В тот день, когда Инна вышла замуж, ее мать посмотрела на жениха, укоризненно покачала головой, но ничего не сказала. Действительно, что там можно было сказать - жених, в свои тридцать пять, смотрелся на двадцать, а вел себя на восемьдесят пять. Его шаркающая походка, вечно сгорбленные плечи и полная неспособность что-либо решать или делать сделали его притчей во языцех всех окрестных дворов за те несчастные три месяца жениховства, что он к ней ходил. Где он был до этого, как они познакомились и зачем он понадобился Инне - не знала даже ее мать. Чем он занимается - не знала, похоже, даже Инна. Видимо ничем, потому что ни одной попытки принести в дом деньги или хотя бы обеспечить себя им предпринято не было.
Инне к этому времени исполнилось 40. Она успела закончить какое-то училище, название которого забыла сама в год окончания, поработать дворником, кассиром, сторожем, консьержкой, уборщицей и даже распространителем косметики. Ее лицо, на котором стояла печать занятости безнадежностью, с каждым годом приобретало все более покорное выражение, вечная усталость опустила уголки губ, а глаза все больше походили на глаза загнанной лошади. Она все время хотела вырваться из опостылевшей рутины отсутствия денег и возможностей, но внутреннее убеждение, что иначе быть не может, год от года все больше подкреплявшееся опытом, заставляло ее снова и снова возвращаться к поискам работы и временным подработкам. При этом Инна умела не только сама полностью занять себя жуткой мелочной, затягивающей, полусумасшедшей-полунищенской рутиной, но и втянуть в нее окружающих.
Иннина мать Вера, волевая, сильная женщина, всю жизнь тянувшая лямку ломовой лошади, но умудрявшаяся делать это так, будто ей оказали великую честь, давно уже махнула на дочку рукой. Она растила ее одна, пытаясь передать свое ощущение "надо все уметь делать самой, иначе ничего не будет", однако Инна поняла лишь "придется все делать самой и все равно ничего не будет". Вера всю жизнь проработала кухаркой в детском саду, научившись виртуозно делать из малого побольше и делить побольше на несколько малых. Ее умения привели к тому, что к пенсии она заработала себе на маленький домик где-то у черта на куличках, в двух часах езды на тряском автобусе от ближайшего города с железнодорожной станцией. Туда она и переехала, оставив непутевой дочери малюсенькую однокомнатную квартирку на окраине в надежде, что собственное жилье воспитает дочь так, как не смогла она. Воспитало, однако - Инна нашла жениха.
Она так никому и не рассказала, как же она его нашла. Что нашла именно она, а не он, было очевидно - несчастный жених при ней рот боялся открыть, да и при всех остальных тоже. То ли материнский инстинкт пробудился, то ли по вечной своей привычке подбирать все то, что не подходило под ее категорию "а вот у кого-то же и такое есть...", но Инна вцепилась в жениха всеми руками и ногами, поставив мать в известность лишь о факте бракосочетания ровно в тот день, когда надо было выезжать на свадьбу.
На свадьбе помимо самих брачующихся и Веры была только женихова сестра, высоченная сухая дама, вяленая и безликая. Представлялась она тихим шепотом и очень неразборчиво, Инна не обращала на нее внимания, вся поглощенная столь близкой теперь целью замужества, жених вообще не произнес ни единого слова с самой их встречи, так что Вера так и не узнала, кто же теперь считается ее родственником. По правде, ей было все равно - про прописку жених и не заикался, Инна тоже, для житья Вера им квартиру предоставляла, а на все остальное ей было по большому счету плевать. Сестра обладала потрясающей особенностью "присутствовать" - когда она была рядом, всех остальных охватывало неприятное чувство соседства с чем-то вроде слизняка или невидимой мохнатой гусеницы со стрекозиными глазами. Правда, это не мешало забывать про нее в ту минуту, как гость выходил из комнаты - и снова неожиданно и с головой окунаться в это чувство при возвращении.
