Закат догорал, у горизонта слабо тлели отсветы поблёкшего зарева. Дунин любил это время перед схождением ночи, когда воздух ещё прозрачен, в вышине разлиты причудливые краски - от бледной, чуть желтоватой зелени до лиловой синевы, все звуки и запахи кажутся острее, а в легком ветерке, несущем душистый жар опалённых дневным зноем трав, сквозят первые струйки вечерней прохлады. Он полулежал на боку, подперев кулаком щёку, и следил, как взмывают над костром и меркнут в сумерках искры, превращаясь в невидимые глазу пылинки золы, как вьётся над тонким пологом дыма неутомимая мошкара. Трещали поленья, тихо вздыхала степь, пели цикады, сонно фыркали лошади, и жизнь казалась привольной, бесконечной, как небесная даль.
Антоша, должно быть, чувствовал то же самое. Он откинулся навзничь и, заведя руки за голову, глядя на пятнышки звёзд, проступающие среди редких волокнистых облаков, шумно вздохнул всей грудью:
- Господи, хорошо-то как!
Пастух Ермолай, плюгавый мужик с сивой бородёнкой, сидя спиной ко входу в шалаш, помешивал в котелке крупяную похлебку и рассказывал Антоше старые семейные предания. Про Долдона и дочку кузнеца красавицу Лукерью, про Лошадника и цыгана-конокрада, про Бычка и проклятый клад, про Хромого Барина и его соседа, отставного генерала, который едва не отсудил себе этот выгон и чернеющий в отдалении Чёртов лесок, и про генеральшу, летавшую ночами на помеле. Дунин слушал и уносился мыслями в детство. Какими дивными, загадочными и страшными казались им с братом и эти истории, и кустистые заросли вокруг заброшенной беседки, и тёмные чуланы в старом родовом доме, и комната матери, в которую, будто в святилище, дозволялось входить только по праздникам, и одичалая тёмная окраина сада, не говоря уже про Чёртов лесок с Ведьминым озерцом, служившим, по уверениям дворовых, приютом всякой нечисти.
У каждого хозяина Дунинской усадьбы было своё прозвище. Последнего, Аркадия Михайловича, Антошиного деда, в последние годы звали Шатуном. Он вставал до рассвета и шёл слоняться по деревне, забредал во дворы, заглядывал в окна, подолгу стоял у околицы, смотря вдаль... "Как-то меня назовут, - подумал вдруг Дунин с непонятной тревогой. - Я тут безвылазно уже три года и до сих пор не нажил имени. Нет во мне, что ли, никакой особой приметы?"
- Прадеда вашего, барчук, - говорил Ермолай Антоше, - нарекли за буйный нрав Диким Барином. Двух жён он в могилу свёл. Как из усадьбы выезжал, девки да бабы, кто помоложе, в подпол прятались. Коли с охотой скакал, мог в угаре все нивы вытоптать, а уж сколько гусей и уток подавил - не счесть. Раз с пьяного глазу устроил пальбу по деревенскому стаду. Пастушонку дробиной по уху чиркнуло. Мужики тогда хотели идти усадьбу жечь, да побоялись. Больно лют был дед ваш, - Ермолай из-под рваного засаленного картуза блеснул глазом на Дунина, - на расправу. Порол сам, своей рукой, и не раз запарывал до смерти. Силён был, что твой медведь. Деду моему, Архипке, глаз выбил.
- Так Архипка Кривой - твой дед? - удивился Дунин. - Помню его.
Ермолай вынул из-за пазухи кисет, свернул цигарку и поджёг запаленной от костра веточкой. Вспыхнул во мгле огонёк, потянуло ядрёным самосадом. Дунин вздохнул, ощущая в груди сосущую пустоту, и полез в карман за папиросами.
- Дикий Барин охотник был ярый, кутить мог неделями, любил скачку без седла, но жаловал и рыбную ловлю. Только тихий и делался, когда с удочкой сидел. Так вот дед мой был при нём по этой части. Каких лещей они на Круглом озере добывали! А в наших краях леща словить - это суметь надо. Да что лещи! Хотите я вам про водяную бабу расскажу? Вы-то, барин, верно, слыхали уж, а барчуку любопытно будет.
