Каель Стадлер : другие произведения.

Замкнутое пространство. История Аллоля Блальдье

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Всполохи в тёмном. Переходы между поэзией и прозой, текстами и снами. Экзистенция на дороге к сюрреальности.


   Смысл вынут.
   Эти кусты пристально смотрели на меня несколько минут, пока я притворялся, что не замечаю уколов их холодных острых взглядов. Я обернулся - они тотчас спрятали иголки пытливых взоров, притворились ни в чем не замешанными, неодушевленными растениями. Чувство расползающейся по моему лицу улыбки - как химия по воде. Я её разгадал, рассекретил, распознал, эту якобы невинную пенистую зелень, в каждом листочке злобно рычащую на меня. Но за что она меня ненавидит? Не я дал этой сущности облик кустов, пассивную, скучающую от себя форму. Мне кажется, что всё должно быть наоборот: та хищная, трепещущая и жадная до жизни концентрация, воплощенная в ветках и листках, должна была бы иметь моё тело, а я - являться растением. Наверняка она со мной согласна, наверняка ей хочется прокусывать чьи-то жилы, бежать, кричать, бунтовать. А мне не нужно ничего из этого; моё сознание было бы удовлетворено созерцанием: так ему удалось бы разглядеть что-нибудь и, может быть, что-нибудь наконец понять. Куст, я бы с огромным облегчением поменялся с тобой обликом, если бы знал, как. А я ничего не знаю. Кто допустил эту ошибку, умудрившись перепутать меня и куст?!
   Я ничего не знаю, у меня есть только бесконечные вопросы, открывающие через свою бестолковую суетливость непомерную пустоту моего сознания. Если я ничего не могу постигнуть (жизнь слишком быстро меняет кадры), то для чего тогда я живу? Разве я просил такой жизни? Нет. Она мне не нужна, отдайте её тем алчущим движения и действия созданиям, которые заточены в кустах, камнях... Не хочу, чтобы меня ненавидели только за то, что я человек - я ведь в этом не виноват.
   Остановка. Я оправдываю себя, а губы скручивают тугой жгут улыбки, будто отдельно от меня думают о чём-то противоположном. Я не хочу злорадствовать, но почему же таким диким оскалом отвечаю кусту, я, более слабый, не имеющий в своей природе ничего хищного? Что-то звериное во мне ликует, наслаждаясь бесполезной превосходность моей плоти. На каком-то там уровне я всё же остаюсь неприятным животным, эгоистичным, не несущим в себе никакого разумного начала. Омерзительно. В минуты осознания подобного представляешься себе жрущей амёбой; невольно возникает желание, чтобы поскорее сожрали меня, покончили с этим ужасом и позором.
  
   Тень кошкой взбежала по стене. Сердце приподнялось, перевернулось и застыло в неестественно болезненном положении. Безотчётный ужас: вдруг всем этим клыкам и когтям взбредёт в голову броситься на меня, разодрать на клочья, чтобы пировать, в неистовстве отдирая один от другого кусочки нервов и подкидывая обрывки в воздух... Оцепенение и холод ритмично наносят глубокие уколы, стремясь достать до тёплого центра и пронзить его. Чувство надвигающейся жути и невозможность шевельнуться - как мелкая живность под взглядом удава. Совсем рядом, почти в ладони дверная ручка, но очарованность ужасом замедляет время и выжимает в пространство силы из моей руки. Паралич. Всё внутри скручивается и потихоньку начинает разрываться, перетянутое до предела. Спазм в солнечном сплетении - рывок - отпуская, хлопаю дверью, ощущаю её тяжесть и мощь. Мелко-мелко дрожат плечи, будто только что с них сняли непомерный, но ставший привычным груз. Приваливаюсь к стене - кажется, что и она дрожит, ещё ощутимее, чем я. Жаль стену: ей не отгородиться, не спрятаться от страха. Жаль себя, немного больше: сколько придётся мыкаться, прежде чем достанусь ему на ужин... Равнодушная ко всему, стена, давай, я стану частью тебя, приму как собственное твою безразличность и неподвижность. Молчишь? Молчи. Кольнуло в сердце, всё ещё не желающее спуститься, загнанное куда-то наверх. Тень, тень, только тень - пытаюсь заговорить себя, как в детстве мамы заговаривают детишек от ночных страхов. Наверное, они их обнимают, укутанных в одеяла, и сажают на колени. Не знаю, со мной такого не проделывали.
   Странное зрелище, если взглянуть со стороны: прижавшийся к стене, обхвативший изломами рук колени, скорее взрослый, нежели юный человек среди хаоса нагромождённых предметов и пустот. Замереть - так редко приходящее и боязливо сейчас приближающееся чувство спокойствия. Ещё бы немного уюта сюда, в холодный коридор, но как его позвать? Сквозняк.. Дверь не заперта: вскочить, ударить по щеколде, опуститься, придерживаясь за стену, обратно, на пол. Прижимаюсь лицом к линолеуму - неприятный, неживой - плевать. Что-то знакомое шарит по моей одежде, подношу к глазам - рука, собственная, привычно худая; отпускаю - продолжает ощупывать пространство вокруг, ища, что угодно, что - ей одной понятно. Здравствуй, существо, давай знакомиться? Успокаивается её шебуршание, когда в кулаке слабо зажат обрывок бумаги. Какая глупость: это не защитит от поджидающего за дверью страха. Рука, не бери пример с меня, он напрочь дурной, ищи что-нибудь более полезное. Ну куда, куда ты опять, чего надо-то? Дожил: собственная рука пообщаться со мной не хочет.
   Надо бы встать, уйти подальше, в комнату... Измотанный организм - против, ну и валяйся, как куча барахла. Впрочем, так не намного теплее, чем было бы на кровати. В целом, можно сказать, что даже и уютно - что угодно ведь можно себе сказать. Э-эх, вот только дотянуться до шторы, живописным комком разлёгшейся в углу, укутаться, спрятаться...
  
   Где предел этим разнузданным бесчинствам, которыми дразнит жизнь, давая дотронуться и тотчас скрывая прекрасное? Может быть, она находит веселым или забавным проходиться ножами по человеческой душе, разбрызгивать танцующими ступнями кровь? Ей плевать на меня, на всех них - живущих и существующих, на всех, кроме себя, развратной, жаждущей жестокого наслаждения. Что это, как это точнее обозначить? Судьба - отговорка для сдавшихся, воля божья - для слепых. Кому мне тогда следует адресовать свою ненависть и презрение, которое испытывает гордый слабый к недостойному сильному? Что ещё возможно было забрать у меня? Я смеялся, я, нищий, я, страдающий, я, блаженный - смеялся от прихождения к последней степени наготы и свободы. Чему она могла завидовать, эта сущность, чего желать их моего имущества, лишь для меня значимого? Убогая, она возвела свою фантазию в должность ищейки чужого счастья. Забрала. Но я торжествую над ней - неимущий над имущим, летающий над отягощённым. Бейте меня - пожалуйста, мне не жалко! Берите, упивайтесь!
  
   Я понял, как я жил. На износ. Максимальная выработка мыслей, чувств, действий - чтобы почувствовать, что живу - пока не сломаюсь. Понял, когда сломался. Тот страх и сон в коридоре - никогда я не чувствовал усталости сильнее.
   Пока я спал, Он приходил, теперь Он уже не вернётся: несколько слов гуашью на стене и - недавняя моя вспышка проклятий к жизни - кляксы рядом. Мы вместе разрисовывали стены комнаты, справа - Его утончённые, изысканные цветы, слева - мои взбудораженные росчерки. Сначала, условившись, мы разделили комнату поровну, но так получилось, что я расписал еще и стену с окном, а Он - дверь. Потолок стал общим - хорошо помню, как мы взялись за него. Ненастье, жутко горькое снадобье, которым он поил меня, больного, золотистый цвет того, что мы пили потом. Я первым возмутительно нарушил белизну потолка: налив в рюмку синей краски, подбросил её вверх, упал на пол и расхохотался. "Лилия" - мечтательно вздохнул Он. Наверное, в этот момент он ещё не был пьян. Передвигая табурет, волоча по полу измаранные простыни с запутавшимися в них кистями, Он уверенно рисовал цветы - крупнее и раскованнее, чем их братья на стенах. Я смеялся и кидал в потолок кисточки, обмакивая их во все оттенки синего. Неистово и вдохновенно Он запрокидывал голову, выплёскивая на каждый новый бутон по рюмке нашего напитка. Когда Он упал навзничь и подхватил мой хохот, потолок был похож на ворота в другой мир, увитые волшебными цветами, соцветиями, любовно сплетёнными стеблями. Что мы говорили потом - я уже не помню.
   После преображения скучной побелки в чудо Он не приходил несколько недель, но тогда я знал, что придёт. Сейчас - знаю: ушёл, чтобы не возвращаться, ушёл вперед из моего замкнутого пространства. Да, и сегодня ворота в цветах начали разрушаться, я уже находил разноцветные с одной и белые с другой стороны кусочки на полу. Неужели это конец, неужели мечта так и не приоткроет створки в свой мир?...
   Стою, согнувшись вопросительным знаком, символом вечного своего гнёта, над палитрой. Минут, наверное, сорок. Или часа два. Долго - так точнее. Привносить какую-либо чёткость в деление времени не стоит: вне меня оно безгранично, а для меня - настолько ограниченно, что этот отрезок никак не назвать. Если я не смогу за своё время взять кисть, дотронуться до краски, а затем оставить хоть какой-нибудь след на чём-то, то я погиб. Брямс. Время вышло. Я погиб. Что теперь остаётся делать? Внутри сухо и пусто, ничто не просится быть созданным. Я был творящим разумом, а теперь ощущаю себя держателем для кисточки, застывшей в нетерпении. Сейчас она на меня обидится, и это будет последнее живое существо, с которым я расстанусь.
  
   Он ушёл, захватив с собой ниточку, тянущуюся из моей души. Теперь, чем безнадёжнее Он удаляется, тем больше распускается, разматывается в пряжу болей душа, спутанной неразберихой падает в никуда. Грудь вжимается вовнутрь до боли. Раньше где-то там, в самом укромном месте, было что-то живое и тёплое, нежное и родное. А теперь оно вырвано, изнутри расползается ледяная колючая пустота, окровавленные лохмотья нервов трепыхаются от толчков ветра и ударяются о перила моста. Во мне нет ничего, кроме дергающих плечи судорог. Всё сошлось в одной маленькой крупинке времени вчерашнего дня: Его уход, уход силы продолжать, уход способности писать. А я остался один, незащищённый, со всех сторон - с ободранной кожей, со всех сторон открытый ветру, снимающему что-то слой за слоем. Когда он дойдёт до души, я, наверное, упаду. Прошивая насквозь холодом, ветер усиливает свои порывы - или мне это кажется, потому что до души осталось совсем недалеко. Уже сложнее держаться за перила - облокачиваюсь и наваливаю на них остатки себя.
   Качнувшись ко мне, волна по-приятельски взмахивает волной. Странное состояние: пьян без капли алкоголя. Все признаки опьянения корчат рожи из-за фонарных столбов и прыгают друг за другом. Это явная галлюцинация, но она мне симпатична. Больно, сильно. Пространство подыгрывает чертям и начинает искривляться, смыкая верх и низ в круглое зеркальное. Плечи что-то ожгло, словно десятком маленьких кнутов, меня оторвало от перил и кинуло на мостовую. Лица, похожие на человеческие, только уродливо угрюмые, склоняются ниже. В их зрачках - отражение моего, ненавистного лица. Тошнотворно. Голоса глухие, издалека, непонятный какой-то язык. Мой голос, то ли свой, то ли чужой, выкрикивающий какую-то веселую больную ересь. Недоело. Устал, сломался, пролетел немного по инерции, теперь падаю. Удар, ощутимый - я бухнулся в собственное тело. Ещё одна тяжелая попытка встать из него. Неимоверно грустное лицо меня взглянуло откуда-то и разорвало пальцами кожу. Под ней - космическая пустота... На - до - е - ло. Закрываю глаза, не хочу больше их открывать и не буду.
  
   Имя - заклинанием.
  
   Потолок. Невероятно белый. Много раз моргаю - всё ещё белый. Прислушиваюсь, причувствываюсь - пытаюсь ощутить своё тело во взаимодействии с пространством. Поза опрокинутого распятия: руки пригвождены к кровати стальной тяжестью капельниц, ноги - горой одеяла. Будто вынули шейный отдел позвоночника и вставили огромный винт: не повернуть головы без разрезания мозга, и по спирали стекает медленная тёплая боль. Толчками продвигается от затылка, ниже, и рассеивается где-то на равнинах спины. Изнутри в черепной коробке вытанцовывают чечётку красные зубатые конвертики с вложенными пожеланиями.
   Кремация мечты. Из пепла можно сделать искусственный алмаз. Алмаз - самый прочный материал. Выгранить крохотную колонну, вставить как подпорку к готовому рухнуть сознанию. Но и она сломается. Мечта убита зря. Всё зря.
   Может быть, выход - в окончательном переходе в фантасмагории, в заменении ими реальности? А почему нет, если реальность не по мне скроена: узка там, где нужна свобода, и чересчур просторна, где должна держать тугим корсетом. Я не могу отрезать часть своей души и наростить что-то ненужное, чтобы было впору. Хотя - своей ли? "Своей" - принадлежащей моему разуму, но она ему не принадлежит, она ему не подвластна. Может быть, "моя" душа - лишь обособленная часть огромной мировой души... Обособленность телом исчезнет с его смертью. И если ей плохо - не отпустить ли?...
   Ага, идут. Несут шприцы. Что ж, я не против общения с химией. Пожалуйста, вот мои вены, вежливо отчётливые, готовые принять нового собеседника.
   Вдох - выдох - вдох - и
   Итак, падение началось. Сейчас я здорово повеселюсь, выбивая остатки мощности из потрёпанного сознания. Добивать себя всегда невероятно весело. Гремучая смесь бессилия и химического розового - принимать венами последнее, внутри встретятся. Раскуривая экстаз, втягивать дурманный дым и смеяться без повода. Я не жду возвращения - я впервые делаю то, чего мне действительно хочется: первым начинать и первым заканчивать каждый новый отрезок пути. Смех - пролог к действию эликсира, скоро меня не будет, и сейчас понеслись самые забавные минуты. Вопросительная интонация в голосе белого халата, и в нём же - зло отвечающая. Благодарю за укол, больше мне ничего не требуется. Хрипловатый смех транквилизатора вторит моему звенящему, вдали очень красиво крошится не успевшее спрятаться за море солнце. От кончиков пальцев идёт по костям холод. Здравствуй, добрый мой знакомый, наконец-то мы пообщаемся на равных. Скажи, тебе нравятся те ледники? А не спеть ли хорошую песню? "Твой сон - твоя крепость... Далеко, там, где неба кончается край, ты найдёшь... потерянный рай..."
  