Свадьба прошла в Иннином стиле - сначала регистрация, на которой темная как старое дерево невеста с дико горящими глазами тащила жениха чуть не за шкирку, потом бедное, почти нищенское застолье, на котором невеста лихорадочно думала о чем-то своем, жених боялся, его сестра безлико присутствовала, а Вера с удивлением рассматривала дочь, а потом девять вечера и неожиданное понимание, что надо бы всем куда-то деваться, ибо тут вроде как молодые, а вот некуда. Подо всеми, разумеется, понималась Вера - сестра жениха ровно в девять встала и, также неразборчиво, как представлялась, попрощалась и ушла. Инна на мать внимания все так же не обращала - видимо, абстрактное понятие "замужество" в свое время было столь же желанным, сколь и недосягаемым для нее, и теперь она то ли наслаждалась достигнутым, то ли лихорадочно думала, а что же теперь с этим делать. Так что Вера еще немножко посидела, убрала практически нетронутую кастрюльку с холодной картошкой, составлявшей основное блюдо свадебной трапезы и ушла спать на кухоньку, подстелив под себя пальто и накрывшись изорванным за время ее отсутствия полотенцем. Долго лежала без сна, против воли прислушиваясь к гулкой тишине квартиры и редким каплям из текущего крана. А потом заплакала, давясь слезами и кусая кулак, чтобы никто не услышал.
На следующее утро она тихо-тихо встала и уехала, не увидев и не попрощавшись ни с дочерью, ни с новоиспеченным зятем. Ей почему-то казалось, что свадьба была сном - то ли потому, что так не похожа была на ее дочь эта яркая вспышка исступленного желания и полнейшей затем неспособности как-то использовать полученное, то ли потому, что Инна вообще была непохожа на женщину, способную выйти замуж, пусть даже и за такого, как ее жених. И теперь Вера с легким ужасом и любопытством ждала результата этого сна.
Через год Вера приехала "на побывку". Инну, еще более усталую и забитую, разнесло, она с трудом перемещалась даже по квартире, а ее жених, несмотря на смену статуса, более деятельным не стал. Так что деньги зарабатывала Инна, из-за беременности добиравшаяся до очередной временной дешевой работы в три раза дольше, чем могла бы, а дом стала вести Вера. Хотя что там вести - за время ее отсутствия все, что было, развалилось окончательно, нового ничего не появилось, а пенсия Верина была такой, что вся ее виртуозность не позволяла выделить из нее хоть что-то на приведение квартирки в божеский вид. Инниной же зарплаты с трудом хватало на проезд до работы и обратно и кучу лекарств - нездорово это, впервые рожать в 41. Веру поселили в кухне, откопав где-то выкинутый кем-то и подобранный затем матрас, единственным плюсом которого была возможность свернуть его трубой и поставить на холодильник. Инна уезжала ни свет ни заря, приезжала в ночь и все, на что ее еще хватало - полежать вверх ногами. Ее жених - почему-то так и не привыкла Вера к тому, что теперь он муж, по-прежнему величая его про себя женихом - днем где-то пропадал, вечером появлялся, но как-то незаметно - у Веры сложилось впечатление, что передвигался он исключительно ползком, бесшумно, между ванной и комнатой, никогда не заходя на кухню. Чем он занимался, чем питался - Вера так и не поняла. Она, кажется, даже голоса его никогда не слышала. Инну такой муж, видимо, удовлетворял. Казалось, ей даже собственно все равно, какой у нее там муж, главное, выполнено предназначение женщины: стать женой.
Мальчик родился через два месяца, сильно переношенный, крикливый и с ненормально большой головой, на которой темными провалами светились глаза. Инна, удовлетворив желание выполнить второе предназначение женщины - стать матерью - перестала интересоваться им уже на следующий день после родов. В результате заниматься оформлением его документов пришлось Вере. В ЗАГСе ее спросили, как зовут отца - Вера долго пыталась вспомнить, но пока думала, нетерпеливая регистраторша поставила в графе отец прочерк и новорожденный Игорек оказался безотцовщиной. Этого никто и не заметил - свидетельство, принесенное Верой из ЗАГСа, у нее и осталось. Инна, удовлетворившись исполненным долгом, теперь на сына обращала внимание только по острой необходимости, отец им не интересовался вовсе. Коляску, за неимением кроватки, поставили в кухне.
Игорек все время либо спал, либо кричал. Громко и не замолкая. Вызванный Верой доктор, серый с недосыпу, ничего особенного у него не обнаружил, кроме ненормально большой головы и каких-то "диких" по его выражению глаз. Выданные им направления на обследования еще долго потом пылились на холодильнике - удовлетворившись диагнозом доктора, Инна наотрез отказалась куда-то нести сына.
