Kes : другие произведения.

Декабристы

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 3.66*5  Ваша оценка:

  1.
  Перед глазами невыносимо плавно, с пищеварительной медлительностью и тяжестью, влажно колышется дешевая кисея лихорадки; сквозь нее - нависает впереди смуглый в предрассветных сумерках проселок, по которому, навстречу стекающему в низину редкому туману, угнетенным, но скорым шагом отступления поднимаются несколько офицеров. Нет сил идти, я отстаю от них все сильнее, пропитанное остывшим болезненным потом белье облепляет замлевшее тело, как прелая листва - еще не отошедшую от зимы землю, не хватает воздуха, хотя он и одуряюще свеж, а все верхние пуговицы мундира уже оборваны. Подобно младенцу, я не могу удержать запрокидывающуюся голову, и, как пьяного, меня тянет вперед, подхватив под локоть, невысокий лысый старичок в черном кожаном пиджаке. Вся его маленькая морщинистая голова густо припорошена мраморно-розовой перхотью пудры; лысину с затылка просвечивающей подковкой охватывают кропотливо, один к одному, подклеенные тонкие белесые волоски. Как если бы я порывался куда-то, крича, из лазаретного бреда, он, пришептывая, бессмысленно-увещевательными словами заговаривает мою боль, - но я слишком слаб и разбит, чтобы меня нужно было от чего-то удерживать; разбиты и наши мятежные полки, и теперь, гонимые мощным валом правительственных войск, остатки армии заговорщиков бегут, распадаясь на все более мелкие отряды; стрелки на школьной карте из будущего века, ветвясь и утончаясь, переходят в пунктир и готовы прерваться. Мои товарищи, входя в смутно сквозь пелену различимую деревню, скрываются из виду, лишь Сашка, приотстав и обернувшись ко мне, подгоняюще машет рукой. Мне в этот момент думается, что вряд ли он видит моего спутника, хотя в этом случае как-то непонятно, почему же тогда он сам не поможет мне идти, а только кричит что-то издалека; я бы, впрочем, тоже кричал, если б не был до такой немоты обессилен.
  
  
  3.
  Поздним бессолнечным утром современного весеннего дня мы с Сашкой, сокрушенно молча, избегая смотреть друг на друга, но держась очень прямо, завершаем свое бесславное возвращение - с тыла, сквозь раннюю зелень сада подходим к тому зданию, где прошли последние месяцы нашей подготовки к окончившемуся разгромом походу. Возможно, мы с ним первые из всех наших, кому удалось успешно протиснуться между складками времен, обнаружить, открыть и пройти сквозь все отверстия - в нужном, приводящем домой порядке. Нам, конечно, положено сразу идти и докладывать о прибытии начальству, но прежде - наш долг перед оставленными позади товарищами, и мы все-таки входим в полутемную казарму, широкую, с низким потолком и далекими окнами, лишенными теперь занавесок; здесь остались только сбивчивые ряды корявых, трубчатых, со слезающей матово-голубой краской, железных кроватей с голыми сетками.
  
  Мы знаем, что должны сделать, и как это следует совершить, и потому оба не произносим ни единого слова. Сашка каким-то чудом пронес через весь обратный путь где-то подобранный солдатский ранец, и теперь осторожно кладет его на пол и сам опускается над ним на колени. Я оглядываю остовы кроватей, пытаясь вспомнить и по их нынешнему сдвинутому расположению определить, кто из наших на какой кровати спал - в этом нельзя ошибиться. Сашка достает из ранца разваливающийся в руках комок белой ткани, выделяет из него один платок, остальные оставляет на ранце, и поднимается с колен, вопросительно глядя на меня. Это платки наших товарищей, и теперь нам нужно каждый из них поместить под принадлежавшую его хозяину кровать. Сашка разворачивает платок, чтобы я мог увидеть, чей он, но я уже и без того это понял и сразу указываю ему левой рукой на кровать во втором от окна ряду. Он смотрит на нее, кивает и медленно сосредоточенно переступая, идет в ее сторону.
  
