Хиксар наклоняется выпить воды из лесного источника и видит свое отражение. И понимает теперь, почему от него разбегаются дикие звери, а птицы при звуке его шагов замолкают. Он страшен. Страшнее ярого хищника. О, если бы шерстью сплошь обрасти и остаться навеки в чащобе, схорониться в смрадной норе, утратить дар речи... Забыть, что рожден человеком, превратиться в волка, вепря, медведя...
В деревне никто не подумал худого. Почему у мужа с женой не может родиться ребенок? Но он-то знал: из прежних жен от него ни одна не беременела. А с Таорой он - пятый год.
Услыхав еле слышное "да" на свое вопрошание, он задвинул надверный щит, накинул крючок и вытащил нож, которым резал скотину. И зачем-то начал точить, хоть ножи у него всегда были острые. Она стояла как заколдованная, не пытаясь крикнуть, забиться о стены, вырваться, выскочить... Он боялся - а может, и втайне надеялся - что истошные вопли приманят соседей, и ему не дадут, не позволят... Нет, она даже не плакала и не просила пощады. Лишь смотрела на нож и бубнила своим низким воркующим голосом: "Дитя уже дергает ножками, дай родить, а потом убивай, я виновна, но резать зародыша в чреве матери - грех, погоди, осталось недолго, к зиме я рожу и"... Он гаркнул: "Ты скажешь мне - кто?!"... Замолкла. Ни звука в ответ. Разъярившись, он кончил точить и пошел к ней с ножом. Отступила, прижалась к стене. Но взгляда не отводила, будто надеясь, что он не сможет этого сделать. Хиксар прохрипел: "Не смотри!"... Самому было жалко и скверно. Стоял и прикидывал, куда ударить, чтоб - сразу. По шейной вене, как жертвенному животному - или в сердце. Продолжая раздумывать, поднял нож. А она, встрепенувшись, прикрыла руками живот, безрассудно силясь спасти копошившего там младенца! И, закрыв глаза, напоследок исторгла заклятие: "О Владычица Всех Смертей и Рождений - отомсти за дитя убиенное! Да бежит от губителя человек и зверь, да провалится под его шагами земля, да станет хлеб ему камнем, а желчью вода! Да не примет праха его ни влага, ни пламя, ни твердь! О услышь меня, матерь великая и сестра моя кровная - Дева!"...
Сам не помнит, как пальцы разжали рукоять и отбросили нож. И доселе не ведает, куда ринулся, выйдя из дому. И который день скитается по лесу.
Почему же так тяжко Хиксару? Не убил ведь неверную, устрашился немилости Девы, не нарушил священный закон для любого охотника: не трогать самок, ждущих детенышей. Плюнул в очи, грязно выругал - но не убил. Отчего же заклятие исполняется слово в слово? От людей он сам убегает, а зверье бежит - от него. Хлеб в суме превратился в неугрызный булыжник, вода в роднике мнится горькой как желчь... Рад бы с голоду сдохнуть, но страшно: а если и вправду не примет праха ни земля, ни огонь, ни вода? Вечно маяться непогребенной душе, выть в чащобе - и помнить...
Он решает: пойду к ведуну.
И идет по запретной тропе к ограждению из огромных стоячих камней. А приблизившись, валится наземь в жестоком изнеможении. И рыдает, и стонет, взывая: "Отче! Явись, помоги!"...
Никого.
Но потом в голове очень явственно проступают слова.
"Уходи. Тебе волен помочь только царь. Уходи из священного места".
Фоант должен был утомиться. Третий день он вершит свой суд, и уж столько людей прошло перед ним во своими бедами, дрязгами, просьбами - но усталости будто и нет. Сегодня дела идут быстрей и легче, чем прежде. Словно солнце горит и сияет в груди, освещая глубины чужих помышлений, заставляя с улыбкою примириться недавних врагов, только что готовых к резне из-за вздорного слова, прадедовских козней или лишней монетки... Дети, дети, какие же дети... Прекрасное время, плодоносная осень, теплая, щедрая - наслаждаться бы, пировать и праздновать свадьбы, петь и пить до утра, учинять представления... Нет, идут к царю вереницей: "Отец, рассуди нас по правде! Мы верим тебе!"... И он терпеливо вникает в их распри, ощущая себя в самом деле - всеобщим отцом.
Но сегодня к этому лестному для него ощущению примешалось и нечто иное.
Климена с утра раскапризничалась: не хотела его отпускать. Он едва не возвысил голос. "Ну что тебе, сердце мое, ты же знаешь, я очень занят, меня внизу ожидают, если у тебя что-то важное - говори, а нет - отложим до вечера"... А она совершенно по-детски надулась и выдавила слезным голосом: "Очень важное! Но не хочешь - не слушай". - "Хочу". - "Я - беременна".
Он же, вместо того, чтоб обрадоваться и расцеловать ее, растерялся: "Да?... Ты уверена?"... Ведь откуда ей это знать, до замужества девочка даже не подозревала о том, как рождаются люди на свет, а глядя на птичек и бабочек, полагала, что - просто играют, балуются...
"Мне вчера стало дурно при матушке государыне, и она расспросила меня, осмотрела и... Так я узнала". Фоант невольно нахмурился, тяготясь постоянным надзором Кинноры над тем, что творится у них в супружеской спальне. "Ты... не рад?" - прошептала Климена, опять готовясь расплакаться. Лишь тогда он обнял ее: "Очень рад! Только... так неожиданно". Удивилась: "А разве ты не для этого взял меня замуж?"... О боги, она ничего еще не понимает, сама как дитя, что, исполнив урок, ожидает похвал! В этом он никогда не откажет. Нежно расцеловал, приласкал, обещал вернуться пораньше - и ушел. Растревоженный и озадаченный.
И лишь в нижнем дворце, в неурочное время суда, на него накатило блаженство. Будто он сидел не на жестком троне, а в розовом облаке. Забываясь, вдруг начинал улыбаться не к месту, удивляя советников и смущая участников тяжб, сразу видевших в царской улыбке неладное. Только он никогда еще не судил столь кротко и мягко. Ибо все эти распри и дрязги казались ему несусветнейшими пустяками рядом с истинным чудом известия: у него будет - сын. Он бы радовался и дочери, но предзнание, не гнушаться которым он выучился у волхва, говорило ему, что их первенец - мальчик. Ибо он, отец, уже чуял душой тихо реявшую над ним душу сына, и знал, что судьба их друг другу назначила, и такая связь - навсегда... В мечтаниях он задумался даже о том, как назвать свое будущее дитя. "Фоант, сын Фоанта"?... Не нравится. Редкое имя не должно потускнеть от повторов. "Никосфен, сын Фоанта" - как принято, в память отца? Только не Никосфен! Имя - это судьба, а такой судьбы он для сына не пожелает... "Гекатей, сын Фоанта"? - О нет, не лежит душа к Гекатею, слишком тот был хитер и безжалостен... Может быть - Деметрий?... Хорошее, благородное имя, и таврам будет не трудно его выговаривать...
Агесандр, сын жреца Агесандра, давнишний приятель и новый советник царя по делам о нечестии, незаметно толкает Фоанта в плечо: мол, очнись, о чем ты мечтаешь...
Что за странность. Перед ними стоит зверовидный всклокоченный тавр. Совершенно один. Обычно ведь справедливости ищут, приводя с собою свидетелей и поручителей, принося бумаги и прочие доказательства. Невозможно решить, кто виновен, не послушав обоих. А этот - один.
- С кем ты, друг, не поладил? - удивленно поднимает брови Фоант.
- С-сам с с-собой, - отвечает горец угрюмо.
Судебный писец, секретарь и советники откровенно смеются. Фоант кидает на них пристыжающий взгляд и приветливо говорит:
- Я готов тебя выслушать.
Тавр молчит.
- Если трудно по-эллински, можешь по-таврски, - предлагает Фоант.
- А эти... те, кто ряд-дом с т-тобой... понимают?
- Кому нужно, поймут, - улыбается царь. - Говори же, почтенный. Время дорого, многие ждут.
Тавр вздыхает и. понурившись, хочет уйти.
- Эй, куда ты? - удерживает его изумленный царь. - Попрощался хотя бы, приятель!
Тавр оборачивается и выжимает:
- П-прощай. Я не д-думал, что надо при в-всех.
Его тон Фоанту не нравится. Царь встает, подходит к упрямцу и, внимательно поглядев на него, говорит вполголоса:
- Если хочешь, дождись, пока я разберу остальные дела. Я велю принять тебя вечером.
Агесандр, сын Агесандра, шепчет Фоанту на ухо: "Друг мой, зачем ты позвал эту рожу? Он выглядит так, будто жаждет кого-то зарезать. Заметил?". - "А как же!" - с блаженной улыбкой отвечает Фоант. - "Потому и позвал".
До сумерек Хиксар слонялся по городу. Мелькание лиц и пестрота впечатлений заставляли его забыть о своей неизбывной беде. Вот этого дома тут раньше не было. А здесь был глухой и вонючий проулок. Теперь же - мощеная улочка, ведущая к маленькому храмику неведомого божества. Зайти и взглянуть он стесняется. Возле храмика сыплют зерно голубям две веселые девушки - верно, жрицы или служительницы. Увидев Хиксара, испуганно ойкают, а потом начинают смеяться - так, что птицы, всполошившись, взлетают. Со смехом девушки дразнят его, издевательски манят пальчиками... Он поспешно уходит. Петляет по улицам. На него лают псы, от него разбегаются дети, привратники при виде его запирают калитки. Страшный, грязный, заросший, седой, да с охотничьим длинным кинжалом на поясе...
