаку привязан.
Да, привязан! Хоть старался, особенно раньше, не показывать этого ни Савмаку, ни прочим. Почему? Много было причин. Начать хоть с того, что, когда Савмак попал к Парисаду, тот еще не расстался с надеждой заиметь и своих детей. Он развелся с бесплодной - как он верил - женой, обзавелся наложницами, вскоре взял другую царицу: молодую, красивую, пышную. Всё напрасно. Чтобы не стать посмешищем, затворил жену в гинекее. Даже лекарей не допускал. А себе придумал другую маску. Стал разыгрывать равнодушного к радостям жизни и поглощенного только делами правителя. Осторожного. Строгого. Твердого. Законника и скопидома. Парисад никогда не шутил, не чудил, не чревоугодничал и не пьянствовал, не играл в азартные игры, не окружал себя, как иные, поэтами и музыкантами, считая это непозволительным расточительством. И подданные действительно перестали злословить о его неудачливости. Смеяться ведь удобно над человеком со странностями, особенно если его ненавидишь. Парисад же сделался до того рассудителен, пресно-порядочен и беспросветно уныл, что потешаться над ним было попросту скучно, да и неловко. Кто-то втайне жалел его, кто-то зауважал, кто-то был равнодушен. Не смеялся - никто. А Парисад боялся изменить хоть на миг своей роли и вылезти обнаженным нутром из невзрачной, но спасительной раковины. Ему было в ней, похоже, уютно. А может, он и впрямь оказался по природе таким - нудным и точным, как казначейская ведомость. С чиновниками он общался отлично, а вот с женщинами и детьми - не умел. Взял Савмака на воспитание - но не пробовал ни приласкать, ни поболтать с ним о пустяках, ни тем более - поиграть. Говорил, как со взрослым. И спрашивал, как у взрослого: о здоровье, занятиях, поведении. Выговаривал за мелкие детские шалости - назидательно, но безгневно. С сожалением, но опять же без всякой злобы, наказывал за проступки похлеще. Савмаку с первых дней во дворце внушали, что он варвар и сирота. И, хоть в нем царская кровь, его родственники от него отказались, потому что отец его был мятежник и самозванец. И что царь Парисад, как спаситель и кормилец Савмака, имел полное право сделать его своим рабом, но не сделал, а решил воспитать как знатного человека, и за это он должен быть навсегда ему благодарен.
Престранно воспитывали Савмака. Парисад как будто и сам не знал до конца, кого он хочет взрастить: преемника или прислужника. Воина или чиновника. Эллина или скифа. Его приучали беспрекословно слушаться - но стыдили за лень и неряшливость: "Ты же царского рода, а ведешь себя как оборванец!"... Говорили с ним только по-эллински, но не упускали случая вспомянуть, что он скиф. Одевали по-скифски - но заставляли почитать богов-олимпийцев. Из них он больше всего любил Аполлона.
Когда кормилица притащила его, истощив последние силы, в Пантикапей, они ждали ответа царя Парисада под портиком храма Аполлона Целителя против царских ворот. Сидеть было жарно, пыльно и суетно, да и стража поглядывала на несчастных не очень-то ласково. У кормилицы всё лицо, и руки, и тело, были в страшных ожогах, ранах и синяках. Одна рука была, верно, сломана: вся распухла и сильно болела. Платье было в грязи, ведь пришлось не бежать, а ползком выползать из горящего стана...
В Пантикапее их говор мало кто понимал. Пришлось дожидаться, когда царские люди изволят найти толмача, пока этот толмач отыщет придворного, чтоб пошел доложить Парисаду, пока царь закончит другие дела и, подумав, позволит впустить их... И всё это время они провели под колоннами храма, не имея совсем ничего - ни еды, ни воды, ни защиты. Люди их иногда обступали, но кормилица не хотела ни с кем говорить, пока царь не решит их судьбу. А потом вдруг из храма вышел иеродул, божий раб, обатившийся к ним, как ни странно, по-скифски: "Господин мой жрец Аполлона Целителя дарит вам две лепешки и кувшин молока. Сосуд потом возвратите, он храмовый"... Они съели и выпили, и Савмак пошел относить круглобокий кувшин. Храм был очень красив и снаружи. Но внутри... Тенистый мрамор был пронизан косыми лучами, озарявшими злато-белую статую. И без чьих-либо объяснений мальчик понял: се - Бог. Божество улыбалось входящим, всем равно, но каждому думалось, что - ему одному. Савмак застыл с разинутым ртом, и когда жрец, приблизившись, тронул его за плечо - он от нежданности вздрогнул и выронил из ручонок кувшин. Тот разбился. А жрец почему-то лишь усмехнулся и сказал какую-то фразу, где несколько раз повторялось звонкое слово: Аполлон, Аполлон...
Он влюбился в этого бога. Ему некого было больше любить. Кормилица через несколько дней умерла, воспитатели были чужими, а царь Парисад показался надутым и скучным. Аполлон же был восхитительным и ослепительным. Чем больше Савмак узнавал о его совершенствах, тем больше пленялся. Аполлон Стреловержец, Аполлон Врачеватель, Аполлон Кифаред, Аполлон Мусагет, Аполлон Змееборец... Он так хотел быть похож на него. А Савмака одергивали: ты, мол, скиф, и останешься скифом. Когда он немного подрос, Паисад подарил ему акинак - оружие скифов. Когда вырос - дал ему скифский конный отряд. Для охоты и выездов. А недавно, после отъезда Евпатора, назначил начальником царской конницы в чине стратега. Очень почетно, но ведь большая часть боспорской конницы - это наёмники-варвары. Большей частью - те же скифы, фракийцы, дандарии, синды, меоты... Есть знатные люди, сыновья и братья князей и вождей из подвластных Боспору народов. Эллинов мало. Эллины служат обычно гоплитами. И начальники их - тоже эллины. Правда, конницей краткое время заведовал Диофант, нынешний полководец Евпатора, но порядки, которые он тут пытался ввести, очень скоро забылись. Чего не хватало: одинаково вооружаться, ездить строем, учиться маневрам...
Ныне Савмак понимает, почему Парисад ему дал столь причудливое воспитание. Царь хотел угодить на всех, мечась между эллинами и варварами. Первые - цвет Боспора, залог его процветания, но вторых - большинство. Варвары были горой за Савмака. А эллины воротили носы. И расчетливый царь тянул с законным усыновлением и завещанием, чтобы даже самые твердолобые поняли: другого наследника нет и не будет. А Савмак только кровью и обликом варвар. Но повадками, воспитанием, речью - человек, за которого никому не придется краснеть. Не то что несносный Евпатор: грубиян, задира, невежа...