  
   Закрытая, затемнённая комната, наполненная колыхающимся раствором чувств. Внутри - человек, человек - эмбрион. Подвешен к потолку на скользких канатах, растянут ими из центра комнаты к стенам и тихо колеблется вместе с жидкостью, подвластный ей. Ресницы вздрагивают -человек готовится проснуться и существовать. Но это будет ещё не скоро. Он ещё не создан. Сначала - пропустить через себя всю смесь, наполняющую кокон-комнату, научиться дышать ею, густой и терпкой. Сначала - увидеть тысячи мрачных снов, с каждым вдохом раствора проникающих внутрь и становящихся частью его тела. Сколько бы он ни пробыл здесь, всё останется неизменным до далёкого момента созревания. И - комнату встряхнуло что-то огромное снаружи. Там разрушился мир. А внутри - эмбрион случайно открыл незрячие глаза, начал дёргать - сильнее и сильнее - неслушающимся, неготовым телом. Натягиваются, лопаются и обвиваются вокруг матерински-жестокие верёвки. Эмбрион - на дно комнаты. Впервые - прикосновение; он не покрыт кожей - ожогом боль, судороги и новые касания. Не понимая, в панике сокращает мышцы. Движения замедлены густотой вокруг, и от этого - всё более мощные, расхищающие. С потолка падает оборванная привязь - удар по голове и ослепление белой вспышкой.
  
   Открываю глаза: белая вспышка - это потолок. Сон. Сон -сон - всего - лишь - сон... Сворачиваюсь, сжимаюсь, прячусь под одеяло. Озноб. Пальцы - губами: лёд. Попытка отгородиться одеялом от всего, но внутри - ничуточки тепла. Воздухолёд. А там - если не брать в расчет мою ауру изо льда - плотное крошево чьих-то движений, резких звуков, острых кусков холода, колющих при каждом моём неосторожном желании перемещения. Несуразный, нелепый и раздражающий наполнитель пространства. Отодвинуться подальше. Если бы в моей комнате - то в угол, вышарканное паникой убежище от жизни, иногда тяжеловесно подступающей вплотную, так, что нечем дышать. Или вдруг удаляющейся настолько, что она начинает казаться не более, чем иллюзией. В такие дни ярче и рельефнее становятся все мои видения, отодвигают реальность и ставят её позади себя, как декорацию, которую забыли убрать. И это - отрешение, напитанное осознанием того, что так и должно быть. Но оно редко. Всё остальное время идёт в тоске о нём, в баталиях с реальностью или в желании не жить, не быть...
   Сейчас - предчувствие анабиоза: сколько мне ещё находиться в этой лечебнице - лучше полусуществовать, не тратить силы, пуст вразрез с моим выбором метода жизни, но - чтобы выжить. Странно: полуубибый и опустошённый - хочу продолжить: интересно, что ещё со мной могут сделать, как приблизят к смерти и каким будет это состояние. Может быть, осознание того, что возможно снова - в полную силу... Напрасное предположение. Утверждение перед собой необходимости собственного существования - самое нужное из всех бессмысленных действий. Чем я всю жизнь и занимаюсь. Я заметил: в самые прекрасные и восторженные, сверх-полные моменты я уязвим, уже сброшенный и обессиленный - я живуч, как простейшее. Что ж, закроюсь. Отсчёт времени ожидания.
  
   Дёрнуть вверх уголок губ - сойдёт за улыбку для проходящего мимо, когда-то знакомого. Шарахается. Горьковатое удовлетворение. Только не доживать до истощения. В полную силу - пусть недолго. Не рассчитывать на других и не беречь себя. Напрасность всех уравнивает, они просто ещё не знают об этом. Волю - концентрат - в одну точку; сейчас - преодолеть Улицу, до жилища - только потом позволить себе упасть. Бетон - асфальт - арматура. Измученные неестественностью формы. Какая же сила у злости, вынуждающей людей так коверкать всё вокруг себя? Может, и меня что-то подобное уродует - постепенно, незаметно? Пестрота - неопрятная, не дающая удовольствия от цвета. Надоедливая, всепроникающая, язвительная. Шум. Тихая, пока ещё подавляемая волей паника от испуга: я живу среди всего этого... Сколько оболочек отделяет меня от окружающего антропоморфного хаоса - сосчитал - мало... Там что-то ежесекундно ломается, появляется, дёргается, агонизирует и порождает другое... Быстро и не раздумывая. Я не хочу находиться среди такого.
   Уже знакомое, мой поворот. Симпатия: неприметный, ведущий от бесноватой улицы более мирными дворами к дому, к квартире, к комнате - этакая спасительная тропа , окружённая нейтральными, невраждебными деревьями. Люблю их. Касание: кора живая, излучающая (о,щедрость!) тепло. Гармоничные, строгие деревья, безупречно честные, аристократы. Идеальны. При этом - удивительно реальны, прекрасно вписаны в жизнь.
   А как давно я не бывал в лесу? Это ведь как храм. Немало прочитано мной записей, сделанных в разные эпохи и разными людьми, о необыкновенном чувстве благоговения и чистоты, испытываемом верящим в считемых им святыми местах. Для меня это лес. Не абстрактный, чуждый, кем-то, но не мной ощущаемый бог, для связи с которым необходимы проводники и посредники - а то, что входит в сердце без борьбы, что может считаться мной покровителем и не ставить себя при этом властелином, что не претендует на меня, выбранное мной добровольно. Это - вера. А бог - это символ. Я назвал бы богом человека, у которого достаточно силы, чтобы разрушить мир, достаточно мудрости, чтобы создать мир и достаточно любви, чтобы мир принять. Но это был бы индивидуальный, для одного меня значимый выбор - если, конечно, он вообще возможен.
   Ведь это всё - в воображении, в пределах иной, мною построенной и только внутри моего сознания осуществляемой жизни. Пытаясь реализовать её законы в этом, вещественном и всеми признаваемом единственным мире, я оказываюсь в положении подвешенного вниз головой и пытающегося перелить воду из кружки в кружку с помощью привычных для другой системы отсчёта движений. И невыносимо видеть разницу между собственной реальность Никогдето (пусть будет названа так, никогда-нигде-то), где находится моя душа, и той, в которой якорем закреплено тело. Мечущееся между сознание утрачивает чувство границы, постоянно путается, смешивая куски противоположного во что-то бредовое... Если не прервать течение монолога в этом русле, то непременно опасным подводным камнем появится мысль о самоубийства, как о - возможно - полном переходе с утратой тела (связи с вещественным миром) в свою реальность. Почему я до сих пор - не? Что-то вроде привычки к существованию и нерешительность от "возможно": а если это не так? Но гарантии на правильность теории перехода я не получу, так что всё равно в какой-то момент решение убить себя станет неизбежным. Хотя пока есть запас прочности для продолжения существования - почему бы и не продолжить? Ещё не до конца сыграна партия, может быть, мне удастся свести её к ничьей, доказав тем самым, что я не слабее жизни, что равен ей. И не столько я, сколько Никогдето, которое внутри меня, носителем и в какой-то мере представителем которого я являюсь - что оно эквивалентно жизни общей, идущей в вещественной реальности, по силе покровительства. Превосходство по притягательности я докажу самоубийством; даже если надежда на переход и не оправдается, это станет ещё более весомым подтверждением, а мне будет всё равно: если не в Никогдето, то меня просто не станет. Всё оптимистично!
  
   Первое, что увидел, заходя домой - цветы. Везде, новые, незнакомые - знакомые, конечно, но за время , которое я их не видел, накопившие запас удивительного и сделавшие более явным не замеченное мной раньше. Это не мои, это Его цветы. Вот и Он - на фотографии - искрящийся, смеющийся. Слёту охватывающая тоска, безвоздушным пространством окружающая, спрашивающая что-то и чего-то ждущая. Но не злая, без меня перебесившаяся и уже светлая, не горькая, но с привкусом белого вина. Атлантическими китами-гигантами проплывают воспоминания, важные, весомые, давящие. И всегда Он - с кистью, с карандашом, словно слитым с рукой, не меняющимся, в ореоле растрёпанных лучисто-золотистых волос, переходящих в шлейф сияния; всегда - среди картин или - перед окном - между мной и небом, с выглядывающим из-за спины и безропотно передающим Ему своё сияние солнцем; всегда - сверкающий, любой свет ловящий и усиливающий, чуть слепящий, так, что смотришь на Него и прищуром и невольной улыбкой. Фантастический, горячий, густой тёмно-янтарный взгляд; белые тонкие руки, так похожие на лилии, всегда - летящие. Запоминался в профиль, пишущий, лицом к холсту, насмешливой полуулыбкой - к солнцу, бликами очков - ко мне.
   Я пытался понять его отношения с красками, которые колдовским обаянием так на Него похожи, с красками, подчинявшимися Ему с радостью, как принимающие какую-либо идею - беззаветно влюблённому в неё командиру. Неотступное ощущение, что Его картины написаны не Им, что они сами, по собственному желанию возникли. Поток прекрасного, уже где-то сформированный, входил в реальность, и Художник был как бы провожатым, лишь дающим материальное воплощение. Хотя это - всего лишь ощущение. Он и сам не понимал, как мне кажется, своей роли, дурачился по-детски над собой и над тем, что делал. А может, так и надо относиться к творчеству, естественному, как дыхание - с улыбкой, не как к схиме, а как к некой не до конца понимаемой форме существования чего-то, дочернего от духа создающего. Я этого не знаю. Я воплощаю Анализ, разбор уже готового. А Он был Синтезом. Всё, что Он когда-либо видел, слышал, чувствовал - всё в Нём переплавлялось, смешивалось во взаимном изменении в уникальный, чудесный материал, из которого Он творил духовный облик своих картин. Я лишь в восхищении разводил руками и готовил обеды. Нет, я, конечно, тоже писал, но это было по-другому. Желая сразу шедевра и не получая его от себя, нетерпеливо швырял кисть и в другое, так же не подходящее время за неё брался, чтобы снова разочароваться. А когда хотелось - сам виноват - не писал, думая, что всё равно ничего от себя не добьюсь. Слишком много думал, когда надо было просто ближе подойти к себе как к - возможно - гейзеру идей. Он же, интуитивно следуя за своими порывами, всегда умел слушать внутреннюю музыку, переводить мелодии на язык красок. Когда не хватало гармонии, мир предоставлял ему снег за окном, неспешный танец листвы или прекрасно яростную бурю - всё, что есть в природе, готово было помочь, дать совет или частичку себя внимательному Художнику.
   Больше всего сейчас мне хочется, чтобы Он снова пришёл. После пережитого катарсиса - желание учиться у Него. Не живописи (не могу, так не могу), а гармонии. Желание её, желание врачевания и регенерации души. Желание жить, искреннее, не вымученное, учиться этому заново.
  
   Пленник снов.
  
   Скрипят и гнутся улицы в фатальном великолепии брызжущих кусков асфальта. Быстротечная, изменяющаяся, живая роскошь разрушения. С предметов стягиваются их оболочки и режутся на пёстрые ленты, а рядом растёт и пульсирует груда серых, чуть трепыхающихся смыслов. Где-то на обочине, среди растений, на пространстве, из которого ещё не выломан каркас реальности - где-то там ещё осталось несколько человек. Один из них дотрагивается до искалеченного фортепиано - неполноценный жалующийся звук просачивается сквозь пуховые комки воздуха и указывает дорогу разрушению. Во время возвращения обратно отзвук был убит птицей с карими глазами, пострадавшей в этом столкновении настолько, насколько были испуганы люди. Он умерла через несколько часов, птица с блеклыми перьями. Её тело превращалось в комок мятой фольги под зловещее крещендо всеобщего Абсурда. Никем не управляемая симфония.
   Я слышу её, я чувствую, как звуки проходят сквозь меня, почти не меняясь, словно тончайшие стальные нити: через все частицы организма, поочерёдно приводя их в судорожное упоение. Отчётливы только проколы кожи - отмечаемые цветными вспышками на чёрном фоне, и у каждой траектории боли есть что-то неповторимое, что не позволяет им сливаться в поток. Разные скорости, оттенки, тембры, узоры - не уследить, не запомнить. Множество нитей - самостоятельных произведений искусства, отсутствие времени на рассмотрение... Боль доводит до экстаза и, постепенно истончаясь, исчезает.
   Ничего не чувствуя - просыпаюсь, неохотно выбираюсь из нагромождений других реальностей,, отмечаю насмешливую неизменность обстановки вокруг меня в этом мире: живопись серыми красками повсюду. Громыхает кандалами дребезжащая радость: выбросить в серое за окном всё серое из комнаты... Не буду этим заниматься, бессмысленно. Головная боль. Снова в сон.
  