Он выходит к дому для мальчиков, который эллины называют гимнасий. Старое здание не узнать: надстроили верх с колоннадой, покрасили, разрисовали, покрыли свеженькой черепицей - алой как ягодка. Так и тянет залезть и лизнуть языком. И болванчика возле входа поставили нового. Чудный парень: совсем как живой и глядит на тебя так лукаво. Бог обмана и каверз - Гермес. Что дивиться лживости эллинов, если таковы у них боги. Но хорош так хорош. У подножия что-то начертано. Говорить Хиксар кое-как научился, а читать никогда не умел - и зачем ему? Но сейчас почему-то вдруг захотелось узнать, что за надпись. Он присматривается к ребятне, снующей возле гимнасия. Видит мальчика, у которого оторвался ремень на сандалии. Верно, богатый, раз не ходит босой. И привык, чтоб за ним ухаживали: не умеет поправить, как надо. "Давай помогу", - предлагает Хиксар и несколькими прикасаниями заскорузлых перстов исправляет изъян. Мальчик глядит на него, ковыряя в носу. "Эх т-ты! Ск-колько лет?" - кратко спрашивает Хиксар, силясь не заикаться. "Уже десять. Почти", - отвечает малец. - "Ч-читать научен?" - "А как же!" - "П-проверим. Ну-ка, п-прочти", - тычет горец в ноги Гермесу. Мальчишка вынимает палец из носа и оглашает чуть нараспев: "Богу Гермесу посвятил Гармонид сын Ктесия за царя Фоанта". - "К-то такой Гарм-монид?"... Малец смеется: "Ты что - не знаешь? Ваятель!"... Такого слова Хиксар в самом деле не знает. Он думает, это должность, и должность высокая, вроде вождя или градоначальника. А малец напоследок выпаливает: "Я п-пошел, а то оп-поздаю, п-пока!" - и стремглав убегает. Догнать бы и отодрать. Чтоб навеки зарекся передразнивать старших. И платить за добро окаянством.
Настроение снова становится хуже не надо. И не мил принаряженный город. У дворца всё еще клубится толпа. Не протиснешься. Да и рано. Куда бы податься? Побывать в знаменитом святилище Зевса нельзя: в таврском платье туда никого не пускают, в том числе и царя. Выйти к морю? Неровен час, наткнешься на родственников. Будут спрашивать, как там Таора - что сказать? Лучше даже не думать и ни с кем не встречаться.
Намаявшись, он заходит в харчевню, откуда доносится запах жареной рыбы. Вкусно. В горах не поешь. Для Таоры это лакомство, и когда он прежде бывал в столице, всегда приносил ей вяленой камбалы... О Владычица Дева, не надо... Забудь...
Он садится и мрачно заказывает целый вертел хрустящих рыбешек, съедая их прямо с костями и запивая разбавленным кислым вином. Можно тут отдохнуть и послушать, о чем другие судачат. Как в насмешку: о царском суде. Спорят о разбиравшихся нынче делах. Чтоб его не узнали, Хиксар забивается в темный угол. Но кому здесь дело до какого-то дикого горца-охотника? Пошумев, сотрапезники сходятся в том, что царь - человек справедливый, хотя и насмешливый. Нынче он почему-то особенно весел и добр. А чего ему злиться и плакать, у него ведь жена - не такая...
Разморило. Поел, попил, подремал. Очнулся от теребления хозяина: "Эй, ты что, ночевать тут собрался?" - "А что, уже ночь?" - "Ночь не ночь, но ворота уже закрывают".
Пора. Но не хочется вылезать из тепла. Так бы и просидел тут остаток дней. Превратился бы в мышь, в сверчка, в мотылька. Так оно и горе не горе. Но охотники - честный народ и всегда исполняют обещанное.
Он встает, щедро платит хозяину и идет во дворец.
..."А, явился! Судья полунощный! Попечитель злодеев, которых связать бы одной веревкой - да в море! Нечестивцы, убийцы и распренники - для таких ты себя не жалеешь, а вот мать и жена"...
Таковыми словами встречает Фоанта царица Киннора, когда он среди ночи является в верхний дворец. Но, наткнувшись на тихое - "Ради всех богов, перестань" - она замолкает и уходит к себе. Фоант почтительный сын, грубостью на упрек не ответит, однако, уязвленный, может снова исчезнуть. Он и так словно в гости приходит. Заночует - и прочь. А ведь здесь - молодая жена.
Слишком уж молодая. Семнадцатый год. А лицом и нравом - точно десятилетняя. Фоант ее до свадьбы не видел - Гермагор настоял на соблюдении всех стародавних обычаев. А как остался с ней в спальне и поднял с лица ее покрывало, про себя ужаснулся: "Что мне делать с этим ребенком?"... Боги, он еще опасался, что ему нарочно сосватали внучку врага, чтобы та подлила ему яду, задушила подушкой, проткнула сонную жилу булавкой... Или чтоб соглядатайствовала, доносила, лгала. Ведь наверное дед научил ее ненавидеть Фоанта.
Но царица Киннора знала, что делала. Она съездила к Гермагору и удостоверилась, что невеста тиха и кротка. Угрюмый старик воспитал ее в прапрадедовской строгости, так что чинная жизнь во дворце показалась ей праздником. Никак не опомнится, что отныне ей дозволяется всё: наряжаться в красивые платья, кушать сладкое, спать до полудня. Какие там каверзы! Киннора опекает ее, словно кровную дочь. А Климена смущается, когда слуги говорят ей - "царица". Ей кажется, это может обидеть Киннору, на которой держится дом. Киннора следит за каждой ниткой в наряде Климены, за каждым выбившимся из кос волоском, за каждым пятнышком на лице и на теле. Ничего нельзя утаить. "Деточка, что бледна? Сон нехороший? Рассказывай, в толковании снов я искусна, я бывшая жрица... А это что? Комар укусил? Сейчас велю принести притирание. Как - не надо? Расчешешь - будет волдырь. Это прочим не видно, а муж вернется - как покажешь такое плечо?"... И Климена шептала: "Да, матушка", позволяя делать с собой, что угодно. Как с куклой. Кормить, купать, одевать и укладывать спать. А когда наконец появлялся Фоант, он был нежен и... равнодушен.
Он наощупь пробирается к ложу, едва освещенному тусклым лунным мерцанием. Ночничок погас, и в воздухе плавает теплый масляный чад. Чуть не вскрикиваешь: мерещится, что с изголовья сползает - змея. Но тотчас же вспоминаешь, что у Климены длинные волосы, и она заплетает их на ночь в косу.
Фоант осторожно подбирает эту мягкую темную косу и кладет на подушку. А подушка влажна. Должно быть, от слез. Дитя мое, что такое? Царь не может проводить с тобою все дни, бестолково нежась то в комнатах, то в саду, и слушая милые глупости про пичужек, собачек, букашечек. У царя другие заботы. Он отсутствовал почти год, накопилось множество дел, его помощи и защиты ищут сотни людей. Надо этим гордится, а вовсе не плакать. Царицы не плачут. Посмотри хотя бы на матушку.
Кажется, он пробормотал это вслух. Она открывает глаза и испуганно вскакивает:
- Ты пришел! Я ждала, ждала и... не смогла дождаться, легла.
- Дитя мое, я был занят. Не надо на меня обижаться.
- Климена не обижается, - совершенно по-детски говорит она о себе, заменяя "я" на "она".
- Почему же ты плакала?
- Это, верно... во сне.
- И что тебе снилось такое ужасное?
- Ничего. Проснулась - забыла.
- Дитя мое, не лукавь. У тебя это не получается. Лучше перевернем подушку. Или вымочила насквозь?
Не думал, что ласковое назидание вызовет целый паводок слез. Она будет рыдать без упреков и жалоб, а на все его вопрошания только выдавит шепотом: "Ты хоть чуточку - любишь меня?"... Слишком он непохож на страстно влюбленного, чтобы с жаром вымолвить - "Да!" - и стиснуть ее в объятиях. Он ответит, что страшно не любит женских слез, особенно попусту: "Я не слушаю даже истиц, если те принимаются плакать". А она заподозрит совсем несуразное, будто он допоздна задержался с какой-нибудь женщиной - и предастся беспомощной ревности...
Гладя по голове дитя неразумное, он начнет ей спокойно рассказывать, кто к нему приходил и о чем были тяжбы. Человечьи судьбы замелькают в ее утомленном уме, словно страшные сказки. Некоторые - со счастливым концом. Фоант очень щедро пользуется своим правом миловать и смягчать наказания. Есть законы, которые писаны кровью предков, и даже царь не может их совсем отменить. Он волен только вычеркнуть из приговора суда слово "смерть". И нередко вычеркивает, убеждая других, что иначе нельзя. Страна небольшая, люди все на счету, сила власти - отнюдь не в жестокости, эта сила - в вере людей в справедливость царя.
Она то испуганно ойкает, то шмыгает носиком, то вздыхает, то улыбается, прижимаясь к нему. И Фоант за рассказами не замечает, как ее дыхание делается безучастным и ровным. Уснула.
О последнем своем посетителе он поведать не успевает.
Подходя в темноте ко дворцу, Хиксар оробел и подумал, что стража его не пропустит. Оказалось, что царь про него не забыл. Назвался - тотчас впустили. Правда, оба ножа отобрали. Обещали вернуть при уходе. К царю с ножами нельзя.
Первое, что спросил, увидав его, царь: "Ты поел?" - "Д-да". - "А вот я еще нет". Слуги подали столик, уставленный дорогой красивой посудой. А еда! Хиксар такого ни разу даже не нюхал. Он еще днем удивился, как просто держится царь, но даже помыслить не мог, что Фоант разделит с ним трапезу. Стал отнекиваться: "Я сыт, т-только что из т-таверны". А царь: "Возьми что-нибудь, хоть хлеба. Скучно есть одному". - "А друзья твои?" - "Я отпустил их. Присядь. Твои соплеменники столько раз меня угощали, что не грех и мне кого-то попотчевать".