  Звучит Сашкин неестественно гортанный, стиснуто-страстный голос; произнеся несколько положенных слов, он бросает платок под сетку, и чуть сероватый, ветхий кусок ткани вяло ложится на дощатый некрашеный пол, повитый сизым налетом нежилой пыли. Может быть, это всего лишь нелепое суеверие, но у нас все равно уже нет другого способа отсюда помочь своим, которые остались там. Точнее - в тогда. Ничего мы не можем сделать, чтобы попытаться спасти их, лишь символически желать им спасения, сокрытия от врагов - скрывая под кроватями их платки. Ритуал повторяется второй раз; еще один платок невесомо ложится под кровать своего хозяина; подразумевается также, что это должно проложить мост для его возвращения, создать нить, которая будет его вести.
  
  Сашка, кажется, в трансе; во всяком случае, разреженный нимб трагического воодушевления колышется вокруг его головы, звуки голоса все меньше походят на человеческую речь, а движения такие, как будто нечто водит его телом, как кистью по холсту. Я не способен с той же полнотой вложиться в это действо - ведь вообще-то платки следовало бы доставить в наш настоящий Дом, а не в этот временный лагерь; именно туда легче всего тянуть нить возврата, да и кровати там настоящие, а здесь - ну что за "сокрытие", если сетка просвечивает насквозь?.. Но как следует нам сделать это все равно не дадут, никто не пропустит к Дому неизвестно кого, придется объявляться, а этот момент хотелось бы отложить как можно дальше. Но все равно ведь придется, и уже скоро. И эта мысль тоже не дает мне по-настоящему переживать ритуал так, как делает это Сашка. Я отстраненно смотрю, как он движется в сторону дальней стены, сам подхожу поближе, чтобы проследить момент падения, и вижу, как тяжело, со шлепком падает третий по счету платок. Сашка быстро сгибается и тут же одним мгновенным движением перебрасывает платок на сетку, оборачивается ко мне и произносит растерянно имя: "Глеб..." - потому что мы оба знаем, что это означает. Глеб ранен, и судя по влажности платка, очень тяжело. На пыльных досках пола остается темное мокрое пятно. А с лечением в том времени - беда.
  
  Четвертый платок легко расправляется на лету и ложится почти ровным квадратом. "Ну, дай Бог, дай Бог, чтобы так..." - святым голосом бормочет над ним Сашка. Он снова возвращается к ранцу, снова встает на колени и роется в нем. Долго. Потом приподнимает ранец навстречу тусклому свету из окна, шарит в нем еще, в широком помещении очень тихо, и малейший звук слышен очень явственно, и я уже давно и безнадежно догадался, в чем дело, и наконец Сашка отстраняется от ранца, поворачивается ко мне и выдыхает: "Виталика..." - и отрицательно качает головой. Из пяти захваченных с собой платков в ранце обнаружилось только четыре. Сашкины руки бессильно и скорбно повисают, он все еще на коленях, голова тоже траурно склонена - но спина, спина сохраняет свою ледяную прямоту.
  
  
  