После его отъезда в Синопу царь заметно сдал. И душою, и телом. Долгое время места не находил: ждал вестей из-за моря. Вести прибыли: да, Евпатор на троне, враги казнены, мать отправлена в крепость, брат пока уцелел, а сестра взята в царицы и жены... Обсуждали, наверное, с месяц. А потом Парисад поскучнел. Без Евпатора в Пантикапее сделалось непривычно тихо и сонно. Так казалось не одному Парисаду, а решительно всем. Евпатор своими выходками - то обидит кого-нибудь, то прибьет, то затащит в темный угол чужую рабыню - создавал ощущение, будто здесь постоянно что-нибудь происходит. Судились, скандалили, жаловались царю на воспитанника. Ведь очень мало кто знал, что такое на самом деле Евпатора. Думали, просто бежавший от кровной мести княжонок из Армении или Колхиды. Ведь Евпатор хорошо говорил на обоих этих варварских языках, не считая нескольких прочих - на Боспоре он выучил также и скифский. Все удивлялись лишь, для чего Парисад лелеет такое сокровище и почему не спровадит с глаз долой за творимые беспрестанно бесчинства. Парисад уныло твердил, что "мальчик сир, и прогнать его некуда, а шалит оттого, что душой еще сущий ребенок"... Это было на благо Савмаку. Евпатор, сам того не желая, помог ему обрести симпатии эллинов. По сравнению с этим разбойником скиф Савмак представал образчиком добронравия и благочинности.
Но когда на Боспоре торжественно объявили во всеуслышание, что царь Парисад все эти годы скрывал и пестовал у себя государя Понтийского - обстановка странно переменилась. Она сделалсь невыносимо гнетущей. И во дворце, и в столице, и во всей стране. Стало тихо и страшно. Будто над головами медленно созревала тяжелая жирная туча. А в глубине ее - шар свинцовый ворочался. По краям же - сверкали хищно зарницы. Но воздух был неподвижен и спёрт. А низкое солнце продолжало, как ни в чем не бывало, равнодушно и мерно разливать лучи по полям, черепичным крышам и пыльным улицам. Солнце тоже было давящим, лучи его - маслянисто-густыми, а тени, бросаемые людьми и вещами, делались всё чернее и толще. Стало трудно о чем-либо думать, говорить и дышать. Уж лучше бы буря, чем - это. Но это - длилось и длилось, повиснув и не уходя. Страшнее всего, что нельзя было это никак обозначить.
Сам царь, да и многие из его окружения, ходили как в полусне. Парисад, быть может, острее прочих чувствовал тошнотворный запах какой-то беды, ибо сроду был мнителен. Но пребывал в рассеянности и бездействии. Сделался вдруг мечтательным и слезливым, чего раньше за ним не водилось. Стал носить аметистовый перстень с портретом любезного его сердцу царя Митрадата Евпатора. Гемму вырезал здешний мастер, Аристон. Получилось похоже, хотя делал по памяти. Евпатор ему не позировал, а лишь несколько раз заходил в его мастерскую - тоже камушками увлекался. А долги за него выплачивал Парисад. Аристон уверял Парисада, что такое лицо раз увидишь - никогда не забудешь. Красив, негодяй. И умело использует это. Парисад, поди, уже начал по нему тосковать. Сколько денег он отвалил за перстенек Аристону. И это при нынешних, весьма плачевных делах.
Чем так приворожил его этот наглый юнец? Ведь все годы царь и воспитанник жили в раздорах. Их отношения изменились лишь в последнюю зиму. После той безобразной сцены на пиру в Феодосии, когда Евпатор, забыв о приличиях, стал набиваться Фоанту в приятели, нагрубив притом Парисаду. Савмак уже ждал, что после ночного скандала, когда Евпатор ворвался в спальню к царю - Парисад его попросту выгонит. Хоть к Фоанту, хоть неизвестно куда. Ан нет: наутро за завтраком они были друг с другом милы и предупредительны. И чем дальше, тем слаще становились их словеса. Не хватало лишь поцелуев. Тошно, мерзко и жалко. Жалко царя Парисада. Он, выходит, так изголодался по чьей-то привязанности, что уверовал, как ребенок в театре, в истинность происходящего. А Евпатор и в самом деле играл замечательно. Даже Савмак иногда сомневался, можно ли обвинять его в нарочитом притворстве. Кто знает, а вдруг в ту ночь Парисад действительно высказал своему мучителю нечто такое, что тронуло даже сердце из переменчивого аметиста. И чего никогда не сказал бы Савмаку. Скиф, наверное, сам виноват, что не вышло у него с Парисадом обоюдной душевной близости. Он почуял в детстве, что царь сторонится его - и не лез к нему с ребячьими ласками. И гордился своим неумением притворяться, считая за доблесть умение соблюдать все запреты двора. Он даже "отцом" Парисада не звал, чтобы лишний раз не напомнить царю о его роковой бездетности.
А Евпатор плевал на любые "нельзя". В нем столько огня и напора, что разыграть внезапно прихлынувшую сердечность для него - забава, пустяк. А может, она и живет в нем, эта сердечность? Бьющая через край, ничего не стоящая ему самому, но сбивающая окружающих с толку? Людям ведь мнится, что огонь существует - для них. Чепуха: огонь существует - сам по себе. И попутно - греет. Ему не убудет от этого. А дунет ветер - взовьется к небу и начисто испепелит тех, кого только что пригревал. И выжжет глазницы тем, кому только что осушал на ресницах слезы. Он - не злой и не добрый. Он просто - такой, как есть. Ему безразлично, гореть на Олимпе - или в нищей каморке.
Но это огонь, одна из первичных стихий мироздания, в чем согласны между собой и дикие степняки, и эллинские философы. А Евпатор... О да, теперь уже - царь Митрадат Евпатор... Это он со своим дружком Дорилаем мог дурачиться просто так. А с царем Парисадом не стал бы. Что-то крылось за той переменой. Но какой он выгоды ждал? Неужели мечтал о наследстве и усыновлении? Бред. Перед самым отъездом - зачем?... У него теперь - свое царство. Большое, богатое. А если он все-таки думал, отпихнув от царя Парисада Савмака, прибрать к рукам и Боспор - для чего столько лет выжидал? И не просто смирно сидел, а всячески портил кровь своему благодетелю? Непонятно. Зачем ему понадобилось на прощание возлюбить Парисада? А если корыстный умысел был, как он мог спустя несколько месяцев прислать Парисаду столь черствое и насмешливое письмо?...
Ведь Евпатор доподлинно ведал, что дела у его воспитателя плохи. До отъезда он много времени проводил с царем за разбором бумаг и дотошно вникал в подробности. Казна скудела день ото дня, хотя при дворе на всем экономили. Парисад, чтоб свести концы с концами - заплатить проценты ростовщикам, выдать деньги войскам и чиновникам - занимал то у тех, то у этих. У знати, у богатых купцов, у подвластных князей и царьков. Он надеялся и на помощь Евпатора, попросив у него взаймы сколько тот ему сможет дать под щадящий процент и на долгий срок. Парисад расписал ему все свои беды, в чем нужды вовсе не было: Митрадат о них знал. Из-за римлян торговля с Аттикой постепенно сходит на нет; боспорский хлеб идет почти за бесценок - но египетский всё равно дешевле, и покупают обычно его; царь Скилур раньше был снисходителен к срокам выплаты дани, а теперь война с Херсонесом его ввергла в расходы, и он пристал к Парисаду с угрозами; возрастают налоги - хозяева жмут на рабов, а рабы бегут и бунтуют; помимо Скилура, есть другой кровожадный сосед - савроматы, от которых можно было бы откупиться, да нечем; не откупишься - бритвой сметут урожай и стада; чтоб кочевники не нападали - нужно войско; без денег никто служить не пойдет; чтоб кому-то платить, нужно требовать новых податей с тех же самых боспорских скифов, которые сеют хлеб; хлеб же стало трудно продать - и так далее. Сплошные головоломки. Не может справиться с этим даже въедливый царь Парисад. Кто бы - смог?...