   На спине лежало ровное, плотное полотно света, по-летнему прямого и властного. Он ощущался как руки, спокойные, таящие в себе нерастраченную силу, готовые защитить, если понадобится, и даже без просьбы о помощи. Или как широчайший плед, укрывающий в расточительном добросердечии всё, до чего мог дотянуться, всех, не слушая протестов и благодарностей. Воздух от окна до кровати, пронизанный жизнью в виде лучей, изменяет свою природу и перевоплощается в живое существо, гибрид воздуха и света. Его ласка, обильная, бездумная и не заслуженная мной, становится невыносима. Резко повернувшись к нем у лицом (отшатнулся), рвануть штору, нелепую в своей материальности, грязную, но чёрную. Настороженность. Ожидание. Злость. Ощущение: тепло со стороны света, как милостыня - непросящему, даваемая от переизбытка. Не хочу! Это нужно другим, тысячам в тебя влюбленных; я не буду одним из, незначительной частью подтверждения твоей щедрости. Прежде чем предлагать, думай о совместимости даваемого и получающего, думай об этом непременно, если хочешь поделиться частью себя.
   Родство и неродство. Я признаю только полное слияние и взаимопроникновение (если нет - дистанция), один на один, как ненасытимые враги или любящие; и только по согласию и одновременному ощущению родства в одинаковой степени. Сложновыполнимые условия? И мне нужен не тот, кто согласится с ними, а тот, кто ответит, что они и у него - те же. Поэтому - одиночество. Хотя вполне в формате города, отличающееся от многих других лишь осознанностью. Хотя... холодное воспоминание...
   Сумерки. Совсем рядом - кусочек Неба, тёмного и грустного, неприступного - и всё же неба. Глаза тёплые, во всём остальном - чёрный, непроницаемый чёрный, всепоглащающе-ледяной. Ну взгляни же, взгляни в мою сторону, отдели меня от шумной пестроты вокруг. Нет. Смотрит сквозь скрещенные ладони, сквозь стол и сквозь земной шар на небо Антарктиды, тянет оттуда холод для своей брони. Сейчас она защитит тебя, но что заберёт в плату? Я ведь вижу - глаза выдают - ты не лёд, ты просто свыклась с его оковами и принимаешь их как продолжение себя. Оборви эту зависимость от того, что равнодушно к тебе, пусть оно и сильно, и прекрасно. Иначе ты растворишься в нём. Слышишь? Не слышишь. Слушаешь что-то далёкое, да и ты уже не здесь. Скоро любой порыв крепкого ветра сможет рассеять тебя, как ничем не удерживаемую горстку чёрной пыли. Куда же отправится твоя душа? Туда, к властелину, который примет тебя как должное, как где-то блуждавшую часть. А вдруг она заблудится, потеряется? Оставайся... Давай, я буду защищать тебя. Просто взгляни в мою сторону. Из кафе выгоняют тех, кто зашёл просто погреться. Тебя и меня. Я уже могу сказать "нас".
   Вспоминать тяжело. Всё, что связано с ней, слилось в один образ, в тонкую и узкую чёрную полоску, в ощущение цвета. Сначала это было как небольшой посторонний предмет внутри бьющегося сердца, явственно его чувствовавшего. Иногда, чтобы удалить что-нибудь из живой ткани, нужно прибегнуть к хирургическому вмешательству. Я не стал лезть и разбираться, расковыривая измученное подобными операциями подсознание. Не обращал внимания. Ведь не настолько уж чужеродна мне эта полоска, да она и не враждебна.
   Метастазы воспоминания начались этой ночью. Мне снилась чёрно-ледяная незнакомка, казавшаяся настолько реальной, насколько может быть таковой тень из сгущенного ночного воздуха, задёрнутая флёром воображения. Она была как ледяная статуя с человеческой сущностью, как душа, перемешанная с изваянием. Прошла от двери к окну. Нечёткий облик: контуры размыты, почти не видны. Темнота искажала, сливаясь с шёлково-чёрными волосами, но, как на поверхности ручья, на них задерживались лучи. Казалось, локоны из лунного света были наброшены поверх её волос, словно единственный убор невесты, и только они были различимы. Струясь, свет соскальзывал, капал. Всю таинственную и хрупкую фантазию разрушил рассвет, обрушивший тяжёлым грузом своё навязчивое греющее внимание, прогнавший видение, переводя меня в состояние простого биологического сна.
  
   Ещё один вечер, ещё одна из чёрных бусин, нанизываемых на бесконечную нитку. Но с тех пор, как ты появилась, они стали чуть прозрачными, стали мерцать внутри едва различимым красноватым - будто там поселилась какая-то живая теплота. Густое вино, называемое жизнью - я устал его пить в одиночку, не чувствуя вкуса и не осознавая забытья. Давай, я вылью его на твою грудь: оно потянется вниз сонной абстракцией из огромных капель, тёмное багровое на светлом. Подчиняясь непонятному распределению, капли будут двигаться (замедленное распадение бус?), казаться безвольными и равнодушными. Как люди. Уходящее солнце напоследок заглянет в комнату сквозь шторы, заглянет внутрь одной из капель, отметив её золотистым... Увидит там... Что? Таких же двоих, как и мы, таких же неприкаянных, пытающихся искать смыслы, спрятанные на пересечениях мысленных пространств? Микро-мы внутри вина, макро-мы внутри всего мира и - несчастливая переходная стадия - реальные мы в замкнутом пространстве. Я пробовал разлитое губами. Если мы так похожи, то почему на два пространственно разделённых объекта (тела) разделена одна душа, большая, однородная и, наверное, гармоничная? Она взглянула совсем по-другому, и не на меня, а как-то насквозь, не замечая одежды и кожи - подумала о том же? Это не было неприятно.
   Она изменяется, она - оборотень в нападении, раздражённый неподвижностью жертвы. Стон ли, рык ли - из каких-то потаённых недр, ей самой не известных, из тех времён, когда люди были почти как звери, и когда любовь не разделялась с подчинением. Так обрушиваются в море вековые скалы, так одновременно кидается на ножи десяток рабынь - так она падает на кровать в ореоле искривлений пространства и в тисках моих - будто и не моих, непривычно сильных рук, схожих с инквизиторскими инструментами. То, что запомнится - вспышками и кусками: мгновение неприкрытой шеи внутри взрыва мечущихся волос, неналожимая на происходящее лента звуков, ресницы - как готовые к обороне копья, и зрачки - как провалы нового дантова ада. Вино - внутри моей головы, переживающей инсульт: бурные столкновения - ближний бой - волн алкоголя и крови, смешение их в разумное взрывчатое вещество.
   Она изменяется. Нас ещё удерживает что-то рядом на уровне разума, но, кажется, любые комбинации произносимого начисто лишены смысла. Дистанция в несколько слов - непреодолима, будто в несколько жизней. Сказать что-нибудь необходимо, чтобы она увлекла меня за собой вниз не только этим восхитительным бунтующим телом, но и тем, что я знал в ней до этого, тем, какой я её знал. Где-то там, ниже, всё будет уже не важно, а понять происходящее мы успеем, когда будем подниматься обратно.
  
   Если видение выбирает зрителя, он становится рабом. Видение ставит свои декорации, импровизирует и затягивает смотрящего внутрь спектакля, от которого никто не в силах отказаться. А потом - либо поглощает подчинённого, либо обрывается под влиянием внешних обстоятельств.
   Мне не хочется думать, что та, с которой срисован посещающий меня призрак, умерла. Но эта мысль настойчиво двигается, шурша чешуёй, напоминает о себе лёгким, пока ещё не ядовитым покусыванием. Раньше глаза незнакомки казались тёплыми, но когда я видел её в последний раз, они были покрыты тоненьким слоем льда, только образовавшегося и ещё не получившего власти над зрением - единственным, что нас связывает отчетливее, чем перехлёстки обрывками мыслей. После этого она не приходила. Долго.
   Я заметил, что видение ревниво: когда ночь идёт по её сценарию, мне не снятся мои чудные сны. Её нет уже почти неделю - сны вернулись, утопили и размешали в перламутре, как это только они умеют, сделали косточкой внутри спелого фрукта.
   Жить на дне моря. Подняться на поверхность, чтобы попробовать кислорода - и остаться притянутым звёздными лучами на границе воды и воздуха, где не хочется никуда, где спокойны всевышние тучи, и подводный мир снова кажется загадочным. Безветренность сушит лицо - всколыхнуться, несколько брызг - на кожу, выпиты с наслаждением, будто раньше я никогда не пробовал этого. Между двух стихий, безразличных, но могущественных, подвластный обеим и свободный от всего остального, незначительного. Вдох воздуха - вдох воды, удовольствие рассеивается в их смешении игристыми пузырьками. Струя за струей, неслышимый поток наполняет мою пустоту, растворяя оболочку из кожи. Сознание равнодушно отмечает это. Теперь его носитель - безграничная плоскость воды, соседствующая с воздухом, это позволяет видеть невообразимо больше. Как красиво небо...
   Утомлённые звёзды, застывшие в апофеозе, вынужденные навечно оставаться идеальными. Кто-то по ним находит путь, кто-то - теряет. Каждый причастен к ним в какой-либо степени от заинтересованного взгляда до обожания. Из-под воды они виделись мне другими, и только сейчас я понял их. Нужно ли это самим звёздам? Если у них человеческая сущность, то они смертельно устали. Теперь я им сродни: я - такое же прекрасное явление природы, грань воды и воздуха. А звёзды - они отражаются во мне. Может быть, я отражаюсь в них.
  
   Третий день без еды. Столкновение необходимости поддерживать материальную часть своего существования и необходимости одиночества. Моя элегантная подруга-скрипка, всегда готовая помочь в чём угодно, даже в добывании денег. Улица - какофония. Люди. За спиной - стена, успокаивающе-неровная. Это хорошо, это значит, что людей нет хотя бы позади меня. Хочется, чтобы они не смотрели на меня, не прикасались, не подходили близко, хочется не видеть их лиц и движений, они неприятны. Может быть, в этом активном, жизнедеятельном тесте и есть какие-то обособленные красотой индивидуальности - но я их не вижу из-за всеобщей панической спешки, а чтобы найти и осознать что-нибудь прекрасное, нужно время и возможность пристально вглядываться. Есть тела, самцы и самки, обклеенные многочисленными ярлыками и пытающиеся демонстрировать разнообразие их комбинаций.
   Кусочек пространства, временно принадлежащий мне. Скрипка - валькирия. Начать играть. Расставляя звуки из горного хрусталя, музыка обозначает границу между мной и улицей; мелодия растёт и разветвляется, как сильное экзотическое растение. Оно обвивает хрустальную основу, плетёт плотный покров, чтобы защитить меня, помочь спрятаться. Я забираюсь ещё глубже - внутрь играющей скрипки, где полумрак и запах старого талантливого дерева. Здесь спокойно. Струны и смычок движутся, совершая гармоничный танец, сюжет которого похож на мифологическую космогонию. Я вижу, как создаётся новый мир внутри музыкального инструмента, вижу блеклую сферу, разворачивающуюся в свежий и лёгкий слой внутрискрипичной реальности. И рядом со мной - то ли моё видение, то ли призрак Художника, незаметно появившийся, обнимающий за плечи, так же, как и я, наблюдающий за происходящим. Шёпотом: "я отдаю тебе всё это". "Сейчас струна порвётся" - вполголоса.
   Кувырком пролетая обратно на улицу, разбивая драгоценные все преграды, хватаясь за колючий воздух и распахивая глаза: рядом - мой любимый Художник (позади него ветер кружит чёрную пыль). И тихо-тихонько, голос похож на затягивающий в тёмную глубь водоворот: "Аллоль, сейчас струна порвётся". Разорвавшийся мир хлестнул меня по рукам.
  
   Нас двоих приютит разное волшебство
  
   Мы вместе направились ко мне домой в сопровождении дорожки из капель крови, не произнося ни слова, считывая произошедшие метаморфозы с внешности. Мой Художник изменился почти незаметно, в самом глубоком основании, которое нельзя разглядеть сразу под слоем менее значимых особенностей. Он шёл. Просто шёл, как обычный уставший человек, не летел в нескольких сантиметрах над землей, едва касаясь её кончиком ступни, а тяжело наступал, будто Его невесомое тело стало грузом для рвущейся ввысь души. И волосы - не роскошная блистающая россыпь, а лежащие на спине, пыльные, помертвевшие. Пряди собраны в хвост, будто им холодно или страшно. Нет ореола, нет свечения - будто воздух вокруг как-то особенно густ и непрозрачен. Оно упало на Него, давление ещё одной атмосферы: молодой Бог осознал себя в этом значении. И, не приспособившись, шёл, как человек.
   А невдалеке шли люди. Я невольно взглянул туда - в чёрное шевелящееся пятно, состоящее из множества раздельных крапинок и поэтому зловещее. Похороны. В украшенной, но тесной коробке была она, не видение, а его исток, та самая девушка, настоящая, живая, то есть мёртвая. И уже не чёрная - черноту забрали люди вокруг, проявления мира, изначально давшего этот нецвет как предупреждение для других и как подобие защиты. Она была белой, снежной, даже чуть прозрачной, как лёд, и как лёд спокойной. Даже, кажется, счастливой. Неожиданно - долгожданные губы, так целуют только сёстры.
   Ничего не спрашивая, Художник дотащил меня домой и остался, постепенно превращая моё жильё в жильё своих идей.
   Он был абсолютно прекрасен - Он остался абсолютно прекрасен, но по-другому, растеряв молодость и звучность и получив взамен спокойную задумчивость. С красками он не играл, а о чём-то советовался, почти не смотрел в окно. Принёс много книг, вскоре перемешавшихся с моими - брал то одну, то несколько разом, искал что-то в тени между страниц, утяжелённых чужими мыслями. Не находил и вглядывался в разрисованный чудесами потолок, будто ждал ответа оттуда, из-за созданной Им прежним двери.
   Врачи сказали, что у Него туберкулёз, но в это никто не верил: ни Он, ни беззаботные краски, ни защищённые от всего своим совершенством цветы, ни переполненная пустотой комната, ни сладковато-пьяные вечера, ни углублённая в тёмное небо осень. Только я не могу притворяться, как всегда это делал в диалогах с собой: за вогнанными в шаблон улыбки губами Он видит горечь, проматывая в памяти выжимки смеха, слышит зашифрованные всхлипы. Мне страшно, потому что я не знаю, что именно Он понимает.
  