Непонятный он человек, Фоант. Вроде эллин, а знается с горным народом. Не стесняется говорить по-таврски. Не воротит нос от простого охотника. Другого царя за такие выверты презирали бы, а этот - чтут. И правильно говорят: он ведун и кудесник. Взглянет разок-другой, скажет несколько слов - и пойдешь, куда позовет, и сделаешь, что велит, и сознаешься в самом позорном. С ним - не стыдно. Как с богом.
Хиксар и сам не заметил, как поведал ему свое горе. Царь слушал так, будто рядом с этой бедою всё прочее - вздор. И в таврских обычаях оказался сведущим больше, чем Хиксар ожидал. Чужаку ведь их трудно постигнуть. Тавр, к примеру, охотно уступит жену или дочь почетному гостю, а родится дитя, воспитает его как свое. Даже будет гордиться, что его почтил побратим. Но вот если кто умыкнет чужую женщину или сойдется с ней тайно от мужа - это страшный позор, смываемый только кровью. Обоих: его и ее.
"А ты знаешь обидчика?" - "Н-нет". - "Она не сказала?" - "П-под ножом м-молчала". - "Соседи?" - "Все д-думают, от меня заб-брюхатела". - "А ведун ваш?" - "К т-тебе послал".
Царь задумался. А потом вдруг спросил: "Представь, ты убил - и ее больше нет. Сможешь жить?" - "Н-не знаю". - "Значит, не сможешь". - "Я уж-же не ж-живу, превратился в б-бродячего з-зверя"... - "Вот видишь! О чем говорить? Приказать я тебе ничего не могу: не судебное дело. А хочешь совета, скажу: пощади и прости". - "Царь! А сам ты... как бы ты с-сделал?"...
Фоант опять задумался, добросовестно силясь представить себя на незавидном месте обманутого. Что, если бы нынче утром Климена созналась ему: мол, беременна, но дитя - не твое? Жутко, дико, нелепо - но всё же? Как бы он поступил? Вынул нож и зарезал?
Он даже стиснул руками лицо. Пред глазами поплыли круги, и в каждом круге - ее девчоночье милое личико, припухшее ото сна, в растрепанных прядках шелковистых длинных волос... Лицо ребенка, доверчиво совершающего, что велят ему взрослые.
"Клянусь Владычицей", - молвил царь. - "Я бы не убивал".
Тогда и Хиксар поклялся, что никого не убьет.
На том они и расстались.
Возвращаясь, Хиксар горланил какие-то несуразные песни. Завидев на дороге людей, умолкал и сворачивал в лес. Позлащенные кроны дубов шелестели тепло и приветливо, алые ягоды барбариса, боярышника и кизила сами сыпались в рот, жизнь кишела под каждым кустом.
Он вернулся - осипший, голодный, оборванный, но счастливый как никогда. И сказал трепетавшей от страха Таоре: "Не пугайся. Не трону. Никого! Я поклялся. Детеныша воспитаю как собственного. Так угодно богам".
Сам не сразу понял, что вдруг перестал заикаться. Будто камень, мешавший вытекать свободно словам изо рта, отвалился и выпал. Так стало легко говорить и дышать.
- От тебя хочу одного. Чтобы всё по обычаю, честно. Скажи мне, Таора - кто?
- Ты... не будешь мстить ему?
- Нет. Ручаюсь душами предков.
Помолчав и поколебавшись, она решилась. Поверила: он никого не убьет. Клятва предками - это не праздное слово. Просияла своим некрасивым лицом и с застенчивой гордостью молвила:
- Здесь был... гость. Я одна его приняла. И дала ему всё, что должно.
- Кто он?!
- Царь.
Хохотал как бешеный. Задыхался, стонал и корчился. Истекая слезами, рыча и держась за живот. А потом отшвырнул ее, как собаку, ногой - и бросился из дому.
Она осталась лежать на полу, онемев от страха и боли. Насилу пришла в себя. Доползла до шкур, что служили постелью. Ее мутило, в утробе знакомо дергалось тепленькое. Захотелось покоя. Подумала: он не нарушит обета, ибо - истинный горец. А ушел, наверное, в лес. Лес ему -всамделишный дом. Побродит день-другой - и вернется. Она испечет ему хлеба и зажарит свежего мяса. Как раньше. Наихудшее позади. Ничего страшнее не будет.
Из забытья ее вывел вой собаки. Хиксар привязал ее и забыл отвязать. Воет, словно плачет навзрыд: "о-о-у-ы-ой!"... Перепуганным меканьем вторят козы. Надо встать подоить. Младшая козочка очень молочная. И умненькая - всё понимает, только не говорит. Таора шепчется с ней, как с подружкой или сестрой.
За дверью - голоса: "Таора, где ты?"...
- Здесь, - кричит она, поднимаясь и поправляя одежду.
- Иди скорее! Там твой муж - внизу, у расселины! Он упал и убился!
- Как?!...
- Не знаем, никто не видал!... Иди, вся деревня уж там...
82. Я не ведаю, чем провинился царь Фоант перед богами, но счастье, коим он наслаждался с молодой и прекрасной супругой, оказалось недолгим. Не дожив до осьмнадцати лет, царица Климена скончалась от родов, оставив Фоанту желанного сына Деметрия. Вслед за ней по прошествии менее месяца умерла царица Киннора, а вскорости царь оплакал и наставника своего Агесандра. Говорили, будто тогда же ушла в Аид и одна певица, к которой царь был тайно привязан, и будто он сам заказал ей надгробную надпись, гласившую: "Ты пела царю, а теперь поешь для бессмертных, Филомела, прощай". Памятник изваял Гармонид, и я видел его, но за верность молвы не ручаюсь - мало ли кто из служителей Муз был когда-то приятен Фоанту.
83. Царь едва ли не каждые десять дней хоронил кого-то из близких, и утраты так сокрушили его, что он поседел в одночасие и ужасным видом своим стал подобен могильному жителю. И когда в довершение всех утрат и скорбей тяжело занемог его маленький сын, царь готов был сам умереть, лишь бы мальчик выжил и выздоровел. Потому Фоант явился в святилище Госпожи Нашей Девы и принес на жертвенной крови нерушимый обет, поручив Богине младенца и зарекшись вводить к себе в дом и на ложе другую женщину, доколе Деметрий пребудет в живых.
84. Тот обет был услышан и принят Владычицей. Смерть на многие годы покинула кров, где она так долго царила. Сын Фоанта поправился и затем возрастал при отце, доставляя ему только радости без огорчений, ибо мальчик был дивно красив, благонравен, умен и почтителен. Но Фоант с той поры изменил всем былым страстям и привычкам. Он не знался более с женщинами, избегал многолюдных пиров, перестал бродить по горам, посвятив свое время заботе о подданных, воспитанию сына и строительству нового города, о котором мечтал с давних пор. Оттого через несколько лет все забыли былого Фоанта и начали звать его меж собою не "царь", а "Отец".
Ноги сами приводят Фоанта к домику, за стеною которого разверзается страшный обрыв и дышит пряным холодом море. Когда-то здесь обитал дворцовый садовник с семьей. Дочки выросли, вышли замуж, жена умерла, старик одряхлел, и его забрали к себе сотерийские родственники. Дом стоял пустым, когда из-за моря вдруг вернулся неуживчивый Гармонид и при первой же встрече обмолвился царю Никосфену, что ему и негде, и не на что устроить себе мастерскую: родительский дом слишком мал, а больная мать не выносит стука его инструментов и запаха краски. Царь одним из последних распоряжений успел отдать ему этот домик - "на первое время". Но другого времени не настало. Никосфен внезапно скончался, а Фоант всё оставил как есть. Ему было не до таких мелочей, и он сам месяцами не появлялся на Царской горе.
С Гармонидом все эти годы творилось нечто диковинное. Нрав его, и доселе весьма непростой, сделался невыносимым. С Фоантом он виделся редко. Порою - раз в несколько месяцев, хотя жил на Царской горе. И всегда сам ходил во дворец, а Фоанта к себе не только не звал - не пускал. Завел двух матерых псов - якобы, для охраны. А что у него охранять? Глыбы камня? Дерево? Глину? Подойдешь - собаки разлаются на весь сад. Выйдет мрачный хозяин и буркнет: "А, это ты... Прости, я работаю, у меня беспорядок"... Фоант сперва обижался, а потом перестал: самого закружили дела.
Про ваятеля же слуги начали всё упорней нашептывать, будто он оттого сам не свой, что душою его завладела гамадриада, обитающая в сердцевине огромной фисташки. Сад запущен, вот и водится тут невесть что. Ее видели несколько раз на рассвете и в лунные ночи. Красивая нежить, но страшная - мертвенно бледная, с длинной зеленоватой косой. Собаки ее признавали, верно, своей, раз не лаяли и не рычали.
А вот и свежая сплетня. Фоанту ее принесла болтушка Майя, кормилица маленького Деметрия - Фоант решил, что уволит ее, едва только можно будет отнять малыша от груди... Да, так эта Майя всерьез уверяла, будто нежить погибла во время последней грозы, повалившей фисташку. "Разве царь не слыхал, как она, расставаясь с жизнью, кричала?... Ужасно!.. Но самое главное, государь: эта нимфа оставила там детеныша, девочку... Нет, никто не видел, туда не пускают свирепые псы... Как узнали? Да плачет дитя по ночам... Невозможно узнать по крику, девочка или мальчик?... Ха-ха, это правда, но Гармонид по рассеянности сам признался скотнику: нужно, мол, на время козу, чтобы кормить "малышку-подкидыша"... Почему не нанял кормилицу? Кто же пойдет, его все боятся, там что-то нечисто"...