- Ну! Ну! - Антоша от нетерпения приподнялся на локтях. Белки его широко распахнутых глаз блестели горячо и влажно, как у готового сорваться вскачь жеребца.
- Что ж, рассказывай, - проронил Дунин.
И Ермолай начал:
- Услыхал раз Дикий Барин от мужиков, будто завелась в Ведьмином озерце баба водяная.
- Русалка, что ли? - спросил Антоша.
- Нет, барчук, русалка то русалка. А эта вроде каменных баб, какие по степи стоят.
- Что ещё за каменные бабы?
Ермолай удивился:
- Да вы, барчук, неужто не видали? Они ж тут повсюду.
- Изваяния из песчаника или известняка, - пояснил Дунин. - Идолы, поставленные древними кочевыми народами. Изображают в основном мужчин, но в народе их прозвали бабами. Одна, помнится, тут неподалёку торчала, возле кургана, в котором Бычок клад нашёл. Там потом всё распахали.
- Точно-точно! Аккурат перед тем, как с молодой барыней несчастье случилось, батюшка ваш велел каменную бабу свалить. А она дюже здорова была. Тяжеленная, не своротишь. Мы её соломой обложили и подожгли. Глыба от огня раскололась. Так по частям и уволокли. А барыня молодая расстроилась. Лучше бы, говорит, в усадьбу свезли. Да как тут свезёшь...
Дунин докурил папиросу в три короткие затяжки, швырнул в костёр и, глядя в пламя сузившимися глазами, оборвал Ермолая:
- Ты про водяную бабу рассказывай.
- А я об чём? - удивился тот. - Дед мой, Архипка, через эту бабу и окривел. Сказывали про неё: стоит на дне посередь озера. Глубоко, не донырнёшь. И видна только ночью, при полной луне. Выгребешь точнёхонько на серёдку, а она там - как живая, и вся светится.
Многие пытались её достать, да ни у кого не вышло. Слава у Ведьмина озерца дурная. Народу в нём перетопло больше, чем во всех наших речках. Ну, у Дикого Барина взыграло ретивое. Как же это, говорит, в моём владении такое диво, а я не знаю! Надобно бабу эту из воды достать, потому ежели сияет от лунного света, то не иначе как из золота сделана или из серебра.
Велел он деду моему лодку снарядить, багор, сети, верёвки. Весь пруд обшарили - ничего. Барин говорит: "Ночью поплывём". Архипка давай его отговаривать. Куда там! По уху так схлопотал, что после всю дорогу помалкивал. Знал себе, на весло налегал.
Отплыли подальше, остановились. Луна светит, как оглашенная. Дед решил сперва - чудится. Присмотрелся: ан, и правда, блестит что-то под водой. Дикий Барин кричит: "Багор давай!" У Архипки от страха руки отнялись. Сияние-то было далёко, а пока смотрели, очутилось под самой поверхностью. И багор не нужон.
Дикий Барин с лодки свесился, по самые плечи в воду залез. "Есть! - кричит. - Держу!" Вот тут-то всё и случилось. Забурлила вода, раздалась, и выпросталась из неё голая баба. Телом пышна, сияет, будто серебром обмазана, мокрые волоса по плечам змеями вьются, а глазищи точно два колодца - чёрные, глубокие, чисто бездна адская. Как вцепится Дикому Барину в отвороты, голосом утробным как завоет: "Суженый мой, иди ко мне! Поцелуй невесту свою!" Дикий Барин и сам сперва ей навстречу тянулся. А как припала она к его губам, забился весь, голову вырвал - водой харкает, орёт: "Веслом ее, Архипка, веслом!"
Тут баба хвать Дикого Барина за пояс и в воду сволокла. Начали они бороться. Шум стоит, брызги летят. Дед мой глянул на такое дело, схватил весло и дёру. Сам не помнил, как до берега доплыл. Примчался в деревню, крикнул: "Барин утоп!" - и свалился без сил.