  ...И дорОгой - сначала подзаросшей в этом году тропинкой через овраг, потом сквозь полупрозрачный лесок к знакомой дыре в заборе - то, о чем невозможно не думать, все-таки не прокручивается раз за разом в голове, а, скорее, равномерным тусклым налетом оседает на всем окружающем, добавляет один и тот же привкус любой мысли, о чем бы она ни была. И когда перед глазами, как материализовавшееся воспоминание о прошлом лете, появляется здание фабричной общаги, густо-серый и темно-красный цвета ее стен тоже кажутся мне менее насыщенными, чем я их помню; вся яркость приглушена, вытеснена чем-то тягостным, как снотворное, и мы с Сашкой опять идем рядом молча, и по-прежнему на мне какая-то случайная и невыразительная одежда, а на нем - полевая офицерская форма из времени Первой мировой.
  А вот мы уже забрались по знакомой с прошлого лета пожарной лестнице, пролезли через открытую по случаю теплой, парн"ой погоды раму на третий этаж общаги, и в пустом коридоре опять кажется темновато после улицы. Стены темно-зеленые, двери салатовые, пол, как принято в таких местах, темно-коричневый. Здесь живут как бы работницы местной текстильной фабрики, но мы в том году с самого начала распознали в них своих, и хотя говорить с девушками на эту тему было, конечно, не принято, мы понимали, что их здесь на самом деле очень кропотливо и тщательно готовят к десанту, похожему на наш, только в какое-то другое время - а они, видимо, точно так же все понимали про нас, хотя мы и представлялись студентами питерского универа, прибывшими на военные сборы. Между собой мы называли их "соседками".
  Мы медленно двигаемся по коридору, пол под нашими ногами поскрипывает, в комнатах играет радио, слышны кое-где голоса. Одна из дверей открывается, выходит девушка в шортах и в майке, с маленькой кастрюлькой в руках, бросает в нашу сторону быстрый неприязненный взгляд - это, мол, кто еще такие? - и тут же отводит глаза, готовясь разминуться с нами в узковатом коридоре, всем видом показав, что наше появление здесь никакого отношения к ней не имеет и иметь не может; вдруг что-то в ее лице меняется, она останавливается и смотрит на нас ошарашенно - узнала. Нет, она не вспомнила, да и вряд ли когда-то знала наши имена, но она поняла, что мы - из тех, и всё, что она может произнести, это "...Вы?!..", и не успеваем мы ответить, как разносится ее звонкий, несущий в себе изумления больше, чем остальных чувств, вопль: "Девки!!!"
  
  Открываются другие двери, раздаются другие ахающие женские возгласы, к нам устремляются с разных сторон наши прошлогодние "соседки", знакомые и не очень, но притормаживают и останавливаются в шаге от нас, видимо, уловив по нашим лицам, что для объятий сейчас не время. Одни в чем-то спортивно-домашнем, другие в линялых халатиках, вся масса производит впечатление какой-то действительно "рабочей молодежи", ширококостной здоровой ладности, и от этого сразу всплывает из памяти удушливо-пряный запах сена в огромных стогах, что в прошлом году стояли в поле за рекой. И волосы у большинства из них тоже светлые и прямые.
  
  Соседки обступили нас и ждут, что мы скажем, и слышны только нервные, беспокойные обрывки вопросительных восклицаний, но и мы ничего толком ответить им не можем, мнемся и что-то неопределенное мычим, пожимая плечами, пока Сашка, каким-то образом оказавшийся на шаг впереди меня, не начинает говорить более-менее связно и при этом предельно откровенно о том, кто мы такие и откуда мы сейчас вернулись. Они слушают без настоящего удивления, зато с жадным и неотступным вниманием: они явно понимают не только то, что такие вещи возможны, но и зачем они нужны, - но тем понятнее им, насколько ужасающим было поражение, о котором сейчас, все размашистее жестикулируя, говорит мой напарник. Говорит он возбужденно и бессвязно, и девушки не сразу понимают, что часть из наших уже никогда не вернется, что они не просто "потерялись" - они погибли "там" по-настоящему. А тут еще Сашка начинает заходиться в каком-то азарте горя и выкрикивать имена и обстоятельства гибели наших товарищей, - и вот уже я вижу, как страшно побледнела и застыла одна из соседок, как другая, зажимая себе руками рот, пятится к стене, как дрожат слезы во многих глазах. А Сашка уже выкрикивает что-то совсем другое, даже я уже с трудом понимаю, о чем он, а соседки, наверное, только и могут посочувствовать тому, как же он страдает, как в клочья рвется куда-то; девушки не решаются прерывать его, и потому одна из них подходит ко мне, осторожно прикасается к плечу и спрашивает: "А вот... Сережа Чернов, ты про него ничего не знаешь?.." У некоторых из наших остались здесь после того лета чуть ли уже не невесты, - "Нет, - говорю я, - не знаю, мы с ним в разных отрядах были," - потому что ее Сережа погиб одним из первых, когда мы еще были все вместе, и не могу я сказать ей об этом, просто не могу, и всё.
  