Фоант давно уже подозревал, кто она, Гармонидова нимфа, и почему его друг после смерти царя Никосфена стал таким нелюдимом. Но не делал пока ничего, чтоб своими глазами увидеть и убедиться. Он не знал, как со всем этим быть. Мстить? Рискуя совсем погубить Гармонида? Убедить их открыться? При жизни Кинноры такое было немыслимым.
Но сейчас, когда ни грозной царицы, ни таинственной гамадриады нет больше в живых, он решился пойти и спросить, что случилось. Младенец - не призрак, коль скоро его надо кормить.
Оба пса хрипели от злости на короткой цепи. На рычание вышел из дверей Гармонид. Увидел Фоанта с его слугою Тавриском. И вместо обычного "ты прости, я занят" - первый бросился к другу, обнял его и расплакался у него на груди. Гневно цыкнул на псов, и они замолчали. И тогда из дома донесся звук, который ни с чем не спутаешь: звонкий крик голодной малышки.
"Милый мой, пойдем же, пойдем", - потащил Гармонид его в дом. А Тавриск остался у входа. Незаметный как тень. Сторожить.
В первой комнате чуть сочился теплом очаг и стояла, жуя клок сена, коза с набухшим розовым выменем. А вдоль стен громоздились на полках - заготовки, головы, статуи. Некоторые явно были заказаны, и Фоант узнавал то портрет кого-либо из евпатридов, то фигурный светильник, то изваяние для домашнего алтаря. Но другие... Бесконечные, словно бред, повторения облика юной красавицы с дивно тонким, но странно недобрым лицом и кудрями из листьев той самой фисташки. Неужели и вправду - дриада?... Фоанту спокойнее делать вид, будто верит в Майины сказки.
Гармонид бросается нацедить молока.
Царь склоняется над колыбелью.
Дитя, что лежит там и надрывается криком, несомненно прекрасно. Это видно даже при свете мерцающей лампы. Вокруг головки - кудрявый золотистый пушок, лобик - словно из перламутра, носик крохотный, ротик - ягодно-розовый... Из отцовских черт - ничего...
Насосавшись из рожка молока, младенец блаженно смолкает и засыпает. Кажется, что от нежного личика исходит радужное сияние.
- Хороша несказанно, но совсем на тебя не похожа, - замечает Фоант.
- Ты... всё знаешь?
- Не всё. Лишь догадываюсь. А другие пусть верят в дриаду.
- Фоант, ты простишь ли меня, я ведь так пред тобой виноват!..
Покачав головой, царь его обнимает и молвит с отчаянием:
- Друг мой, нет на земле никого - виноватей меня!
- Ты о чем?
- Обо всем, что я делал с той ночи - до этого самого дня!
- Но той ночью тебя здесь и не было!
- Если б был - разве я допустил бы, чтоб отец умер - так! Только я отступился, отрекся, и даже... молился богам, чтобы это скорее закончилось! Мои недруги правы: я варвар из варваров, худший из всех... Люди мне сострадают, не ведая, что не слёз я достоин, а пытки, позора и вечных мучений - как Эдип и Орест... Как я смел издавать законы, судить и карать, если сам я - причина смертей и отца, и супруги, и матери, и старика Агесандра, и несчастной моей Филомелы...
- Как?... Она умерла?... Я не знал.
- О, я тоже узнал слишком поздно! Мне Тавриск рассказал. Она заболела и бедствовала, потому что ради меня отказалась от прочих друзей, я же не приходил и не распечатывал писем...
- Ты ведь был сражен своим горем. Три смерти за месяц - непосильно для всякого...
- Нет! Я был обуян слепотой! Слепотой и гордыней! Все одиннадцать лет, что прошли с моего воцарения! Возомнил себя чуть ли не богом и думал, что знаю людей - но не ведал, какие страдания причиняю отнюдь не врагам, а любившим меня и казнимым моим безучастием... Я кичился своим милосердием - а терзал самых близких и слабых, кто не мог от меня защититься... Полагал, что гетера не может любить - а она умерла, когда я ее бросил... А жена моя, эта девочка? Я считал ее сущим младенцем: ей моих забот не понять, мне скучны ее развлечения - птички, бабочки, безделушки, цветы... Говорил - "мне сейчас недосуг", "я приеду нескоро", "ложись без меня", "я устал, помолчи", "покажи это матушке"... А она - ни единого слова упрека! Напротив, я дерзал укорять ее, заставая в слезах! И она стала лгать мне в угоду. Притворялась веселой, говорила, что ей хорошо и она всем довольна. Правду она мне открыла - потом. Уже мертвая.
- Как?...
- Гармонид, я должен кому-то сказать. Больше некому. Только тебе. Она стала... являться мне. Поначалу во сне, но с недавних пор - наяву. И ночью, и днем. Встает сзади кресла, садится на краешек ложа - и шепчет. Обернешься, откроешь глаза - охнет и ускользнет за колонну, за полог, за занавеску. Проходишь по комнатам - тихо следует сзади. Оглянешься - спрячется.
- Милый мой, тебе просто мерещится.
- Нет! Я могу повторить ее речи. Всякий раз - то же самое, иногда чуть другими словами: "Фоант, ты не бойся меня, я люблю тебя, я хотела только сказать, сказать тебе, чтобы ты послушал меня, я забыла тебя попросить, не бери другую жену, даже если полюбишь сильней чем меня, всё равно не бери, ради нашего мальчика, не бери ему мачехи, все мачехи губят чужих сыновей, лишь бы жили их дети, спроси хоть у матушки, она верно знает, я очень боялась ее и боюсь до сих пор, ты не смей ей рассказывать, что я здесь, а не то она сотворит заклятие, пожалей меня, я люблю тебя и тоскую, мне так одиноко, родители не узнали меня, ведья была маленькой, когда их убили, но я-то их помню, а они меня нет, я пока еще помню всё, ведь я не пила из Леты, не то позабуду дорогу, пока что меня отпускают к ребеночку, если он плачет, я качаю ему колыбель, боги милостивы, а Владычица всё понимает, чти ее, Фоант, приноси ей жертвы за себя и меня, ибо я скоро всё позабуду, а она никогда, как я рада что сама умерла, а не мальчик, ведь тебе был нужен наследник, береги же его, я старалась чтоб он тебе нравился, не женись на другой, заклинаю тебя, не бери ему мачеху, мачехи убивают детей от соперницы, если мне не веришь, спроси у царицы"... Гармонид, я едва не лишился ума!...А быть может, и вправду лишился, коли сделал то, что я сделал: стал допрашивать мать о причинах смерти сестер моих, двух дочерей Никосфена от первой жены. И сказал ей - про речи Климены. Брат мой, как она на меня посмотрела!.. Мне бы сразу пресечь разговор, но я плохо собою владел и изрек ей ужасное: "Коли всё это правда, то лучше бы мне не рождаться на свет!"... Она отвернулась и вышла, и больше я не видал ее. Все уверены, что она умерла от болезни, истощенная скорбью по нашей Климене. Но мать никого никогда не любила, кроме меня. Ради этого были - все ее жертвы. Судить ее вправе лишь бессмертные боги. Не я.
- А что она... с собой сделала?
- Отравилась, наверное. Ведь она была сведуща в зельях и травах. Она затворилась и не допускала меня до себя, когда я, опомнившись, рвался умолять ее о прощении. Передавала через слуг, что больна, а болезнь столь заразна, что я могу невзначай погубить и Деметрия. Агесандра, однако, она сама позвала! И, возможно, дала ему того самого яда... Слишком он внезапно скончался, хоть и был очень стар...
- Но, Фоант, в этом ты уж совсем не виновен!
- Не знаю, не знаю... За что же иначе мне боги послали такую ужасную кару: потерять в одночасие всех, кто был мне родствен и дорог! Только ты, Гармонид, и остался.
- А... сын?
- Я чуть было его не лишился. О, какие проклятия посылал я судьбе, когда он занемог и никто не мог обещать исцеления! Я прибег даже к тайному знанию, что обрел у волхва - всё напрасно! Он умирал. Оставалось одно: поручиться Владычице. Я принес ей обет, что останусь безбрачным, доколе она сохранит мне Деметрия. И поклялся отдать ему власть, когда он возмужает, а дотоле жить так, чтоб сын никогда не стыдился меня. Страшной клятвой поклялся я Деве, что не дам никаким искушениям побороть мою безупречность...
- Милый мой, ты недавно ругал себя за гордыню - и опять за своё! - прерывает его Гармонид. - Ну подумай, что ты затеял? Безупречным дано быть - лишь богу. И то, вероятно, не всякому. Ведь бессмертные тоже покорствуют Року. А он иногда заставляет вершить то, чего и сам не желаешь.
- О да. Агесандр говорил то же самое. Мудрый был человек.
- Давай же помянем. Его и других, - говорит Гармонид. - Ты прости, угостить тебе нечем, в последние дни я питался лишь ягодами из сада, но вино еще есть... Не побрезгуешь?
- Что ты!
Вино самодельное, с примесью терна, кизила и горной полыни. Хотя и разбавлено - крепкое. Гармонид, похоже, привык, а Фоанту оно ударяет в голову.
- Рок порою не прочь пошутить, - вздыхает ваятель. - Мы когда-то с тобою делились мечтаниями, а теперь - разливаем одну на двоих поминальную чашу. Ибо оба - вдовцы и отцы. Нам нельзя предаваться отчаянию. Тебе нужно заняться делами правления, мне - моим ремеслом. Буду брать любые заказы. Дочку надо кормить.
- Гармонид. А что стало... с матерью?
