Копылов Юрий Алексеевич : другие произведения.

Спор

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   Спор
   Рассказ
  
  
   I
  
   Золотая Меча - неторопливая, сонная река, густо заросшая зелёной резу­чей осо­кой, длинной дугой огибала древний, затерянный в просторе рос­сийской земли горо­дишко Ерёму, которому испокон веку отмерено было протяжения вдоль и поперёк от силы по три версты. С городского берега, подмытого до крутого обрыва почвы извечным течением речной воды, от­крывались неох­ватные глазу просторы лесов и полей.. Где-то в бесконечной дали они сопри­касались с огромным куполом бездонного неба, с нижнего края бледно-голу­бого, по­том, выше, го­лубого и наконец над головой, в зе­ните - вовсе синего цвета. По долгой дуге этого купола изо дня в день и из края в край медленно пере­мещался ослепительный круг палящего солнца.
  
   Сразу же за Дагаевским мостом, по правую руку, на слабом подъёме земли стоял потемневший от времени, срубленный из вековых брёвен трак­тир, а за ним начиналась слобода, которая стала продолжением города Ерёмы на той стороне реки и тянулась вдоль белого и прямого, как оглобля, пыль­ного тракта почти до самой Иноземки.
  
   Слободские дома строились постепенно пришлыми людьми, которые покидали даль­ние деревни по причине слабой земли и недостатка в работе либо появ­лялись невесть откуда и почему. Разные люди эти тянулись в город пома­леньку, надеясь заработать на жизнь и пропитание семьи каждый своим уменьем и сноровкой, кто честным трудом да потом, а кто, нередко, и про­нырством за счёт промашки других. С течением времени и в разные сроки прижились в слободе люди всякого ремесла, нужного для жизни города, и стала она называться Ремесленной слободой, а для краткого выражения - Ре­меслой. Здесь можно было справить работу по любой надобности: по плотниц­кому, столярному, кузнецкому, печному, сапожному, шорному, бондарному и другому какому полезному делу.
  
   Слободские держались от городских жителей обособленно, будто были слеплены из дру­гого теста, и то исподволь, то въявь враждовали с ними. Причины противоборства могли быть самые разные, но главными из них яв­лялись: перехват выгодной работы и присущее горожа­нам зазнайство - дес­кать, кто вы, а кто мы! Эта вражда, не всегда заметная глазу среди взрослого населения, остро проявляла себя в жестоких драках мальчишек Ремеслы и Набережной улицы, не утихавших даже в зимнее время, разве что по ночам да в лютые морозы.
  
   Кроме ремесленного дела, слобожане для достатка семейной пищи дер­жали кой-какую скотину, дворовую птицу да огороды и жили с рождения и до смерти, шибко не торопясь, без особенной суеты, от зимы к лету, а от лета к зиме, в заботах и интересе, редко выходивших за пределы простого мир­ского существования. Но, по всей очевидности, этого интереса было недоста­точно для широкой души, ибо мужиков ела поедом неясная, глубинная тоска-кручина, которая, как из­вестно, русскому человеку вместо радости. А какая может быть радость без хорошей компании? Известно: один во поле не воин, за компанию монах женился а на миру и смерть красна. По­этому всякий воскресный день да ещё по праздникам, будь то летом ли зи­мой ближе к вечеру, слободские ремесленники и кустари, кто после церкви, кто после бани, а кто так, не покаявшись и не помывшись, сходились в трак­тире выпить хлебного винца под немудрёную закуску в своё полное удоволь­ствие: одни от грустной жиз­ненной скуки, другие просто по привычке, а тре­тьи с устатку опосля праведного не­дельного труда. Так повелось издавна, с тех пор как ловкий не иначе человек открыл в слободе трактир.
  
   Нужда в выпивке была справедливым делом, ибо каждому мужику, ка­кого ни возьми, охота себя утвердить, показать свою гордость и независи­мость, умение не только справно работать, но и крепко выпить, потешить ум свой и нрав. И расторопный нынешний трактирщик Кузьма обращал эту не­избывную мужицкую прихоть на полную свою пользу через немалый, ви­дать, барышный доход.
  
   Выгода, видать, конечно, была большая, однако выходила она Кузьме, по всей очевидно­сти, боком. Был он по людскому характеру жадный и злой; с лица - рябой, с тела - тощий, будто купленная на базаре цыганская лошадь; маялся мокрым, зудким лишаём, кроме того, изжогой; успел уж схоронить свою бабу, от которой осталась у него придурковатая дочка Наська, остано­вив­шаяся в разуме на пределе пяти годов, но зато полу­чившая избыток в жен­ской блудной похоти, да старуха-приживалка тёща, которой Бог всё не посы­лал смерти, хотя жизненное время её давно уж истекло.
  
   Кузьма, как мог, объегори­вал мужиков: стравливал им тухлую селёдку, прокисшую ка­пусту и гнилые огурцы, поил мутным, разбавленным не по со­вести самогоном и об­считывал пьяных посетителей на каждом шагу без вся­кого удержу. Мужики шибко сер­чали на него за это и даже, будучи в не­трез­вом состоянии, грозились прибить: и как драного кобеля, и как шелудивую суку, и как ещё - не стоит того выговари­вать. Но дальше пьяных угроз дело не шло, потому что всё равно деваться было некуда: трактир один, а Кузьму, как ни бей - горбатого лишь могила испра­вит. Только раз, кажись, ар­тельный плот­ник Семён, по прозвищу Кривой, запустил сгоряча в пле­шивую голову Кузьмы гряз­ным гранёным стаканом, да и то промахнулся, почти что и не попал вовсе, так, чуть за­дел. И то крику было - не оберёшься. Ну а в трез­во­сти мужики даже жалели Кузьму за тот тяжкий крест, который он нёс в своей жизни от непутё­вой дочки и старой карги тёщи. Поэтому вся накопившаяся со временем досада на трак­тирщика обратилась в прозвище Оглоед, которое прилипло к нему на­веки-вечные, как родимое пятно.
  
   Всякий раз, когда мужики шли со двора в трактир, ихние бабы, будто сговорившись между собой, зудели одно и тоже:
  
   - Опять, душегуб окаянный, к Оглоеду подался! Гляди: уж всю совесть пропили! Чтоб вам повылазило!
  
   На что получали от мужей в ответ один резон:
  
   - Молчи, дура! Пока цела.
  
   II
  
   Дом, в котором размещался трактир и одновременно служивший жи­лищем для трактирщика, был размером значительно больше других в сло­боде, да и видом побогаче. Когда-то раньше в жилой половине, за перего­родкой, была выделена комната, предназначавшаяся для гостей, но со време­нем стало ясно, что никому эта гостиница не нужна; приезжие предпочитали останавливаться в городе на постоялом дворе, выходившем углом на Крас­ную площадь, неподалёку от храма Святых князей великомучеников Бориса и Глеба, что на Золотой Мече. Поэтому дорожная гостиница в Ремесленной слободе, по сути дела, превратилась в обычную харчевню. Гостевая комната, правда, сохранилась, но в ней никто никогда не ночевал.
  
   Дом достался Кузьме от рано помершего отца, а как тот его до­был, мо­жет, сам по­строил, никто не помнит - давно уж дело было. Кузьма от себя тоже кое-что до­бавил: по­крыл дом кро­вельным листовым железом; приделал на городской манер к окнам ставни, чтоб их на ночь затворять; со двора при­строил к глу­хой, бревенчатой стене добрый сарай для хранения разных, нуж­ных в трак­тирном деле вещей - ящи­ков, бочек, посуды, мешков, другой по­рожней тары. Крышу покрасил свин­цовым красным суриком.
  
   Трактир был Оглоедовой гордостью: других крытых железом домов в Ремесленной слободе не было, да и в городе - раз-два и обчёлся; обходились жители гонтом осиновым, тёсом сосновым, а то и просто - ржаной соломой.
  
   Под окнами своего заведения Кузьма разбил небольшой палисадник, где буйно произра­стала сирень-акация, кроме того, черёмуха с малиной. Над резным, высо­ким крыльцом он приладил вывеску, изготовленную по при­чине редкой жадности собственноручно, отчего вышла она несоразмерной, неладной и кривой. На ней коряво и непохоже был нарисован коричневый пузатый самовар, а рядом вкось и вкривь выведено неверной ру­кой: "Трак­тиръ". От постоянной пере­менности солнца и дождя, зимы и лета, ветреной и сухой погоды, краска на вывеске размылась, по­жухла и топор­щилась, полопавшись, будто печёная в печи кар­тошка.
  
   Внутри Оглоедова дома имелась просторная полутёмная зала, в кото­рой стояли в два ряда крепко сколоченные деревянные столы, засаленные от про­литой пищи и затёртые локтями посетителей до тусклого лоска - сучки и те трудно было различить. Когда толстожопая Наська и мальчишка-половой скребли столы кухонными ножами, что делалось ими по приказу Кузьмы раз в месяц, из-под ржавых лезвий высачивалась грязная, жирная жижа, а на дос­ках задерживались мокрыми полосами задранные, белёсые просветы. Через день, два от силы, поверхность столов принимала обычный засаленный вид. Вдоль столов и тёмных бревенчатых стен стояли такие же затёртые скамьи.
  