Она, казалось, вернулась на круги своя - меланхолично-убитая жизнь, полная лишений и страданий по чему-то большому и прекрасному, временные работы и подработки, вечное отсутствие денег и глаза загнанной лошади. Она умела каким-то образом расслышать в монотонном, ввинчивающемся в уши крике Игорька оттенки и значения, умудряясь подходить к нему только тогда, когда он описался или хотел есть и со стоическим спокойствием пропуская его крик мимо ушей в остальное время. Надо признать, она никогда не оставляла сына голодным или грязным, переодевая его в то, что найдется и кормя тем, чем найдется. Правда, такие слова, как детское питание и присыпки, она не знала, не уделяя Игорьку ни на грамм больше внимания, чем требовалось для удовлетворения его сиюминутных острых надобностей. На работу она вышла через неделю после родов, без спроса оставив сына Вере. Надо признать, что-то в этом было - все равно саму Веру на работу бы никто уже не взял, а из Инны, при всей ее загнанности и усталости, по крайней мере уборщица была хорошая.
Через год Вера взяла Игорька и уехала в свою деревеньку.
В деревне Игорек наконец-то замолчал. Маленький Верин домик, стоявший несколько на отшибе, задним окном выходил в лес, где громадные корабельные сосны перемежались тоненькими березками, и грубая Игорькова кроватка, сделанная из настланных досок, стояла так, что мальчик день и ночь мог следить за пышными кронами. Карие глаза его не отрывались от трогательной светлой по весне зелени березок на фоне темной хвои, пристально разглядывая солнечные блики. Он все еще не держал головку и не проявлял желания вертеться, играть или следить взглядом за чем-либо, но вот листва почему-то привлекла его внимание.
Вера потихоньку восстанавливала погнивший за год домик, попутно вспоминая старые навыки деревенского житья и приноравливая уход за ребенком к отсутствию водопровода и канализации. Тишина, от которой она отвыкла за время житья с Игорьком, сначала несказанно радовала ее, а потом начала беспокоить - смутно, подспудно ей были нужны звуки, хоть какие-нибудь. И потому она начал разговаривать с Игорьком. Ее искренняя уверенность в том, что он ничего не понимает, а также одиночество обособленно стоящего домика привели к полной свободе в высказываниях. Вера перемывала косточки дочери и ее жениху, всем своим давним, наполовину забытым знакомым, рассказывала о своей жизни, а иногда и просто пела какие-нибудь песни, тоже наполовину забытые, а потому практически бессловесные. Видимо, такое пение-мычание оказалось Игорьку близким - через некоторое время он начинал подмыкивать - на одной ноте, но это было именно его вариантом пения - даже в этой ноте, ничуть не отличавшейся от его младенческого крика, было слышно удовольствие. Постепенно это совместное пение-мычание заставило Игорька научиться фокусировать на Вере взгляд, а потом и оглядываться на зов. Только к рукам Вера так и не смогла его приучить - на любые прикосновения Игорек отвечал криком.
Им вдвоем не надо было много - вполне хватало небольшого огородика, худо-бедно поддерживаемого все больше стареющей, но пока еще довольно сильной Верой, да ее же небольшой пенсии, практически полностью уходившей на плату за домик и на еду в приезжавшей раз в неделю автолавке. Игорек так и существовал по выправленному ему Верой свидетельству, без какого-либо медицинского обслуживания и тем более без оформления инвалидности - Инна не хотела, а теперь ехать с ним в город Вера просто-напросто боялась. Его это, впрочем, не угнетало - провидение, подарившее ему темные глаза и одну ноту, избавило его в отместку от каких-либо иных болячек. В деревне он быстро рос, не закрывающееся летом окно предоставляло ему полные легкие чистого воздуха, хотя Вера и не выносила его на улицу, а Верина практичность и желание растянуть ее мизерную пенсию привело к тому, что жил он в одной длинной майке, перешитой из Вериной старой рубашки. Этой майки, перешитой с запасом, хватило как раз до шести его лет, когда Игорек наконец встал и пошел - медленно, неуверенно, почему-то на полусогнутых ногах, но пошел. И сразу же попытался выйти наружу, проигнорировав и запрещающий жест Веры, и ее окрики. По счастью, было лето и его майка как раз соответствовала погоде, но эта экскурсия заставила Веру задуматься об одежде. Результатом явились потрепанные, но еще крепкие штаны, перешитые невесть кем и когда из телогрейки, куртка, когда-то бывшая пуховиком, а потом выпотрошенная и превращенная в осеннюю и еще кое-что по мелочи. Больше всего Игорьку не понравились штаны - он выражал свой протест громким, уже привычным криком, однако Вера все еще была немного сильнее. Кроме того, наградой за штаны явилась улица.
