Майский день, именины сердца, солнце светит прямо в глаз. Страна припала к станкам, компьютерам, милицейским дубинкам и шприцам с героином, а я бездействую на мостике подводной лодки, увешанной рострами, и все это внутри антициклона несется куда-то в ночь.
Прижатый сильным течением облаков, со мною летит Академгородок. Нам хорошо, и ровно врезаясь в волну, я щурюсь в упор лучам и отравляю воздух своей Примой. Все кучно, бычно, как обычно. Выдох, вдох, чьи-то годы и месяцы. Матрос на палубе Земли, вибрирующий невпопад ее винтам, завихряющим планету в пространстве. Не могу заставить себя думать, что все это мне снится, хотя ментальный серфинг на волнах адреналиновых, по идее, содействует. Работа, героин, карьера, секс, геройство, бегство, бизнес, добывание денег, ломки, безработица, проблемы, конкуренты, забвение, борьба с другими и пьедестал почета -- все это вещи с одной полки. Малодушная страсть, заставляющая требовать доказательств собственного существования.
Как бы там ни было, сегодня я чувствую простор. Пространство. Мне даже не глубоко наплевать. Просто наплевать. Можно сказать, что я - выздоравливающий больной. Пробужденный. В семь утра. И я тотально не выспался.
Все это, как говорится, к тому, что меня разбудил брат мой Миша, или Майк. Так его звали еще в детстве.
Ему двадцать. Позднее дитя, позднее развитие, молниеносная реакция и талант считать деньги. Мой младший брат -- стальная счетная машинка. Он ненавидит меня, мой, как он выражается, "пессимистический образ мыслей". Студент экономической академии. Зарулил в Закутск из Новосибирска, где жует Dirol своей науки, по каким-то делам и чтобы в очередной раз поглумиться над нищетой старшого брата. Любимый мамин сын. Пренебрежение ко всем, кто вне его круга. Это бывает в восемнадцать лет, но кто-то застревает. Колоссальные претензии к жизни. Я должен ему десять долларов, и это
единственное, что нас связывает.
Не снимая черного плаща, он скучно побродил по моим апартаментам, скользящим движением пальцев коснулся кипы листов и спросил:
-- Что, пишешь чего-нибудь?
-- Пишу.
-- Порнуху, поди?
Самая приторная улыбка в институте, должно быть.
-- So what has gone down? -- интересуется он. -- Still got a blends?
-- I'm dog-sick.
-- OK. God-sick... Представь, не ожидал услышать что-то другое. А что Эдик? Уже покинул нас?
-- Еще зимой.
-- А чего приезжал?
-- Не знаю.
-- М-да. Ты, кстати, знаешь, как он о тебе отозвался? Знаешь... По глазам вижу. Ну, сказал, что ты -- гнилой желудок. Не перевариваешь здоровых идей. В Париже он, наверное, закрутел... Не то что ты. Чего ты погибаешь? Сначала эта желтая фигня, теперь --
вонючая духовность.
-- Духовность не может быть вонючей. Excuse me. Байкал -- единственное здоровое место. Только местные дубофилы типа тебя не знают, что со всем этим делать. С этим сиянием. А продать не удается.
-- Достало все, -- соглашается Майк . -- А место работы тебе надо сменить. Или вообще убираться из этой страны. Все твои корефаны давно там. Один ты...
-- Везде одно и то же.
Скрытое раздражение пробегает по его бровям. Он произносит певуче:
-- Ты, кстати, читал "Черты и резы" Глоедова? Ясен перец, не читал. Вот это -- круто! Это -- литература! Клиповый монтаж, бешеная ротация! Глоедов, между прочим, всего-навсего Бодинетом пользуется. У него даже твоего браслета нет, а тему просек. Тираж --
двадцать миллионов! А цена знаешь какая? Пять баксов за штуку. Прикинь, сколько он бабок поимел.
-- Меня все больше настораживают твои геронтофильские ассоциации...
-- Да ладно. Принесу тебе экземпляр. Денег у тебя один черт нету. Будешь подыхать, звони. Подброшу мелочи на аптеку.
-- Премного благодарен. Set lost.
Он усмехается. Огонь в глазах. Комсомольский активист. Светлое баксовое завтра. Know how. Don't ask me. Но еще не все произнесено.
-- Крутиться надо... Жопой шевелить, -- тоскливо продолжает Майк. -- Не подходит этот журнал - искать другой, третий, в Москву ехать. Пробивать, интересоваться. Ты ленивый стал какой-то. Живешь как растение. Точно мать про тебя говорит: стелешься. Это книжки, товар, он продается. Если писатель -- так пиши, чтоб покупали. А не эти твои
фуги. Ни фига не понятно. Не жрешь и мечтаешь. Вот и на завтрак у тебя -- роман.