   В про­стенках меж ок­нами висели на гнутых ржавых гвоздях керосино­вые лампы с раздутым бо­ками, закопчен­ным стеклом. Они зажигались лишь в сумерки, большей ча­стью в зимнюю пору, когда сквозь небольшие, мутные, засижен­ные мухами оконца уже не проби­вался наружный свет угасающего дня. Ши­рокие дубовые плахи потолка над лампами тоже закоптились таю­щими от центра сажевыми кругами.
  
   У задней стены, рядом с черневшим проёмом входа в подсобку и на кухню, через которые хозяину можно было пройти в жилую половину дома, громоз­дилась массивная, приятная глазу буфетная стойка. Её изготовил по за­казу Кузьмы Оглоеда, но, как оказалось, на свой страх и риск, известный не только в сло­боде, но и во всём городе Ерёме столяр-краснодеревщик Иван Прохо­ров. Этот заказ обернулся для мастера глубокой обидой, которую он так и не смог забыть до конца. Оглоед же в этом деле лишний раз выказал свой обыч­ный сволочной нрав: он запла­тил Ивану Прохорову впятеро-вше­стеро меньше того, что стоила работа на самом деле, тому даже расходы на материал не удалось полностью по­крыть.
  
   Причина крылась в том, что Кузьма, как не крути, заказывал простой прилавок, а не стойку, к тому же имел в виду сосновый, на худой конец, ясе­невый, но никак не из морёного дуба. Кто ж виноват, что Иван, никого не спросясь, по своей, можно сказать, воле и наудалую смастерил такую кра­соту: вы­строгал из томлёного дубового массива длинный глухой стол-прила­вок с двумя полукруглыми поставцами по бокам - алтарь, да и только. Вот и выхо­дит, что сам же лопух: свой расчёт нисколько не соблюдает.
  
   Вышла такая незадача как бы сама собой, даже незаметно для самого Ивана Прохорова. А всё из-за сильной его увлечённости делом и привержен­ности люби­мой работе. Вместе с тем спорить Ивану особо тоже никак не при­ходи­лось, ибо, с какой стороны ни подойди, как ни кинь, Оглоед получа­ется вроде как пра­вый. Однако обида не слушает доводов разума, она клоко­тала в душе мас­тера, как крутой кипяток в чугунке, особенно в первое время. И то сказать, мог бы Кузьма, кабы схотел, отойти чуток от сво­его принципа в сторону, неве­лик всё же барин, кука ему в бок! - ведь стойка, едри её заразу в корень, вышла дейст­вительно чудо как хороша!
  
   Мужики, ежели брать по совести, осуждали трактирщика Кузьму, ибо все были мастерами своего ремесла и понимали хорошую работу, погореть на которой всегда считалось неспра­ведливым и обидным исходом дела. В то же время они втихомолку посмеи­вались над незадачливым Иваном, который так бездарно попал впросак, хотя был человек весьма и весьма аккуратный. Смешки эти, впрочем, выходили не по злобе и зависти, а по душевной коры­сти: всегда легче на душе, если в дураках ока­зался не сам, а который другой.
  
   - Будя, Иван Прохоров, не тужи! - сочувствовал ему кузнец, рыжий Лёха-цыган. - Стойка твоя ведь для обчества. А на Оглоеда плюнь, едрёна корень! Пускай подавится!
  
   Поначалу столяр пошумел немного для порядку и видимости, чтобы явно показать людям свою обиду; помахал для острастки перед носом у Кузьмы Оглоеда длинными своими руками, пообещался ему кровь из носу пустить, кузькину мать показать; помате­рился всласть для от­вода души, по­грозился стойку забрать а потом сми­рился, плюнул, в самом деле, вы­пил ста­кан водки на миро­вую - на том дело и кончилось. Обиду он схоронил в сердце, а стойку оставил в трактире - всё равно уж девать её было некуда, потому что размер изделия для другого места не соответствовал.
  
   Немного времени спустя Кузьма взгромоздил на стойку огромный мед­ный самовар, который практически никогда не вздувался, а служил для со­лидности заведения и украшения залы; для чаю были два других - много меньше. Трактирщик очень гордился этим большим самоваром и стойкой, доставшейся ему с такой очевидной выгодой, поэтому никому не дозволял ухаживать за ними - это Кузьма делал самолично. Раз в неделю он тщательно протирал стойку влажной тряпкой с мылом, насухо вытирал и смазывал бока поставцов постным маслом; самовар же начищал бузиной в летнее время, а в зимнее - осокоревой золою.
  
   III
  
   Мужики приходили в трактир обычно под вечер и крестились на тускло от­свечи­вающие сусальной позо­лотой образа в тёмном углу, перед тем как по­здоро­ваться. Не крестился один только безбожник Гришка Бондарь. Упускал из виду крестить лоб и Лёха-цыган, но тот просто по забыв­чивости либо по дурости и хрено­вому сызмальства воспитанию.
  
   Компания собиралась не сразу.
   Первым почти всегда появлялся тихий, обычно смирный в трезвости и во хмелю сапожных дел мастер Никита Хрущ, раньше положенного срока облысевший до голого че­репа и носивший жиденькую, похожую на вялую мочалку, бородёнку. Хрущ как-то незаметно для себя прижил семь дочерей, его баба носила в привычном брюхе восьмую - в этом почти никто не сомне­вался. Такая напасть являлась чистой воды наказанием, вроде как божьей ка­рой, только за какие такие прегреше­ния, было Никите невдомёк.
  
   - Ай нет ещё никого? - сокрушённо и невнятно бормотал всякий раз щуплый Ни­кита Хрущ, будто стеснялся своего раннего, прежде всех при­хода, своей су­етной поспешности, которая, казалось бы, на первый взгляд, не была ничем оправдана.
  
   Тушевался он для порядку, по понятию вежливости и уважения, как это сам себе представлял, чтобы задобрить трактирщика Кузьму, ибо, выпивши, он не всегда мог совладать со своим слабым нутром и часто безобразничал на пол, а то и на стол. Все сочувствовали незадачливому сапожнику, молчаливо и со­гласно признавали за ним право напиться одному из первых и, как правило, велико­душно прощали ему безобразия, убирать которые приходилось всё той же слабоум­ной Наське, за что и пользовалась она со стороны Никиты особой жалостью. Хрущ обычно садился на лавку в углу и терпеливо ждал, покуда придут ос­тальные, чтобы получилась компания.
  
   После сапожника Никиты приходили братья Даньшовы Аким и Егорий. Они проживали по соседству с трактиром. И славились тем, что досконально знали печное дело. Это были те самые братья-печники, про которых ходила молва, будто они кладут печь в семь дымов. Рассказывали, что однажды, на спор, они сложили в двенадцать, но уж это, конечно, было явное враньё, ибо не родился ещё на свете такой мастер, которое подобное смог бы так вот просто сотворить.
  
   Братья походили друг на друга наружностью, да так явственно, что, хотя и были погодками, все их признавали за близнецов. Оба смуглые, вос­троносые, худые - чистые грачи; волосы чёрные, словно печная сажа, а глаза, будто угли, так и зыркают из-под густых бровей. Если братьев в одинаковую одёжу одеть - ровно две капли, разве только Егор росточком против Акимки чуток поменьше бу­дет, от силы, верно, на вершок. И в работе, и в драке, коли уж доведётся, они всегда первые, а что до гулянки или сумасбродства, так и говорить нечего: страсть как охочи.
  
   Жили они с матушкой-вдовой, отец давно помер, когда братья были ещё совсем мальцами. Мать свою они звали маманей, и вслед за ними все слобожане тоже так её называли, редко кто и помнил её настоящее имя. Ма­маня, к досаде своей, всё никак не могла оженить непутёвых сыновей, как ни старалась. Они совсем не тянулись к женатым, степенным мужикам, а водили дружбу с Гришкой Бондарем, нехристем, балаболкой и распутником. Зато и перепортили братья вместе с Гришкой девок - не счесть, по большей части, конечно, городских, потому что в слободе заниматься этим грешным делом было не столько совестно, сколько боязно: могли за такие проделки и при­бить скорые на расправу отцы, а то вдруг и мужья.
  
   Видели всегда братьев-печников вместе и работали они на пару: один замешивал тщательно сырое глиняное тесто, подносил узкий печной кирпич "кабанчик", второй привычно вязал кладочные ряды. В другой раз они меня­лись местами, чтобы обоим не терять мастеровой сноровки. Из трактира они обычно прихватывали с собой в карман по четвёрке на зав­трашнюю по­хмелку, возвращались домой в обнимку, но шли кружным пу­тём, горланили срамные песни, куролесили и шумели на всю Ремесленную слободу:
  
   - Маманя, благодать несём!
  
   Потом приходил Василий Шевяков - шорник из ближнего по ту сто­рону реки дома, чудной человек. От него постоянно пахло сыромятной ко­жей, из­вестью, овсяным квасом. Этот не пил вовсе, а приходил просто так, на людях посидеть, послушать, что слободские мужики говорят промежду со­бой, мо­жет, интересное что. Его не шибко жаловали, потому что он был вроде укора другим по причине редкой своей трезвости и молчаливости, ни­когда не пой­мёшь, так он молчит или кого осуждает. Поэтому был он, прямо надо сказать, вроде чужого, тем паче проживал, строго говоря, в городе, а не в слободе, хоть и рядом, за Да­гаевским мостом.
  