Заброшенная, широченная, пустая деревенская улица оказалась для Игорька пугающей - первое время он не отходил от Веры, держась за подол. Потом правда пообвык, научился бегать по-своему - чуть боком, подскакивая как рысящая лошадь. Вера постепенно стала брать его с собой, понимая, что в доме она его не удержит. Поначалу, пока Игорек еще боялся, она сумела добиться того, что ее окрик действовал на него как рывок поводка - мальчик бросал все дела и бежал к ней. Затем, по мере освоения природы, он уже не столь быстро реагировал, но по крайней мере несколькими повторениями можно было добиться приближения мальчика - несмотря на странный стиль передвижения, угнаться за ним мог разве что бешенный волк.
Волк, впрочем, гнаться бы за ним не стал - Игорек удивительно ладил с животными. Он их совершенно не боялся, спокойно подходя к любой собаке, кошке, корове или кого еще судьба бросала на его дорогу. Он не боялся леса и домов, легко ориентируясь и никогда не теряясь. Он опасался людей, при их приближении подходя к Вере и прячась за ее спину. И он жутко боялся автолавки. Стоило ему заслышать звук мотора, и он бросался на землю, бился в судорогах и кричал этим своим невыносимым криком. Поднять и увести его не представлялось возможным - физическая сила его превосходила теперь уже не только Верину, но и, казалось, силу взрослого мужчины. В конце концов Вера просто загодя старалась уйти в дом или на крайний случай в лес. Позже Игорек продемонстрировал точно такую же реакцию на бензопилу и мотоцикл - Вера поняла, что громкие звуки ему противопоказаны и окончательно перенесла их совместные прогулки в лес, выбираясь за продуктами и вообще в деревню в одиночку.
Игорек не обращал внимания на окружающий мир больше, чем это было ему нужно. Он так и не научился говорить, все доступные эмоции выражая через крик-мычание, его руки поднимали громадные пни, но не смогли бы удержать нож, не порезав кого-нибудь или что-нибудь. К десяти годам Вера научила его понимать простейшие слова - "принеси", "дай", "положи", "ложка", "чашка", "есть", "спать", "грязно" - большее понимать его мозг не захотел. Он выполнял некоторые просьбы, если их несколько раз повторить и было настроение. Он абсолютно не умел обслуживать себя сам, научившись лишь садиться на ведро по нужде и работать ложкой, удивительным образом зажатой между скрюченными указательным и средним пальцами. При этом он понимал, что такое "горячо", опрокинув однажды на себя кастрюльку с кипятком и с тех пор не суясь к печке. Он выучил маршрут, по которому они с Верой ходили каждый день: сначала через лес, потом по полю, потом над длинным мелким прудом, а потом опять через лес и по деревне. Он обожал воду, до поздней осени убегая по этому маршруту вперед до пруда и плескаясь в нем до тех пор, пока Вера не уходила на несколько метров дальше. Раздеваться он, впрочем, не научился, прыгая в пруд в полном облачении. Вера сначала пыталась что-то делать, потом плюнула - единственное, что могло его уберечь от купания, был лед, отпускать Игорька голого, лишь бы не намочил одежду, Вера не хотела, а одеть и раздеть его на улице не представлялось возможным.
Постепенно ее слабость и его выносливость привела к тому, что она переложила на его плечи обязанности по ношению ведер с водой и иных тяжелых вещей, обеспечивающих быт - надо было лишь выбрать подходящее время и терпеливо повторять и разъяснять просьбу до тех пор, пока Игорек не выполнял ее. Она научила его даже переливать воду из ведра для носки в ведро для стояния - таким образом у них всегда было четыре ведра воды на случай, если у него будут плохие дни. С дровами они поступали проще - Вера брала его с собой, заставляла держать руки особым образом и накладывала туда горку дров, затем отводила к печке и по одному перекладывала дровишки к топке.
Вскоре после двадцатого Игорькова дня рождения Вере пришла телеграмма от дочери. Игорек к этому времени вырос в громадного парня, обладавшего совершенно зверской силой и темными, глубоко посаженными глазами, умевшими подолгу неотрывно следить за какой-то вещью и крайне редко останавливающихся на людях. Он освоил несколько элементарных навыков, однако не был способен к самообслуживанию и не смог бы жить один. Он так и не научился выражать эмоции иначе, чем криком, а его боязнь перед автолавкой и вообще громкими звуками не ослабла. При этом он шел напролом к тому, что его интересует, не заботясь не только о запретах или заборах, но и о людях, которых попутно мог случайно ударить или наступить на ногу.