Такое послание царь побоялся доверить писцу и, составив вчерне, продиктовал Савмаку. Потому Савмак его помнит почти что дословно. Они вместе взвешивали и оттачивали каждый звук и каждый намек. Милостыни - Савмак свидетель - Парисад не просил. Он хотел лишь договориться о займе, долг по которому не был бы для Парисада кабальным. Парисад предлагал обоюдоудобную сделку: погашать часть долга не деньгами, а отборным боспорским зерном. Везти хлеб с Боспора в дальние страны нынче невыгодно. А вот в Понт - разумно и прибыльно сразу обоим.
И что же ответил царю Парисаду новоявленный царь Митрадат?... Вспомнить стыдно. Вместо серьезного делового ответа прислал ему собственноручную кратенькую записочку, полную свойских шуточек и развязных ухмылок, из которой стало ясно одно: денег у Евпатора нет, и при всей любви к Парисаду сейчас он дать их не может. Через годик-другой он поправит дела, и тогда можно будет вести разговоры. Пусть Парисад как-нибудь перекрутится и не вешает нос. Выражения были, конечно, не эти, но тон - точь-в-точь. Савмак, прочитав письмо Евпатора, выругался по-скифски, благо, царь таких смачных словечек не ведал. А сам Парисад, очнувшись от первого тягостного впечатления, стал рассуждать о том, что, дескать, надо понять и Евпатора. Он так юн, так недавно на троне, так много истратил на награды верным сподвижникам и на празднества в честь своего возвращения, воцарения, свадьбы... В общем, из слов Парисада можно было запросто заключить, что впору ему самому выручать из беды Евпатора, а вовсе не наоборот. На это Савмак, потеряв терпение, фыркнул: "Этот не пропадет, даже если бросить его в колодец с гремучими змеями и придавить неподъемной плитой!"... Царь усмехнулся и молвил, что это, мол, правильно. ибо "истинный повелитель и должен быть вот таким". Хищным и изворотливым. Парисад - иной, это ясно. И Савмак - другой. Попади он в змеиную яму, он бы первым делом передушил ее обитателей. Даже зная, что гибнет от яда.
В тот год они все-таки выплатили Скилуру дань. Но в этот... страшно подумать. Парисад уже не таит от Савмака, что власть его тяготит, и любое свое начинание он считает безнадежным и тщетным. Увеличил налоги - а их вообще перестали платить. Тогда он попросил Савмака помочь в этом тягостном деле. Собирать налоги и подати можно было лишь под надежной охраной. Савмак снарядил своих воинов, выбрав самых надежных, хладнокровных и сдержанных. И много раз выезжал на окраины царства, где зрели хлеба - но зрел и гнев хлебопашцев. Ругань, слезы, угрозы, проклятия - он всё слышал своими ушами. Пытался как-то успокоить народ и растолковать, что царь Парисад не желает им разорения, и то, что сейчас изымает, не расходует на себя, а тратит на защиту царства от варваров. Ропоту было много, но крови все-таки не пролилось. Боги миловали. Но второй раз Савмак не желал бы претерпеть подобное. Ибо много людей, заглядывая ему прямо в глаза, вопрошали: да как же ты, скиф, отбираешь последнее у своих же собратьев по крови?... Он смущался. Порою был резок. Но удерживался от насилия. Просто делался бледен, да так, что самые отчаянные хулители умолкали. Удивительно, но после этого скифы Боспора не стали его ненавидеть. За спиною, когда он уезжал, исполнив свой долг, шептали: "Он такой же раб Парисада, как мы: что заставили, то и делает. А душа у него не такая, как у этого упыря... Наш он, наш! Вот будет царем - всё у нас переменится! Поскорее бы сдох Парисад"... Он оборачивался и глядел с укоризной. Кощунственный ропот смолкал, и бедовые головы никли. И сам он ехал назад понурый и злой, будто это у него самого отобрали последний мешок с зерном, припасенный на зиму детям. Сердце ныло, душа разрывалась. Он помнил, что это значит: вмиг лишиться всего, что твое, неотрывно твое. Отца и матери, дома и очага, народа и родины... Нет, не хотел бы Савмак еще раз пережить такое. И никому не желал - повторить.
Ничтожный проблеск надежды дала им Скилурова смерть. Парисад воспрянул, встряхнулся и будто помолодел. Едва успел спровадить гонца, принесшего весть - и послал за Савмаком. Давно Савмак не видел царя таким решительным, бодрым и чуть ли не окрыленным. Парисад ходил взад-вперед, говорил напористо и помогал себе четкими жестами. Совсем на него непохоже. Обычно ведь как? Сидит, словно идол, потихоньку цедит слова - десять раз обдумает каждое. Мухи ходят по нем - даже пальцем не пошевелит. А тут... Смерть Скилура он готов был справить как праздник. Будто сама эта смерть что-нибудь для него меняла. Могла изменить - это дело иное. Но для этого нужно было приложить немало стараний. Потому он и вызвал Савмака.
С тех пор, как уехал Евпатор, Савмак стал ближайшим доверенным приближенным и правой рукой стареющего и уставшего от безрадостной жизни царя. Однако между ними существовала прозрачно-незримая и неприступная стена недомолвленного, несказанного. Или - темный, запутанный, запертый с двух концов коридор, куда не решались войти ни один, ни другой. То был неразрешимый вопрос о будущем царства и о судьбе в этом царстве Савмака. По Боспору носились слухи о том, что Парисад уже написал завещание в пользу скифа. Савмак знал, что это неправда - но царь, к которому исправно текли все доносы о сплетнях, ни разу не пробовал их опровергнуть! Он просто молчал. И одно только это заставляло задуматься. Никаких обещаний царь ему не давал, а Савмак ничего и не требовал. Ему думалось, царь поступает благоразумно. Окружи он сейчас Савмака почетом, объяви своим законным преемником - непременно поднимется шум и отыщутся тысячи недовольных и несогласных. А ссориться с эллинами Парисаду не хочется. Потому он пока уклоняется от словопрений, но понемногу всех приучает видеть в скифе наследника царства. Эллины, при всей своей вздорности, люди практические, убедить их можно только удачей в делах. Прояви себя Савмак толковым правителем - настанет черед и для титулов. А уж посмертной воле царя ни один человек возразить не посмеет. Умный он все-таки, царь Парисад. Даром, что такой неудачливый, неприглядный, нескладный и никем вокруг не любимый.