Я смотрю на его собранные под плащом слаборазвитые крылья. Он даже не умеет летать. Потому мать так любит его.
-- Послушай, Майк... Я не сомневаюсь, что ты пробьешь свой валютный коридор. Счет получишь в базельском банке. Женишься на богатой суке. Что дальше? Понимаю: тебе не хочется думать об этом -- но что дальше? Молодость пройдет, захочется настоящих чувств, настоящей крови. Но ты останешься лохом, как сейчас, и это навсегда. Что тебе
останется? Завести еще больше ублюдков, бесхребетных крыс, которые будут лизать тебе жопу, покупать еще больше денег, новые вещи, машины, дома, районы, города, континенты, планету, стать господом всех вселенных -- что тогда? Или ты думаешь, что
нормальная баба будет любить тебя за твои деньги? Или за тебя, или за деньги -- но никогда иначе. Ты выбираешь фальшивый мир. Нет смысла тебя переубеждать. Просто хочу, чтоб ты был готов заранее.
Майк вновь усмехается сладкой улыбкой. Солнце изливается в окне как одинокий глаз нашего Родителя. Рука его зачерпывает воздух, густо пропитанный звуками; мы повисаем в яме тишины. Меня начинает мутить. Лицо Майка покрывается змеиными пятнами.
Щелкает электрический чайник. Вдруг все меняется. Он напрягает шею и открывает рот, рожая первый, самый трудный приступ артикуляции.
-- Ты думаешь, у меня все ништяк?.. Я тоже с тоски дурею... И ты остаешься. Как все. Мой старший брат, а кругом -- никакого просвета! Богу все равно, он все рассчитал. Его это устраивает! Я верю в завтра, Олег. Да, я верю, потому что завтра отменили. Надо гнобиться здесь, жрать всех, кого надо, а особливо кто не сопротивляется. Говорят: эта страна добрая, христианская. Херня! Если кто-то приходит, типа Сталина, и начинает нас иметь, все счастливы, потому что кровь закипает от ужаса. Наступает смерть, при жизни, и не надо ни о чем беспокоиться. Катарсис! И ты тоже остаешься. Гнобиться за гроши. Кланяться этим проституткам с чековыми книжками. Ублажать их потомство. Жрать это
паскудство тарелками, и ждать, когда тебя положат на погосте и насрут на могилу. А я думаю только -- купить билет и рвануть отсюда. К жизни. Или быть здесь повыше все этого... Да, это раньше смерть тебе обеспечивала билет в почтенное общество, хотя бы
смерть. Сейчас -- хрен-то там!! Они так разогнались, эти бизоны, что им даже смерть похрену. Ничего нет, ни верха ни низа. Ничего! только истерика: стебаться над тем, что изменить не можешь. Не от силы, а от пустоты. Мы рабы изначально. Я думал, хоть ты сможешь уйти. А ты такой каменный урод, что сидишь тут и философствуешь.
Он закуривает. Длинные пальцы космета: дрожат. Он не сказал ничего нового. Мы из одной кунсткамеры. Страна обильно нас питает спиртом и формалином, тем, что наполняет наши вены. В сущности, мы вечны.
Обратно с пирамиды, в тенистые сады. Кенотаф застыл на вершине. Кенотаф. Я часто повторяю это слово, когда полдень начинает подгнивать точно яблоко. Пусто. Четыре стены. Дух невидим. Неслышен, необъятен, но вполне отзывчив. Все, довольно. Сегодняшнюю вахту я уже отстоял.
Вниз по широкой лестнице, в теплый воздух долин. Чувствую колыхание пальм по берегу Инда, сандаловый дух раздвигает закутскую сухость. О боги смерти, сегодня у нас вечеринка. Доставайте свои вина. Вы сможете продолжить, когда я открою вены. Пусть
хлещет ум, пускай отрава выходит вместе с мыслями. Надежда -- пассивная форма желания. Ногти на ослабших пальцах, впившиеся в древо бытия. Вынуть копье из груди, проколовшее сердце точно бабочку. Теките, тките, кутите -- со мной или без меня. Взгляни, Лаура: не за что ухватиться. Мимо проплывает денночь -- ни свет, ни мрак. Смотри, как они безмятежны, осколки погибшей эскадры. Тысячи слов, тысячи грез, миллионы ответов.
Примечания
-- What has gone down? Still got a blends? - Что случилось? Все еще хандришь?
-- I'm dog-sick. -- Устал как пес.
-- OK. God-sick... -- Ясно. Устал как Бог...
-- Set lost. - Пошел вон. (англ.)
9.