   Мне страшно: я - пациент, забытый под наркозом с воткнутым в живот скальпелем, случайно проснувшийся и увидевший свои рёбра на столе рядом, а Он - уже бесплотный дух, не чувствующий физической боли, бродящий вдоль бесконечных белых стен в поисках трещинки, через которую можно было бы сбежать. Вся жизнь - это одна огромная операционная, живущая по диким незаконам, где орудуют врачи-недоучки, врачи-садисты или сами пациенты, одной рукой - в себе, другой - в соседе. Но Художник сможет найти выход и освободиться таким же невиновным, каким был приведён сюда, освободиться, не испытав привыкания к горчайшему осознанию и не блаженствовав под принудительной капельницей официальной лжи. Он не учил языка любителей крови, не соглашался на экспериментальный обмен органами и не ходил на показательные вскрытия, случайно оказался заражён туберкулёзом от спавшего рядом ребёнка и поспешно, безболезненно умер. Как свечку потушили. Его тихое тело - передо мной. Я прибит к стене осколками своих рёбер. Вместе мы - распятый. На экране - рентген: небольшие чёрные прямоугольники из чего то не по-человечески тяжёлого рядами укладываются в сердце. Каждая потеря - ещё один. Скоро места для собственной жизни не останется. Я хочу умереть. Подожди, Художник, постой, я пойду за тобой, ты ведь можешь узнать новый путь, Художник, ведь ты невиновен, позволь... Художник...
   Чудовищный бред!
  
   Один нескончаемый вечер, растягиваем его возмутительную откровенность спокойствия по затемнённой ленте времени в будущее. Художник безразличен к собственной смерти, Ему лишь тревожно оставлять меня в разрушающем одиночестве, которое уже не позволит любить и верить. Когда пытаешься рвануться к человеку, оно приотпускает, как пружина, и - дёргает назад, в себя. Только к Нему одному влечение оказалось сильнее, чем взаимопроникновение с одиночеством; Он - как лёгкий наркотик, завораживает, становится необходим, зовёт за собой куда-то, куда лишь Он может уйти, сохранив себя. Издалека Художник - как светлый ручей, а подходишь ближе - взгляд срывается в необозримую до головокружения глубину, из которой ему не возвратиться, не достигнув несуществующего дна. Восторг перевесил, и вслед за уже не принадлежащим мне взглядом упал я, влюбляясь в ежесекундно изменяющиеся переливы серебряного и синего, сверкающего и глубокого, опьяняющего и задумчивого. Я приучен к Его изменчивости, идущей вглубь, и, наверное, смерть будет не сложнее всего, через что Он меня уже провёл. По одной системе отсчёта мы опускаемся, по другой - поднимаемся. Ему всё легче дышать чёрной водой, Он говорит, что она превращается в другой, истинный воздух; я верю Ему, но ожидаю мёртво-сплошной стены, которая окончит наше погружение.
   Где-то на большой глубине давящих истин есть подводная пещера, выводящая в маленький мирок размером с комнату (или это тяжесть верхних слоёв изменяет наше жилище). Тишина. Свет. Тёмный камень. Водопад. Неглубокое озерцо. Белоснежные лотосы. Струи воды. Я - под водопадом нежности. Рядом - Альмин, и это не струи, это - Его руки. Из-под напыления усталой обречённости, смываемого волшебной водой, Светится Он другой, Его незаметная жемчужная улыбка, волнами накатывающий мягкий взгляд. То ли лёгкая вода, то ли струистый воздух - чудные волосы, спрятать в них лицо, дышать их свежестью... Он чуть более осязаем, чем воздух: человеческий облик растворяется, уже не нужный, остаётся самое сакральное, что-то из Неба или выше. Художник расстаётся со всем земным, что вынужден был носить как оболочку для непостижимой законами земной реальности души. Жизнь не смогла его ассимилировать, сделать частью себя. Коверкать творца - напрасность: всё наносное будет смыто, и он уйдёт первозданно чист.
  
   Читай себя, недописанный текст, узнавай свою боль в каждой строчке, протяни ей душу для вышивания новой абстракции! Космическая вертикаль слабеет, грубо толкаемая безразличием, по ней уже несутся вскачь трещины - ты не успеешь дочитать, Небо упадёт на Землю. Это перевернётся и придавит тебя твоя страница книги, тяжёлая, как тысячи железных миров - задыхайся между двух скал из пергамента, умирай, Аллоль Блальдье! Смотри сквозь сужающуюся щель, как вдохновенно танцует на полотнах ветра твоя агония - обнаженная красавица с драными крыльями. Она дразнит всеми изгибами совершенного тела, взмахивает бронзовым облаком кудрей и, отходя дальше, скалит острые зубки, потому что теперь она будет жить несколько часов вместо тебя. Но красавица не успевает увернуться - Альмин обхватывает её, кидается к тебе, в пространство обречённого, прижимает её к верхней странице - она уходит в текст. Альмин приподнимает лист, но ты уже почти внутри текста, не можешь двинуться и не понимаешь происходящего. Страница падает, сминая и вталкивая в непонятное пленника Аллоля Блальдье и художника Альмина Ольтано.
   Это мне снилось. Это я рассказал Художнику. Он грустил: не успевал закончить картину (тёмный горизонт, игры пространства, резвящегося над поверхностью земли). Небо кашляло вместе с Альмином глубоким болезненным громом, но от этого соучастия становилось ещё горче. "Страница упала" - вспышкой непонятного смеха сверкнул Художник. Я молчал. Паутина в углу всегда ловила сны-невидимки, но сейчас она была почему-то порвана и жалостливо протягивала свои тоненькие ниточки вниз, ко мне, будто я мог её залатать нашептываниями. "Аллоль, я хочу в твою музыку, сыграй меня, мне будет не страшно умереть...". Я согласился сразу, но Он будто не слышал, продолжал просить, пряча глаза. Настоял, чтобы я играл на балконе, под дождём - хотел слушать музыку, смешав её с неразборчивым бормотанием больного неба. Я делал всё, как Он просил. Распахнутое окно, темнота внутри комнаты смешивается с сумраком извне. Я играл отчаянную и непонятную мелодию, холод и дождь вторили невпопад музыке, но с тем же настроением. Альмин стоял в тени, прижавшись к стене, шептал что-то. Я знал, чего он хочет. На небе не было звёзд, только тучи, безысходная темнота и ливень. Художник застрелился.
  
   Хоронили Художника. Много людей, лица - как взрыв конфетти, но за ними - пустота, за несуразными кусочками бумаги. Шелестят-шелестят, хором нараспев вспоминают несущественное, и причитают, единая масса актёропублики. Где, где мой Художник? В коробке, границы которой прикрыты цветами. Будто неразумные бумажные люди, пытаясь оправдать для себя смерть введением её в привычный антураж, надеются ещё и искупить свою оплошность этой запоздалой дарёной роскошью. Они угадали, Альмин любит цветы. Но они угадали случайно. Как Он красив... Но смерть успела наследить на лице. Белоснежный горный профиль - тоньше, спит река белоснежных волос. Усталость медленно ускользает, виновато исправляя следы своего присутствия так, будто её не было. Подходит кто-то, похожий на Альмина, наверное, отец - красив настолько же. Кажется, ничего не понимает из произошедшего, ходит вместе с подвижными бумажными фигурами, оживленными на какое-то время событием смерти. Жизнь Художника, нерастраченная, расплескалась и окончательно расходуется в их движениях. Даже в невероятно ярком неискреннем солнце. Всё, что было у Него, спешно расхищается жизнью, не имеющей на это никаких прав. На искрящийся смех, чтобы раскидывать его отголосками по другим звукам. На незаметное сверкание, перенесенное на капли росы, которые скоро исчезнут. Художник создал себя сам, и это его первое, незавершенное, шедевральное творение. Которое сейчас завидующей жизнью усердно рассеивается. Теперь мы сможем видеться только на Его картинах. Я сумею их прочитать и войти, буду жить там, откуда моего любимого не выгонит никто и ничто - в Его реальности.
   Похоронили, рассыпали. Художник, любимый, как этот мир тебя растратил!... Смотри: облако, такое, как ты любишь: свободное движение кистью и вытанцовывающая обработка по краям, отходящая от основного направления. Такие облака ты создал. Ты мог, потому что прошёл путь правильно: способность и её осознание - абстрагированность - самостоятельность - демиургичность. Понял, что сможешь, и что сможешь создать; отказал в навязчивом предложении шаблонов миру, стремящемуся к бесконечным повторениям; ушёл от него, погружаясь в собственную реальность и творя её, один, от первого элемента до вершины. Твои картины - это вход и направление, к светлому голубому, нежному, спокойному, свободному, к тому, что выше земли и, кажется, выше того неба, которое видно отсюда.
  
   Небо тёмное, почти чёрное, оно тоскует о Художнике, выбравшем собственную реальность. Небо безнадёжным раненым ревёт в унисон с землей и с моей душой, но только я смогу уйти к Художнику, звавшему меня с собой. И - острые, непроглядные края неба тянутся вниз, бездумно вспарывают горизонт и надвигаются, сужая фантастический стальной круг лезвий, центром которого стану я, превращённый в мертвеца.
   Здесь нечего делать, здесь не находятся смыслы, и если эта реальность уже не служит для встреч с Альмином, мне незачем ей принадлежать. Лезвия сходятся на шее, режут, смыкаются, расходятся, втягиваются обратно в небо. Льётся кровь. Льётся смех. Небо, ты неправильно выбираешь врагов, меня не тебе убивать. Забирай меня, Никогдето! Звук зова разлетается на вспышки. Делай из меня что-нибудь, что будет наполнено смыслом! Крохотные огоньки кружатся в воздухе и поют, устремляясь вверх, отталкивая искусственную темноту вечернего земного мира. Уходить, возвращаться - это всё сложно, слишком сложно. А простое - необратимо, но я решился. Забирай! Мои руки - режущие потоки ветра, мой голос - частички Никогдето, хлестнуть тёмное перед собой. Дико рвутся и мечутся, как ткать, обрывки пространства, между ними - проход, видны звёзды, чудесные, танцующие в межпланетном ветре. Сгущенное в белые капли время испаряется и сыпется, вмешивая пылинки в буйство распадающихся клочков, размывая границы раны реальности. Кинуться в проход, разламываясь в падении. Внутри - металлическая стружка по шершавому живому камню - невоздух...
   Аллоль Блальдье мёртв для вас.
   ______________________________________________________мёртв_______________________
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Из-за смерти.
  
   И даже в акте смерти Альмин проявил себя, как Художник: кровью от выстрела - тёмной узорчатой бабочкой - закончил картину. Идея дороги отделяется от самой тропинки и поднимается выше, над горизонтом, проходит сквозь игры пространства, которое предлагает ей решить загадку, и устремляется... Не ясно - куда, а помнящие смерть очертания изящных крыльев так близки к ней... Как временное пристанище или обозначение границы, за которую не пройдёт тело, и нужно только преодолеть притяжение крови, чтобы продолжить путь. Может быть, это то, что шептал себе перед выстрелом Альмин: преодолеть, продолжить... Может быть, это то, что Он хотел сказать рисунком, оставить кому-нибудь найденное.
   Вкрадчивое свечение надежды пытается просочиться сквозь плотное переплетение безответно мрачных вопросов "куда?", но безнадёжно. Лишённое возможности шевельнуться, отхлынуло, затаив обиду и пообещав себе подавить желание проникнуть в моё сознание.
   Это повторяется каждый оборот суток, каждый раз, когда солнце приходит проведать застрелившееся солнце и плачет над обагрённым горизонтом, виня себя и сгущая свою тоску в темноту. Убившее себя небо последним усилием натягивает на себя саван из траурных облаков, а ветер воет от своей пули в агонии, и хлещет потоками дождь - прозрачная кровь. Самоубийство природы - но ей позволено воскресать, чтобы повторять его бессчётное количество раз.
  
   Я почти ничего не видел в этом бегстве: передо мной колыхался призрачный силуэт Художника, протягивающего ко мне руки, по которым стекает кровь, молящего о чём-то и всё дальше отступающего в неспокойный, стирающий Его мрак. Каждая капля из ладоней - всё громче о темноту, и звучные всплески будто отмеряют неровные, торопящиеся секунды. Моя душа, вырываясь из тела и опережая его, в порыве касается кончиков Его светящихся пальцев, в тот же миг окончательно исчезающих. Разлетается на куски, остановившаяся и настигнутая разрывающим воплем сознания: "Не успел!" - и тысячу раз повторённое Его имя, в одном звуке, из которого вырываются разряды молний. Падение с простреленным разумом.
   ...Каждый из кусочков души превращается в облачко праха, медленно поднимающегося надо мной - распростёртым на какой-то беспредельной скале, бездвижным. Сероватое облако принимает очертания тела и падает, рассеиваясь, когда пульсирующий клок вырывается из груди. Щурюсь: пепел опускается из темноты, как выпавшая снегом обречённость, чуть слышно шелестит погребальную песнь. Не жить.
  