Но тогда, после смерти Скилура, Парисад распахнул заветные двери души своей - настежь. Говорил без обиняков и даже со страстью. "По способностям, воспитанию, происхождению ты, Савмак, достоин венца, но, чтоб сделать тебя на Боспоре царем, моего желания мало! Ибо ты здесь - пришелец, чужак! Чтобы каждый признал тебя, нужно, чтобы ты совершил нечто важное! Я уж думал, что случая нам не представится, но великие боги послали его! Слушай меня, Савмак: ты можешь спасти наше царство. Спасешь - оно будет твоим, мне не нужно уже ничего, дожить бы век свой спокойно и скончаться без долгих страданий... Так вот: отправляйся немедленно в Скифию, ты как раз поспеешь на тризну. Лучше повода нам не сыскать. Я дам тебе послание к новому их царю Палаку. Там нет ничего особенного, кроме сочувственных слов об утрате родителя и поздравлений с принятием власти. Письмо обычное, дело не в нем. Ты должен договориться с Палаком. Используй все средства: лесть, хитрость, ласку, жалобы, слезы, взывание к родственным узам - но только добейся, чтобы он отменил или сильно скостил нашу дань... или хоть предоставил отсрочку. Никто другой не способен сейчас сделать этого - только ты, понимаешь?!.. Ты один! Ты скиф, и Палак тебе, как я помню, приходится дядей"... - "Ну да, - перебил Савмак, - мой отец его чуть не убил!"... - "Так тем более! - не смутившись напоминанием, возразил Парисад. - Славный случай вам помириться! Скажи, что ты сам напросился быть послом от меня. С юных лет, мол, мечтал познакомиться с родичами и загладить проступок отца. Твой отец наказан богами, а Палаку ты сможешь понравиться... Да что я учу тебя? Неужели ты не найдешь, что сказать ближайшему родственнику?" - "Я не Евпатор, - пожал плечами Савмак. - Это он горазд разыгрывать сцены и врать так складно, что даже умные люди верят"... - "Дурак! - вспылил Парисад. - Да будь здесь Евпатор - я послал бы его, не тебя!"...
Несколько невыносимых минут они оба молчали, глядя с разные стороны. Обоим было стыдно и тягостно. Очень некстати в их разговор затесался Евпатор. Зря Савмак задел за живое царя. И ведь сам того не хотел - сболтнул, не подумав. Но ведь правда: не будь Евпатор царем, ему бы прямая дорога в актеры. Лицедей прирожденный. Почище своего дружка Дорилая. Тот лишь шуточки шутит, а этот играет всерьез - на котурнах и в трагической маске. И Парисад по-своему прав. Евпатор зверски талантлив. Он не замечает преград. Опрокидывает, переламывает пополам, обольщает, разит наповал. Нет, чем дальше он будет отсюда, тем лучше. Опасный он человек. И недобрый.
"Прости меня", - первым нарушил молчание царь. Хотя было бы правильнее, если б эти слова догадался выговорить Савмак. Евпатор бы так и сделал. Ведь каяться, будучи невиновным, забавно и выгодно. Этим сразу сбиваешь с толку противника, а друзей прошибает слеза. После этого можно делать любые мерзости - всё сойдет. Но Савмак - не Евпатор. И он позволил царю попросить у себя прощения. "Прости меня, - сказал Парисад. - Никакой Евпатор мне тебя не заменит. А слова мои означали, что не мешало бы тебе постараться стать побойчее и половчее. Прямота не всегда хороша там, где надобна гибкость. А сдержанность иногда много больше вредит, чем наигранный или всамделишный пыл. Уязвить я тебя не хотел. Я, напротив, пекусь о тебе. И о царстве. Царство стоит того, чтобы ты приложил все силы и добился того, о чем мы говорили. Любою ценой".
Савмак обещал. Парисад - впервые за многие годы - обнял и расцеловал его. Он уехал, не очень-то веря, что вернется живым. Что такое кровная месть, он знал не только по россказням эллинов. У Палака были причины его ненавидеть, а защитить его там было некому. Кроме неосязаемой оболочки: звания гостя и чужого посла.
Он добился встречи с Палаком. И был ошарашен. Палак его принял с большим любопытством и даже не без любезности. Оказалось, Скилур перед смертью простил мятежного Скила. А сам Палак был нисколько не дик. На свирепого кровососа он ни капли не походил. Стройный, несколько тонкий в кости, с рыжеватой и редковатой бородкой. Он умел изъясняться по-эллински, рассуждал разумно и здраво. И лицо его было не страшным, а скорее задумчивым: он осунулся от похоронных забот. Глаза - печальны, умны и спокойны. Лишь брови, когда сдвигались, напоминали напряженный перед выстрелом лук. Только это и выдавало в Палаке упрямого и беспощадного воина. По-видимому, он любил отца. Но не думал скрывать, что рад дорваться до власти. Хотел он того же самого, что и Скилур: подчинить Херсонес. А потом, коли боги позволят, и остальную Тавриду. Скилур продвигался к цели медленно, скрадко и осмотрительно. А Палак не желал дожидаться. Он мечтал получить своё, пока молод и сумеет попользоваться завоеванным. И первой задачей было - взять Херсонес. Немедленно! Этой же осенью. До начала зимы.
О боспорской дани они говорили долго. Вначале оба хитрили, а после, пообедав и выпив вдвоем, решили быть откровенными, как полагается родственникам. Савмак объяснил, что царь Парисад тяготится своими обязанностями, и власть на его глазах ужимается до пределов Пантикапея. Азиатский Боспор самовольничает, в Европейском - рабы восстают. Неспокойно, тревожно. На границах - разор и грабеж от кочевников. Парисад не прочь отказаться от трона, но Савмак должен сделать для царства нечто такое, чтоб его - признали царем.
Палак про себя рассудил: Савмака нельзя огорошить надменным отказом. Он свой, хоть и вырос в Пантикапее. Нельзя упускать возможности помочь ему стать царем. А потом постепенно превратить Боспор в часть великой скифской державы. Но пугать его этими замыслами сейчас ни к чему. Для начала нужно взять Херсонес. Поднатужившись и не разбрасываясь.
И Палак сказал, что с данью можно, пожалуй, повременить. Обсудить ее выплату поздней осенью или зимой. Отменить ее или сильно уменьшить Палак не берется: у него большие расходы. Но есть у Палака и выгодное предложение. Царь Парисад волен выбрать между денежной данью - и военным союзом. Тогда они будут равны. Ну, почти что равны. Палак обещает ему прогнать от боспорских границ савроматов. А за это Боспор поможет ему одолеть Херсонес. То есть наоборот: сперва Херсонес - потом займемся кочевниками...
Савмак ответил: он не вправе решать столь важное дело за царя Парисада и не берется ничего обещать. Передаст же Палакову речь слово в слово.
На том они и расстались. Глядя, как они сердечно прощаются, обнимаясь, желая друг другу удачи и здравия, всячески благодаря, можно было растрогаться в слезы. Соплеменники, родственники, друзья, племянник и дядя... Ох, и тяжкое дело - политика. В этой мутной воде выживает лишь самая юркая и зубастая рыба, с горящей огнем чешуей и шипастыми ядовитыми плавниками... И не рыба даже, а страшное чудище, обитающее по повериям тавров в черноте непроглядных пучин...