  Сашка продолжает бушевать, а несколько девушек, заметив, что я, в отличие от него, могу вразумительно отвечать на вопросы, начинают меня наперебой спрашивать о чем-то, почти не давая времени для ответов. Среди них я не узнаю никого. Собственные слова кажутся мне ватными и замедленными, и наконец одна из них спрашивает, не голодные ли мы, не хотим ли есть или еще чего-нибудь. "А у вас тут где-нибудь можно помыться?" - произношу я, и очень скоро мне в руки суют широкое махровое полотенце и мыльницу, и чуть ли не заталкивают в душевую.
  Сашкины возгласы слышны и пока я раздеваюсь во влажном помещении среди гулкого кафеля, потом я включаю воду погорячее, понапористее, и за ее шумом на некоторое время перестаю их слышать; но вымывшись и выключив воду, я не слышу уже его голоса, а только растревоженные крики девушек, оборачиваю полотенце вокруг бедер, выглядываю из двери душевой в коридор и вижу, как в дальнем его конце, уже возле лестницы, несколько соседок суетливо тащат куда-то на руках безжизненное, разбитое припадком тело Сашки.
  
  
  2.
  В одном из промежуточных пунктов нашего возвратного пути, нашего отчаянно-хитрого прорыва через слоистые нагромождения времен, натолкнувшись на кажущуюся непроходимой, неподдающейся преграду, решаем ее просто снести - не искать обходов, а навалиться, собрав все оставшиеся силы, и - будь что будет. Знаем, что можем сбить юстировку - и тогда назад нам вернуться уже никогда не удастся, - но настроение наше, с ноющей болью поражения на дне и с полной измотанностью на поверхности, таково, что мы все-таки бросаемся напролом. Нам прививали осмотрительность, нас учили без нужды не делать ничего непоправимого, особенно в промежуточных пунктах; но теперь, когда уже давно скомканы все планы и расчеты, когда все пошло наперекосяк и вразнос, мы отвечаем только сами за себя, и нам виднее, что можно сделать, и шли бы они все теперь к черту, наши учителя-теоретики.
  