Как рассвело, думали идти на озеро, Дикого Барина искать. Глядь, а он вот он - живёхонек. Течёт с него, поддёвка рваная, в тине весь, лицо разбито, ревёт благим матом. Увидал деда моего, как даст ему арапником по роже! "Ах ты, паскуда, погубить меня хотел!" Свинчаткой в глаз угодил.
Дед потом рад был, что дёшево отделался. Дикий Барин как очухался, хотел его собаками травить. Но видит - глаз у малого вытек, рукой махнул: "Бог с тобой, дурень". Прыти-то у него после этого случая поубавилось. Ходит весь смурной и, как ни глянешь, капает у него то с волос, то с одёжи. С той поры прозвали его Мокрым Барином.
А он год походил, другой, потом ушёл и не воротился. Выловили его в Ведьмином озерце. Знать, телом он от водяной бабы вырвался, а душу она не отпустила. И тянула к себе, звала, покуда сам не явился.
Кулеш был давно съеден, костерок, догорая, вяло тлел. Чёрно-синяя, густая ночь поглотила табун, и шалаш, и Чёртов лесок. Глядели с небосвода льдистые глаза созвездий, и полная луна, большая, сочная, розовая, висела меж ними, словно царица.
- А не пойти ли нам поискать водяную бабу, - предложил Антоша мечтательно.
- Господь с вами, барчук, - неподдельно испугался Ермолай.
Антоша засмеялся.
- Как же здорово у вас в Дунино! Если бы отец мой с дедом не рассорились, рос бы я тут, как вы, Сергей Аркадьевич...
- Дядя Сергей, - неуклюже поправил Дунин. - Мы же договорились.
Антоше оставался год в гимназии, потом надо будет ехать в университет, и бог знает, когда удастся выбраться в далёкое Дунино, а ему так хотелось поглядеть на родовое гнездо! Две недели жил он в усадьбе, ходил по пятам, как щенок, шарил кругом восторженными глазами, жадно вбирая в себя деревенскую жизнь, природу.
- Дядя Сергей, - повторил Антоша, и Дунин, пряча загоревшееся от смущения лицо, сделал вид, что тянется за стеблем мятлика. Оборвал и бросил. Антоша сел, обхватив руками колени. Ему надо было выговориться: - Мы, пока папа место не получил, жили в подвальной каморке у старухи Ермачихи. Солнце к нам краешком заглядывало на полчаса-час, не больше. Окно было высоко, лучик ложился на подоконник, заползал на стену. Я маленький был, но помню, как становился на цыпочки и всё тянулся, тянулся... А тут такой простор, такое небо. И солнца сколько угодно, и ветра. И всё это могло быть моим! - выплеснул он наконец давнюю мальчишескую обиду.
- Будет ещё, - заверил Дунин, в который раз поймав себя на мысли: "А ведь у меня мог быть такой сын".
- Да я не о том, дядя Сергей! - горячо воскликнул Антоша. - Я мог бы расти здесь - если бы они не рассорились. И рассорились-то из-за ерунды. Из-за ерунды!
- Ну, не скажите, барчук, - вмешался рассудительный Ермолай. - Женитьба против родительской воли - это вовсе даже не ерунда.
- Так ведь он не на папуаске женился - на девушке из приличной семьи, на дворянке между прочим, хотя это и неважно. А что небогата, так дед сам... Папа говорил, он бабушку любил без памяти. Молился на её портрет, будто на святой образ. Двенадцать лет молился...
- Ну, двенадцать лет срок долгий, - сказал Ермолай. - А старый барин горяч был. И ваш батюшка, Петр Аркадьевич, весь в него удался. Нашла коса на камень.
Дунин помнил: когда родился Антоша, брат прислал отцу примирительное письмо, приглашал на крестины. Отец разволновался, слезу пустил, но следом впал в гнев и даже ответа писать не стал, сколько ни уговаривали. Пётр ему этого не простил, вестей о себе больше не подавал и на похороны не поехал. После отцовской смерти за все три года ни разу не показался в усадьбе. Этим летом совсем было собрался, но в последний момент раздумал. Антошу отпустил, а сам остался дома.
Разговор угас. Воздух сделался зябким. Ермолай выкурил ещё цигарку и заполз в шалаш. Антоша лег спать снаружи. Завернувшись в плед, он мирно посапывал в темноте.