Савмак возвращается в Пантикапей. Степь ровна, дорога пряма, местность однообразна: селение, пастбище, поле, колодец, куртинка кустов, одинокое дерево, низкий холм, пересохший ручей - и опять: распростертость пространства, безлюдье, безводье...
Он внезапно кивает сопровождающим: "Я хочу сделать крюк. Небольшой" - и сворачивает на запад. Его свита растерянно топчется: "Господин, но ведь там"... Он им резко: "Там нет никого. Мы уже переехали вал. Кто боится - пускай остается, я поеду один".
Устыдившись укора, его спутники устремляются следом. Он знает, что их напугало. Кентавры. Собьешься с пути, забредешь ненароком в приграничные земли - пропал. Даже если вооружен, даже если едешь верхом. У этих зверолюдей непонятная власть над конями: кони слушают их, забывая хозяина. А потом кто-нибудь обнаружит твой оскаленный череп, звенящий на воткнутом в сохлую глину шесте...
Савмаку же почему-то не страшно. Обычно кентавры не заходят в чужие края. Тот давний престранный случай с Евпатором - редкость. Они, верно, белую кобылицу искали - заодно сманили и царского скакуна, ничего не сделав струхнувшему мальчику. Просто так, беспричинно, они не разбойничают. Уж скорей заподозришь, что конные люди - степные грабители - выдают себя за кентавров. Кентавры безжалостно уничтожают обидчика или вторгшегося чужака, но первыми не нападают... Фоант ведь даже ручался, что с ними можно поладить, если чтить их законы и нравы. Вероятно, молва не напрасна: Скил был сам виноват.
Ты не будешь искать их, Савмак. И не будешь мстить за отца. У тебя другие обязанности и другая судьба. Может статься, ты будущий царь. Безрассудством было бы ныне гоняться за дымом былого пожарища.
Но... глядишь на цепочку пологих холмов - и душа замирает. Не по этим ли склонам и балкам - ты когда-то бежал, увлекаемый спасшей тебя кормилицей?... Ты безумно устал, спотыкался и падал, но она не могла нести тебя на руках, потому что была - чуть живая... Всякий всадник, мелькнувший вдали, вам казался страшным кентавром. Так и двигались прочь от кровавого места расправы - где бегом, где ползком, где таясь по кустам и оврагам - пока не нашли пограничный вал и не достигли боспорской царской дороги.
На ближайшем посту вам дали поесть и попить. Только тут терпеливая Вайя зарыдала и запричитала. Пограничник - сам скиф - говорил на их языке, и она ему рассказала о том, что случилось. Из разрозненных вскриков и плачей Савмак тогда понял, что в горящем шатре оставалась его грудная сестренка - спасти ее не было ни малейшей возможности... Между прочим, тот сострадательный воин и надоумил кормилицу обратиться к царю Парисаду, чтобы мальчик царских кровей не вырос чьим-то рабом. И они побрели на восток, и сумели дойти, и добились свидания с Парисадом, а после... Он сам, не болевший во время голодных ночевок в степи, во дворце вдруг свалился в тяжелой горячке, а выздоровев, обнаружил, что Вайя - давно умерла. И не у кого было выспросить, кем она в самом деле была: рабыней Скила, наложницей, родственницей? Почему так пеклась о Савмаке? Мать свою он не помнит и даже не знает, как ее звали, помнит лишь Вайю..
Даже злейшему неприятелю Савмак не желал бы пережить такое. Война хороша лишь на стенках лаковых ваз. Или в цветистых стихах, изучаемых в школе прилежными мальчиками. Колесницы, перья на шлемах, золотые доспехи, пахучие лавры, победный пэан... Это - для победителей. Побежденным же - горе. Кровь и грязь. Савмак с детских лет не любил "Илиаду". Хотя, сделавшись взрослым, понял: старик Гомер тоже знал, каково оно - Андромахе, Гекубе, Приаму, младенцу Астианаксу...
Нет. Нельзя соглашаться на сделку с Палаком.
В распрях скифов с херсонеситами он, Савмак, не судья. Может быть, кичливые эллины сами нанесли когда-то обиду Скилуру или его подчиненным. Знает он их замашки. "Эй, варвар!" - а то и с бранью впридачу. Кому такое понравится? Но и скифы, признаться, не мёд: грубы, толкучи, задиристы.
Нет, никто не безгрешен.
Но решать - царю Парисаду. Херсонес - не просто эллинский город, но еще и давний соперник Боспора в торговых делах. Не стань Херсонеса - всё заморское серебро, все товары, все гости потянутся прямиком на Боспор. Разорение вольного города скифами - выгодно боспорянам. Купцам, продавцам, морякам, менялам, держателям складов, гостиниц, таверн, зазывалам портовых притонов... Но Херсонес никогда не чинил Боспору прямого вреда. И открыто - не враждовал. Недолюбливать - это одно, а пойти войной на собрата - совершенно иной поворот.
Вероятно, Парисад как муж безусловно порядочный, предпочтет выплачивать дань. Только где ее взять? Ошарашить новым налогом тех же самых торгашей и менял? Не посмеет: он слишком зависит от них. Выколачивать денежки из поселян - тех же скифов, но только своих? Грабить их, застращав еще худшим злом - всё сметающими савроматами?...
Как ни взвесь, получается скверно. То скиф против скифов, то эллины против эллинов. Точно в волчьей стае живешь, а не меж человеков. Это раньше Савмак полагал, что царь - тот, кто вправе поступать лишь по собственной воле, выбирая между хорошим и лучшим. Теперь понимает: быть царем - делать выбор между подлым и гнусным. Не любой на это способен. Парисад неспроста погряз в колебаниях. Лишь такой, как Евпатор...
Тьфу, неотвязный! Гнать его прочь из мыслей, из души, из памяти, гнать!
Впрочем... Он ведь писал, что надеется разбогатеть через год-другой. Так оно и случилось. Сейчас в его власти два соседних никем не тронутых царства. Малая Армения и Колхида. Там много золота и серебра. Туда еще не совались разорившие Азию римляне, и не было там на последнем веку разрушительных войн. И Евпатор, не прибегая к жестокому ограблению подданных, может взять оттуда столько богатств, что хватит и на Парисада. Так вот пусть Парисад ему снова напишет. Поздравит с победами и опять попросит взаймы. Теперь-то сей склизкий змей не открутится.
Да! Теперь есть надежда на благополучный исход.
Конь перескакивает через какую-то яму. Савмак открывает глаза, смеженные в тяжком раздумье.
Зачем он вообще поехал сюда?
Вспомнить прошлое? Поглядеть на кентавров?...
Не надо.
Возвратясь на дорогу, он едет молча и смотрит вдаль. Над далеким Пантикапеем собирается туча. Грозовая. В эту пору грозы обычны. И все-таки - страшно. Огромная туча, лиловая. А низкое солнце, бьющее в спину - тяжелое и маслянистое. А тени - косые и черные. Так.
112. Херсонес со дня на день ждал нападения скифов и готовился доблестно встретить неизбежный конец, когда царь Митрадат вдруг послал из Колхиды просимую помощь. Шеститысячным войском гоплитов командовал лучший царский стратег Диофант. Только царь Палак, сын Скилура, извещенный горными таврами о числе приближающихся кораблей, тотчас вышел навстречу понтийцам со своею огромною ратью. И пришлось Диофанту, едва переправившись, принимать отчаянный бой.