  Препятствие представляет собой большую, дешевую, дрянную столичную гостиницу, своей неряшливостью (и, видимо, еще чем-то) смещающей общую конфигурацию места в противоположную нужной нам для прохода сторону. Проход здесь, мы нашли его, но он закрыт. Чтобы открыть его, пытаемся провернуть очень затейливую комбинацию.
  После занявшей несколько дней подготовки наступает, наконец, время высвободить все сжатые пружины заготовленного механизма; и вот на приближении к высшему пику всеобщего смятения, вызванного нашими действиями, обнаруживаю себя выскочившим из кухонных помещений в большой растревоженный зал гостиничного ресторана, в слегка коротковатой мне одежде коридорного (который сейчас лежит связанным в одном из номеров), с по-холуйски разлизанными на тошнотворный прямой пробор волосами и почему-то с белым полотенцем, перекинутым через левую руку. Выбежав в зал, я тут же плотно притворяю за собой двери и приваливаюсь спиной к белой стенке - переждать головокружение и отдышаться. Валерка сумел сварить здесь на кухне что-то, что, рванув, подействовало как аналог слезоточивого газа на дальний от меня конец зала, и посетители оттуда метнулись к выходу, в дверях давка, слышны кашель, перепуганные крики, даже визг. Рядом же со мной, в углу, сидят двое офицеров с дамами, сидят очень спокойно, и даже свысока, с насмешкой поглядывают на всю поднявшуюся суматоху. Их явно веселит, насколько растеряны и напуганы все люди вокруг. Я замечаю, что сейчас они посмеиваются надо мной: вот одна из женщин, та, что сидит ко мне лицом, чернявенькая сама и в черном же платье, наклонившись к спутнику, что-то смешное шепчет, скашивая глаза в мою сторону, он тоже на меня смотрит и усмехается самодовольно. Конечно, я смешно выгляжу: туповатый слуга, с перепугу забежавший куда не надо и теперь нелепо переминающийся у стенки, вжимаясь в нее, будто хочет спрятаться от собственного смущения, и очевидно ничего не соображающий. Вторая дама тоже с веселым любопытством поворачивается ко мне, чтобы оглядеть меня с ног до головы. Офицеры, между прочим, сытые, холеные, крепкие, а вот дамочки у них так себе, не ахти, особенно которая спиной ко мне сидит - вся какая-то потрепанная, с тощей шеей и мелкими неприятными чертами лица. Ее кавалер, высокий, усатый и краснолицый, смотрит на меня коротким взглядом и сразу же о чем-то начинает говорить со своим товарищем; оба офицера достаточно молодые, в полевой форме, непонятно, что они делают здесь, в столице. А я ничего не ел уже третьи сутки, и может быть поэтому, может, из-за болезни, от которой я еще не отошел, или еще почему, мне начинает вдруг мерещиться, что они знают откуда-то, кто я такой, понимают, что я тоже офицер, и видя, в какую затруднительную ситуацию я попал, обсуждают сейчас между собой, удобно ли пригласить меня за их столик - и просто накормить. Я успеваю даже растрогаться этому проявлению духа офицерского товарищества, и подготовить вежливый и благодарный, но все же отказ - и потому, что гордость не позволяет, и особенно из-за времени: потому что пока все идет, как задумано, а значит, если так же и продолжится, через десять минут уже можно будет попробовать ткнуться в проход. В этот момент раздаются подряд два хлопка в фойе, куда выбегает публика из ресторана, и теперь еще и оттуда начинает густыми клубами валить белый дым. Люди в ужасе бросаются назад; от дверей теперь слышны панические и отчаянные крики.
  
  Оба офицера, не торопясь, но все же встают на ноги и смотрят в сторону творящегося у выхода хаоса. "Да что ж там такое, в конце-то концов!" - не выдерживает усатый и, резко отбросив в сторону стул, размашистым шагом направляется в ту сторону. (Это его форму через несколько минут успеет еще надеть на себя Сашка, непонятно как гениальным своим чутьем уловив, что это зачем-то надо сделать; как выяснилось уже на разборе, это, видимо, был наш единственный шанс пройти - и Сашка его не упустил, без раздумий отправив этого типа в нокаут, когда столкнулся с ним в задымленном коридоре.)
  Между тем смотрящая в мою сторону дамочка беззаботна до странности, ее темные глаза так и постреливают мелким озорством, ей, кажется, хочется как-то подшутить надо мной, над этим перетрусившим деревенщиной, и вот уже раздается ее издевательский голос: "Любезный!"
  
  Я понимаю, что обращается она ко мне, больше не к кому, но в их сторону не смотрю, и тогда она уже почти кричит, хотя я в трех шагах от нее: "Послушай, любезный, можно тебя попросить об одном одолжении?"
  
  Я поворачиваю к ним голову, и тоном, вполне соответствующим своей случайной роли, грубовато отвечаю: "Посуду относить не буду!" и почему-то еще упираюсь взглядом в пол. Дамочка смеется, запрокинув голову и хлопая перед лицом в ладоши, до того ее развеселил мой ответ. Тут ко мне вплотную подходит второй офицер, сует в руку зеленую бумажку и доверительным голосом говорит: "Братец, я понимаю, что ты не отсюда, но ты же ведь наверняка знаешь, где у них тут шампанское прячется, а? Принес бы ты нам пару бутылочек, а, а то надо же нам как-то весь этот бардак переждать, сам понимаешь, а то уж скучновато становится, и прислуга как назло вся поразбежалась..."
  