- Умерла после родов.
- Ты похоронил ее... здесь?
- Нет, зачем. Вывез за город.
- Мимо стражи? Мне никто не докладывал.
- На повозке с горшками, покрытой тряпьем... Перестань, Фоант, мне ведь больно. Хоть она принесла столько зла...
- Почему ты держал ее здесь?
- Потому что любил.
- А она?
- Нет. Не знаю. Ей было тут тяжко. Она долго не соглашалась... стать моей. Первый наш младенец скончался. И она изводила меня то попреками, то притязаниями. Я готов был вступить с нею в брак. Она отказалась: не хотела помыслить о том, что останется здесь навсегда. Но куда ей было податься? Она родом из Тиоса.
- Где это?
- В Пафлагонии. За морем. Ее девочкой продали в школу гетер в Гераклее. Через несколько лет она выкупилась на волю, но, спасаясь от домогательств какого-то негодяя, решила бежать туда, где ее не найдут. Нас обоих привез гераклейский корабль. Он отчалил, едва разнеслась молва о смерти царя Никосфена.
- Почему она не уехала сразу?
- Заблудилась в саду. Искала тропу, чтобы не бежать мимо стражи. Боялась быть схваченной. И столкнулась со мной. Я ведь тоже не был тогда на пиру, хоть меня приглашали. Без тебя я идти не хотел и занялся тут приведением дома в порядок. Я... не смог не принять ее. Потому что влюбился еще в пути, но не смел подойти к ней. И вдруг - сама. Она плакала, умоляла спасти ее и казалась такой... ты же видишь - прекрасной...
- Как ее звали?
- Она звала себя - Кора. Не зная, что в наших краях это имя никто дочерям - и тем паче гетерам - давать не решается.
О богиня великая, страшная... Как легко раскрываются тайны, но сколько в таких совпадениях запредельного мрака...
- А как ты дочку назвал?
- Алфея.
Они долго молчат, взявшись за руки.
- Что ты будешь делать с нею - один?
- То же самое, что и ты со своим Деметрием. Воспитывать и растить.
- Гармонид, послушай и не спеши возражать. Почему бы нашим детям не вырасти вместе? Иди ко мне жить во дворец. Или хоть отдай свою девочку.
- Нет. Что ниспослано мне, то моё.
- Ты не сможешь работать, ей нужен постоянный уход. Либо я пришлю тебе слуг и кормилицу, либо лучше доверь ее мне, я ручаюсь, что о ней позаботятся как о царевне.
- Да, куда уж мне до царя - с заёмной козой!
- Я - от чистого сердца.
- Спасибо, Фоант. Будет тяжко - приду. А пока ничего не надо.
- Подумай.
- Если я останусь сейчас в этом доме один, без нее, я... рехнусь. Похуже тебя. Вот еды мне пришли, коль не жалко. И мне, и собакам. У меня не осталось даже горстки муки.
Тусклый свет за окном сменяется мраком. В комнате чуть мерцает очаг. Для их разговора яркий огонь был ненадобен, но идти до дворца в темноте неприятно. Чтобы осветить дорогу Фоанту, Гармонид зажигает фонарь. И лишь тут замечает, что голова у Фоанта - как солью обсыпана. Поймав его взгляд, тот слегка усмехается: "Я воспринял это как знамение. Хватит быть молодым. И желать всяких благ для себя. Будем жить, Гармонид, для детей. Для людей. Для благих и прекрасных деяний. Строить город, украшать его статуями"...
Через несколько дней Гармонид явился-таки во дворец с истошно кричащим комочком живого золота и перламутра, завернутого в дырявый отцовский гиматий. Дитя едва отходили, и ваятель не требовал возвращения девочки. Ему больше ничто не мешало жить и творить, и он, как будто очнувшись от долголетнего морока, начал обустраивать свое новое бытие. Он убрал волкодавов с дороги к дому, навел там порядок, распродал готовые статуи и стал бывать каждый день в городе на агоре, принимая заказы на всё, о чем просят. Между тем умерла его мать, мыслившая позором для рода Гармонидово ремесло - и он смог перебраться поближе к заказчикам, в свой наследственный дом, к которому вскоре прикупил участок и сделал пристройку. Царь оставил за ним и домик садовника, где ваятель скрывался, когда на него нападала тоска или нужно было спокойно обдумать какие-то замыслы. Там они с Фоантом сидели и спорили о том, каким быть их новому городу, для которого уже выбрали место у моря и имя: Афинеон.
Гармонидова слава росла. И росла его дочь, с которой он виделся редко. Ведь она не нуждалась ни в чем. У нее была няня, служанки, наряды и лакомства. Подражая Деметрию, она даже начала было звать Фоанта "отцом", а царевича - "братом". Слова "мать" дети долго не знали. Во дворце, кроме строгой и мрачной таврянки, Алфеиной няни, и старых служанок, помнивших юной царицу Киннору, больше не было женщин. Говорливую Майю царь уволил, едва Деметрий перестал быть грудным. Прочим слугам было запрещено даже упоминать при детях о смерти. В сказках вместо "убил" говорилось "прогнал", а вместо "умер" - "ушел далеко и назад не вернулся". Иначе милосерднейший царь Фоант угрожал ослушникам самой жестокою карой.
Деметрий запомнил это утро и этот день во всех мелочах и подробностях, и все мысли его об отце, все чувства к отцу восходили к этому дню, который он хранил в своей памяти, бережно очищая его от случайных пятен и брызг. Быть может, этому дню улыбнулся он и в миг своей таинственной и нелепой кончины.
До этого дня не было никаких различий между отцом, Деметрием и другими людьми и вещами. Отцом было - всё вокруг. Его повелительно-ласковым голосом и теплом его осторожных и уверенных рук наполнялось всё окружающее. Все вещи, от самых больших, вроде города или дворца, и до самых пустячных, принадлежали отцу. Все люди ему подчинялись. И сам Деметрий был частью отца - особенно когда тот обнимал его - сердце к сердцу, брал на руки, сажал к себе на колени или вел по лестнице за руку. Деметрий думал даже, что камни, деревья, трава, птицы, бабочки, облака, ветер, звезды и море - всё, что есть на земле и на небе - тоже в полной власти отца. Отец говорил ведь, гуляя с ним: "Яблоню надо привить", "Камню тут не место, убрать", "Дождя сегодня не будет", "Завтра у нас новолуние", "Скоро зима"... Что бы отец ни сказал - всё сбывалось и делалось! Потому, когда на восходе их слуги-тавры радостно восклицали - "Солнце-Отец!" - Деметрию думалось, будто отец способен повелевать даже солнцем.
Проснувшись в то утро от привычного клича, он решил, что всё пойдет своим чередом: его поднимут, умоют, оденут, потом их с Алфеей накормят, потом, если будет не очень холодно, выпустят в сад, а если плохая погода - отправят в игральную комнату. Туда заглянет отец, поцелует его, погладит Алфею по головке и спросит, как им спалось и что снилось. Когда он не слишком занят, он может даже с ними и поиграть: покидает им мячик, покачает качели, попускает кораблики...
Но всё началось по-другому. Первым, кого он увидел, открыв глаза, был отец. Почему-то печальный. Деметрий даже сперва испугался: привык, что отец ему всегда улыбается. А потом ему стало не по себе. Отец вдруг предстал - отстраненным и посторонним. Не прежним облаком всеобъемлющей благодати, а седым человеком с пушистой, но небольшой бородой. В золотом венце и тусклочерном гиматии с красной каймой, под которым был тоже черный хитон. На гиматий падал солнечный свет, и ворсистость делала шерстяную ткань словно сотканной из теплого дыма. Но глубокие складки походили на трещины в скалах, из которых даже в жару поддувает зловещим холодом.
Отец, заметив его пробуждение, улыбается и садится к нему на постель. Деметрий, словно стыдясь своего прозрения, жмется к нему, чтобы слиться и стать неразлитно-счастливым, как прежде... Ничего не выходит. Отец ласкает его, но между ними лежит этот черный покров со страшными складками-трещинами. Деметрий боится даже смотреть на них, а не то что - зарыться в них носом, сунуть руку... "Мальчик мой, говорит отец. - Ты знаешь, какой нынче день?"... Деметрий недоумевает. Отец продолжает: "Ты уже не младенец. Почти мужчина. Тебе сегодня семь лет. Наступила пора, чтобы ты узнал от меня, как, зачем и какою ценою ты явился на свет. Я открою тебе много тайн"... "Не хочу!" - чуть не плачет Деметрий, закрывая лицо и ныряя под одеяло. Отец настоятельно раскрывает его и прижимает одну ладонь к трепещущему сердчишку Деметрия. А другую кладет на голову. И что-то умиротворяюще шепчет по-таврски. Прислушиваясь к непонятным словам, Деметрий вдруг делается спокоен. Даже слишком спокоен. Рассеян, покорен и вял. "Не выспалось наше солнышко", - думают слуги, одевая его в темносерое, теплое, шестяное, но совсем не нарядное платье.
Деметрий слегка оживляется, когда узнает, что они куда-то поедут. Отец сажает его с собой на коня, и они отправляются вниз по Царской дороге. Им сопутствует много людей, везущих и несущих факелы, корзины, сосуды. "Что там?" - спрашивает он у отца. Тот ответствует коротко: "Хлеб, вино, молоко и мед". - "Чтобы мы пообедали?"... Отец улыбается грустно: "О нет. Помолчи. Расскажу, когда мы доедем". Но Деметрия поражают не только эти предметы. Когда они сходят с горы и сворачивают на восток, к их процессии добавляются люди с флейтами и с черной коровой в кипарисном венке на рогах, перевязанном белыми лентами.