   Сидит, бывало, в уголке, дымит в усы "козьей ножкой", поглядывает синими, василькового цвета глазами - луп-луп-луп, и помалкивает про себя, ровно и нет его здесь, в трактире. Другорядь встанет, выйдет к стойке, купит кулёк слипшихся подушечек-конфет для своих детишек, в которых души не чаял, скажет тихо, едва слышно:
  
   - Спасибочки! - и пошёл вон.
  
   Человек, однако, он был беззлобный, бесхитростный, компании не пор­тил, никому от него никакого особого вреда не происходило, мужики при­выкли к нему, как к трактирной мебели, и будто не замечали.
  
   Частенько забегал лёгкий на ногу Лёха-цыган, всегда при жилете и в юфтевых сапогах, пахнущих дёгтем. По обличью он совсем не походил на своё жгучее цыганское племя, больше, скорее, на чухонское. Был он рыж, краснорож, ресницы имел короткие, белые; моргал большими, навыкате, серо-голубыми глазами часто-часто, будто ему только что соринка на ветру попала. Лёха никогда не расставался с замызганной и обкусанной табачной трубкой и по­стоянно скалил в улыбке жёлтые, проку­ренные зубы. Он сохра­нил от про­шлого воровские по­вадки, казалось бы, не должен быть в прогаде, но денег почти никогда не имел, поэтому любил вы­пить на дармов­щину, в чём ему помогали песни, которых он помнил не­смет­ное множество и охотно ис­полнял в трактире под польскую семиструн­ную гитару, по просьбе трак­тирных мужиков. Ибо компания без песни всё равно, что лю­бовь без ласки. Перед тем, как начать что-нибудь новенькое или же вспомнить забытое ста­рое, он долго пробовал лады, подтягивал в колках звучные струны, переби­рал, скло­нив ухо к гитаре, аккорды, сначала не­громко напевал или насвисты­вал, потом вдруг затягивал сразу высоко. Пел Лёха от­менно, сердечно, певу­чим, чис­тым голосом, про­тяжно и грустно:
  
   Полно, полно вам, ребята,
   Чужую пиву пить;
   Не пора ли вам, ребята,
   Свою наварить...
  
   Когда и откуда взялся в Ремесленной слободе чудной этот цыган, тол­ком уж и забыли. Может быть, обрыдла ему неуютная кочевая жизнь, и на­брался он духу нарушить таборный закон, осев незаметно в серёдке России для прокорма своего многочисленного семейства не барышничеством, а ре­месленным трудом; может, какая другая при­чина была - кто знает. Главное - не в том. Вопрос, как оно так получилось, что и жена Лёхина, и ребятишки его всей гурьбой чистые цыгане: смугля­вые, черноглазые, курчавые - всё как надо, а хозяин - сплошь особняком? Видать, вышел в каком-то колене у Лёхиных предков сбой при передаче естества по наслед­ству - чего не бывает. Единст­венно, что, бесспорно, выдавало в Лёхе его цы­ганское происхожде­ние, была неуёмная страсть к лошадям. Сначала он пы­тался торговать ими, но при­бытка от этого сомнительного дела не получил по причине особенной недоверчивости ерём­ских покупате­лей, которым сызмальства внушалось: у цыгана не бери ло­шади, у попа до­чери. Тогда он завёл небольшую кузню, стал брать заказы по мелочи, но в основном ковать лошадей.
  
   В этом ремесле он тоже не шибко далеко ушёл, потому что в любом деле надо крепко на ногах стоять, никому не давать себя сшибить, а в нём кровь цыганская играла, норовила в сторону увести. Его часто видели на базаре, где он азартно участвовал в чужих торгах: брызгал слюной, бросал в пыль картуз, размахивал руками, забывая про свою основную работу. В торгах он не имел никакой корысти, кроме зависти, через кузнечное ремесло тоже особой вы­годы не получил, однако жил себе помаленьку, болтался, как дерьмо в про­руби, и тешил мужиков песней.
  
   Плотники приходили всей артелью, как одна семья, чинно, степенно, все пятеро душ: Матвей, Игнат, тоже Иван, Семён и Пётр. Они крестились на образа размашисто, неторопливо, с поклонами, здоровались солидно и долго рассаживались по лавкам вместе за одним столом.
  
   Старший в артели Матвей, мужик с широкой, окладистой бородой, грузный, кряжистый, будто старый дуб, был за старшего и в трактире, за за­стольем. Говорил он густым, рокочущим басом, размеренно, веско, словно вершил праведный суд. В любом споре его слово всегда бывало последним, никто ему не смел перечить. Человек он был самостоятельный, заматеревший от долгой и правильной жизни, о себе и об других много понимал - за это его уважали и побаивались. Плотники слушались Матвея с одного слова и всё делали, как он велит. Тоже сказать, и кулаки у него были - не приведи, гос­поди, на них напороться, долго не забудешь.
  
   Год или два, не то три назад плотник Семён, молодой был, совсем ещё зелёный, пришёл на работу крепко выпивши. Как раз тогда парные стропила по матицам ставили, заготовленных сухих брёвен не хватило, брать при­шлось сырое, наспех ошкуренное. Семён залез на верхотуру, осклиз­нулся на неоскобленной мезге да обронил вниз острый топор, так что едва ни угодил Петру плотнику в лоб - тому бы верная смерть. Матвей, считай что, озверел: ста­щил Семёна с матицы, сгрёб его, ровно медведь годовалого телка, поста­вил прямо перед собой, понюхал, учуял, что от него шибко винным перега­ром несёт, да так съездил кулачищем под глаз, что мужик с той поры окри­вел. И поделом: не пей в товариществе на работе, себя не погань и других людей уважай. Се­мён, конечное дело, обиделся на Матвея за глаз, однако не мог чего путного воз­разить: сам кругом виноват из-за своей же дурости.
  
   Матвей держал артель в строгости, спуску никому не давал, зато по воскресным дням да по праздникам дозволял ей погулять вволю и сам в этом деле не отставал, ещё и верховодил. Брали плотники вскладчину четверть для начала и выпивали её подчистую за милую душу. А сколько кроме того - никто не считал. Пили без уговору, без нажиму, кто как мог - всё же не горло пьёт, а свой карман.
  
   Плотник Игнат, к примеру, долговязый и костлявый мужик, был бе­режлив и даже скуп, не пил особливо много, но ходил в трактир вместе с ар­телью, чтобы поддержать честную компанию. А такой человек для компании, считай, находка, вроде палочки-выручалочки: если у кого случись что, ска­жем, перебор выйдет, непременно подымет и под руку к дому доставит. Его даже прозвали Игнашка Спас. Сам-то он один из всех почти всегда тверёзый, не считая, само собой, шорника Васи­лия Шевякова. Ну выпьет, от силы, ста­кан водки, не более того: дюже противная она была на его вкус. Но завсе­гда чокнется со всеми честь по чести, никогда не подведёт, разве что поту­жит иной раз о сладком крас­ном порт­вейне, который довелось ему попро­бо­вать однажды в городе у ла­базника дружка Пашки Милованова на свадьбе евойной старшей дочери.
  
   Зато другие два молодых артельных плотника Иван с Петром лакали её, окаянную, как родниковую воду, а пья­нели медленно и тяжко, почти как и мозгами ворочали. Семён Кривой норовил тоже от них не отстать, но всё же и остерегался, тем паче, что от водки уж единожды постра­дал через утрату нужного ему глаза.
  
   Что касаемо самого Матвея, то он и пил тоже соразмерно, как всё де­лал: через край не хватал, но и случая опрокинуть в нутро стаканчик не упус­кал; зато знал свою норму и крепко себя соблюдал, чтобы достоинство мас­тера перед людьми на пол либо на землю не уронить.
  
   Ещё появлялся, как ясный сокол, Гришка Бондарь. Он и был, на самом деле, бондарем, выделывал бочки да кадушки, другую деревянную обручную посуду и слыл добрым мастером в этом ремесле. Для него бочонок сбочарить всё равно, что раз чихнуть, работал он легко, весело, как бы играючи. Фами­лию его никто не знал - Бондарь и Бондарь. А может, это и была его настоя­щая фамилия. За свой безнатужный труд и не особо важное ремесло (ну вы­стругал клёпки, замочил их, выгнул, донья уторил, обручи насадил, молот­ком обстучал, выправил - всего и делов-то!) Гришка пользовался среди сло­бодских мужиков славою тоже, как бы сказать, легковесною. Слов нет, если по справедливости, дело это нужное, бочка в хозяйстве каждому годится и под воду, и под засолку, и для бани, и для другой какой надобности. Но только всё же работа работе рознь: одно дело бочка, другое дело цельный рубленый дом или, к примеру, красного дерева шкаф - прямо сказать, две существенные разницы.
  
   Умел Григорий и другое кое-что по мелочи мастерить. То бадейку бабе изготовит с редкостным узором и подарит - любо-дорого поглядеть, то са­лазки для ребятишек с горки кататься либо лыжи по снегу ходить, то коро­мысло с озорной резьбой или ещё что, да всё с выкрутасом - больше для за­бавы и по­техи, в расчёт то брать никак не приходится.
  
   Один раз такое учу­дил - сты­доба да и только: сделал молодой девке валёк для полоскания белья в реке, а ручку, сукин сын, выстругал в виде тол­стого, с двумя шарами, муж­ского сучка, да так похоже - две капли. Бабского визгу и крику по над рекой было - на всю слободу. Правда, надо ему отдать должное, ручка вышла спод­ручная, ухватистая, пясть в набалдашник упрётся, девка валёк из руки в воду нипо­чём не выронит.
  