  Ах ты подонок, думаю я, - но зато вся бредовость моих нелепых надежд на "офицерское братство" видна мне теперь как на ладони. Он пьет здесь с девками шампанское в то время, когда в стране идет война, и на фронте гибнут люди; и я тоже совсем недавно вышел из череды боев, в которых гибли мои товарищи, а он принимает меня за слугу и обращается как с недочеловеком, свысока и снисходительно - да если бы ты знал, самовлюбленный щенок, кто я такой; тебе и не снились вещи, через которые я прошел...
  Нет уж, одергиваю я сам себя, лучше уж как есть, пусть ничего не знает, не хватало еще лишних препятствий для прохода, какая мне разница, что он обо мне думает, в конце-то концов; я смотрю на него из-под полуприкрытых (чтобы не выдать мое к нему презрение) век: "Попробую, если получится," - и засовываю трешку в карман штанов. "Вот и молодец, - хвалит он, - орел, ничего не боишься, так и надо!" (Я едва удерживаюсь, чтобы не плюнуть от всей души, сорвав всю свою злобу на этого кретина.) "И все-таки, братец, ты захвати вот посудку-то, что она зря тут стол захламляет."
  
  Мне уже пора убираться отсюда. Под насмешливыми взглядами двух дам я подхожу к столу и начинаю собирать тарелки. Не помешает ли, думаю я, полная безучастность этой компании к расплескавшейся уже по всей гостинице панике - ведь одновременно наши орудуют и в других местах, не в одном только ресторане - выполнению нашего плана? Сверху оказывается глубокая глиняная мисочка с каким-то заморским недоеденным супом; офицер приоткрывает дверь на кухню, чтобы я мог пройти, я со стопкой тарелок вхожу в узкий полутемный коридор, перед лицом плещется мутная жидкость, и от ее аппетитного запаха меня и самого начинает мутить, к нему примешивается острый и тяжелый чад со взорванной кухни, живот сводит голодными спазмами, я на ходу сгибаюсь под грузом запахов все ниже, будто под непосильной ношей, все вокруг тускнеет и кажется, будто вот-вот все оно померкнет и исчезнет совсем.
  
  
  4.
  К осени все мы - все те, кто уцелел в боях, а потом еще сумел вернуться - собираемся в особом закрытом санатории, расположенных в той же местности, что и наш полевой лагерь, и совсем, в сущности, недалеко от мест наших неудавшихся свершений. Подробнейшие отчеты, анализ, разборы, изучение всех обстоятельств и деталей закончены, раны залечены, и нам всем наконец дали отпуск - но чем мы можем заняться дальше, куда нас теперь могут направить, никому не известно. Наверное, и начальство в недоумении - что же с нами делать. Мы бестолково слоняемся, как бы в неком карантине, по старому парку с квадратным прудом посередине, ходим на всякие восстановительные процедуры, с нами работают психологи, но по большей части мы не знаем, куда себя деть. По вечерам сидим в неродном, неуютном и до одури надоевшем баре этого санатория.
  