Деметрий хихикнул. Отец помрачнел и одернул его. И Деметрий оторопел, ибо кожей почувствовал: еще один хохоток - и отец рассердится так, что может даже ударить его. В первый раз за семь лет!... Вот они, те зловещие трещины...
Ехали медленно. Люди молчали, только плачески ныли флейты. Дорога еще раз свернула и повела их между острых, поросших лишайником скал и колючих зарослей. Наконец, очутились в совсем уж диковинном месте. Вроде много каких-то строений - а на дома не похоже. И никто не живет.
Отец велел сопровождающим ждать. Флейты смолкли. Он слез с коня, ссадил Деметрия и повел его в один из этих страшных домов. Отпер дверь тяжелым медным ключом. Перед входом, взяв факел, помедлил. Внутри было очень темно и веяло уже знакомым по складкам отцовского одеяния черным холодом. "Мальчик мой, - сказал отец, наклоняясь к Деметрию и беря его за руку. - Мы с тобою в Городе Мертвых. Здесь нельзя ни смеяться, ни бегать, ни разговаривать слишком громко. Этот дом называется - склеп. Тут лежит твоя мать и моя жена. Царица Климена. Сегодня семь лет, как ты родился, а она умерла".
Они вошли, и отец зажег от факела два светильника-чаши. Деметрий увидел внутри длинный ящик из зеленоватого камня и мраморное изваяние. Перед ними спокойно сидела задумчивая красавица с чистым и безмятежным лицом. Неживая, но совершенно не страшная. Губы чуть улыбались, глаза же были устремлены словно бы в никуда. "Она же сидит, не лежит", - удивился Деметрий. На сей раз отец не сердился. Он сел на скамеечку между статуей и небольшим алтарем, обнял сына и стал терпеливо ему объяснять значение слов, которых он раньше не слышал, не знал или не понимал. "Рождение", "смерть", "судьба", "душа", "мать", "жена", "мужчина", "женщина", "погребение", "поминовение", "жертва"... Отец говорил, ничего не утаивая, только стараясь изъясняться попроще. И обращался к Деметрию не как взрослый к младенцу, а как мужчина к мужчине, царь к наследнику и родитель к потомку.
Потом он позвал своих спутников. И обряд начался. Пели молитвы, жгли благовония, делали возлияния медом и молоком. Глядя на мальчика, наклонявшего чересчур большой для него сосуд над прахом матери, многие плакали. А Деметрий был так потрясен речами отца, что вряд ли сам понимал совершаемое. Отец то шепотом, то едва заметными жестами помогал ему делать правильно и кивал, когда всё получалось.
Фоанту не очень нравилось, что Деметрий глаз не сводил с изваяния. Оно было в самом деле прекрасным, но Фоанту - не по душе. Другого, однако, не было: Климена жила столь укромно и мало, что никто не успел ее запечатлеть - с ее тонко очерченным личиком, полудетской улыбкой, обидчивой кротостью, нежной жалостливостью к еще более беззащитным, чем она, существам: букашкам, птичкам, зверятам... Изваяние сотворил Гармонид, только дважды и мельком видавший Климену. Фоант не заказывал ему статую, он принес ее в дар через год после их разговора. Все, кто видел, хвалили. Говорили, чудесное сходство. Лишь два человека - суровый старик Гермагор и раздавленный горем Фоант - знали, что - непохоже. Красавица в кресле была равнодушно-горда и величественна. И один Фоант понимал, откуда это взялось в резце Гармонида. Но не мог отказаться от дружеского приношения. Кто же виновен, что наваждение всё еще владело ваятелем. Незабвенный облик так въелся в сердце, руки и разум, что воспоминание проступало, помимо желания, сквозь другие черты, налагая надменную маску на лик полудевочки-полуцарицы... Прекрасная статуя, да. Но Фоант не желал ее видеть.
На этом еще не закончилось. Склеп закрыли, и шествие двинулось к Священной горе. У подножия, на краю Священного леса, привязали коней и оставили слуг, хотя подниматься нужно было почти до самой вершины. Деметрий вопросительно посмотрел на отца. Тот объяснил: "Видишь ли, тут обитают грифоны. Они не любят конского запаха. Могут напасть и задрать и коня, и всадника. Впрочем, сюда с незапамятных пор никто не ездил верхом". - "А коров они любят?" - "Корова - жертва. Их кормят жертвенным мясом". Деметрий раньше слыхал про грифонов, но живьем не видал. Водились они только тут, на Священной горе. Стерегли святилище Девы. А дворец украшали каменные грифоны. Деметрий с Алфеей запросто залезали к ним на спины. Поэтому, когда Деметрий увидел настоящих грифонов, он не очень-то испугался. Подумаешь, звери как звери. Вроде очень крупных собак, только с крыльями и крючковатыми костяными носами. Даже хотел подойти и погладить. Боги, как отец побледнел и затрясся! А когда один грифон подошел к ним сам, отец быстро взял Деметрия на руки. Священная тварь положила когтистую лапу на грудь Фоанту, захлопала крыльями, разинула страшную пасть - и вдруг лизнула поджатую коленку Деметрия. Было щекотно. Деметрий дернулся и рассмеялся. Тварь вильнула львиными хвостом и отстала, уйдя к алтарю. У царя от души отлегло. А Верховная жрица, вышедшая из храма, сказала: "Сразу видно, что мальчик угоден Владычице". Спросить, что значат эти слова, Деметрий уже не успел: началось священнодействие.
Хотя отец уже рассказал ему и про смерть, и про жертву, Деметрий вцепился в отца, уткнулся в его одежды и решился взглянуть на алтарь лишь тогда, когда всё было кончено. И корова уже превратилась в пожираемое грифонами мясо. Верховная жрица нараспев творила положенные заклинания, помощницы вторили ей, а грифоны с клёкотом хлопали крыльями и хватали у нее с золоченого маленького трезубца дымящиеся свежей кровью куски. Жертва была принята, знамения оказались благоприятны. Верховная жрица, как полагалось, была свята и чиста. Иначе грифоны не стали бы есть у нее поднесенное мясо, а растерзали бы ее самое. Это, правда, Деметрию растолковали потом, много позже, лет еще через шесть или семь, когда уже можно было открыть ему, что означает для жрицы - "быть непорочной". А в тот день отец после приношения в жертву коровы просто взял его за руку и повел, с разрешения Верховной, в древнее капище. То считалось особенной честью, доступной изо всех мужчин лишь царям, и отнюдь не всегда, а только по совершении должных обрядов. Перед тем, как войти, отец отдал жрице кинжал, затем они сняли плащи и сандалии, омочили руки, ноги и лоб в священной воде и слегка задержались у входа, пока отец прочитал молитву по-таврски.
Древний храм находился в пещере, к которой позже был пристроен колонный фасад. Колонны были совсем простые, приземистые и неровные. Цвет их был бледно-зеленоватый, с разводами. Глазу это было приятно: казалось, они, при всей своей тяжести, источают прочный покой и пахнут морем и хвоей. И Деметрий без опасений вошел в темноту незнакомого храма. Там было почти как в гробнице, но вскоре глаза привыкли и убедились, что мрак - не кромешный. Рассеянный свет, проникавший из незапертой двери, вел их к двум негасимым светильникам у подножия главной святыни: дарованной небом статуи Госпожи Всех Смертей и Рождений.
Владычица Дева, к которой Деметрия шаг за шагом подвел отец, ему сперва не понравилась. Не то что ждавшая их в материнском склепе красавица. Эту можно было принять - за скалу или глыбу. Огромная, темная, нечеловекоподобная. Кто такую сваял? Да никто. И помыслить не можно.
Вдруг из глыбы прорезался - взгляд. Отыскал в полумраке Деметрия и уставился на него. Он хотел убежать и не мог, будто что-то его приковало. И вовсе не потому, что босые ноги примерзли к холодному полу. Нет, его притянула - Она. Богиня великая, страшная. Постепенно он различил всё, доступное человечьему зрению: голову, плоский лик с резким ртом и едва намеченным носом, могучие груди, прикрытые снизками бус, скрещенные руки... На животе - кинжал или меч.
О том, что ей в жертву приносили людей, Деметрий в тот день не узнал: отец рассудил, что - рано. А привел он Деметрия в храм, чтоб Владычица поглядела на мальчика, порученного ее покровительству. И еще раз - уже при Деметрии - повторил ту клятву, которую приносил здесь семь лет назад. Деметрий был горд, что теперь понимает всё. Или почти что всё. Испугался он только, когда услыхал, что отец поручает его этой жуткой и некрасивой богине. Он подумал, что его оставят при храме и заставят резать коров, чтоб кормить ненасытных грифонов. Грифонов он не боялся, но корову ему было жаль. Как она печально смотрела. Будто знала, зачем ее тащат в гору - а все-таки шла. Отец сказал, что жертва должна быть добровольной, иначе боги не примут ее. И жертвовать надо самым лучшим, иначе боги рассердятся. Боги - они как люди: обманешь - обидятся, оскорбишь - отомстят. О Дева, богиня великая, ты прости Деметрия, он тебя не хотел обидеть, подумав, что ты некрасивая, он немного привыкнет к тебе и полюбит, честное слово... Вон у тебя такие бусы висят - залюбуешься: сердолик, агат, хрусталь, золотистая яшма... Когда Деметрий вырастет, он тебе подарит еще, и цветов принесет...
Взгляд, вздрогнув и просияв, угасает. И снова - темная глыба. Без лика и выражения.
"Нагляделся?" - спросил тихонько отец. - "Склонимся пред нею, мой сын. Это Матерь всех матерей. Госпожа Всех Смертей и Рождений. Владычица всех существ на земле"... Они преклонили колена. Отец опять произнес молитву по-таврски. Деметрий умел объясняться со слугами, но звучавших в святилище слов совершенно не понимал.