   Вообще он был малый непутёвый, нрава необузданного, шалый какой-то, без царя в голове. Больше всего на свете баб любил, и они его любили за снисходительность, грубую ласку, лёгкий, весёлый характер, по-детски чистые голу­бые глаза, лихие льняные кудри и ладное, сильное тело, постоянно отдаю­щее тёплым потом. И мылся-то он всегда в Золотой Мече аж до самого пер­вого льда на виду у всех голый, в смысле совсем нагишом, думал, наверно, что для девок и баб так интерес­ней будет на реку смотреть. В церковь вовсе не ходил; кто с утра пораньше к заутрене, а он ни свет, ни заря - на рыбалку. И откуда только на всё мочи хватало! Пил Гришка Бондарь без просыпу, не ве­дал счёта ни деньгам, ни времени, вёл жизнь без­заботную, легковесную, распут­ную и частенько сбивал с праведного, строгого пути других парней, пад­ких на озорство, - всё это тоже не прибав­ляло ему ни основательности, ни уваже­ния от солидных се­мейных мужиков.
  
   Одним из последних приходил также Иван Прохоров, известный своей жадностью до работы, аккуратностью и строгим расчётом времени, - как раз тот, ко­торый буфетную стойку для трактирной залы изготовил. Он похож был на богомаза, носил длинные, гладко расчёсанные на прямой пробор во­лосы, забранные, чтоб не падали на глаза, тонким сыромятным ремешком, усы и бороду, тоже тщательно разобран­ные гребешком. Иван хмуро следил за своей наружностью и смазывал густые свои волоса, для придания им блеска и жир­ности, деревянным лампадным маслом; и однажды вышла ему, в связи с этой щегольской привычкой, досадная не­приятность, получившая в Ремесленной слободе, да и всём городе Ерёме, широ­кую огласку - как говорится, где грех, там и смех. Только получился не смех, а, прямо сказать, настоящее посмешище.
  
   Дело в том, что в доме столяра Ивана Прохорова всё подчинялось раз и навсегда заведённому порядку, хозяйство держалось в безупречной чистоте и бережливо­сти, семейство - в строгости, домашние ходили, как по струнке. Рабочее по­мещение мастера, которое Иван называл не иначе как мастерской, было в доме святая святых, почти как алтарь в храме. Здесь размещались: большой и малый верстаки, токарный станок, точило, шкаф с инструментом, полки с клеями, воском, ла­ками и по­литурой, штабели выдержанного древес­ного массива, чистых досок и брусков, связки различ­ного фанерного шпона, вязанки сушёного июльского хвоща, много чего другого - всё это находилось в иде­альном по­рядке и занимало строго определённое положение и место. Иван с закры­тыми глазами мог отыскать нужную ему вещь. В свою мастер­скую он никого не допускал, лишь разре­шал жене время от времени выме­тать наружу опилки и стружку.
  
   Как-то раз жена его Феня - тихая, робкая, как овца, небольшого рос­точку баба - задумав, видно, угодить строгому хозяину, рискнула прибраться на полках - только пыль стереть. Да перепутала, как на грех, по неосторож­ности две склянки, два совершенно одинаковых на вид пузырька: в одном было налито лам­падное масло, а в другом-то - спиртовой лак. Ей бы поню­хать из горлышка, да, видать, не догадалась. А если б даже и догадалась, не решилась бы, верно, без спросу пробку из пузырька вытянуть.
  
   На следующее утро Иван, как всегда, прошёл в мастерскую, по обык­новению взял с полки, не глядя, ту склянку, которая должна была стоять на своём месте, и смазал ра­зом волосы из неё, как он считал, постным маслом. Он так был уверен в этом, что даже прянувший острый запах лака не смутил его. И лишь через мгновение, когда его ухоженные волосы стянул липкий и плотный колтун, он с ужасом осознал трагедию случившегося. Эта оплош­ность вы­звала у Ивана приступ такого дикого гнева, что бедная Феня три дня и три ночи пряталась у сестры в городе, опасаясь жестоких по­боев, покуда ярость мужа ни улеглась, как река после половодья.
  
   Волосы Ивану, естественно, пришлось отстричь до самых корешков на смех всей слободе. Со временем они, конечное дело, заново отросли, и вся эта неприятная для мастера история мало-помалу стала забываться, но каж­дый раз, приходя в трактир, Иван Прохоров подозрительно поглядывал по сторонам, не смеются ли над ним мужики. Убедившись, что нет, никто не смеётся, ревниво оглядывал свою стойку, одобрительно крякал и подсажи­вался тогда к общему столу.
  
   Постепенно трактирная зала тесно заполнялась мужиками, их густым и смач­ным говором, грубым смехом, острым запахом пота, сизым табачным дымом и важными для всех рассуждениями о смысле жизни.
  
   Мальчишка-половой - конопатый, вихрастый Миколка, Оглоедов даль­ний сродственник - с перекинутым через руку нестиранным полотенцем едва успе­вал с лихими, вилявыми разворотами приносить на грязном подносе гра­нёные ста­каны с покачивающейся в лад и поблёскивающей в тусклом свете керосиновых ламп вод­кой, но так ловко, что никогда не расплёскивал на пол ни капли от их важного содержи­мого.
  
   Раздавшаяся вширь Наська, смотревшая без разбору на всех мужиков подряд масля­ными, плотоядными, дурными, как у козы, глазами, уносила неспешно в кухню грязную по­суду, опосля собирала на поднос объедки и вытирала, размазывая жирной тряпкой, влажные столы.
  
   Трактирщик Кузьма Оглоед за буфетной стойкой проворно разливал по ста­канам мутную водку, отпускал, брякая уполовником в оловянные миски, немудрё­ный харч, внимательно следил за всеми враз - как бы не случилось где чего ненароком, кого бы вовремя облапо­шить, сво­его не упус­тить и чу­жого, что плохо лежит, не про­зевать.
  
   Сначала мужики рассаживались кто где обособленными группами по двое, по трое либо поодиночке, только плотники - артелью, выпивали чока­ясь, закусы­вали хлебом с солёным огурцом для разгону, беседовали кто об чём а после, по мере под­нятия градуса и хмельного завода, шумно двигали лавками, подса­живались к плот­никам, собирались за одним общим столом, для чего состав­ляли два или три в ряд, и пили тогда всем обществом, одной дружной компа­нией, вели общие разговоры, перебивая и не слушая друг друга, или внимали томливо пению под гитару Лёхи-цыгана, а то и подпе­вали хрипловато ему вполголоса.
  
   Толковали обычно про нехватку дождя, если стояла в поле засуха, или, напротив, сетовали на ненастье, коли зарядят надолго обложные дожди; вяло обсуждали высокие цены на базаре, отмечая, что жизнь, подлая, всё до­рожает и до­рожает; горячо ругали лабазников и начальство; вспоминали ста­рые или рас­сказывали про новые драки, свадьбы, похороны, крестины. Разговор тёк волнами: то становился общим, то распадался на отдельные пересуды, кто во что горазд.
  
   IV
  
   В один из таких вечеров, когда июльский зной ещё не остыл после по­луденного накала а пышные кучевые облака сдвинулись на запад, к гори­зонту, к пламенеющему малиновым заревом закату, предвещавшему назавтра ветреную и ясную погоду; когда слободские куры угомонились, усевшись на на­сестах, и уставшие от жары собаки, спрятав мокрые красные языки, взды­хая, улеглись по тесным конурам; когда в зеркально неподвиж­ной Золотой Мече то и дело всплёскивала хвостом, оставляя расходящиеся по воде круги, жирная ры­бина; когда баба Никиты Хруща, управившись с до­маш­ними де­лами, при­слушивалась к непослушным толчкам в своём умо­рив­шемся брюхе; когда Гришка Бондарь, часто сопя, обнимал в густом при­брежном ивняке молодую туготе­лую девку а сто­ляр Иван Про­хоров, закон­чив дневную ра­боту, ещё только собирался в трак­тир, промеж мужиков при­ключился спор. Касался он важно­сти каждого ре­месла, пользы его для людей и, в об­щей со­вокупности, где-то даже смысла жизни, ибо рус­скому человеку смысл этот завсегда был важен, но неясен. Взялся спор изда­лека и поначалу вовсе не об том предмете, на ко­торый по­том вышел.
  
   Начало завязалось с Никиты Хруща, который незаметно для себя на­лился водкой сверх меры и сразу же, без предваритель­ного, хотя бы мало-мальски, намёка, набезобразил в питейной зале трактира - видно, внутрен­ность его была не шибко крепкой супротив Оглоедова само­гону. Иными сло­вами, наблевал он, грешным делом, аккурат у самой буфет­ной стойки. Хотя, надо честно ска­зать, не особо много: так, отрыгнул ма­лость, как кошка, ну, может быть, как две кошки. Но всё же для других посе­тителей противно, тем боле Никита са­поги хромовые печнику Акиму Дань­шову забрызгал и стойку замарал. И за­пах, конечно, не из приятных. Ну Акимка, малый и без газу горячий, ровно табунный жеребец, а тут ещё под этим делом, понятно, осер­чал. Он под­нялся, взял Хруща одной рукой за ши­ворот, другой за портки, где рубаха кончается, по­догнал с разбегу к двер­ному проёму и пхнул его в азарте, что есть моло­дец­кой силы, прямо наружу, ми­нуя ступеньки, то есть, значит, во­все вон из че­стной компании прочь - того будто и помину не было в трактирной зале.
  