   Желание удалить жизнь. Больно. И страшно вдруг очнуться в пустоте. Но невыносимо знать себя. Желание боли для тела: налгать себе, что она, сильная, но не изощрённая, заполняет внутренний вакуум. Нет. Ревность к прошлому процарапывается из груди - неспокойная ветка с шипами, каждый из которых пытается уничтожить болезненным уколом-напоминанием о чём-то упущенном молодого Аллоля, того, что был рядом с Художником. Целовать Твои руки - этого было бы достаточно, чтобы называть Тебя богом! Я вспоминаю Тебя, мой ... я вспоминаю Тебя...
   Кинуться в воды памяти. Пока что у меня есть наша история - пловца, у которого нет ничего, кроме бескрайнего океана, и океана, у которого нет ничего, кроме безрассудного пловца. Это абсурдно - держать в руках океан, но я верю, потому что в моих ладонях - всплески льющейся бескрайности, в моих ладонях - Он... А я - в Его потоках. Чувствовать это... Пытаться удержать ускользающую память...
   Очень тонкий, как стебелёк или травинка, и лазурные глаза - лепестки или кусочки неба, и поток белых волос, разбивающийся о плечи, хрупкие, острые. Цветок у ручья в горах, близ чистейшего неба. Высокий и юный, стремительно проносящийся к самоубийственному финалу собственной жизни. Такие живут недолго, но только в них влюблена ревнивая к жизни вечность. Вся судьба записана цветом глаз: в отчаянную черноту зрачков падающая лазурь воплощается попытками и срывами, начинающимися из пустоты дорогами, с которых нельзя не сорваться, ибо - только в небо. Глаза, как стихи символистов, могут рассказать понимающему о неземной тоске по высокой небесной отрешённости - то ли молодого поэта, то ли утреннего цветка на неоконченной картине...
   Таким я фантазировал Его - продолжал, как хотел, в мной выбранных направлениях то немногое, что знал. Потому что любил. И даже не любил - творил из Него образ, чтобы дышать Им другим, чтобы мечтать о Нём... Прости... А ведь Ты был кареглаз - и это уже совсем другое божество... Не ручей - космический океан. Не срыв с дороги в небо - а уход выше, за его пределы. Я понимаю это сейчас. А раньше... Ведь чем меньше знаешь человека, тем проще его вписать в свою внутреннюю биографию. Как в текст: одна строчка, немного изменённая, но сохраняющая связь с инвариантом, ляжет лучше, чем отрывок, который уже создан, и который нельзя дофантазировать. Поэтому любовь - это восхищение, любование далёким и неизвестным, смешанным с изрядной долей собственного творчества.
  
   Алхимическая реакция одиночества и темноты в колбе замкнутого пространства, в результате которой возник я: пространство, создающее себе автора. Художник прошёл его насквозь на своей дороге ввысь. Может быть, призыв продолжить путь в Его последней картине значит для меня начать путь... Не искать куда - главное, чтобы осуществилось откуда. Смотреть на мир за стеклом - какой же он? Нелепо было бы полагать, что он меня ждет, чтобы любить или ненавидеть. Просеребриться сквозь него тонкой, незаметной линией всполохов. Куда? Не за Художником: я не бог, не тот, кто может вести за собой кого-то, одновременно создавая впереди новые миры. В Никогдето - мой живой, дышащий этюд другой реальности, завершать его. Не станет ли оно новым замкнутым пространством? Для меня - нет, но возможно, для кого-то другого, как эта, созданная кем-то неизвестным комната - для меня, с тем лишь отличием, что это пространство будет не физическими четырьмя метрами, а безграничным духовным миром. Для кого? Для продолжения моей жизни в чьей-то лучшей, для эволюции. Художник, ведь это - путь? Твоя пуля не только освободила тебя от тела, она ещё и пронзила мою колбу...
   За стеклом солнце сверкнуло в чьих-то золотящихся волосах... Альмин, это ты зовёшь меня? Во дворе тонкая фигурка - не понять, юноша ли, девушка ли - помогает ребёнку строить что-то, кажется, домик из белых пушинок и сухих травинок. Выбегаю из подъезда - её уже нет, но кто-то походкой, напомнившей бы старому артисту лёгкий танец, перечёркивает улицу, рисуя карту такого города, где можно было бы найти готические соборы и торгующих цветами красавиц. Кидаюсь за ним - и устремляюсь в другую сторону, где гитарист заклинает музыкой змею-улицу, но это слишком похоже на бегство от неё, если вглядеться в порывистые движения. За отзвуком прозвеневшего смеха - за всполохом плаща - за ликованием солнца на стёклах чьих-то очков - пытаясь догнать все чёрточки, что оставил Художник этому миру...
  
   С разбега из сумрака врезаться в перила - замереть, почувствовав быструю череду взрывов холодного воздуха в лёгких... Набережная, возвышающаяся ад рекой - по задумке города людям надлежало гулять здесь, но я спустился по пологим плитам к самой воде, предчувствовавшей сон - предчувствуя вместе с ней и его, и - чуть дальше - новое пробуждение.
   А кутающийся в темнеющий вечер город золотится рядом и не знает, что я кажусь себе крылатым, расправляя за спиной полотна холодного воздуха. Всеобъемлющая ночь - рядом со мной, даёт мне ощутить в ладонях пушистую темноту, вбирающую в себя город - подержать его в своих руках: как горсть золотой пыли. Подкинуть бы вверх, пусть осыпет и сделает видимыми недвижные ступени в небо, которые сокрыты от бродящих по земле. Нет, маленький город, я не рассыплю тебя. Положу на один из осенних листков, которыми украшена грань набережной и воды - остальные взовьются и с тихим кружением замкнутся комнатой, в которой мы будем сумерничать: я и посланное водой предчувствие. А к утру листья растворятся, как капли сумрака в рассветающем воздухе, золотая пыль окажется серой, будто это не я сам собрал её темнотой с фонарей и бессонных окон, а город подшутил надо мной...
   Почему-то я почти не удивился, когда на моё плечо опустилась чья-то рука - наверное, списал на странное проявление привычных моих собеседников: темноты, ветра, холода... А в реальность меня осторожно окунул голос, взволнованный старой болью и сам немолодой: "Ты тоже кого-то потерял?". Незнакомый, но не чужой человек того возраста, когда художники лишаются числа лет и становятся похожи на свою мудрость. Подталкиваемый странным ощущением, что какой-то предел превышен, нанизываюсь на взгляд - вспарывает поверхность прошлого и выпускает на волю стремительные, во все стороны рвущиеся воспоминания, что теснились в одном сердце, ломая крылья, причиняя боль и ему, и себе. Незнакомый проводит рукой по моим волосам - его рукой движет что-то сильное и спокойное - и я почти задремал, опустив лицо на его плечо, пахшее пылью и краской. Краской? "А у меня - внук... Совсем молодой, как ты... Художник..." Сверкнул призрак Альмина, как вспышка, и, кажется, Его видел и я, и ...
  
   В пальцах крошится что-то хрупкое, что-то падает на пол, уничтоженное. Печенье? Откуда оно у меня?... Напротив сидит старый художник и рассказывает, как в детстве Альмин таскал у него краски и разрисовывал заднюю часть их дачного домика, прячась в кустах смородины. Отец негодовал, а старик усмехался, понимая, что жизнь его внука отныне будет подниматься по той самой дороге, что белым узорным потоком вьётся вверх по стене дома. Альмин сторонился людей, убегал из дома, называл другом любящего, выдумывал себе жизнь, будто уже знал её и хотел переиграть по-своему, и застрелил себя в двадцать, переселившись в принявшее его смешение дождя и музыки. Старик твердил, что всё было верно, и считал себя виноватым: знал, что Альмин проживёт недолго, а знание - это ответственность за знаемое. Жалел, что не может забрать картины: они отданы мне, и я их никогда - никому - ни за что. И просил, чтобы после своей смерти я их оставил ему. И свою музыку тоже. "Ты не хочешь спросить, что я знаю о твоей смерти?". Я улыбнулся, легко, как птица весной расправляет крылья - и раскрошил ещё одно печенье, отхлебнув сладковатого чая. Взгляд старика - глубже, чем корни, ёмче молчанья - он ведь всё понимает, похожий на путешествующего во времени вечного да Винчи. И продолжает рассказывать о жизни Альмина - какой она была и какой могла бы быть.
  
   Времени не существует. Есть я в центре нескольких раскручивающихся спиралей, лежащих в разных плоскостях и пересекающихся лишь в моём сознании. И я не знаю, по которой из них двигаюсь, потому что вижу все и ни одной не чувствую. Разные возможности развития сюжета моей жизни - эти разные спирали, и я лишь догадываюсь об отличающих их направлениях и размахах. А ещё есть фантазия, которая приводит в движение застывшую систему спиралей, расплавляя их и сливая металл каждой в одну на всех чашу. С опаской заглядываю в неё: кружащиеся смуты, боящиеся неизбежного смешения, отчаянно пытающиеся отстраниться друг от друга и лишь усиливающие этими порывами взаимопроникновение в самых причудливых вариациях. Фантазия, кружась, танцует вокруг чаши и меня, застывшего над ней в изумлении, взмахивает подолом синего платья, на который нашиты непрочными нитками жемчуга маленькие миры, звенящие при соприкосновении и раскалывании. Смеясь, толкает меня к чаше и окунает моё лицо в смешение смут из судеб: множество вспыхивающих и освещаемых пламенем от собственного сгорания чёрно-белых фотографий. Это кусочки будущего, палимпсесты, в разной степени покрытые фантастичностью как вторым слоем: я - с чьей-то радующейся семьей - в лесу за мольбертом - обнимаемый незнакомой скрипачкой - с Художником, подправляющим крылья кровавой бабочки на Его последней картине... Так нельзя! Судорожным порывом пытаюсь ухватить этот поток, бывший спиралью - которой?! - но он уже неотличим от других расплавленностей, всё быстрее крутящихся и выплёскивающихся на синее платье, окропляющих миры и жемчужины. И вот чаша почти пуста, а я рыдаю, пытаясь удержать рвущуюся продолжить танец хохочущую фантазию.
  
   Ты научил меня, что смерти нет, что есть только дорога, расчленяющая жизнь своими поворотами, спусками и подъёмами на обособленные переживанием отрезки. Научи же меня подняться чуть выше, чтобы идти не по колкой поверхности, усыпанной осколками чьих-то раскрошившихся жизней, а по стелющемуся ковру отрешенной безразличности - или воображения, преображающего дорогу в фантазийный лес, блуждание в котором доставляет неизъяснимое удовольствие - но чтобы не было растворено чувство направления. Или, может быть, стоит составить сухие бутоны моих идей в собственную дорогу к горизонту, чтобы кто-то, танцуя, прошёл по ним в огненное небо, ни цветка ни нарушив... Пока я - по скалам вдоль обрывов, по сухим пустошам, по руслам ручьёв сквозь ледяной туман - и втыкая в чёрное небо цветок за цветком для кого-то. Преодолеть per aspera для чьего-то ad astra, прижигая верой все раны, ибо пока я дышу и иду - я цвету...
  
   Чужая апотропейная магия.
  
   Мне надоело пить в одиночестве - оно изменяет вкус вина, разбавляя густой старых мыслей. Пусть сегодня весь город кружится и искажается, заражённый через смех моим опьянением - потом эту вину смоет прохладный дождь. Восхитительно отравляющий иллюзорным освобождением напиток с голосом девушки зовёт прокружиться по улице, задевая смехом прохожих, подняться на самую близкую к фантастике чёрногранитного неба крышу и испытать на себе восторговивисекцию от полёта рядом со взметнувшимися вверх озёрами стёкол. Уже который вечер подряд выслеживает меня снайпер-Луна, а сейчас я улыбаюсь ему, со вздохом отворачивающемуся и кидающему своё оружие в облака. Ко мне тянется лучшая в утекающем за горизонт алении мелодия чьей-то гитары, которой будто не хватает воздуха для единственного порыва. Музыкант, я видел тебя раньше, заклинатель улицы. Отхлебни того же, что сейчас меняет очертания живущего вокруг меня - это отсрочит развязку - и давай вместе напишем песню об отчаянии и буйстве по дороге ко мне, под своды замкнутого пространства.
   Музыкант падает, сбивая и расплёскивая краски, на кровать - беззвучный смех на лице и необыкновенный, феерический хохот в глазах: фейерверк ярких зелёных искр на сероватом фоне: похищенные и пленённые туманом звёзды, обмакнутые в химию несовершенства человека и зазеленённые ею. Умышленно переборщил ласки в изгибах движений, увлекая меня к себе, в разгорячённый хаос пледа - а искры колются при поцелуе, а острые ноги прошивают инъекциями сумасшествия кожу на спине. И как объяснить при этой раскрепощённой колкости нереальную нежность волнистых, похожих на мечту волос цвета церковного воска?...
  