Помолчали. Встали. Отец тронул его за плечо, поворачивая к выходу. Но, пока они были одни, Деметрий поторопился спросить: "А что это значит - быть обрученным богине?"... Отец опешил, но тотчас поправил его: "Порученным, Деметрий!... Ты, верно, устал, и язык у тебя заплетается... Да простит Госпожа тебе эту обмолвку... Быть порученным - это значит, богиня будет тебе покровительствовать. А ты ее будешь благодарственно чтить, пока маленький, и приносить ей дары и жертвы, когда станешь большим. А ты что подумал?" - "Я подумал, что я... здесь останусь". - "О нет! Даже если захочешь - нельзя: Владычице служат лишь девушки. Но твои обязательства тоже не так уж легки. Я ведь должен святилищу много денег. Не знаю, успею ли выплатить. Особенно нынче, когда я затеял строительство города. Значит, долг перейдет на тебя. Впрочем, что я с тобою об этом, тебе рано"... - "Отец! Ты же сам сказал: мне семь лет, я почти мужчина"... Царь хотел рассмеяться, но сдержался: они были в храме. Он лишь улыбнулся и погладил Деметрия по голове: "Конечно, мой мальчик. И раз оно так, обещай, что твоя подружка Алфея не узнает ничего из того, что ты видел и слышал сегодня. Когда настанет пора, ей расскажет, что нужно, отец. У них - свои тайны, у нас с тобою - свои. Обещаешь молчать?" - "Клянусь Владычицей", - гордо ответил Деметрий.
Часть коровьего мяса, не скормленную грифонам, тем временем зажарили, и в трапезном зале святилища для Верховной жрицы, царя и немногих избранных накрыли столы. Все сидели на длинных скамьях, покрытых овечьими шкурами, только царь и Верховная восседали на поставленных друг против друга креслах. Поминальный пир был тихим и чинным. Деметрий мало что понимал из произносимых отцом и Верховной речей. Получив разрешение, он устроился у отца на коленях, пожевал свежий хлебец, запил чем-то кислым - и вдруг у него перед глазами всё медлительно поплыло...
Он не помнил, чем кончилась трапеза, как они в полумраке спускались с горы, как вернулись домой. Сверху его несомненно несли на руках, а потом отец его вез верхом, привязав к себе концами гиматия. Он не чувствовал ничего, кроме мягкого колыхания. Крепко спал всю дорогу и проснулся лишь во дворце. Среди ночи. В своей постели. Открыл глаза - и опять первым, кого он узрел, был отец. Устало ссутулясь, он сидел у жаровни и глядел на огонь.
Теперь Деметрий доподлинно знал: отец - не бог. Он боится богов. Отец - властитель над человеками, да и то не над всеми, а только над некоторыми. Над Верховной он точно не властен. Он мужчина. И сам человек. Человек несчастный. У него больше нет ни отца, ни матери, ни жены. Один лишь Деметрий. В Деметрии - вся его жизнь. Деметрий должен жалеть отца. Ведь отец когда-нибудь тоже уйдет в Город Мертвых. Деметрий должен беречь его, чтоб они были вместе подольше. И не должен его огорчать. Никогда и ничем. Что бы там ни случилось.
"Хочешь есть?" - спросил виновато отец, заметив, что он пробудился. - "Нет", - ответил Деметрий, хотя не ел целый день. - "Захочешь, скажи. Слуги всё знают и накормят тебя в любой миг". - "А сам ты поел?" - "Немного. В святилище". - "А сейчас?" - "Не хочу". Деметрий сонно полюбопытствовал: "Завтра мы тоже поедем туда?" - "О нет, нет!" - улыбнулся отец. - "Завтра будет твой праздник. Много сладостей, много подарков... Ведь подумать только - семь лет!"... И совсем про себя, почти шепотом: "Ты растешь, я старею, а ей - как и было, семнадцать"... Деметрий сердцем чуял: отец очень хочет уйти, запереться и выплакаться. Но будет сдерживаться и ни за что не уйдет, пока сын не заснет. И Деметрий сделал вид, что заснул. И даже - что якобы во сне улыбается. Отец, облегченно вздохнув и бережно поцеловав его в лоб, удалился, стараясь неслышно ступать. И тогда Деметрий залился слезами, заглушая подушкой невольные всхлипы и шепот, рвавшийся с губ: "Бедный отец... Несчастный отец.... Несчастный, бедный отец"...
После этого жизнь изменилась. Еще день-другой ему были подарены для веселья и беззаботного отдыха. Но потом начались перемены. По утрам появлялся учитель, заставлявший писать закорючки и буквицы, складывать камушки, заучивать много стихов, повторять за ним родословия всех богов и властителей. После полдника царского сына провожали в гимнасий, где он вместе с другими знатными мальчиками учился бегать, прыгать, плавать, метко бросать поначалу игрушечный дротик, играть по правилам в мяч, бороться... Ни часа в лени и праздности! Через день он ходил в святилище Зевса, где один из жрецов обучал его пению гимнов и игре на кифаре. Тавриск же, отцовский слуга, провожавший Деметрия в город, перестал говорить с ним по-эллински - только по-таврски, ибо так ему было приказано. А еще отцовский конюший наставлял его в верховой езде и учил ходить за конями.
Алфея куда-то исчезла, когда им шел восьмой год. Во дворце ее больше не было, в городе он ее тоже никогда не встречал, хотя слуги сказали ему по секрету, что она отдана в воспитанницы к одной почитаемой женщине, бывшей когда-то невестой отца. Девочки ведь не ходят в гимнасий, а Деметрию не дозволялось бегать без присмотра по улицам и заглядывать в чужие дома.
Отец стал с ним строже. Каждый вечер, если только Фоант находился на Царской горе, они перед ужином или перед сном разговаривали. От Деметрия требовался откровенный отчет в его успехах и промахах. За успехи отец его чуть шутливо хвалил, а за промахи... нет, не наказывал и даже почти не ругал, но... сам огорчался. Утаить же было нельзя: царь узнал бы от учителей или слуг и тогда огорчился бы много сильнее. Деметрий помнил: отца огорчать нельзя, у него и так мало радостей, лишь дела и заботы. И учился не столько охотно, сколько старательно. Одного он не понимал: для чего отцу это нужно - подводить под каждым прожитым днем черту и раскладывать: это сделано, это осталось, это вышло, а это - не так... Почему бы не жить, как живется?... Задавать такие вопросы отцу он никак не решался. Опять-таки - не хотел огорчать. Ведь отец мечтал, чтоб Деметрий стал его продолжением. Чтобы был похож на Фоанта. А Деметрий был - не похож. Ну, похож лишь отчасти. Отнюдь не во всем и, пожалуй, не в самом главном. И когда Деметрий сам это понял, он из любви и сострадания к отцу задернул ту часть души, что была непохожа, плотным покровом. Чтоб отец никогда и не заподозрил, что там.
...Маленький, глупенький, чуткий Деметрий. Как будто Фоант не знал, что, приподняв тот покров, увидит лицо Климены.
У Алфеи тоже был день, который застрял в ее памяти и возвращался к ней вновь и вновь, пока она не выросла и не сумела кое в чем разобраться.
Лето. Жара такая, что даже учитель махнул рукой на детей. Какая сейчас учеба: шевельнешься - и сразу в испарине. А в саду всегда отыщется место, где лежит густая тень от деревьев, сквозит ветерок и кажется, будто прохладно. Почему Алфея с Деметрием очутились совсем без взрослых, не очень понятно. Но они сидят на теплых камнях у маленького пруда и болтают ногами в воде - кто кого сильнее обрызгает. Одежонки брошены рядом - но разве они никогда друг при друге не бегали голышом? Всё, что можно, давно рассмотрели. Это неинтересно. Интереснее - шлепать пятками по воде, хохотать и повизгивать. Но и эта забава приелась. И они начинают мечтать. "Вот когда я буду царем"... - вещает важно Деметрий. "А я царицей!" - бойко перебивает Алфея и... осекается, и прикрывает ладошкой то, чего миг назад ну ни капельки не стеснялась. Перед ними стоит неизвестно откуда взявшийся царь Фоант и смотрит на них печально и пристально. Сначала - на своего Деметрия. Потом - на обоих вместе. Затем - на одну Алфею. Деметрий уткнулся глазами в мокрый песок и поджал на камушке ноги, обхватив их руками. Весь сжался в комочек. Алфея не такова. Она поднимает свою золотую головку и говорит с царем - без слов, одними глазами. "Ты впрямь задумала стать царицей, малышка?" - "А что такого? Нельзя?" - "Не просто нельзя. Невозможно". - "Почему?" - "Спроси у отца". - "Потому что мы бедные, да?" - "Дитя. Подрастешь - поймешь". - "Всё равно: захочу - и стану!" - "Не станешь. Даю тебе слово". - "Я тоже тебе - даю!" - "Что ж, посмотрим, чье слово крепче"... Вслух же царь говорит им обоим без гнева, но очень сухо и сдержанно: "Вот вы где. Ну-ка, быстро оденьтесь и идите домой. Скажите, что я велел вас помыть. Потом поедите и будете делать уроки". - "Отец", - разжимает губы Деметрий. - "Учитель нас отпустил". - "Знаю. Я ему сделал внушение", - отвечает Фоант с усмешкой, едва скрывающей нарастающее раздражение. И добавляет нечто совсем убийственное: "Здесь правит пока еще царь Фоант, а не царь Деметрий. Ступайте!"...