   - Почто ты его так-то? - спросил пожалевший Никиту плотник Игнат.
  
   - Коли пить не умеешь, в компанию не садись! - с раздражением отве­тил Аким, обтирая тряпицей сапоги.
  
   - Как это так, не умеешь? - не унимался Игнат.
  
   - А так! - огрызнулся Аким. - Тебя не спросил.
  
   - Ну, что жа, это верно, - веско произнёс артельный старшина Матвей, будто подвёл разногласию итог и в конце перебранки точку поставил.
  
   На том бы дело и кончилось, и спор, может быть, повернулся бы в дру­гую сторону, или, может, его совсем не было, да плотник Семён Кривой - каждой бочке затычка, возьми и привяжись к Акиму печнику с глупым раз­говором. Была у него такая занудная манера: как выпьет через край, так сей же час и начнёт ду­рью му­читься, ко всем приставать с пустыми вопросами, как и зачем, что и почему. Да кабы ещё по делу, а то так, без толку, из озор­ства и с подковыром.
  
   - Вот ты давеча, Акимушка, сказал: не умеешь, дескать, водку пить, за стол не садись. Вроде того, не в свои сани, значит, не влезай. А ты вот, к примеру, как понимаешь это слово - умеешь? Что оно означает? Ты сам-то что умеешь? Баб вместе с Гришкой Бондарем щупать или как?
  
   - Отвяжись ты! - попытался отмахнуться от Семёна Кривого Аким.
  
   - Нет, ты всё ж-таки ответь мне, не криви. Ну кирпич печной вы с братом Егоруш­кой кла­дёте ровно, как надоть, тут спору нет. А к чему это? Где здесь собака зарыта? - постарался развить свою сложную и глубокую мысль плотник Семён.
  
   - Да пошёл ты, сказано тебе! - стал раздражаться Аким.
  
   - Так ответить и дурак может, Акимушка, - не унимался Семён. - А ведь, если вникнуть в суть дела, я правду толкую. От чистого сердца. Уменье - это, братцы вы мои, штука тонкая, это очень хорошо понимать надо.
  
   - Да пошёл ты на хрен, в самом деле! - закипел, как самовар, Аким.
  
   - Погоди, постой. Я тебя спрашиваю, а ты, стало быть, отвечай.
  
   - Моть! - не выдержал Аким, игранув желваками, обращаясь к Матвею. - Скажи ты ему, в конце концов. Чего он пристал, в сам деле? Не то я ему второй глаз вышибу.
  
   - Кто! Ты? - взвился Семён. - А ну, спробуй! Я те вышибу! Много вас тут на фунт сушёных глаза вышибать, на всех глаз не хватит.
  
   - А то! - начал вставать Аким.
  
   - Какой быстрый! Ишь! - тоже поднялся Семён Кривой.
  
   Матвей грозно взглянул на них и прикрикнул, стукнув тяжёлым кула­ком по столу, аж бутылка покачнулась, готовясь опрокинуться, и оловянные тарелки загремели наперебой:
  
   - Но! Цыц вы! - Потом велел Игнату: - Налей-ка им ещё по одной!
  
   Заспорившие мужики послушно сели, выпили, крякнули, шумно вы­дохнув из нутра злой дух, закусили, хрумкая солёными огурцами и всхлипывая от обильного, кислого сока во рту, громко почавкали, заодно размышляя. К ним присое­дини­лись остальные и тоже крепко задумались.
  
   Видно, в вопросе, который задал Акиму-печнику плотник Семён, был какой-то скрытый смысл, который задел компанию за живое. Потому, навер­ное, ма­лость погодя, плотник Пётр, медленно ворочая мозгами, словно за­водя слегу под бревно, сказал, ни к кому в особенности не обращаясь, как бы, между прочим, в пространство залы:
  
   - Я так рассуждаю: уметь - это значит хорошо дело делать, которому ты есть обученный. И чтоб браку не было.
  
   - Ага! - снова встрепенулся Семён. - Вот и я про то же толкую. Ты вот, Пётр, меня сразу понял.
  
   Вернулся с улицы Никита Хрущ лицом бледный, почти зелё­ный и весь вывалянный в серой пыли. Он сел с краюшку лавки и обиделся, поводя мут­ными глазами из стороны в сторону.
  
   - Нацади ему! - сказал Матвей, не поднимая глаз и ни к кому конкретно не обращаясь, но будучи в полной и спокойной уверенности, что приказ его непре­менно будет кем-нибудь да выполнен, хотя бы тем же Игнатом.
  
   И действительно, чья-то мозолистая рука тотчас потянулась к бутылке. Никита прикрыл бледными веками глаза, отрицательно замотал тяжёлой головой и за­мычал, будто ушибленный камнем бык.
  
   - Ладно, не трожь его! - сказал Матвей.
  
   Бутылка вернулась на своё прежнее место, верхний край жидкости в виде светлого овала покачался в прозрачной посу­дине не­много и успокоился, временами иногда чуть подрагивая.
  
   - Эх, ма! - вздохнул Лёха-цыган, показывая этим, что пора бы уж про­пус­тить по маленькой, а то в горле совсем пересохло.
  
   Припожаловал столяр Иван Прохоров, строгий и неприступный с виду, аккуратно по пробору расчёсанный, с ремешком на лбу, подсел к столу, зака­зал себе порцию водки, прислушался к разговору, не о нём ли. Убедился, что не о нём, степенно выпил и стал закусывать, медленно пережёвывая хлеб с огурцом, а в конце движением кадыка показывая, что проглотил.
  
   - Уменье, - продолжил с гордостью плотник Пётр свою трудную мысль, удивившую его самого неожиданной глубиной и складностью, - это не каж­дому дано. Тут надобно сноровку иметь. А может, даже - талант.
  
   - Факт! - поддакнул напарник его Иван, такой же тугодум.
  
   - Слышь, Акимка! - встрепенулся вдруг сапожник Никита Хрущ. - За что ты, сукин сын, меня в спину на землю пхнул?
  
   - За дело! - коротко ответил Аким Даньшов.
  
   Иван Прохоров прожевал тщательно закусь, последний раз проглотил то, что во рту получилось, дёрнув под бородой острым кады­ком, и вставил в разго­вор своё весомое слово:
  
   - Верно сказал, Пётр. Справедливо. В нашем деле без таланту никак не обойтись. Вот, к примеру взять, ежели буфетную стойку надо изготовить...
  
   - Что ты всё про стойку свою заладил! - проворчал, прервав Прохорова, плотник Игнат. - Какая от ей особая польза? Можно было вполне простым прилав­ком обойтиться.
  
   - То исть как это?! - изумился Иван Прохоров. - Вот те раз! Да ты по­нима­ешь, деревянная твоя башка, что ты буровишь? А от тебя самого какая- такая польза? Много ль труда топором махать!
  
   Мужики не шибко любили столяра за его заносчивость и докучливую щепетильность, за то, что он всем и каждому норовил преподнести обидный для их гордости резон. Плотники разом загудели, как потревоженный в улье пчелиный рой:
  
   - Не скажи!
  
   - Ну, это ты, Иван Прохоров, на самом деле, совсем зря говоришь!
  
   - Ты-то не больно помахаешь! Хотел бы я поглядеть.
  
   - Поди ты какой! Едрёна корень!
  
   Прохоров заартачился, принялся в ответ возражать. Спор мужиков кру­тился вокруг да около, сбивался на сторону, петлял кольцами и всё никак не мог выйти на ровную, прямую дорогу. Шорник Василий Шевяков, как все­гда, сидел в своём дальнем углу, покуривал "козью ножку", помалкивал и слушал - си­ними гла­зами луп-луп; и не поймёшь, с интересом, нет ли.
  
   - Что-то ты, Иван, дюже загордился, как я погляжу, - поддер­жал плот­ников рыжий Лёха-цыган, не вынимая трубки изо рта и перебирая тихонько струны гитары.
  
   - Ничего я не загордился. А ежели даже и загордился, так есть с чего. Только зря языком трепать насчёт стойки никому не позволено...
  
   - Аким, - не унимался обиженный Никита Хрущ, - какое ты имеешь, сукин сын, полное право в спину пихаться?
  
   - Ты вон у Кузьмы спроси, - хорохорился Прохоров, - пусть он скажет. - Оборотившись к буфетной стойке, он крикнул: - Кузьма! Скажи хоть ты ему: хо­роша стойка али нет?
  
   Кузьма Оглоед ничего не ответил, он занят был совсем другим делом и пока ещё к спору му­жиков не прислушивался.
  
   - Полно вам, ребята! - вмешался, наконец, Матвей. - Каждый мастер должон быть на своём месте. При деле то есть. От всякого праведного дела должна польза для людей проистекать, и чтоб Богу было угодно.
  
   Плотники дружно и согласно покивали головами. И опять на этом, возможно, всё бы и закончилось - кому охота всё время из пустого в порож­нее перели­вать - и спор сам себя исчерпал бы, но как раз в это самое время в трактир зая­вился уставший с виду Гришка Бондарь. Веки его покраснели, глаза масля­нились лихорадочным блеском, он, видать, к тому же успел уж про­пустить где-то не один стаканчик и был крепко навеселе.
  
   - Здорово, народ честной! - гаркнул он в лужёное горло. - Об чём спор-разговор? Кузьма, исполни сей же час, - он поднял тяжёлую руку с вытяну­тым указательным пальцем, - тебе известный мой заказ!
  