113. Скифы много лет не встречали достойных соперников, и Палак, беспечно уверенный в сокрушающем превосходстве, не подумал не только навести непреложный порядок в войсках, но и договориться с военачальниками о возможном ходе сражения. Скифская рать растянулась на несколько стадиев, так что ехавшие сзади не знали, где враг, а передние не видали обозов. А стратег Диофант, прослуживший несколько прежних лет на Боспоре, был осведомлен об обычаях скифов и нимало их не боялся. Он поспешно избрал подходящее место, построил фалангу и начал битву с Палаком.
114. Скифы, как и прочие варвары, не сражаются сомкнутым строем и глядят свысока на пехоту, уповая на резвость своих лошадей и на яростность натиска. Налетая на неприятеля, они мечут на полном скаку смертоносные стрелы с зазубринами, умащенные ядом - а потом, разъярив врага, увелкают его за собой, притворяясь бегущими, но в разгар погони вдруг ускользают, предавая его подоспевшим соратникам, что опять повторяют налет. Если не удается уничтожить врага, они его хитро заманивают в неоглядные степи и губят, разя по частям. Так они поступили когда-то и с персами Дария, о победе над коим доселе горделиво поют на своих пирах и гуляниях.
115. В том сражении скифы также держались излюбленной тактики, но стратег Диофант не позволил порушить фалангу. Скифских стрел он не слишком страшился: у гоплитов были тяжелые шлемы, поножи, панцири и большие щиты, помогавшие долго выдерживать натиск. А длинные копья препятствовали степнякам вступить в рукопашную. Скифы несколько раз налетали, но были отбиты. Окружить же себя Диофант не давал, ибо выстроил воинов рядом с оврагом, непреодолимым для всадников. Постепенно скифы смешались, начав врезаться друг в друга и затаптывать насмерть упавших. Царь Палак велел отступать, но его услыхали не все, и тогда случилось ужасное: отступавшие и наступавшие стали драться между собой, прорываясь не зная куда и поддавшись гибельной панике. И тогда Диофант испустил победительный клич, и фаланга пошла на врага, соблюдая стальную неразрывность в строю и круша обезволенных варваров.
116. Одержав столь блистательную победу, Диофант не стал ее праздновать, а отправился к Керкинитиде, что была захвачена скифами, и, прибегнув к короткой осаде, выгнал их, водворил законную власть и собрался двинуться дальше - как внезапно гонец от херсонеситов известил его, что близ города объявилось полчище тавров. Тавры те, промышлявшие грабежом и разбоем, находились в союзе со скифами, но считали херсонесские земли своими и желали их отвоевать, захватив беспомощный город и старинное изваяние Девы, похищенное, как мнили они, чужеземцами-эллинами.
117. Эти варвары, в кровожадности много превосходившие скифов, оказались для Диофанта еще более легким соперником, потому что они не имели ни конницы, ни тяжелого вооружения, ни осадных махин. Сговорившись с херсонеситами, Диофант приказал им вызвать тавров на приступ стены, сам же, вырастя будто из-под земли, стиснул варваров между стеной и фалангой, учинив беспощаднейшее избиение. Не немногие тавры, что выжили, в страхе сдались, и поклялись стратегу в покорности, и признали власть над собою царя Митрадата Евпатора. Диофант повелел заложить в их земле новый город, который нарек в честь царя своего Евпаторием. Так закончилась первая из таврических войн.
Можно передохнуть.
Диофант вовсе не собирается зимовать в этих гиблых краях, но, покуда нет приказа царя, нужно чем-то заняться. Навести тут должный порядок, а то херсонеситы способны либо плакать и жаловаться, либо, наоборот, веселиться и праздновать, позабыв о делах. Демократия... Он, конечно, не царь, но Евпатору вряд ли бы это понравилось.
Слишком мало тут дельных людей. Диофант еще удивлялся, почему они, ведая о намерениях Скилура, умудрились за столько-то лет не создать ни надежных застав, ни боеспособного войска - ну, пусть ополчения. Те же тавры: разве так трудно было раньше их - усмирить? Дикари! Диофант даже не принимал за людей эту хищную горную живность. Достаточно было перебить сотни три - остальные сдались. Да и скифы... Шесть тысяч вышколенных гоплитов смогли разметать их в первой же битве.
Павших скифов он не подсчитывал. Главное, из своих ни один не погиб. Хоть ранения были.
Хуже всех судьба обошлась с тем единственным херсонеситом, который Диофанту был симпатичен. С Гераклеодором, возглавившим небольшой херсонесский отряд, защищавший понтийцев от вражеских вылазок в тыл. Вот в него-то сзади и выстрелили. С такой раной можно еще очень долго промучиться, но мудрено остаться в живых.
Гераклеодор привлек внимание Диофанта еще в Диоскуриаде: слишком вольно держался и слишком резко он говорил с Митрадатом. Требовал, а не слёзно вымаливал помощь. И даже вспылил, когда царь пригласил их на пир. Мы тут, дескать, не для того, чтобы пьянствовать и наряжаться в венки. Интересно, как угораздило херсонеситов отрядить в посольство столь быстро вскипающего человека, не умеющего обходительно обращаться с владыками? По счастливой случайности, Митрадат тогда был пресыщен лестью ближних и после всех этих приторностей с удовольствием скушал солененького. Даже не обозлился всерьез, а в сердцах обозвал настырного "бешеным". А может, царя проняла покаянная Гераклеодорова речь: "Царь, возьми мою жизнь, но спаси Херсонес!"... Это было, пожалуй, красиво. Вряд ли сам Митрадат решился бы хоть чем-то пожертвовать ради, скажем, родимой Синопы. Он скорее угробил бы целое царство для спасения собственной жизни. Может, это и правильно: Митрадатово царство - не в землях, не в деньгах, не в воинах, не во дворцах. Оно - в нем: в его плоти и крови. Будучи беглецом и оборвышем, всё равно оставался - царем. А такие словечки, как "родина", "дом", "отечество"... Митрадат не смеется над ними, не желая обидеть окружающих его эллинов. Но никто ни разу не слышал, чтобы он произнес что-нибудь в этом роде. В этом - разница между херсонеситами и взявшим их под опеку Евпатором.
В честь него Диофант сейчас строит крепость и город. Будь он волен, назвал бы - в честь себя самого, но попробуй не сделать подарок царю!.. Диофант не то что бы очень боится его, только знает: с Митрадатом лучше не ссориться. У этого сумасброда и сорвиголовы несомненно великое будущее. Уже ныне никто из соседей и подданных не вспоминает, что царю - всего двадцать три. С Митрадатом можно только всерьез. И только с полнейшим почтением.
Диофантовы мысли прерывает доклад ординарца:
- Стратег! Перехвачен посол от Палака к царю Парисаду!
- Да? ... - не сразу понимает он важность известия.
А потом с удовольствием хвалит себя: ах, как правильно я поступил, разослав по степи своих конных разведчиков!