   Ещё не рассвело, но отчего0то хочется проснуться поскорее: недоверие к спящему рядом - или желание вглядеться в него. Спит, задорно улыбаясь чему-то будущему, разметав и скинув одеяло. Он, кается, моложе меня на год или два - ему около восемнадцати. Чудесный возраст, когда возможности предвосхищают желания. Живой мрамор рук... Недопустимая доза нежности в случайном прикосновении... Когда пушистыми ресницами скрыт колющий взгляд, он кажется изящным, как распускающаяся лилия. Искусно выточенная из мрамора. Чуть различимая ревность к запаху каких-то до одурманивания насыщенных сладостью орхидейных духов, явно женских, чуть различимых в последних ускользающих с его кожи остатках, но несомненно властных в более сильной концентрации. Кажется, меня ожидает состязание с женщиной за этого юношу, доверчиво льнущего к моему плечу на расстоянии слышимости стука сердца.
   Просыпался долго. С утра зелёные крапинки почти не различимы в тумане, и его глаза кажутся просто сероватыми. Интересно, что заставляет их полыхать разгневанными звёздами? Одна черта в его внешности определённо солирует: грациозность, только просыпающаяся и начинающая овладевать движениями, ещё по-юношески резкими в направлениях. Только начинаются в нём метаморфозы, облекающие красоту, столь же явственную, как форму, в оболочку загадки, складывающуюся из того, что понимаешь не сразу, похожую на выплеснувшееся содержание - при прохождении через которую появляются оттенки ощущения этого человека, чуть размывающие образ, окутывающие его, как символ, возможностями разного восприятия и понимания. И есть что-то неописуемое - гармоничное, андрогинное, свободное и естественное - в том, как он двигается, как выгибает спину, ныряя в свитер, и как весело встряхивает волосами - их подхватывает солнце и позволяет лучам долго играться в волнах и сплетениях, струя по ним потоки чего-то медово-золотого...
   Как легко с ним говорить, будто мы - два ветра, а не затравленные звери, искавшие выход из своих одиночеств на уровне поцелуев и объятий. Просит мёда и рассказывает о своей работе - реставратор книг. Действительно восемнадцать лет. Пытается о чём-то расспросить - ох, это я ляпнул, что он похож на человека, которого люблю... Солнце так же охотно забавлялось с волосами Художника, пересыпая в них своё сияние. Но только этим, и ничем больше, нет, они разные. Образ Художника сакрален, запрятан в плотно сжатых лепестках пульсирующей боли и обожания, что внутри сердца и смысл его - а молодой музыкант (имя - как оникс - Тагаян) здесь, сейчас, рядом, неизвестный, но будто оплетённый моими домыслами от этого ничуть не чужой, не опасный. И как легко двигается в моей комнате, настроенном на отторжение попыток проникновения хаосе - будто здесь живёт... Моё замкнутое пространство приняло его и пропустит дальше, вглубь, туда, где раздаются всполохи Никогдето. Как?! Разве ты не мой неприступный замок, причудливая и сложная ракушка с нежным перламутровым центром души? Или ты считаешь... что он может... что так лучше?... Это ты решаешь за меня, замкнутое пространство? Симптоматично, похоже на зловещий диагноз разъединения с собой: моя оболочка обладает собственным сознанием и, руководствуясь собственным мнением, пропускает другого человека в моё хрупко царство из цветного дыма и стекла, где так легко малейшим непониманием, несоответствием что-нибудь разрушить - что угодно, от витиеватого украшения до балансирующего основания. Да, я вижу, как он улыбается - ласково и доверчиво, доверчиво... И - я ведь помню, Художник: преодолеть, за пределы колбы. Так кто же с гениальной самовольностью пропустил музыканта внутрь: моё замкнутое - в абсурде саморазрушающаяся ради возможности осуществления мечты своего содержимого разумная раковина, или что-то, что оставил Альмин?...
  
   Странное утро... Я читал ему своё эссе о человеке цветка, из тех, что написаны как попытка достигнуть чего-то запредельного, закинуть туда хотя бы крошечный кусочек себя, который останется от самосожжения над порытой словами и нотами бумагой. Он слушал, прищуриваясь и вглядываясь в ту линию, которую провел мой взгляд, замеревший от удара о стекло.
   "Один человек не был красив, но и не думал об этом. А цветок внутри человека растет так медленно, что тот и не догадывается о своем предназначении, которое в будущем распнет его на невидимом кресте  -  внутреннем стебле, что поднимается и крепнет внутри позвоночника. 
Врачи, выдыхая удивление и растерянность, ходили вокруг человека, который был обездвижен в странной позе: стоя и запрокинув вверх голову. Каждый день был нестерпимо долог, и воздух, напитанный пугающей неопределенностью, становился все непригоднее для дыхания - или же дыханию нужно было что-то иное, служащему уже не человеку, а цветку. "Я - оболочка?" - с тревогой думал человек, когда через кровоточащий разрыв на горле, откинувший голову назад, начал тянуться вверх упругий сильный стебель.
   Врачи разбежались, комнату заперли. Человек начинал понимать, что он - лишь уродливый земной корен бесподобно прекрасного цветка, который скоро появится. Все меньше человеческого тела оставалось целым: оно лопалось и обнажало тайные, мистически-изумрудные части стебля. Человек видел, как высится над разрешенным потолком, над всем миром людей стебель, готовый явить чему-то высшему цветок. Со страстью, выжигающей все остальное: и боль, и страх - человек хотел дожить до того дня, когда ревностно охраняющий свое дитя бутон раскроется - чтобы сказать, что это и он, маленький и нелепый, растил цветок, что все жалкие остатки своей плоти он отдает ему вместе со всеобъемлющим обожанием.
   Находясь далеко внизу от плотного, идеально округлого и заостренного бутона, человек мог видеть весь побег вопреки законам земной физики - цветок позволял ему это наслаждение, давал оглядеть себя полностью, как бы проверяя по восторженному отклику, достаточно ли он хорош для своей миссии. Цветок тоже нежно любил разрушающегося человека - ах, какое невообразимое лазурное царство раскрыл он ему между пяти совершенных белоснежных лепестков!
   На земле человека почти не осталось, лишь обрывки кожи и череп, застывший в пугающе блаженной улыбке. А вне атмосферы планеты, оставляя ее позади и в прошлом, тянулись к звездам лепестки, в каждой жилке неся душу упоенного соитием с совершенством человека. Цветок взмахнул лепестками и отделился от стебля, вошел в безграничный и всепреемлющий космос, чтобы мерцать с другими чудесами. Он видится людям еще одной звездой. А человек цветка впервые запел, свободно и вдохновенно. "
   "Сад людей, из которых тянутся вверх цветы" - продолжил Тагаян, не дав умолкнуть моему голосу. И, чуть подождав, вслушавшись в сказанное им, продолжал: "Бог гуляет среди них и с неспешным смешком гладит бутоны. Бог соберёт цветы и украсит ими свой райский сад, чтобы радовать запущенных туда мотыльков-праведников. Они, ошалевшие от красоты такой, будут танцевать и смеятся, не думая о том, что значат цветы вокруг них. Бог поставит этот террариум себе на полку, чтобы по вечерам любоваться, отдыхать и забывать розданные за день страдания. Он будет считать себя добрым, потому что его мотылькам хорошо." Откуда столько ненаправленной злости в этом молодом даре?...
  
   Днём мой музыкант исчез, а с сумерками упросил меня пойти с ним. В плохо освещённом и от этого кажущимся бескрайним то ли подвале, то ли коридоре нас встретила похожая на орхидею (и те самые духи! Соперница!) женщина в изумрудной юбке и малиновой блузе, высокая, плавно ступающая и управляющая причудливыми чередованиями степеней темноты - включая бесконечные тусклые лампочки, из которых бо'льшая часть не могла повиноваться. Невольно залюбовавшись ею, я не заметил ни длины, ни поворотов коридора. Но она пропала, как только мы вошли в пыльно-тёмную комнату (моё чувство комнаты - не зала, не кабинета, а чьего-то обиталища). Надломленные силуэты людей, гитарные переборы о грустном, несколько трепещущих в неясной панике огоньков свечей в глубине комнаты, голоса, приглушеннее какой-то общей для всех печалью. С мучительным треском зажглась умирающая лампочка, не дотягиваясь чахоточным светом до стен. Стало тише, будто люди, давно знакомые, не хотели говорить при постороннем - свете, и гитара замолкла, искалечив, недоиграв такт. Вернулся и обнял меня незаметно пропавший Тагаян, выдохнул в плечо: "Ведь смерти нет, Аллоль, а что тогда?...". Женщина-орхидея пошла к раздёрганному свечами нечёткому центру. "Я не буду ничего говорить. Полгода назад каждого из нас стало меньше. Почувствуйте это". Я пил вместе со всеми двенадцатью музыкантами, с каждым, с фатальной откровенностью почти влюбляясь в умершую, которую знал только о печали этих людей. Йарта Инния, Йарта Инния... Та, которая сломалась первой. Та, которую не удержали. Та, которая предпочла чёрное шоссе мужским рукам. Самая молодая. Женщина-орхидея находит для меня фотографию Йарты. Чёрная, ледяная... Го - лово - круже...
   Асфальт с рёвом приподнимается, между его пугающей изнанкой и землёй - вход, огромная пасть неведомого зверя, прорывающегося ко мне, сотрясающего границы реальности. Не дай им завалить меня стенами - разорви! Ринуться к... Тагаян держит за плечи. Переводит через дорогу. Возвращающее разум прикосновение.
  
   Тагаян не знал, что делать. Он уже не плакал о Йарте - моей чёрно-ледяной незнакомке, пытавшейся что-то изменить - а я ведь не нашёл её, хотя чем могло быть посещение видения, как не призывом... Тагаян испуган - боится меня. Я и сам его боюсь: странный этот Блальдье, никогда не знаешь, что он решит сказать и сделать. Тишина мучительно закручивается в тугую пружину, грозящуюся разорваться и разрезать наматывающееся на неё ожидание, куски которого расстреляют нас. Он не выдержал, и:
   - Тебе никогда не было страшно оставаться наедине с собой? Ты не счастлив... Т ыне боишься самоубийства?
   - Не счастлив. На "счастлив?" - "нет", но не "несчастен".
   - Разное?
   - Внешне не выражено, внешне - нормален. Но это хуже. Если просто не счастлив - это гниение. А если катастрофа - это страсть. Право на прочувствование трагедии - уже некоторая свобода. Хуже всего несвобода, связанность, запрет на обозначение себя и отграничение от других, пусть и через трагедию - через страсть. Аристотель, трагедия, патос, - кивает, читал. Понял бы, и не читая. - А вирусом суицидальных мыслей я переболел в юности, - улыбаюсь, ничего в ответ, сминаю и выкидываю неестественную форму губ. Первый щелчок тишины, принимающейся свивать свои кольца. Нет, он не выдержит, он будет говорить.
   - Я помогу тебе? Скажи, как?
   - Вряд ли. Ты сможешь только влюбиться.
   - Тебе будет хуже?
   - Ты захочешь говорить со мной. Я не умею слушать других. Ты будешь кричать, а я - мучиться от распирающей голову гриппозной температуры. И я никогда не поправлюсь, а ты никогда не докричишься до меня. Ты возненавидишь меня за непереводимое на человеческий язык равнодушие. А возвращаться мы будем молча, по дорожкам, что пробьют твои слёзы на зря истраченном бархате попыток. Изрезанного на неровные полосы и так ни во что и не сшитого, - зачем, зачем я так делаю?! Ему же больно!
   - Мне кажется, ты болен. Может, это переход сени в зиму? Может, ты поправишься к лету? Вспомни недавно прошедшее - оно радовало тебя?
   - Я не видел лета. Лежал в больнице. Машина сбила. Ушёл с похорон, дотемна бродил. Вечер был так же мрачен, как и я, поэтом не хотелось ничего видеть, шёл с закрытыми глазами, - что я несу? Плевать, главное - спасти Тагана от тишины, которую он боится. - Похороны философа и любимого - самый зовущий момент, чтобы последовать за ним, но меня дёрнуло в противоположную сторону Никогдето , в то время, когда грань между жизнью и смертью казалась иллюзией, явственной для тех, кому непозволительно шляться туда-сюда, - догадается ли он, что такое Никогдето? Вряд ли, но наверняка почувствует верно. - Наверное, я ещё не мог перейти в Никогдето, минуя физическую смерть - поэтому мне довольно грубо напомнили о моей материальности. И белый пустой кусок времени в больнице вместо цветущего насыщенными мыслями и красками лета.
   - Так нельзя, нельзя... - восстание благородного негодования: он романтик, мой молодой музыкант с душой без покровов. За что его так?... Зачем ему я? Меня не вовлечь в это высшее горение, для которого нужен простор, а не изоляция. Он грустен.
   - Аллоль, тебе нужно лето.
   - Ты подаришь мне его? - всё-таки с улыбкой. А он серьёзен:
   - Да.
   Как же мне не причинить тебе боли, Тагаян?...
  
   Пока не найдены пределы ночного окоёма. Сны и мысли в темноте.
  