Дунин сидел, подняв воротник куртки, глядел на тлеющие угли, на сытую довольную луну. Потом тихо поднялся и сквозь пропитанную свежестью ночь зашагал к лесу, смутно чернеющему в лунном сиянии. Иногда ему слышался тихий переливчатый смех, и он останавливался, закрывал глаза и стоял так минуту или две, пока сбившееся с ритма сердце не начинало опять стучать ровно.
У опушки, под покровом глухих теней, которые отбрасывал первый ряд деревьев, Дунин застыл, обняв берёзу и прижавшись щекой к коре. "Бог мой, зачем я здесь? - спросил он себя. - Что я делаю?" Хотел повернуть назад, но уха коснулось эхо далекого оклика: "Се-рё-жень-ка-а-а", и краем глаза уловил он просверк во мраке.
- Кто тут?
В ответ долетел из чащи отзвук женского голоса, мелькнула среди деревьев озарённая смутным блеском фигура. Дунин бросился за ней, не разбирая дороги, оступаясь, натыкаясь на ветви, рискуя свалиться в овраг. Ноги вязли в траве, цеплялись за выпирающие корни, в ноздри бил сырой прелый дух, а впереди путеводным огнём скользил сотканный из жемчужного мерцания грациозный силуэт.
Дунин споткнулся и упал. Вскинул голову: сквозь паутину чёрных ветвей пробивался лунный свет, но призрака, подарившего ему сумасшедшую надежду, завлекшего среди ночи в лесные дебри, не осталось и тени.
- Стой! Где ты? Покажись! - закричал он, поднимаясь на ноги.
В тот день на ней было простое светлое платьишко, надетое поутру, когда на дворе сияло солнце и парило в предчувствии грозы. К полудню грянул ливень. Она любила гулять после дождя - все это знали. Едва стих перестук капель, выскочила из дому в калошах на босу ногу, накинув на плечи только лёгкий голубой платочек. Воздух остыл, её загорелые обнаженные руки покрылись гусиной кожей, кончик носа посинел. "Мне холодно, - шептала она. - Серёженька, любимый! Обними меня, согрей".
Он прижимал к себе гибкое тело, зарывался лицом в гущу атласных волос, пахнувших дождём, ромашкой и отчего-то дымом. "Я решилась, Серёженька. Давай уедем. Завтра на поезд и прочь, прочь!" - "Куда же мы поедем?"- "Куда угодно... Я не шучу. Ты будешь давать уроки, я - шить, как-нибудь проживём". У Дунина стеснило грудь. "Я не могу так поступить с ним. Это подло. Он же мне отец". Тонкие, острые, как льдинки, пальцы впились ему в плечи. "Подло, говоришь? А вот так, тайком, не подло? Так - ты можешь?" Она порывисто обвила руками его шею. "Я больше не выдержу, милый! Когда он касается меня, мне хочется умереть! Увези меня, не то правда умру". - "Зачем же ты шла за него? - не удержался от попрека Дунин. - Он же для тебя старик". - "А куда мне было идти, сироте, бесприданнице? Лучше в жёны, чем в содержанки. Ах, Серёженька, почему первым встретился мне он, почему не ты?.."
Дунин касался замёрзших губ, целовал дрожащие ресницы в крапинках солёной влаги. А потом со всех ног бежал кружным путем, чтобы, опередив её, явиться домой с другой стороны, - полный решимости пожертвовать своим будущим, отказаться от семьи, от образования, от наследства ради любви, как отказался брат.
Когда она вошла, скинув у дверей мокрые калоши, мелко ступая босыми ножками, сизая от холода, отец метнулся ей навстречу, близоруко щурясь и по-стариковски причитая: "Любушка, что же ты налегке в такую погоду? Простудишься, заболеешь!" Жалкий и трогательный в заботе о юной жене... Дунин ускользнул к себе, упал на кровать и проплакал половину ночи. Счастье - это не для него. Не для них с Любой.