- Хорошо. Ведите сюда.
Гонец пристыженно хмурится:
- Прости нас. Он оборонялся, и его...
- Прикончили? Неудоумки! - бранится в сердцах Диофант. - Зачем мне бессмысленный труп?...
- Но у мертвого найдено вшитое в пояс письмо.
А, ну это не так уже скверно.
Не слушая оправданий, Диофант хватает складень, срывает печать и впивается жадным взором в неровные буквы и строки:
"Царь Палак приветствует царя Парисада.
Благодарствуй за сочувствие и дары, что ты послал мне после смерти отца моего. Ныне я спешу отплатить тебе милостью. Я согласен совсем отменить вашу дань, но с единым условием: ты немедленно вступишь со мною в союз и без всякой задержки пошлешь мне посильное войско, а по морю - флот. Мой посланник Ситалк наделен полномочиями скрепить договоры печатью. Либо, коли ты предпочтешь, привезти мне письмо от тебя с точным сроком выплаты всей положенной дани. Да хранят тебя боги. Прощай".
Да, не очень изящно. Но внятно. Парисада схватили за горло: либо ты помогаешь побить Диофанта - либо платишь. Без отговорок.
Хороши же дела! Одного посла мы догнали, схватили, убили... Не имея вестей от него, Палак отправит второго. Второго прикончат - так третьего. Пока кто-нибудь не проскользнет. И тогда Парисад, припертый к стене нешутейной угрозой, может против собственной воли отправить Палаку войска. Или - это самое худшее - флот. Хоть какой. Пусть даже торговый. Ибо денег на выплату дани заведомо нет, о чем знают оба врага - Диофант и Палак.
Бросить всё. И - туда. На Боспор.
118. Той порой Диофанту стало известно, что Палак замышляет новый поход, собирает войска под Неаполем и усердно склоняет к союзу с собой своего неоплатного данника царя Парисада. И стратег, спешно бросив войско под Херсонесом, тайно отбыл в Пантикапей, дабы встретиться там с Парисадом и дать ему хитроумный совет: не идти на союз со скифским царем, но поклясться выплатить дань в кратчайшее время. "Если я до зимы покончу с Палаком", - уверял его Диофант, - "дань тебе платить не придется совсем, а ежели скифы меня одолеют, ты воззовешь к царю Митрадату, который ныне силен, богат и исполнен к тебе благодарности". Парисад с ним долго беседовал и слонился к тому, чтоб принять все советы стратега.
..."Разъездились, проклятущие. То туда, то сюда. Уже третий".
Пхол говорит это Ктарху без всякой злобы, но и без всякого благодушия. "Проучить его, что ли? А то давно никого из двуногих не трогали, вот они и повадились нарушать все запреты"...
- Можно, - спокойно соглашается Ктарх.
За последние несколько дней какие-то люди в третий раз скачут через земли кентавров. Раньше, если кто и осмеливался, непременно давал или клал откупные дары возле копий с мертвыми головами, а сам привязывал к одежде что-нибудь белое, видное издалека. А теперь - никакого стыда - прут один за другим безо всяких даров и примирительных знаков. Проучить нечестивцев и прямь не мешает. И так уже на шестах болтаются не свежие головы жертв, а облезлые прошлогодние черепа. Боги могут разгневаться.
"Айээй!" - завывает воинственно Пхол и срывается с места. Юный, воинственный, смугло-бронзовый, резвый как молния, с золотистым хвостом. Ктарх - постарше и помедлительней, но зато - громадный и черный. Вид его обычно повергает двуногих в оторопь.
Этот путник от них не уйдет. Конь под ним не из самых быстрых. И, похоже, уже утомленный. Впрочем, самый могучий скакун, увидев кентавров, подчиняется им, а не всаднику. Потому что кентавры и кони - братья. А кентавры и люди - враги. В незапамятные времена, когда первоматерь Дева-Земля сочеталась браком с Огненным Скакуном, было иначе: братьями были все ее дети. И кентавры, и люди, и кони. Но люди попрали священный закон бытия: не желай погибели брату. И кентавры отвергли такое родство. И стали уже не по-братски платить за каждое причиненное зло - беспощадной расправой.
- Стой!! - зычно гаркает по-эллински, чтобы было понятнее, Ктарх.
Всадник хлещет коня, даже не обернувшись.
Всё равно никуда он не денется: догоняют с обеих сторон.
- Славься, Солнце! - возглашает победительно Пхол, издавая вслед за словами лошадиное ржание.
Конь под всадником тут же встает на дыбы, и седок слетает на землю. Он не в силах бежать, лишь сворачивается комком, закрывая лицо.
Пхол без колебаний заносит копье и пронзает лежащего, пригвождая к земле. Сделай это Ктарх, который сильней, поверженный тотчас испустил бы дыхание, но сейчас он еще содрогается, издавая хриплые стоны. И быть может, в предсмертной агонии слышит то, что над ним сотворяется: песнь и пляску. Древний обряд.
- Гневен зрак Скакуна! - заводит высоко и пронзительно Пхол, начиная степенный танец по ходу Солнца.
- Жаждет Отец! - вторит низким голосом Ктрах, выступая с другой стороны встречным ходом.
- Огонь на небе - огонь на земле!
- Чада жаждут и страждут!
- В материнской утробе темно!
- Великая Дева страждет!
- Чужеземец, отдай свою кровь!
- Напои праматерь живущих!
- Ту, что млеком питала тебя!
- Братья страждут: отдай свою кровь!
- Благо будет Отцу!
- Благо Деве!
- Благо братьям!
- Айээй!...
Горделивый танец превращается в исступленный топочущий пляс, песнопение - в выкрики.
- Боги жаждут!
- Братья жаждут!
- Жертвы жаждут!
- Крови жаждут!
- Дай, чужеземец!
- Дай, чужеземец!
- Дай! Дай! Дай!..
Два кентавра становятся на колена передних ног над поверженным и кончают его бытие. Ктрах единым ударом меча отсекает голову жертвы, а Пхол извлекает из тела копье. Остальное - известно. Наконечник - снять, голову насадить на древко и врыть у черты, за которую не дозволено проникать никому из людей. Тело - прикопать и присыпать травой и камнями. Дабы дух - не восстал
Шепча заклинания, кентавры копают сухую землю мечами. Пройдет недолгое время, и тут уродится густая трава. Хорошо! Будет жизнь, будет пища стадам, будет радость Владычице.
Совершив обряд, они замыкают то место, обходя его, как и в самом начале, кругами: один по солнцу, другой против солнца. Во славу Отцу и во славу Деве-Земле.
После этого можно поделить и добычу. Пхолу, который первым заметил вторженца - коня. Ктарху - вещи. Одежда двуногих ему ни к чему, а вот войлочный потник, кожаный пояс, кинжал и дорожную сумку он, пожалуй, возьмет. Неказистое всё, но добротное. Убитый был либо скуп, либо скромен.
Что - в сумке? Хлеб, сыр, полдесятка яблок - еда на дорогу. Водица в глиняной фляге. Кошелек с медяками и серебром. За эти кружочки двуногие чаще всего убивают друг друга. Кентавры их переплавят на что-нибудь небесполезное. Металл в степи - это редкость.