   - Да всё об том же, - ответил за всех Семён Кривой, которого всё будто подмывало что-то, будто ему кто шилом в задницу колол, - чья, стало быть, работа по своему умению и таланту самая пользительная.
  
   - Это дело! - одобрительно кивнул Гришка. - Он выпил, запрокинув голову, залпом стакан водки, не глотая, всё равно как вылил её в горячее нутро, утёр курчавую, светлую бороду ши­рокой ладонью, крякнул отрыжкой и прибавил: - Знамо, моя!
  
   - Будя брехать! - сказал самый трезвый из всех Игнат, не считая, ко­нечно, шорника Василия Шевякова. - К примеру, без дому никто на свете не живёт, одни токмо цыганы. Стало быть, плотник всему корень.
  
   - А печка, брат, тебе - это как? - возмутился молчавший до того вре­мени Егорий Даньшов: хоть и дружки, а тож, видать, задело. - Без печи тоже, брат, не тово. Зимой застынешь, как соба­чий сын, - вот те и весь сказ. Это тебе, брат, не вальки с хреном строгать.
  
   - Пихаться в спину - последнее дело! - вставил своё Никита Хрущ.
  
   Гришка Бондарь оглядел всех, озорно прищурившись, и выкинул тут новое коленце, рубанув в дымном, спёртом воздухе питейной залы крепко сжатым, побелевшим в костяшках кулаком:
  
   - А давайте, братцы, побьёмся с кем об заклад, чья работа будет лучше. Ставлю в заклад четверть водки.
  
   Спорить с Гришкой никто, разумеется, не захотел; думали, озорует ма­лый, как всегда, и пёс с ним, а тот всё никак не унимается:
  
   - Ну? Кто на новенького? Я ведь честно, на мужской спор. На угощение всей компании. Ну? - Он подождал. - Ладно, две четверти ставлю.
  
   - Да будет тебе, Гришк! - попытался окоротить дружка Аким печник.
  
   - Я сурьёзно, братцы! - продолжал подначивать мастеров Гришка Бон­дарь. - Пущай, в конце концов, будет весёлая потеха для всей нашей честной компа­нии. Ну! Три - четверти! На хрен!
  
   Тем временем выпивка шла своим чередом, градус поднимался, дюжие кулаки уж почёсывались, налитые плечи неведомая сила разводила в сто­роны, душа просилась гулять. Трактирщик Кузьма Оглоед усмотрел в Гриш­киной затее большой интерес для своего дела и пустил в залу подогрев:
  
   - Может, со мной, Григорий? Я тебе враз предел поставлю, не заносись больно. Закусил мерин удила да забыл, зубов нету.
  
   - Давай! - подмигнул тому Гришка, разгадав игру Оглоеда. - Только что ты, Кузьма, в самом деле, можешь? Самогон водой разбавлять и всё? Мне настоящий мастер своего дела нужен.
  
   Трактирщик на этот Гришкин выпад, само собой, немного обиделся, но виду не показал, потому как интерес был сильней обиды.
  
   - Тогда ты вон с Иван Прохором побейся, - показал через плечо большим, загну­тым наружу паль­цем Лёха-цыган. - Он тебе покажет, где раки зи­муют, разрази меня гром! Едри её в корень!
  
   - Как, Иван? - оборотился к столяру Гришка Бондарь. - Согласный?
  
   Иван Прохоров взглянул на Бондаря, будто на пустое место, и не удо­стоил его ответом, не желая при всех уронить свой большой, как он сам счи­тал, авторитет и со­лидность.
  
   - И что ты такой гордый, Прохоров? - спросил Гришка пока ещё без тени обиды, и даже посмеиваясь. - Или ты меня за мастера не признаёшь?
  
   - Ты - мастер, ещё какой! Спору нет, - ответил нехотя и как бы даже брезгливо Иван Прохоров, подразумевая совсем другие дела. - И дружки твои Дань­шовы тоже великие мастера. Баб брюхатить. Тьфу! Прости, гос­поди, душу грешную, мать пресвятая богородица!
  
   - Я тебе пхну! В другой раз! - пробормотал в наступившей тишине про­должавший серчать на печника Акима сапожник Никита Хрущ.
  
   Гришка Бондарь посуровел лицом, видно, обозлившись на Ивана Про­хорова за неуместное замечание, и посунулся к тому, грозно сбычившись, го­товый к скорой расправе.
  
   - Это к делу не относится. Сказывай: будешь биться? али нет?
  
   - Покажь ему, Гришка! - поддержали на этот раз дружка братья печ­ники Аким и Егорий Даньшовы. - Пусть, брат, наших знает!
  
   - Испугался, что ль, Прохоров? - подлил маслица в огонь трактирщик Кузьма Оглоед, беспокоясь, что так хорошо начатое дело может вдруг взять и в одночасье лопнуть.
  
   Глаза у Гришки сузились, в них появилось выражение, не предвещав­шее столяру Ивану ничего хорошего. Старший в компании артельный ста­роста Мат­вей, до поры до времени не принимавший участия в этой Гришки­ной затее и поглядывавший молча из-под тяжёлых век на одного и на другого без види­мого интереса, не­ожи­данно произнёс со значением:
  
   - Валяй, Иван!
  
   То ли от этих скупых, повелительных слов всеми уважаемого плотника Матвея, то ли от перебора водки через лишний стакан, то ли от нечаянно за­детой тонкой струны в его душе, Ивана Прохорова, краснодеревных дел мас­тера, вдруг понесло.
  
   - Согласный! - стукнул он заскорузлой ладонью об стол, так что загре­мели оловянные тарелки и ложки, а один пустой стакан свалился на пол и разбился вдребезги. - Какое твое условие?
  
   - А какое тут может быть условие!? - широко развёл руками Гришка да так, что чуть по морде не съездил плотнику тоже Ивану и сапожнику Никите Хрущу, сидевшим от него через од­ного вдоль стола по обе стороны, подле братьев-печников, при­строившихся рядом со своим закадычным дружком. - Ни­каких усло­вий. Сам посуди. Ты, что хотишь, делаешь и я тоже. А общество пусть рассудит.
  
   - Во даёт малый! Силён бродяга! - восхитился один из чужих мужиков, расположившихся за отдельным столом. - Это кто ж такой?
  
   - Да Гришка Бондарь, - тихо ответил за всех шорник Василий Шевяков.
  
   - Согласный! - опять без задержки стукнул по столу Иван Прохоров на этот раз кулаком. - А твой срок какой?
  
   - Ну, месяц. А твой?
  
   Иван чуть помедлил, как бы прикидывая, хватит ли ему такого вре­мени, и снова решительно хлопнул по столу:
  
   - Согласный!
  
   Гришка Бондарь и Иван Прохоров смотрели друг на друга в упор, не отводя пьяных глаз, силясь сделать их пронзительными. Компания пока ещё тупо взирала на происходящее и безмолвствовала, не определившись в своём отношении к спору. Появилась толстая Наська и стала, согнувшись пополам, успевая при этом поглядывать на Гришку восхищёнными и жадными гла­зами, сметать в совок осколки стакана. Мальчишка-половой убрал проворно из-под рук спорящих от греха подальше лишнюю посуду.
  
   - Прямо в спину! - едва слышно, с трудом проговорил через одолевав­ший его сон Никита Хрущ, свесив на грудь лысую, как голое колено, голову с соломой в пыльной бородёнке.
  
   Гришка медленно привстал со своего места, протянул через стол на­брякшую тяжестью руку Ивану Прохорову, тот тоже привстал супротивнику своему навстречу. Ухва­тившись, они стиснули друг друга ладони, не скупясь на богатырскую силушку.
  
   - Ежели общество тебе первенство присудит, - проговорил, ухмыляясь, Гришка, - я три четверти водки компании ставлю, слова поперёк не скажу, а уж коли мне - то­гда ты три четверти. Так?
  
   - Плакали твои денежки, - с трудом ворочая языком, сказал шибко за­хмелевший Иван Прохоров.
  
   - Игнат, разыми! - скомандовал Гришка.
  
   Плотник Игнат посмотрел на Матвея, дождался его кивка и рубанул ребром ладони по сплетённым, побелевшим от натуги пальцам спорящих.
  
   - Так, мужики! - веско подытожил уговор оживившийся Матвей. - За­клад принима­ется. Через месяц сроку... - Он наклонил голову, прикидывая что-то в уме. - Нет, чтобы подгадать к воскресенью, через пять недель... - И вновь через короткую паузу, обращаясь ко всем: - Согласны дать мас­терам пять недель?
  
   - Согласны! - вразлад ответили мужики.
  
   - Быть по сему. Значит, через пять недель ровно мастер Иван Прохоров и другой мастер Григорий Бондарь в этой зале представят нам своё уменье, покажут, кто из них на что горазд. - Матвей вновь задумался, прикрыв по­краснев­шими веками глаза, потом, очнувшись, продолжил: - Есть тут, ребята, в споре од­на зака­выка: все мы знаем, что дело мастера боится, вместе с тем, нелёг­кое это, од­нако же, дело, ежели по справедливости, столярное ремесло с бон­дарным сравнивать. Как будем, мужики?
  
   От такого загадочного вопроса собравшиеся в трактире ремесленники сильно растерялись, пришлось выпить ещё, да не одну, чтобы в головах чуток прояснилось.
  