Отдыхая на спине змея, проглотившего свой хвост,
можно размышлять об этом странном эротическом символе
или, доставая сигаретой до пепельницы a la conque,
адресовать поклон хозяйке бесконечности. Гибель богов случилась давно и растаскана в мифы; все тихо вернулось, избегая мантр и сутр, и я вспоминаю
об этом так, словно это было не со мной. Тор и Один,
все со мной, но где мой меч?
В водах южносибирского дня змеей извивается ливень
-- кажется, первый в этом году, но точно не знают даже
синоптики. На северном конце города -- там, откуда
дует ветер -- мои друзья-берсерки чистят медвежьи
шкуры свои, чистят ногти, перьевые корейские ручки и
место на диске С, а я созерцаю златое кольцо на
последней сигарете Dunhill. Дальше -- только
Прима. Вера в весну -- это и есть вдохновение, а
вдохновение -- это Один, мой отец и ходячий слоган
Валгаллы. Днем, в сиянии богов, ночью, средь их
плоти, я пью рубиновую горечь -- чай, а мед поэзии
все чаще остается вне сахара, ибо так здоровей и
современней. Я хлебаю весь этот трэш, смиренно
наблюдая, как, залошивши в ломбард золотую маску, сшибает
окурки Иисус у мавзолея с надписью "Россия". Все боги со мной, но никого нет рядом.
11:28. День клонится в ожидание Егора.
День визитов. Настроение бодрое как никогда. На билборде небес
торжествует Ярило. О боги, я вещаю вязко и темно, ибо
пришел незаметный в мелькающих кадрах вечер, и поезда
за рекой громыхают смиренно, точно стадо быков в
цепях; о мировая скорбь, о головная боль, рядовой
Навъяров, геть из строя! Ф топку твердый интерфикс,
вечерняя поверка окончена, вперед с
подножки, на ходу, и плевать, что угодишь на крышу
другого экспресса, и дальше - снова перекличка, и это навсегда.
Естественно, Егор принесет с собой выпить и закусить,
хоть и знает, что я равнодушен к пьяной болтовне.
Он поступает не то чтобы назло, а от какой-то
безысходной неуверенности, с напором, будто атакуя
превосходящие силы врага, когда за спиной стоят
шакалы из загрядотряда. Егор чувствует вину. Создал
неудобство, хоть я и не подавал повода, и вообще в
последние годы мы слишком далеко разошлись во
взглядах. Он остается одинок. Приди он с пустыми
руками, ему пришлось бы весь вечер молчать, листая
книгу, но чтение не отвлекает Егора. Чтобы отвлечься,
ему нужно что-то запредельное: запредельно умное или
глупое, что, по-моему, одно и то же. Лучший выход,
как он думает -- залить себе глаза. Он, конечно,
понимает, что распитие -- вещь тупая и бездарная, но
так принято; он стремится создать общепонятную
проблему, чтобы спрятаться в ней -- до ближайшего
взрыва сознания, когда, разметав весь хлам, он
выбегает в ослепительное утро, делает вдох,
выкуривает сигарету и возвращается обратно, от безнадежности. Когда-то
он был боец, чемпион Московского военного округа по
боксу, мастер спорта и прочая, прочая. К тому ж он
обладает волей и тонкой интуицией; его даже
прочили в касту воинов. В его сердце -- мощь Иисуса,
он может в одном прыжке пересечь все Вселенную и
вырваться за край, и овладеть всем миром, но жизнь
среди моральных уродов и привязанность к семье
внушила ему страх перед решительными бросками.
Впрочем, тяга к спасению не оставляет Егора. Он нашел
протез: привычку страдать на тему трагической судьбы
русской эмиграции. Точнее, постперестроечной
постэмиграции. У нас есть общий знакомец -- Костя.
Тот обожает пострадать издалека. Егор считает:
Костю вынудили уехать. Я не могу их понять. Меня
ставит в тупик выражение "вынужденная эмиграция".
Если угрожает смерть, а ты еще не все сказал, тогда
осваивай страну. А если так любишь свою дражайшую
отчизну, то возвращайся и жертвуй собой. Но Костя не
знал угрозы большей, чем finger пьяного гопника. Он с
отличием окончил университет, ему прочили
блистательную ученую карьеру, но с началом
перестройки что-то сдвинулось в его мозгах и
теперь он живет в Лос-Анджелесе, торгуя старыми
авто.
Уже пять лет Костя безудержно шлет письма, заканчивая
каждое твердым намерением вернуться на фатерлянд. Его
любимое выражение -- "Пошли они все nacht, job их
matter", свидетельствует о том, что его советский
интернационализм обрел американскую
политкорректность. Этот случай не единичен. Взять, к