   Я не успел тебя понять - а ты заставила не верить, поспешно уйдя в мистику ночи, размытую вином до неосознаваемости. А ведь ты была - где-то ходила, дышала, говорила о чём-то - зачем, чтобы прийти ко мне, ты позволила лунному свету сделать тебя призраком, неосязаемым, как будущее, и это будущее заранее располагающим там, где я могу найти его лишь нечёткой надфантазией, к которой нет доверия? Я бы поверил тебе, Йарта, я ушёл бы туда, куда хотела и ты, чтобы тебе не было одиноко... Или... меня не отпустил бы Художник. Вы оба желали выйти за пределы мира - но он поднимался ввысь, от жизни, преодолел небо как видимый нам предел и ушёл туда, куда стремился, а ты ринулась вниз, сквозь хранящую память планету. Небо другой её
   стороны оказалось непроходимым для тебя - и ты стала чёрным кусочком Антарктиды здесь, где осталась часть тебя. Может быть, это было не то направление - почему ты его выбрала? Хотя скорее ты не выбирала... - может быть, ты не знала, что уходя не следует оставлять ничего, даже ненужного тела, потому что оно притянет тебя обратно, если не осуществится замысел. А может быть, тебе просто не хватило сил. Йарта, ты разорвалась - где тонко, где душа соединяется чем-то неведомым с телом - и ты уже рассыпа'лась в пути между Антарктидой и здесь, когда я увидел тебя.
   Где теперь тебя найти? Среди тех двенадцати - ты задевала их жизни своей, особенно тогда, когда твоя крошилась - что-то должно остаться, хотя бы залитое лаком их восприятия, который можно счистить, расшифровав его состав. Ведь они помнят твою музыку - дико, но Тагаян предложил мне твоё место в созвучии их инструментов, место скрипки - они помнят твой голос, движения, взгляды... Почему скрипка? Точнее, почему и с тобой, и со мной - скрипка, будто мы с тобой держимся за один инструмент? И почему шоссе, Йарта, почему почти то же, чему не удалось убить меня? Почему Тагаян - обнимая меня, смотрит куда-то вдаль, где могла бы быть ты, будто это ты скрещиваешь его руки на моих плечах... Он напоминает мне о тебе - и напоминает Художника, похож на него - юного. А Художник не любил бы тебя, Йарта, ушедший - заблудившуюся, как философ -девушку, как безразличный к последователям - желавшую бы увести меня с собой. Как тот, что ушёл, не прощаясь, но оставив направление, где его искать - ту, что рвалась и не решалась, так неумело, необдуманно, и сорвалась, не зная, куда. Где же ты, Художник, который всё знал? Йарта, где ты, которая всё поняла бы? Тагаян - рядом - просто добрый и ласковый, но куда уйдет он? Или я? От него?...
  
   Попытка оправдать потерянность и бездействие пребыванием в пути: я - попутчик тоски, ищущей исхода. Фигуры в блестящих стальных корсетах - плащ их кровь - не верят. Я могу лишь отвернуться и безразлично наблюдать, как струится туманом чей-то вздох, ни с кем не признающий родства. Хозяева уже поражены временем, и не мне их спасти... Опустошение в наказание - истончённая рука подписывает бумагу, протягивает мне. Беру в ладони - превращается в серо-фиолетовые лоскутки, поднимающиеся выше, темнеющие и со стоном смыкающиеся сводами. Я - внутри пустующего собора, того, о котором думала самая крайняя фигура в ряду, тонкая, словно молоденькая девушка, так же, как и остальные, прятавшая лицо за иллюзией незнакомости. Заменила мой приговор - зачем ей это? - на что-то другое, придуманное ею. Что это будет?
   Неровные клочья тишины, пыльный воздух, в котором не смогла бы жить музыка. И фортепиано в углу. Влечение... Кончиками пальцев - по белоснежным клавишам, каждая из которых соединена тончайшими созвучиями с одним из оттенков тоски. Сыграть ли? Своды тянущим безмолвием молят о музыке, инстинкт - музыкант! - просит звука, но и от мысли о нём же разрывается в испуге: не стало бы сыгранное на этом инструменте ещё одним оружием тоски, чтобы обездвижить и выпить меня... Отдаться притягательному ощущению полированных - кем? - клавиш под пальцами, играть только для него, как целовать только Тагаяна - почти то же самое. Где-то под сводами, не отходя от окон дремавший, свет просыпается и тянется ко мне - оценить искушённым взглядом знатока танец рук. Ему нравится. Хочет забрать меня себе. Делает звуки чуть заметной паутинкой, накидывает на окно поблёскивающей занавесью и, став от этого чуть холоднее, начинает исполнять своё искусство: отражается, искрится, поблёскивает, переливается, рассыпается кристаллами в собственных волнах. Постепенно вовлекая предметы, играет на всём, что наполняет собор, и зовёт. В игре света и предметов становятся явными отношения материи и Эйдоса - я тоже хочу вступить, узнать это о себе. Свет окликает меня - протягиваю руки. Проникает под блеклую кожу и тянет... притягивает к окну... Делает меня ещё одним слоем стекла - я прозрачен и открыт для света. Я хрупок и так просто могу быть разбит.
  
   Что? Сон. Ещё ночь. Рядом - Тагаян. Он тоже был среди фигур, он незримо присутствовал в соборе. Он знает о свете? Лунный луч крадётся по волосам и ворожит... Конечно же знает. Они вместе. А зачем им я? А может быть, он - Художник, вернувшийся из паломничества к трансцендентальному? Но ведь Художник так... убедительно убит... Я бы отрицал, если бы он не убил себя сам... Это не могло мне привидеться: слишком явственен на полке оторванный край лепестка одной из похоронных лилий, бальзамируемый ежевечерним ритуальным взглядом. Приглядываюсь - его не видно. Странно, ведь он светлел даже в самые непроглядные ночи. Наверное, его неосторожно смахнул Тагаян, когда брал книги - или он сделал это нарочно, чтобы уверить меня в несущественности смерти. Странная ночь... Тёмная... Будто суеверия расширяют окоём... Часы на стене говорят 12:12. Цифры изменяются. Гармония нарушается. Величественное 12:12 превращается в непонятное 12:13. Жутко. Задержать бы 12:12 и того меня, который был минуту назад, которые не был испуган и не произнёс слова "жутко". 12:12 - 12:13 - это же я так изменю музыкантов Йарты... Надо скорее объяснить Тагаяну... Но как с ним говорить, если он не может слушать мой голос без порыва кинуться и обнять, если примешивает с смыслу услышанного свои чувства, меняющие его? Он смог выслушать только одну мою сказку - и ответил, что её стоило бы читать. А может быть, книга действительно нужна - ведь слова-самоцветы поблёскивают от предчувствия, пересыпаются, соприкасаясь и переговариваясь многозначительным стуком, тянут внутрь полупрозрачных тайн и окликают вдруг блеснувшими гранями смысла. Или порадовать Тагаяна, уйти в другую сторону от записей, живущих в столе: рукопись - бумага - оригами - цветы - райский сад - игрушечный...
  
   О, эти тончайшие вечера, когда кажется, будто упоительная своей безнадёжной греховностью связь может вот-вот перейти во что-то неземное и до выплёскивания за края наполненное смыслом, высшую форму взаимодействия душ, неуязвимую для времени и других привязанностей... И мы сможем рассказать людям о том, что найдём там, о том, как перламутр разумных грёз льётся за края наших жизней на чьи-то пустоши, в одном потоке с надеждой на исцеляющие способности донорства фантазий. И кто кого из нас двоих увлечёт - не важно; возьми гитару, чтобы её вольным голосом воспеть наш эпос - первопроходцев по зеркальным нитям между неявно существующими мирами. Зажжённый горизонт - наше оправдание, которое будет оставлено для тех, кто потом выпустит стрелами из своих рядов безумцев по-своему повторять наш путь.
   Я скажу тебе по секрету, что он - просто неизбежный для романтиков переход из юности в разочарование. Я миновал его, не заметив: больницы, больницы, калька несуществования - но пройду заново вместе с тобой, Тагаян, зная, как будут изменяться ступени, по которым тебе пока что легко бежать и ощущать свою невесомую силу. Они станут гранитом, отвесно вздымающимся и подпирающим туманную черноту, что ждёт нас с равнодушием и пресыщением, что будет наблюдать, как мы бродим недрёманными мыслями её в её же теле, на ощупь отличая друг друга от иных... Давай держаться за руки, потому что больше мы ничего не сможем сделать. Узнавая тебя больше, я не хочу расставаться. С упорством года, сжимающего приобретаемые дни в одно бессрочное объятие.
  
   Второй вечер метель отделяет от мира людей окно - зрачок комнаты, то забываясь и переходя на бормотание, то очнувшись и буйствуя с большей силой, словно в отместку за то, что никто не прервал её случайную дрёму, пока она сама не вспомнила о своих опускающихся на землю без её движения игрушках-снежинках. Ледяная птица встрепенулась в предчувствии скорого наступления эпохи своей безраздельной власти, и с её перьев-ветров посыпался снег на переодевшийся в темноту мир. Изобилие ледяных украшений, с которыми может до самозабвения возиться свет - поэтому он уходит в свои занятия и не раздумывая предоставляет мир сумраку всё раньше и дольше, а сумрак охотно принимает это дарёное время и блуждает по квартирам, вербуя задумчивых одиночек и сводя к минимуму полезнотворное воспитательное влияние дневного времени.
   Приятно с подсказки темноты считать апофеозом апокалиптического алогизма свои часы, проведённые перед окном, чёрным с волшебными танцующими крапинками, которые выданы светом фонаря-туберкулёзника - зная, что в темноте этих таинственных танцовщиц ещё больше, что их несоизмеримо много, как смысла, который столь же неуловим и не может быть удержан в руках. Я - экзистенциально трагичная личность, и я - не более, чем форма существования пли на своих книгах, потому что ничего не могу, не знаю... Расстояние между возможными смыслами (или тем, что я за них принимаю: искусство, познание тех, кто рядом, принцип cogito ergo sum...) слишком неопределимо, чтобы соединить их в одно единое нечто, для чего стоило бы жить и к чему идти. Я иду, потому что справа - скала, а слева - обрыв, назад не интересно, а больше некуда... Если бы я был на равнине - я искал бы знака в полёте сокола или поклонах травы, я лёг бы на землю, чтобы попытаться почувствовать её дыхание, как дыхание планеты, сделать своё его частью, превратиться в травинку и радоваться... Если бы я был в море - я нырял бы, пока хватит сил... Но я могу только вычитывать нечёткие для меня истины в предполагаемо белой пустыне потолка, где откровенье кажется случайным и ненастоящим, как выглядывающий и просящийся в руки из песка рубин, и где ценность - это одиночество, которое можно осязать, пить, дышать им и слышать - только не видеть...
   Вознесённый зимним снежным сумраком на одну из высших ступеней болезненно-насыщенного чувствования, когда всё соприкасается напрямую с душой, лишённой веры, картины мира и знания о себе, я применяю кратковременную, до первого неизвестного, анестезию, от которой потом станет ещё больнее: безответные вопросы. Существует ли такое знание, которое содержит в себе все остальные знания в капсулах символов? Cogito, только чтобы убедиться в ergo sum... Апофеоз лично-апокалиптического абсурда.
  
   В оправе ночи сверкает отколотая часть белой драгоценности, луны - а Альмин, наверное, видит другую её половину оттуда, где он - по ту сторону неба... В кажущийся чуть прозрачным её свет влита моя надежда на встречу - ведь он течёт в два мира: вниз с неба, сюда, и вверх, за него, к Художнику - эти струи слишком невесомы и неверны в сравнении с солнечными, чтобы направляться только вниз, они наверняка бываю и в краю моего любимого. Он опустит руку в причудливый, гуляющий по реальностям поток, который передаст ему, что я помню и знаю. Лунный свет отправится дальше, из прихоти сшивая самые разные реальности своими тончайшими, незаметными струйками, водопадами или озёрами. Кристальное игристое вино - для кого этот одушевлённый напиток, который может быть случайно открыт в роли собеседника достаточно одиноким пьющим? Поговори со мной, если твоё настроение тоже кружит в самом себе, не находя чего-то, о чём оно не знает, но что зовёт его, ежеминутно меняя центр притяжения... Проникая в подсознание старых миров, затапливая сады и отпечатки легенд, ты не найдёшь центра, а я не найду его, метаясь по снам и этюдам преображённой реальности... Не думаю, что вместе мы сможем отыскать это что-то скорее, но как для блуждающих по коридорам замка, нам будет лучше держаться вместе: твоя память пройденного и моя способность анализировать. И поднявшись в одну из самых высоких башен, мы выглянем из окна и будем долго смотреть на твою мать, луну: может, она позовёт тебя, и ты поднимешься к ней, чтобы рассказать о ненайденном, а может, она будет в это время снаряжать в путь другой поток...
   Можно молиться по невидимым в потоке знакам, можно принять их за ноты и сыграть мелодию Грига, а можно поверить, что это твои же стихи, переписанные кем-то из другой цивилизации на их языке - кем-то таким же, не спящим по ночам и окунающим лицо в лунный свет, чтобы удостовериться по ненавязчивому отталкиванию в собственном существовании, эфемерном и немного ненастоящем, как пахнущий невозможно сладкими цветами дым, когда-то подаренный сном. Не оставляй меня, не становись ненастоящим полностью, не рассеивайся... Если мы оставим нашу встречу незавершённой, то всё, что мы в неё отдали друг для друга, выльется, и ничего не будет, словно ничего никогда и не было, словно и меня не было... Потому что я не верю в себя - как в загробную жизнь, которой не будет, если человек не создаст её себе сам, пока он может мыслить и творить. А доказать своё существование можно лишь создавая что-то, хотя бы вместе с кем-нибудь, если не хватает права и решимости для самостоятельного творения.
   Из чёрного в белое, из белого в чёрное - падать, путая верх и низ, забывая или не зная, где цель, отрекаясь от прошлого себя с каждой обессиливающей переменой и поэтапно умирая, уменьшаясь - а итогом будут созданные узоры... Что я должен делать, для чего мне дали эту жизнь, этот разум и сердце, руки музыканта и фантазию, самостоятельную, сравнимую с северным сиянием?...
   Ночь - чей-то огромный агатовый зрачок, следящий и не соглашающийся на разговор... Я - не ювелир... Я - музыкант: обвею её струями звучного серебра и подарю эту подвеску... кому? Тому, кто первым с этой ночи коснётся моих губ. Это дерзость, но ты станешь моим матерьялом, великая ночь. Пух из тёмного стекла - ты такая на ощупь, станешь огранённым символом. Эта чёрная красота с разгадываемой прозрачностью - для равнодушного к управляющей мной антитезе чёрного и белого, такого же, как они, совершенного, но находящегося в родстве с цветом, знающего тайные пути по оттенкам и то, с чем он связан возможностями своей власти - это человек, который мудрее меня, чёрно-белого, мудрее Йарты и Тагаяна, тот, кто расскажет мне бесконечный цвет, как синь Художника - как направление к смыслу.
  