   - Пущай с интересом делают. Как-нибудь по-хитрому, что ли, - сказал, дожёвывая огурец, плотник Семён Кривой.
  
   - Ага! - радостно воскликнул, скаля жёлтые зубы и покусывая свою чёрную кури­тельную трубку, Лёха-цыган. - Чтобы с интересом. Чтобы песня была в ра­боте, ко­торая на спор.
  
   - Пожалуй, что так! - одобрительно кивнул, смяв в горсть свою широ­кую бороду, Матвей. - Чтобыть, значит, была в ихней работе - песня! Пра­вильно я говорю?
  
   Мужики одобрительно загудели, а молчавший почти всё время до этого шор­ник Василий Шевяков неожиданно для всех громко протянул:
  
   - Дела-а-а!
  
   Водки уж выпили изрядно, для достаточного итога оставалось совсем не­много. На столах беспорядочно валялись огрызки огурцов и помидоров, се­лёдочные головы и кости, чёрствые корки хлеба, в тарелках лежали серые, осклизлые ос­татки варёной в мундире картошки.
  
   После состоявшегося за­клада, обещавшего в скором времени большой для компании интерес, му­жики опроки­нули по последней, потом ещё на по­сошок, осушив до дна все бутылки и ста­каны, и разбрелись самоходом по домам к своим бабам, а кто и по холо­стому делу. На этот раз помощь плот­ника Игната не понадобилась.
  
   Мастера неуверенно, но самостоятельно ступали по нагретой за день иссохшей земле, исполнен­ные чувства собственного достоинства и значимо­сти каждый своей неповторимой личности, ра­дости земного су­ществования и горечи от пропащей жизни, беспредельной ко всем доброты и тёмной нена­висти к самым близким, гордости и за­висти, ро­бости и страха и многих дру­гих про­тиворечи­вых чувств, которые так удиви­тельно уживаются в душе че­ловека, особенно ежели она крепко выпивши в воскресный день. Нигде так остро не чувствуют мужики сладость тоски, как во городе Ерёме на медлен­ной реке Золо­тая Меча.
  
   Последним из всех посетителей покинул питейную залу сапожник Ни­кита Хрущ, и то не сразу. При­шлось трак­тирщику Кузьме вытолкать его вза­шей, потому что тот супротив­ничал, долго упирался и всё никак не хотел уходить по своей воле; но всё же и он убрался на своих ногах.
  
   Трактир опустел. На смену шуму в зале воцарилась тишина и скука.
   Покуда уставшие за долгий вечер Наська и мальчишка-половой прибирали потихоньку с полу и на столах, Кузьма за буфетной стойкой, склоняясь над столешницей, подсчитывал костяшками на счётах выручку, записывая что-то корявыми цифрами в замасленной счётной книге. В итоге он остался довольный воскресным днём, который за­кончился на этот раз тихо, мирно, без особого скандала и драки, но, напротив, даже с большим и явным интересом по причине спора между бондарем и столяром. Этот не­ожиданный спор сулил в скором будущем принести трактирщику немалый прибы­ток, особенно если пустить по городу соответствующий слушок - на такие дела Оглоед был великий мастер.
  
   V
  
   Возвратясь к себе в дом, Иван Прохоров, разогретый до крайности ви­ном и спором, стянул со лба пропитавшийся потом кожаный ремешок, ткнул кулаком под мягкий, потный со сна бок замлевшую жену, проворчав:
  
   - Ну-ка, подвинься, ты, змея подколодная!
  
   Едва успев коснуться тяжёлой головой горячей подушки, он тотчас, с присви­стом на разный манер, захрапел, как водится быть в рассейском доме опосля хорошей выпивки в честной компании.
  
   Наутро, на малиновой заре, жена столяра Феня, за многие годы совме­стной супружеской жизни изучившая привычки и желания мужа лучше своих собственных, достала загодя из погреба кислого хлебного квасу и мочёных антоновских яблок, налила из графина в гранёную рюмку прозрачной водки и поставила поднос со всем этим на тумбочку подле посапывающего Ивана, который позволял себе после трактира поспать подольше, вволю, а не вста­вать, как всегда, с первыми петухами.
  
   Проснувшись, Иван Прохоров привычной рукой нащупал рюмку, оп­рокинул, приподнявшись на локтях, содержимое в скованную сушняком глотку, чуток расплескав водку на простыню; отхлебнул квасу, передёрнув плечами, и выдохнул; откусил от сморщенного, будто старушечья щека, яб­лока, шумно втягивая обильный терпкий сок; выпустил ртом из желудка воз­дух, утёрся рукавом рубахи, оставив на нём мокрый след; зевнул ревмя, по­тянувшись и хрустнув суставами, и... вспомнил тут про вчерашний спор, будто про больной зуб, затихший за ночь.
  
   - Тьфу, ты пропасть! Мать честная, пресвятая богородица, Николай угодник! - в сердцах выругался Иван.
  
   Ему стало обидно и совестно за вечерошнюю свою хмельную несдер­жанность, за то, что ввязался спьяну и совсем зря в этот нелепый, несураз­ный такой спор, уронив своё достоинство настоящего мастера перед лицом забул­дыги и звонаря Гришки Бондаря, да ещё и при многих свидетелях. Те­перь по всему городу пойдёт слава, расчешут люди языки почём зря - позору не обе­рёшься. Деваться, однако, было некуда. Обратно, перед вчерашними мужи­ками неловко: раз уж вляпался, отступать поздно - как говорится, на­звался груздём, полезай в кузовок. Наряду с тем, и мытарить себя ради пья­ного, не­гожего спора тоже дело дурацкое - с души воротит. Словом, хреново было на душе у столяра Ивана Прохорова, тоскливо и муторно.
  
   Постепенно укоренившаяся жадность к работе и ревность к славе стали брать верх над растерянностью и досадой; подсобила, конечное дело, и по­хмельная рюмка водки заботливой жены. Иван сел на скрипнувшей пружи­нами кро­вати, спустив ноги на пол, громко поскрёб воло­сатую грудь, натянул портки и отправился в мастер­скую, где думалось при­вычней и легче.
  
   Чем дольше он размышлял, тем раздражение его всё более умягчалось. Неясные ещё покуда до конца очертания будущего изделия, которое он соби­рался предъявить на спор, всё более властно овладевали его воспалившимся воображением. Он сильно думал день и второй, и часть третьего, а к его ис­ходу решил сделать диковинный комод, каких ещё никогда не делал. Это должен был получиться не просто комод, а такой, чтобы на удивление всем людям, на славу его, Иванову, мастерству и на по­срамление Гришкиной дер­зости. Внутренним взором он уже видел этот ко­мод, светящийся янтарём, с инкру­стацией чёрным деревом, по размеру не­большой, чтобы в трактир его можно было целиком отнесть, не разбирая на составные части, и при­крыв чехлом, чтобы получилось наподобие сюрприза; да и к сроку чтоб поспеть.
  
   Ради такого дела Иван Прохоров готов был даже пожертвовать шпоном редкой карель­ской берёзы. Как раз недавно довелось ему по случаю прику­пить немного ка­релки "птичий глаз" у жившего на Подъяческой улице в го­роде зна­комого столяра, который привёз её аж из самой Дулы и не хотел сна­чала продавать, говорил, самому нужна, а после заломил неслыханную цену. Однако Иван не смог устоять пе­ред красотой фанеры и купил её про запас, на всякий слу­чай, ещё не зная толком, куда она пойдёт. Этот "птичий глаз" и надо­умил теперь мастера на изготовление комода. Жалко было пускать в рас­ход такой цен­ный материал, но Иван, забираемый азартом, всё же на это ре­шился, тем бо­лее что надеялся после несомненной победы в споре про­дать представ­лявшийся ему уже почти въявь комод с немалой для себя выгодой среди пад­ких на краси­вые и диковинные вещи горожан.
  
   - Ладно, замётано! - сказал сам себе Иван, потирая влажные ладони. - Будя попусту мечтать, пора за работу браться.
  
   Сказано - сделано. Работа захватила Ивана Прохорова с головой, ру­ками и но­гами. Он целый, почитай, месяц не выходил из дома, даже по вос­кресеньям, день-деньской пропадал в мастерской, прерываясь в работе лишь по неот­ложной нужде: для сна, принятия пищи и отправления другой естест­венной надобности. В трактир тоже носу не казал: срок подпирал, да и сове­стно было пока людям в глаза глядеть, что бес попутал и свёл его в споре с этим пустобрёхом Гришкой Бондарем.
  
   Поначалу робкая жена Ивана Феня затрево­жилась, уж не случилось ли чего, не повредился бы мужик головой, но по­скольку от мужа явного зла не происходило, она успокоилась и смирно гото­вила ему всё, что надобно.
  
   VI
  
   Иван Прохоров достиг мастерства не вдруг, жадность к работе, кото­рою он теперь отличался, тоже пришла не сразу. Напротив того, мальчишкой он был не слишком сноровистым и нередко ленился по причине баловства со стороны любящей матери, пока не отдали его в учение столярному делу в го­род Ерёму к дальнему родственнику по отцовской линии Гавриле Лукичу, имевшему свою собственную мастерскую. Хозяин был строгий, коли за дело, то и по зад­нице налупит, а то и отвесит увесистую за­трещину, но учил ремеслу хорошо, терпеливо и вразумительно.
  