Деметрий думал, что отец в наказание лишил его в тот злополучный день их обычной вечерней беседы. На самом деле царь ломал себе голову, как справляться с нагрянувшей засухой, и собравшиеся у него во дворце городские архонты и советники обсуждали всё это до тьмы. Пересохла речушка, питавшая Сотерию, ушла вода из колодцев, почти иссякли источники, начал падать непоенный скот... Нужно было немедленно принимать посильные меры, чтоб не начались бунты, болезни или - хуже - войны с соседями.
А Деметрий лежал в постели и плакал навзрыд, и никто не мог его вразумить и утешить. Пришлось послать за царем. Когда Тавриск, единственный из доверенных слуг, осмелился вторгнуться в зал совета, Фоант, узнав, в чем причина, побагровел. Все думали, он рассердился, что к нему пристают с пустяками. На самом деле царю было стыдно: он вынужден был обнаружить прилюдно, что слезы Деметрия для него важнее чуть ли не всех государственных дел. Напрасно считается, будто в этой стране нет рабов. Царь Фоант - раб Деметрия. Как такое иначе назвать?... Сказав, что время и впрямь очень позднее, и что завтра с утра они встретятся в нижнем дворце и продолжат совет, царь поспешно закончил собрание и устремился туда, где мог помочь только он. Деметрий, увидев отца не в домашнем хитоне, а в торжественном, белом с пурпуром, платье, залился плачем отчаянней прежнего. Ведь ему пригрозили, что пожалуются отцу, если он не уймется. Он боится не гнева отца, а его снисходительного презрения: что ты, дескать, как маленький, разревелся, не стыдно тебе?... Хочет выговорить "прости" - и не может, душат рыдания.
"О прости меня, сердце мое", - с изумлением слышит Деметрий из отцовский уст. - "Я забыл о тебе! Обещаю, что никогда так больше не сделаю. Ну, не надо, не плачь, я с тобой. Давай-ка, перевернем подушку, вся мокрая. Или ты ее вымочил слезами насквозь?"... Деметрию кажется, будто эти слова он уже когда-то слыхал. Должно быть, еще когда был несмышленышем и ревел по всякому поводу, потому что не мог говорить. А сейчас уже стыдно. Он готов умереть от стыда. Ведь отец уже видел в нем друга, мужчину, а он... "Я не буду"... - пытается вымолвить он, но язык ему не повинуется. Отец прижимает его к себе и долго гладит по отросшим темным кудрям. И Деметрий сам закрывает глаза, хотя продолжает шмыгать носом и судорожно привсхлипывать. Вдруг в голове у него помутняется, тело становится страшно тяжелым - а потом и совсем пропадает. Совершается превращение. Он уже не мальчик Деметрий. Он - что-то иное, без имени и без конца. Пожалуй, вот что: песчаный берег, на который набегают одна за другой ленивые зеленоватые волны, зализывая следы прошедших людей и крестики чаечьих лапок. Над песками и морем - солнце, а из самого солнца - властный и ласковый голос отца: "Повторяй за мной". И язык его звуками волн повторяет то ли молитву, то ли заклятие. Когда же слова иссякают, море становится тихим-тихим - как чаша со священной водой перед храмом Владычицы Девы. Солнце заходит за гору, дымка на горизонте превращается в нежный туман. Всё сливается воедино: плески, шепоты, шорохи, воды и звезды...
Когда потом - и в детстве, и в юности - любопытные люди вопрошали украдкой Деметрия, правда ли, будто отец его царь Фоант причастен к искусству волшбы и способен повелевать стихиями, превращая существа в вещества и наоборот - Деметрий с чистым сердцем, не думая никого обмануть, запугать или высмеять, серьезно ответствовал: "Правда".
Гармониду царь ничего не стал говорить, и поэтому сам удивился, когда вскоре тот пришел во дворец и сказал, что уводит Алфею. Царь был втайне этому рад, но счел за долг отговаривать друга. Тот нахмурился: "Не настолько я глуп и тщеславен, Фоант, чтобы пыжиться от того, что моя девчонка растет во дворце. Тут ей вовсе не место, и я не хочу, чтоб она себя вдруг возомнила царевной". - "А чего же ты хочешь? Заставишь ее заниматься хозяйством? Месить тебе глину? Сажать огород? Дитя еще слишком мало, да и жаль такую красавицу".... - "Не жалей, Фоант, а подумай, что с ней будет потом, когда чуть подрастет. Ты своей добротой погубишь мне дочь. Ни готовить, ни прясть, ни ткать, ни в доме прибрать... Зато личиком вышла, и музыку знает, и с царем говорить не стесняется. Для такой одна лишь дорога - в гетеры". - "Да боги с тобой!" - "А кому она будет нужна - незаконнорожденная, белоручка, с малым приданым и замашками госпожи?" - "Если нужно, я хоть завтра найду для нее жениха и добавлю приданое". - "Мне не нужно твоих денег, Фоант. Мне нужна моя дочь. Я давал ее не навсегда". - "Разве сможешь ты воспитать ее сам, без жены, без нянь и служанок?" - "А я и пытаться не стану. Я уже договорился с Аретой, та возьмет ее в дом и научит всему, что положено знать девушке из приличной семьи и хорошей хозяйке". - "Ты - с Аретой?"... - "А что такого, Фоант?"...
Об Арете ему вспоминать не то что совсем неприятно, а скорее неловко. Можно было тогда растрогнуть помолвку без громкой огласки. Фоант, разумеется, взял вину на себя и выплатил мзду за обиду семье Агесандра. Однако об этой истории долго судачили. И конечно, досталось обоим - и строптивому жениху, и немилой невесте. Но Арета была тогда почти девочкой, чуть постарше покойной Климены. Даже если она оскорбилась, то скоро утешилась: отец спешно выдал ее за Филона, сына гимнасиарха - жениха богатого, знатного и весьма недурного собой. Вряд ли ей приходилось жалеть, что она не стала женою Фоанта. При царице Кинноре никакая жена не могла бы распоряжаться не только в стране - даже в собственной спальне. У Ареты судьба сложилась прекрасно: муж во всем угождал ей, брат стал Верховным жрецом, унаследовав должность отца, дом был полная чаша, сама - уважаема, дети благополучны, теперь уже - внуки пошли, две девчонки и мальчик...
"Ничего", - ответил Фоант. - "Я не знал, что ты с нею видишься. Помню, ты не бывал у них с той поры, когда я с ней расстался". - "Нас снова свел Агесандр, он был зван к сестре на обед, по дороге встретил меня и заставил пойти, я не смог отказаться... Она славная женщина и, хоть в летах, довольно приглядна". - "Правда? Я не видел ее с того года, как родился Деметрий. И умер старик Агесандр. Но тогда я был не в себе и не помню, говорил ли я с ней, подходил ли"... - "Подходил. Она вспоминала. К слову, Арета просила передать тебе поклон и привет". - "Значит, вы обо мне говорили?" - "Конечно. Мне кажется, что она... жалеет тебя." - "Я слыхал, что она помыкает Филоном?" - "И пусть, раз ему это нравится. Зато дом процветает, кругом чистота, слуги тихие, дети почтительные, внуки голос не смеют подать"... - "Боги, ну и муштра! Ты желаешь того для Алфеи?" - "Я забочусь о ней. И если начистоту, то скажу откровенно, Фоант: чем скромнее и незаметнее проживет она век, тем лучше будет для всех. Для нее, для меня, для тебя. Наконец, для Деметрия! Ты согласен?" - "О да".
И Алфея исчезла, даже не попрощавшись с Деметрием. Он как раз был в гимнасии. Возвратился - а ее уже нет, лишь игрушки остались. Огорчился, но плакать не стал, потому что отец объяснил: "Ты ведь учишься? Учишься. И Алфее пора. Только мальчиков учат иному, чем девочек. Но не хочешь же ты, чтобы она осталась невеждой и все бы над нею смеялись?"... Деметрий кивнул понимающе. "Может быть, - продолжил отец, - нужно будет пригласить сюда для тебя приятелей, вы бы вместе росли и играли". Но Деметрий подумал, что тогда он будет реже видеть отца. И сказал: "Мне довольно встречаться с ними в гимнасии". - "Ну, как знаешь", - ответил Фоант и больше уже на том не настаивал.
А ваятель, дабы царь не счел его неблагодарным, подарил ему двуединую дивную статую: Аполлона и Дафну. Фоант ее долго разглядывал, восхищаясь резцом Гармонида. Девушку-дерево он узнал в тот же час. Аполлон, однако, дразнил его дерзкой загадкой. Кого воплотил в божественном облике Гармонид? Не себя же, отнюдь не красавца и имевшего даже больше таврских черт в наружности, чем Фоант? Нет, ваятель скорей походил на дремучего узловатого Пана, чем на стройного сына Лето. Надоумил венок. Из-под листьев лавра у бога от быстрой погони выбилась прядь. А за ремень сандалии Аполлона был заткнут маленький, очень изящный, не сразу приметный кинжал... Ну конечно, та ночь, то безумие, та насмешка богини над смертными...
Покачав головой и насильно отринув воспоминания, царь велел поставить чудесное рукотворение в дальний зал, куда редко кто заходил.
А потом отдал и другое распоряжение. Из гробницы Климены убрали мраморное изваяние. Гармониду Фоант сказал, что склеп отсырел после сильных зимних дождей, и статуя может испортиться. В склеп послали штукатуров и каменотесов, а статую вынесли. Но когда работы закончились, ее не вернули на место, а посвятили в святилище Девы. Ваятелю словно не было дела до этого. Он как будто не помнил про статуи, которые дарил Фоанту. Дарил, ничего не беря взамен. В силу давней причуды, дабы дружбе их не мешала никакая корысть, он отказывался принимать от Фоанта любую плату. Создавал горделивую видимость, будто они совершенно равны. И Фоант соглашался, раз так ему нравилось.