До зари он ушёл на станцию, чтобы успеть к утреннему поезду. Трясся под перестук колёс в бешено мчащемся вагоне, припав лбом к стеклу и крепко зажмурившись, убегая от неё, от своего невозможного, запретного чувства, которое грозило погубить сразу три жизни - Любину, отцовскую и его собственную. А через два дня, когда пришло страшное известие, так же ехал обратно, невидящими глазами глядя на бесконечный горизонт с прочерками редких перелесков. Грудь распирало страхом и болью, ум отказывался верить. Она ушла из дома в том же платьице и платочке, что были на ней при их последнем свидании. Тетя Варя запомнила это хорошо, потому что на улице было промозгло и ветрено, и Люба явно оделась не по погоде. Платка на ней не нашли. Должно быть, обронила где-то или снесло под коряги...
Дунин выбрался на берег озера - и она ждала его там, парила над ртутно блестящей гладью, в нескольких шагах от берега. Вся в струящемся молочном сиянии, даже знакомый платок в поднятой руке играл перламутром. "Серёженька, любимый... Согрей меня... Мне холодно", - тихо, жалобно прозвучал голос, которого он не слышал двадцать лет.
- Я иду, сейчас! - Дунин с разбегу ворвался в воду, зашёл по колено, по пояс и сомкнул руки вокруг призрачной фигуры, почти уверенный, что обнимет пустоту. Но пальцы ощутили влажную живую плоть.
- Любочка, бог мой! - Дунин притянул её к себе. - Идём, идём скорее!
Она прильнула к его груди, позволяя увлечь себя к берегу, но вдруг заупрямилась.
- Нет... Холодный... Такой холодный... - простонала она, в муке откидываясь назад. - Ты никогда не любил меня...
- Нет, что ты, неправда! - закричал он, чувствуя, как она ускользает из объятий.
- Не любил... - рыдал призрак, отступая в озеро. - Холодный... Мне холодно...
Дунин пытался её удержать, а она, пятясь, тянула его за собой на глубину. Вдруг рванулась, как сильная, норовистая рыбина, бросилась спиной в воду.
Опора ушла из-под ног, и Дунина накрыло с головой. Где верх, где низ, он не понимал, барахтался, молотя руками и ногами, пока грудь не взорвалась огнём. Искры брызнули из глаз, удар сотряс тело, и всё пропало.
Очнулся он на берегу. Брезжило утро. Над водой облаком висел туман. Озеро было тихо и пустынно. "Неужели мне всё привиделось?" Он рывком сел. Пульс частыми толчками бился в висках, холод пробирал до самого нутра, ныли затылок и спина. Правую руку свело от болезненной натуги.
В кулаке, понял он, что-то зажато, и опустив глаза, увидел скрученный в жгут голубой женский платочек. Боже... А что там за тёмное пятно? Одеревеневшими пальцами Дунин расправил тонкую, почти прозрачную ткань - на влажном шёлке расплывались чернильные буквы: "Живи". Надпись блёкла и таяла на глазах - казалось, её выедал туман, - пока не растворилась совсем.
Будто пьяный, брёл Дунин через лес, и когда расступились деревья, открывая взгляду заволоченный дымкой простор и смутно темнеющие силуэты лошадей, из белого морока навстречу ему вынырнули Антоша, растрёпанный, в распахнутой сорочке, и Ермолай с ружьём в руках.
- Батюшки светы, барин!
- Господь с вами, Сергей Аркадьевич, как вы нас перепугали!
- Ходил прогуляться, - сказал Дунин сиплым голосом. В груди змеился болезненный холодок, горло саднило. - Кажется, простыл.
- Да вы весь мокрый!
- Это от росы. Задремал в траве.
Сидя у костра, укутанный в плед, глотая обжигающий травяной отвар, он услышал, как ахнул Антоша:
- Дядя Сергей, у вас на темени седая прядь!
Дунин поднял на него пустые глаза. Сказал:
- Это давно, с юности. Ты просто не замечал.
- Это с юности, - повторил он, комкая в кулаке шёлковый платок.
Ткань стала вдруг склизкой, похожей на кисель.
Дунин отбросил край пледа, высвободил руку, и обмерев увидел, как с раскрытой ладони пролилась на траву струйка воды.