Запечатанный складень. Внутри - человеческие письмена. Пригвожденное острой палочкой к мягкому воску, расчлененное и всё равно ускользнувшее от понимания Слово.
Зачем эти хитрые закорючки, если боги послали смертным три великие дара: Мысль, Язык и Память?... "Чтобы запечатлеть свою речь для потомков и дальних друзей", - ответил когда-то вождю Аранею его гость и пленник Фоант. Араней застал его за начертанием непонятных значков костяной иголкой на глиняном черепке. И не скрыл своего недовольства. Он всё еще думал, что Фоант, притворившись покорным, хочет их погубить, наведя на след кочевья - двуногих. Фоант улыбнулся и молвил, что пытался записать поведанное Аранеем предание - на своем языке. "Если хочешь, я научу писать и твоих сыновей: пусть между нами не останется тайн". Араней сперва запретил, но потом решил, что умение может сгодиться как оружие против других, вероломных и злобных двуногих. И Фоант долго бился над его сыновьями, Ктархом и Гнассом. Гнасс, теперешний вождь, был строптивым ребенком и не желал ничего понимать, кроме игр и охоты. А Ктарх, подросток, которому льстила дружба Фоанта, кое-что постиг и запомнил, хотя так и не смог перенять. Не давалось ему делать сразу столько всего: раздроблять по буквицам слово, вспоминать, как какая букашка рисуется, выводить их, не сбившись в порядке, и притом держать в голове, что ты хочешь сказать...
Вот и ныне: глядит, узнаёт знакомые закорючки, но связать их в уме неспособен.
- Брось, к чему тебе? - удивляется Пхол.
- Погоди.
Ктарх упорен. Он пялится на короткую надпись на складне, пока из кружочков и палочек не возникают слова. Которые он начинает не то чтобы понимать, а скорее угадывать.
Фоант поначалу учил их писать и читать имена. Имена богов, людей и кентавров. Говоря, что имя - это начало начал, имя - это судьба...
Друг мой, мы не забыли тебя. И гордимся, что отпустили нетронутым. Ты ведь был не как прочие люди. Будто ты к нам явился с прародины нашей, где не ведали розни. У тебя был знак на груди. И ты нас не боялся. Ты - брат наш. Когда ты был у нас, мы порой забывали, что ты не кентавр. Ты принял в в сердце свое и в уста наши мысли и речи. Ты понял, что мы не людей ненавидим - а коварство, ложь, вероломство. Двуногие выгнали нас с наших прежних земель, они многажды нам учиняли побоища, они тщились превратить нас в рабов и сровнять со своими скотами. Для чего людям клятвы? Для того, что они не верят словам, говоримым друг другу. Для чего письмена? Для того, что и клятву они норовят извратить и нарушить. Ты рассказывал, что у вас все законы высечены на особых камнях и поставлены возле... как это... храма. Мой отец засмеялся: да какой же это закон, если надобно столь ревниво заботиться, чтоб его не забыли?... Ты ответил, что так искони повелось, и что камни эти - как огонь во храме - святыня. Камни будут стоять, даже если город погибнет. Стало быть, закон уцелеет, когда не останется никого из теперешних жителей. Араней удивился, но поверил тебе. Мы все тебе верили. Ты не лгал. Не притворствовал. Было больно - ты плакал, было весело - радовался. Кого сам не любил - с тем не знался. Хорошо, что сестра Эрморада досталась тебе. Мы ведь ей много раз про тебя говорили. Она сызмальства слышала твое имя, Фоант. Вот и вышло, как будто мы ее для тебя и растили. Не думали почему-то, что ты уже стар: тебя помнили здесь молодым и сильным. Не печалься, ты - брат наш, а кентавры долго живут, если их не убивают двуногие. И она, сестра наша, тоже как кентаврида. Наши жены верны и заботливы. Она будет хорошей женою, Фоант. Ведь она сама тебя выбрала. А иначе быть не могло: сын твой очень уж тонок и тих, ибо мало в нем жизни. Не сердись...
- Хватит, Ктарх, - торопит Пхол. - Ничего ты тут не поймешь. Не для нас эти тайные знаки двуногих. Вернемся к своим!
- Постой! - цепенеет вдруг Ктарх. - Я догадываюсь, кого мы прикончили!
- Кого же?
- Гонца. От Фоанта. Наверное, к Парисаду. Смотри: это "п", это "а"...
- Быть не может! - Пхол поражен. - Фоант никогда не слал через наши земли гонцов, не спросив разрешения и не дав откупного!
- Да, тут что-то неладно, - соглашается Ктарх. - Может, у них там какая беда?...
- Поднатужься и разбери, коли начал.
- Куда мне! Фоантово имя я просто узнал. А про Парисада едва догадался, вспомнив кое-какие крючочки. Но не все.
- Как же быть?
- Фоант наш союзник и друг. Он в браке с моею сестрой. Если он кого-то послал - дело срочное. Значит, надо доставить письмо.
- Ты с ума сошел! Нас убьют!
- Тогда возвращайся. Я отправлюсь один. Доскачу до заставы - и кину.
- Нет уж! Вместе так вместе!
"Что случилось, Фоант?" - размышляет Ктарх на скаку. - "Почему ты послал человека, не внявшего нашим окрикам и не знавшего, как держать себя с нами? Похоже, он даже не тавр. И не скиф. А неведомо кто. И что за дела у тебя с Парисадом? Понимаю: царь царю не будет так просто писать. Между вами, ты говорил, нету дружбы, но нет и войны. Но ведь мы обещали охранять твои границы и от скифов, и от боспорян"...
- Чую, выйдет у нас приключение, - ворчит недовольный Пхол. - Мы им складень, они нам - каленые стрелы. Разве можно верить двуногим, когда они и друг другу не верят!
- Фоант никогда нам не лгал.
- А кто его знает.
- Я знаю.
- Когда ты видишь глаза, понимаешь, врут тебе или нет. А издалека... Эти хитрые знаки скорее скроют, чем поведают правду. Искусное слово - мертвое слово. Не так?...
Боспорские приграничные стражи сперва принимают кентавров за всадников-скифов. И вдруг издают отчаянный вопль. Почему один только вид двусущностных внушает двуногим ужас и ненависть? Почему безоружный, узрев кентавра, бежит сломя голову, а вооруженный - тотчас хочет убить?...
Вот и нынче. Смыкаются в ряд и готовят к выстрелу луки.
Кентавры встают точно вкопанные на расстоянии несколько большем, чем полет обычной стрелы.
- Гады двуногие, - ругается Пхол. - Говорил я тебе, не стоило...
- Мы уже здесь.
- Брось письмо прямо тут и помчимся, пока не догнали.
Ктарх решается. Он обвязывает складень тонким ремнем, отдает Пхолу меч и копье - и совсем безоружный - выходит вперед. И идет очень медленно. Шаг. Другой. Остановка. Еще и еще...
Стрелы еще не убраны в колчаны, но луки уже приопущены.
Ктарх приближается. Он различает их голоса, не понимая речений.