При всем этом Игорек был довольно добродушным существом. То ли была для него проведена некая черта, за которую его любопытство не заходило, то ли просто не хватало его фантазии на это, но ни разу ни одному существу не было причинено боли, кроме как по недосмотру. Так что Вера, совсем ослабевшая и с трудом передвигавшаяся, теперь без него никуда и не выходила - надо было только все время с ним разговаривать, чтобы он помнил про Верино присутствие, а поиспользовать его в качестве носильщика или хотя бы охранника вполне можно было.
В телеграмме было только одно слово: "Приезжай". О том, что оно от дочери, говорил адрес отправителя. Вера думала две недели - с одной стороны, девятнадцать лет молчания заставляли подумать о том, что случилось что-то серьезное, с другой - оставлять Игорька было нельзя, а брать с собой означало нарываться на неприятности. Вера, теперь уже не столько постаревшая, сколько подряхлевшая, просто не справилась бы ни с одной его реакцией, хотя Игорек явно слушал ее и даже немного понимал.
Через две недели Вера собралась и поехала.
То ли Игорек все-таки немного подрос, то ли Вера зря боялась, но в городе он не кричал - только не отходил от нее ни на шаг, предпочитая держаться за левым плечом. Отчасти, наверно, помогал его вид - глубоко посаженные темные глаза интуитивно заставляли окружающих держаться подальше от хрупкой - сейчас ветром унесет - старушки и громадного парня за ее спиной. Так что до квартиры они добрались.
Инна догорала. Несмотря на разницу в возрасте, подчас она смотрелась старше и дряхлее матери. Тощая - в чем только душа держится, с выступающими суставами и воспаленными, почти совсем слепыми глазами, она походила на заживо мумифицированную прокаженную. Что там было точно, она не знала - то ли так и не дошла до врачей, то ли восприняла из диагноза только факт быстрой и неотвратимой смерти. В квартире, помимо нее, все еще обитал жених, а также невесть откуда взявшийся рахитичный подросток, несколько смахивающий на Игорька, немного разумнее и угрюмее. Внимания на него никто не обращал, но он видимо привык - на прямую речь не отвечал, забиваясь в угол и зыркая оттуда темными глазами. Подросток занял кухню и давешний матрасик, поэтому Вере с Игорьком пришлось располагаться в коридорчике.
Квартира была более убитой, чем Верин деревенский домик. В первый же день Вера попыталась хотя бы отмыть ее - точнее, попыталась заставить Игорька, но тот преуспел больше в разливании воды по полу, чем в мытье. Рассудив, что лучше так, чем никак, а вода высохнет, Вера также попыталась сделать что-то на кухне, но тут Игорькова слабого разума не хватало, а Верины силы давно уже не позволяли ей считать себя полноценным членом общества. В отчаянии она попыталась использовать подростка - к ее удивлению, не только получилось, но и получилось с блеском: мальчишка сумел добиться внимания и понимания со стороны Игорька чуть не лучше нее, так что теперь они везде перемещались втроем. Стоит ли говорить, что делать у них так получалось намного больше?
Инна ушла через неделю после приезда матери. Ушла тихо и во сне, своей смертью разрешив наконец услышать матери голос своего жениха. И не только матери - жуткий вопль перебудил всех на несколько километров вокруг, заставив Игорька в очередной раз зайтись криком.
Похороны удивительно напомнили Вере Иннину свадьбу. Мелкий дождик, из которого не получилось даже полноценного плача по усопшей, склизкая земля, прокурено-желтый гроб, пьяные гробовщики, исступленно-дикое выражение Инниного лица и два внука, стоящие над могилой матери без какого-либо выражения. Вера не плакала - она не ощущала утраты, будто та, что была ее дочерью, умерла давным-давно. Комья земли, застучавшие по крышке, принесли чувство успокоения и свободы - вот теперь все как надо.
Громадное шоссе послушно остановилось, подчиняясь запрещающему знаку светофора. Толпа людей, прячась от мелкого противного дождика под зонтами и плащами, наползла на проезжую часть и схлынула, оставив лежать маленькую старушку. Рядом с ней сидел угрюмый подросток, а у головы заходился в жутком крике-вое громадный парень с темными горящими глазами.