   Вблизи тайного изумрудного затмения.
  
   Вечер с музыкантами - Тагаян настоял - образцы незнакомых наркотиков: разговоры и мнения под переборы струн, взгляды голоса. Инисея. Тёмного гранёного изумруда глаза Инисеи и её лёгкий, как волшебство, поцелуй, неосторожно оставшийся замеченным мной сквозь предутреннюю дрёму. Инисея. Для музыкантов - Ино. Для меня - орхидея, вокруг которой с закрытыми глазами чувствуются сгущённые в живые джунгли тайны, связывающие её своими корнями и дыханием со всем, что от неё зависит, и путающие путников обилием других цветов вокруг, чтобы скрыть сердце-орхидею в центре. Мне к ней не подойти, соавторству не состояться: слишком сильная, стихийная, неудержимая сознанием, меня с моими идеями рядом с ней разметает, как горсть песчинок - волной. Но она изменит глубину русла, по которому несутся мысли - каждому, кто подходит к ней близко в те минуты, когда она отдаётся музыке, вливаясь невыделимой частью в её поток. Её тело становится телом музыки, переселяющейся в него и в обмен выпускающей душу на свои неизведанные просторы. Она нигде не училась петь. Она никогда не смогла бы сама разрывать душу с телом, сохраняя их связь в голосе - порывом души выброшенным и несущимся за ней вслед, оставаясь при этом соединённым с телом и по напоминанию сознания, что вскоре будет отпущено обмороком от порыва, возвращающим её в состояние триединства. Музыканты нужны Инисее для освобождения, а они не смогли бы играть без неё, без ощущения служения-культа музыке, так преобразующей человека. С ней музыканты сходят с ума - уходят от ума, уводимые туда, где их ничем не понять, где они сами проносятся, изменённые в звуки и раскаты, по изнанке реальности и по изнанке собственных душ, понимая друг друга надощущениями и чуть касаясь отзвуками, как ладонями. Первыми аккордами они выпускают Ино, а следующим звуком голоса она освобождает их.
  
   Ночь уже готовится закрыть глаза, чтобы их открыло утро. Музыканты спят. Вокруг маленькой свечи - тень, то сжимающаяся, то расширяющаяся, а за ней - чуть испуганный свет огонька. Так и вблизи человека сгущены какие-то тайны, хоть он изо всех сил старается отдавать свет. Инисея - такая. Я для неё - вдруг ставший человеком компонент тишины, а она для меня - прообраз музыки, сильной, как хаос, мудрой, как космос.
   "Музыка - эсперанто душ. Она сама найдёт тебя, а ты узнаешь её по движениям, повторяющим линии твоей жизни. Начинай с произвольной мелодии, всё равно тебя ожидает один на всех финал: разорванные струны. Проживи столько мелодий, сколько под силу твоему сердцу, чтобы умереть разорванными венами одновременно с твоей музыкой". Мне хотелось сказать, что я живу с начали истории, умирая и рождаясь с каждой новой мелодией - что я понял это сейчас, одновременно с её словами. Понял - и вспомнил все свои короткие жизни, каждая из которых считалась мною единственной.
   "Музыка - это твои невидимые крылья... Знаешь, в темнейшие часы мне позволено ускользать от себя самой, чтобы летать. Ощущение, что тебе подвластен воздух, что ты держишь его в своих крыльях, как в руках, что тебе покорна высота, обычно лишь недоступно волнующая. Ликование, похожее на воздух - так же разлетающееся от взмахов - смешивается с ним и по необъяснимому сходству формы с ним вместе остаётся. Чем больше его будет отдано, тем больше я в каждый новый раз увижу дали впереди, пока поднимаются крылья...". Протягивает белые ладони - провожу по ним кистью, но краска будто уходит в них, внутрь белизны. Её взгляд соскальзывает на меня, и, случайно встреченный моим, мгновенно скрыт за ресницами - так падают решетки темницы за входящим. Голос преобразуется, будто проходя сквозь густой лес непозволительностей и желаний, во что-то неясное, в бессловесный музыкальный звук. Мне хотелось сказать: "Ты - единственное настоящее в моей жизни, а всё остальное в ней - текст"...
   Я не знаю, что это будет... Возможно, абсент отстранения, настоянный на оставивших в себе только страхи сухих травах, отдавших свои удивительные соки и ароматы удовольствий ликёру притяжения. Возможно, первый поток из этих трав, одинаково пьянящий и сближающий обоих. Но ведь исток у этих напитков один...
  
   Проходить по улице и видеть, как смерть врывается на верхние этажи через окна. Кому-то нужна помощь, чтобы защититься от нападения, парировать удары клыков неисполненным смыслом, становящимся остриём. Закуриваю кончик своего клинка, превращая его из оружия в сплетение стеблей неизвестных цветов. Дым отрицает факт чистого неба и в мимикрическом эксперименте становится моей персональной тучкой. Она тянет, используя мои силы, вытягивает откуда-то для себя реку, в водах которой полощет волосы ветер, а противоположный конец моста теряется в тумане. Сложная конструкция моста: металл неохотно подчиняется идее, и от этого мост-организм несчастен. А механизм искушения прост: мне - спрыгнуть в реку, металлу - выпрямиться в неповиновении и распасться неровными кусками. Железо погружается в воду. А я ударяюсь о её живую поверхность, она не пускает меня. Ходить по мелкой, колкой ряби - размахнуться и бросить в неё ледяную фигурку себя с ладонь величиной - пусть разобьётся. Осколки проникают в тело реки, светятся в толще тёмной воды - прильнуть к ней, вглядываясь в удаляющиеся огоньки с тоской, тянущей туда, к ним, за ними. Река не пускает меня внутрь, колыханьем режущая ступни, на позволяет даже тонким струйкам крови смешиваться с собой - они струятся и замерзают от её отторжения наклонными сталагмитами. Выше, выше багровые ледяные фигуры напротив меня, а я - ниже, ниже, опускаюсь на колени. Похожи на человеческие силуэты. Протягивают ладони - река всплеском кидает на них пригоршню воды, мгновенно застывающей в идеально ровную, стеклянно-прозрачную поверхность зеркал. Нет, нет, нельзя, не могу - а ветер сжимает голову причиняющим боль звуком - мой собственный крик, донесённый им из будущего - и заставляет взглянуть в зеркало... Раненый, но ивой и дышащий чёрно-перламутровый сокол, его закапывают в тяжёлую, душную, пронизанную кошмарами заживо похороненных землю... Проходить мимо своего дома и видеть, как на девятом этаже смерть врывается в моё окно...
  
   И всё-таки ночь чем-то связана со мной. Сегодня, торопливо собираясь из моей комнаты под укоризненным взглядом утра, она забыла - или оставила? - кусочек от своего шлейфа, кусочек знания.
   Познание и создание - это и есть смысл. Истина, данная в рук темнотой - мне - то ли из прихоти, то ли из неразгадываемых мотивов - в состоянии уженесна-ещёнебодрствования. Данная (давшаяся?) безвозмездно, но требующая трудной и тонкой работы, которая будет приложена к ней, чтобы она не исчезла, не рассеялась: думать, почему она такова, и доказывать - мне, без подсказок, с ощущением веса ответственности, как раз такого, какой мне под силу держать. Это как задание, даваемое - кем? чем? - ученику на вступительном экзамене в высшее, выше уже не будет, учебное заведение, где ректором - вечность, а диплом - бесценное осознание жизни не зря, не ради исчезнущего себя, не ради продолжения как физиологии - а ради эволюции знания, ради эволюции человечества или хотя бы высоких особей его, которые будут поставлены в условие этого знания.
   Почему создание? Потому что направленное познание хоть и бесконечно, но до мельчайших, ни к чему не приложимых разделов дробится, которые связывать в деятельные гениальные живые системы дано слишком немногим - а остальные неплохое умы будут с зависящей от способностей частотой заходить в тупики, останавливаться у преград и страдать. Поэтому им нужно не только разнимать и узнавать, но и собирать частички познанного по-иному вместе - чтобы познавать и это наравне с тем, что предлагает природа и жизнь. Человек - это создатель. Позволить себе быть демиургом - это нужно человеку, его душе, чтобы почувствовать свою творческую мощь (катализатор любой сознательной деятельности) - и чтобы расширить круг познаваемого, внести в категории исследования различия между уже имеющимся и человеком созданным. А также - чтобы почувствовать ответственность. За создаваемое - и через неё понять, что ты также ответственен за познаваемое. А создание невозможно без познания - как рисование кистями без красок. Потому что не зная, как работают детали астролябии, ты не соберёшь из них и другого механизма. И чем лучше ты знаешь, тем больше в твоей власти возможностей соединения используемого в качестве деталей, больше мастерства сыграть на разноуровневых смыслах, больше разнообразных решений для каждого вопроса и тем дальше могут уйти направленные вперёд расчеты.
   Познание и создание нужны друг другу, их должно быть двое, потому что при крушении единственного смысла человек умирает, а при крушении одного из двух - может держаться за второй и восстановить по нему тот, что был разрушен. Конечно, помимо этих канатов, держащих человека и не дающих ему упасть в бессмысленность, нужны и более тонкие привязи, хотя бы для того, чтобы человек не упал, пока плетутся канаты - ведь с ними нельзя спешить и допускать ошибки, которые могут привести к катастрофе. Какие угодно привязи - это уже индивидуальный выбор - удовольствие от материального аспекта существования, семья, участие в спектаклях социума... А может быть, что что-то из них станет частью канатов - любовь, к примеру - но нужно следить, чтобы то, что ты хочешь вплести (или вокруг чего плести сам канат) было достойным, и доля его волокон не превосходила долю чистого познания или создания, иначе это будет подмена. А тот, кто сбалансирует на должных уровнях познание и создание - станет гибким и неуловимым творцом, по своему желанию свободно перемещающимся в интеллектуально-творческом пространстве, тем, кто сможет лучше других понимать созданное людьми, и тем, кому будет, чему учить других.
   Стоит вспомнить метафизиков: они указывали на сложную, почти невидимую дорожку, которую можно почувствовать лишь талантом, и с которой так легко незаметно уйти в безболезненные или смертоносные ошибки при недостаточной его чуткости, недостаточной силе связи таланта с сознанием и с Абсолютом - ведь ему нужно держать творящееся между Абсолютом и сознанием творца в момент создания, и одновременно с этим постоянно чувствовать тропинку, путь, пройденное и ожидающееся. Поэзия - познание в форме создания. Когда человек в состоянии творения, то есть в точке максимального выхода из материи (талант вытягивает) и, следовательно, доступности нематериальным потокам, он ведом языком, великим, тем, что много старше его, несоизмеримо опытнее, но тем, у чего нет человеческого: мгновенности ощущения, быстроты существования и сгорания, а значит, и быстроты получения метафизического ответа. Наверное, человеку, вопрошающему, только в редких случаях удаётся заметить этот ответ, в редчайших - как-либо понять, истолковать для себя, пропустив через меняющие его фильтры несовершенности восприятия и неумелости толкования, а иногда кощунственно - и через бездушные трафареты своего желания... И человек пытается снова и снова, бесконечно задаёт вопросы... Так и должно быть, и это - смысл всего, который никогда не может быть завершён.
   Теперь, когда у меня есть знание, мне хочется к Инисее... Теперь и я могу что-то дать ей.
  
   - Это мой абсурд, милая, - обводя рукой жилище, в котором космогонии никак не удаётся преодолеть черту хаоса: полотна с вкраплёнными нотами, ноты, расписанные, как полотна, неразделимые книги и бумаги, прошитые рваными струнами шторы, скрывающее границу кровати-пола-стола одеяло... Она улыбается.
   - Это твой бардак. Абсурд нематериален. Абсурд - то, что над этим, как Эйдос. Или... Абсурд - то, что человек создаёт сам, устав от этого мира, где ему приходится существовать. Создаёт как ракушку, чтобы спрятать там свою душу - и не так уж и важно, чем абсурд кажется для окружающих: сочинением музыки, медитацией или прогулками по ночному городу... Потому что его внутренняя наполненность понятна только создателю, и лишь он сам может войти в настоящий свой абсурд, другим предоставляя возможность изучать его варианты. Это как в науке семиотике: если я пишу знак, вкладывая в него смысл, то те, кто его прочтёт, получат смысл, хоть на сколько-нибудь, но отличающийся от вложенного, потому что подмешают к нему другие домыслы, опыт и оттенки значений. Абсурд - это знак, который лишь для спрятавшего в него душу может открыться - а остальных он поведёт окольными путями. И не каждый человек способен на создание многомерного, осознанного, в целый мир разворачивающегося абсурда. В большинстве случаев люди довольствуются просто ещё одной - внутри - оболочкой, и только настоящий Художник
   - вспышка в сознании -
   может превратить свой абсурд в искусство, априори берущее начало в творчестве. А потом слушатели, читатели, созерцатели - те, кто пытается постичь объект искусства, чьего-то абсурда, прячут в нём и кусочки своих душ, потому что художником создан мир, где достаточно места и для других, если они сумеют в него войти. Этим абсурд художника отличается от простого абсурда: он может помочь и ещё кому-то, кроме его создателя...
   Я хотел поделиться с ней своим знанием, а получил в подарок её. Она снова объясняет мне меня...
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"