  В один из дней, выйдя в парк прогуляться перед ужином, вижу нескольких своих товарищей, идущих по берегу пруда, и рядом с ними - какого-то невысокого, вертлявого и неустойчивого человечка. Приблизившись, с ощущением укола, на несколько мгновений замораживающего и потом совсем устраняющего сердце, узнаю в нем того самого старичка, что там (как я привык думать о тех событиях, а ведь на деле-то - тогда)- вел меня, бредящего, под руку и не давал мне упасть. Здесь на нем уже не черный кожаный пиджак, а потрепанное осеннее пальтишко старческого серого цвета, сам же он как-то уплотнился, не сквозит больше нереальностью, но одновременно потускнел, еще сильнее сморщился и, странно, стал при всей плотности легковеснее, чем я его помню. Он подбегает то к одному из наших, то к другому, что-то плаксивым голосом бормочет, пытается обратить на себя их внимание, о чем-то, кажется, упрашивает, суетливо хватает их за локти - они лишь молча высвобождаются, не глядя на него, и неторопливо идут дальше. Он хочет забежать с другой стороны, поскальзывается на размытом дождями глинистом берегу, не удерживается и с жалким, тоненьким вскриком сползает в желтую воду. Мои товарищи даже не оборачиваются на него; я иду сзади и вижу, что он начинает тонуть у самого берега, беспомощно суча ручками по берегу, по воде - глубина в вырытом экскаватором пруду начинается сразу же, без перехода. Цепляется за оставшиеся клочки осоки, они вырываются, его голова снова скрывается под желтой, взбаламученной водой, и на какую-то подлую секунду мне кажется, что если бы он вот сейчас все-таки утонул, то всем было бы легче, и ему, и нам, и мне; что в каком-то последнем и безжалостном смысле это-то и было бы правильно - не длить больше это жалкое, цепляющееся существование; лучше бы без него. Чтобы его не было больше. Но я уже, осторожно, но быстро ступая по скользкому берегу, приближаюсь к нему, ищу места потверже, поустойчивей - я не забыл, что это он, кем бы он ни был, тащил меня и поддерживал, и в каком-то смысле даже спасал. Хотя я и не понимаю, как он мог "туда" попасть.
  
  Ухватившись за показавшуюся над водой руку, вытаскиваю его до половины, он кашляет и судорожно всхлипывает, двое наших ребят уже держат меня сзади за одежду, чтобы не соскользнул за ним. Перехватив сначала за воротник пальто (чтобы не замочиться), вытаскиваю его на берег, но потом не опускаю на землю, а с неожиданным щемящим чувством беру его, совсем легонького, на руки, лицом вниз, чтоб откашлялся, и, опять осторожно ступая, иду к ближайшей скамье. Лежа животом на моих коленях и тряпочкой свесившись на обе стороны, он блюет, стонет, всхлипывает, причитает, потом начинает совсем по-детски икать и трястись крупной дрожью.
  
  Пока он приходит в себя, проходит минут пятнадцать. Мои друзья ушли на ужин, я остался - и пытаюсь выяснить, где он живет, куда его проводить. Оказывается, совсем недалеко - в двадцати шагах за нашим забором стоит грязно-белая пятиэтажка, я довожу его до подъезда, но железная, ржавой краской выкрашенная дверь заперта, и он просит, не переставая жалобно хныкать, приподнять его до окна первого этажа, постучать в окно своему сыну. На вытянутых руках, держа его сзади подмышки, как поднимают ребенка, чтобы усадить его себе на шею, я протягиваю его к окну. Слабыми, бледными пальцами с проступающими костяшками он меленько стучит по стеклу и зовет: "Егорушка!.. Егорушка!.."
  Наконец продольная форточка открывается, я вижу толстое, довольное, бородатое лицо мужика, который, увидев мокрого и плачущего отца, заходится гулким, ухающим, ужасно неприятным смехом. Я опускаю старичка на землю, он, кажется, этого даже не замечает, стуча зубами и уже как-то потерянно, умоляюще повторяя имя сына вперемежку со всхлипами. Тот продолжает хохотать, то высовываясь из форточки и глумливо передразнивая невнятные звуки, которые производит его отец, то снова откидываясь назад и хохоча, похлопывая ладонями по бокам своего пивного живота. И дверь открывать не идет.
  
  Мне внезапно становится настолько невыносимо, до головокружительной белой ярости отвратителен этот тип, что я готов его убить - если бы был в состоянии перенести еще хоть секунду взгляда на его рожу.
  
  Мгновенно отвернувшись, быстро ухожу в сторону санатория. За спиной еще некоторое время слышны мямлящие всхлипы отца и утробный хохот сына. Я не оглядываюсь.
Оценка: 3.66*5  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"