   Попервоначалу показалось Ивану, что столярная эта наука особой пре­мудрости не имеет, надобно только хорошенько всё запоминать, что к чему и какой для чего инструмент, а там лишь успевай проворно шевелить руками - ежели башка на месте, можно всё успеть и даже богатеем стать. Горячо брался он за дело, с на­скоку, срыву, хотелось сделать всё единым духом, за один раз, не отклады­вая работу в долгий ящик, чтобы поскорей избавиться от навязчи­вого образа детали либо целиком изделия, когда оно и мыслью и оком уже почти готово, а на самом деле нет его, ещё далеко до завершения - руки за головой никак не поспе­вают, сноровка пока не та. Он спешил, суетился, сам себя погонял - не давал ему покою желанный делу конец, подхлёстывал и понукал его старание. Но чем азартнее Иван принимался за дело, тем хуже оно выходило. Первый табурет, сделанный Иваном, получился кособоким, колченогим, щели в сочленениях здоровенные - прусак залезет, усов и тех не увидишь. Не раз мастер Гаврила Лукич повторял ему, вдалбливая в башку:
  
   - Не мельтеши, руками суету не разводи. Помни: семижды надо отме­рить, единожды отпилить.
  
   Не сразу уразумел Иван эту мудрость. Это, думалось ему, понятно, за­чем так говорится: для красного словца - не станешь же, в самом деле, и впрямь семь раз к ряду мерить, и так оно всё видно. Однако жизнь настав­ляла его вместе с учителем помаленьку, остужала горячий норов, через мо­золи рук ума прибавляла. Постепенно дошёл Иван до соображения, что суета и торопливость в работе не помощники, что дуги и те надо гнуть с великим терпением, а не вдруг. Поспешишь - испортишь, станешь переделывать - больше времени потратишь. Не зря сказывают: тише едешь - дальше будешь. Это Иван усвоил крепко. И тогда стал он хорошим мастером.
  
   И возрадовалось сердце его, поверил он в себя. Ясен, как божий день, открылся ему секрет мастерства, да почти что и любого. Первое дело - инст­румент, это главное, без ладного инструмента ничего путного не сделаешь, на инструмент денег не жалей, беречь и вострить его не уставай. Второе дело - никогда не торопись, приступай к делу с оглядкой, сначала медленно и ста­ра­тельно, зато наверняка, потом само бы­стрей пойдёт. Нет такого ремесла, ко­торое не смог бы освоить понимающий и старательный мужик.
  
   - Скус у тебя, Ванятка, в нашем столярном деле есть - это бесспорный факт, - ска­зал ему на­последок учитель его Гаврила Лукич. - Теперь ты, па­рень, можешь и сам свою мастерскую открывать.
  
   Вот так и работал с тех пор мастер-краснодеревщик Иван Прохоров: вроде бы не торопясь, ни шатко и ни валко, а выходило скоро, вроде и не мудрёно, а получалось - ладно. Ежели бы не дрянной характер, не было бы цены мужику на всю Ремесленную слободу.
  
   VII
  
   К работе над задуманным на спор диковинным комодом Иван подступился особо осторожно. Чтоб не сглазить чего, всё, как следует, обмозговал, прикинул и так, и эдак. Сначала нарисовал старательно на бумаге чертёж, разметил каждую деталь отдельно, какая попроще - в умень­шенном виде по размерному масштабу, а какая позаковыристей - в натуральную вели­чину. Для каждой детали подобрал подходящий материал: для одной - сосну, для другой - ольху, для третьей - ясень. Каждую доску и каждый брусок тщательно протесал, прострогал на верстаке шерхебелем и рубанком, потом отторцевал; проверил глазом - ровно, провёл ладонью - гладко. Затем сто­лярным карандашом перенёс на подготовленные доски с помощью лекала рисунок деталей, выпилил тонкой ножовкой и лобзиком заготовки. Движения его были скупы, точны, уверенны.
  
   Стружка, сворачиваясь плоскими кремо­выми кольцами, просвечиваю­щими в косых солнечных лучах, с шипением, словно живая, вылезала из ру­банка; от неё ис­ходил любимый мастером смоли­стый сухой дух выдержан­ной сосны. Иван по запаху мог различить, какой выдержки древесина. Благо­об­разное лицо его было сосредоточенным, горя­чие струйки пота пробивали до­рожки от висков по впа­лым щекам к бороде. Иван, нет-нет, поправит при­выч­ным жестом взмокшие, потемневшие от пота во­лосы, заправит их под кожа­ный ремешок. И дальше продолжит работу.
  
   Он был почти уверен, что комод выйдет чудо как хорош. Порукой тому его фантазия и мастерство и, разумеется, необыкновенный древесный мате­риал. Карельская берёза, особливо "птичий глаз", фанера, безусловно, редкая и красивая - чистый мрамор, а для города Ерёмы, прямо сказать, диковин­ная. Однако мысль о какой-нибудь хитрости, эдаком особенном повороте, чтобы получилась та самая песня, про которую говорил Матвей и которая, как ни верти, являлась условием спора, не давала Ивану Прохорову покоя. Она бу­равила и сверлила ему мозг и портила настроение. "Какого ещё рожна! - с раздражением думал он. - Какая такая им песня ещё нужна?! Это всё Лёха-трепло, цыганская рожа, лезет не­кстати со своим длинным языком!"
  
   В конце концов, поднатужившись, одо­лел Иван и эту непростую за­гадку: замыслил он сделать в комоде пять тай­ных ящич­ков и все с секретом, для каждого - свой. Откры­ваться они должны были без ключа, но хитроум­ным нажатием со сдвигом передней стенки - для каждого ящичка на свой от­дельный лад.
  
   Иван знал, чем тщательнее сделаешь остов, тем легче будет наклады­вать тонкий берёзовый шпон, поэтому не торопился приступать к отделке. Калёвками выбрал в заготовках пазы и четверти, выпи­лил для скрепления деталей глухие шипы, чтобы в дальнейшем, даже в полу-готовом изделии, их не было видно. Это уж он делал сверх меры, вполне можно было бы обойтись "ласточкиным хвостом", но Иван Прохоров хотел показать работу особен­ную, чтобы даже сызнанки выходило лицо. Затем сплотил основание сто­лешницы, разогрел пахнущий падалью жёлтый сто­лярный клей, склеил, стя­нув деревянными струбцинами, детали, которые должны были придать вы­пуклость передней и боковым стенкам. Теперь ос­тавалось приготовить су­лаги и прижимные шаблоны для фанеровки - эта ра­бота нуж­далась в особой точности глаза, чтобы шаблон в каждом месте отве­чал кри­визне формы, ко­торую мастер собирался придать комоду.
  
   Трудился Иван Прохоров с большим увлечением, почти без роздыху, курить табак выходил наружу на минутку и, сделав две-три глубоких за­тяжки, бросал шипящий окурок в ведро с водой и тотчас возвращался об­ратно. К концу дня ломило в пояснице, но он вроде бы и не замечал того и как будто не знал усталости.
  
   Наконец, подобрав по тону и рисунку листы и кусочки карельской бе­рёзы, Иван приступил к самой тонкой работе: фанеровке с вкладками чернё­ного дерева. Для этого он обработал цинтубелем все части остова, чтобы по­верхность стала шероховатой, потом каждую деталь нагревал, кистью прома­зывая ровным слоем горячего процеженного клея, прокладывал льняную ки­сею, поверх накладывал фанеру и ставил в хомутовые струбцины. Работа эта была кропотливой, она требовала терпения и выдержки - как раз этого Ивану за­нимать не приходилось. По мере того, как двигалась фанеровка, он выни­мал из струбцин готовые детали и долго шлифовал их пемзой с постным маслом, чистил хвощём. Когда и эта работа была позади, оставалась четверть дела: сборка комода, обработка воском и полировка, кроме того, устройство секре­тов. Однако и времени оставалось - в обрез.
  
   VIII
  
   Тем временем жизнь в Ремесленной слободе текла своим чередом вме­сте с течением Золотой Мечи. Как и прежде, мастеровые мужики собирались в трактире и за выпивкой обсуждали новости недели и свои дела, но теперь разговоры крутились всё больше вокруг спора между бондарем и столяром. Слух о необычном закладе, не без старания трактирщика Кузьмы Оглоеда, скоро обошёл весь го­род Ерёму от края и до края, не говоря уж про слободу. Пере­суды по этому поводу не смолкали не только в трактире, но и во всех домах, на базаре и даже в отдельных присутствиях. Любознательные му­жики, охочие до интересу с выгодой, да и некоторые любопытные бабы с не­терпе­нием ждали ис­хода отведенного на спор мастеров месяца.
  
   Гришка Бондарь исправно заглядывал в трактир, но ни разу, ни единым словечком не обмолвился, чем собирается подивить народ честной, а на пря­мой вопрос только загадочно ухмылялся и отвечал не по делу:
  
   - Я вам такую песню спою - заслушаетесь!
  
   Никто не замечал, чтобы он как-то особенно готовился или работал больше, чем обычно, либо что-то такое замышлял. Напротив, его редко когда можно было застать дома, во дворе, где он всегда возился со своими кадуш­ками и боч­ками; он пропадал где-то в городе, сказывали, будто завелась у него новая краля, да такая ненасытная, что малый совсем пропал. Оттого он, может, и похудал шибко: щёки запали, нос завострился, портки едва держа­лись на ко­стлявых мослах. Но по-прежнему, к месту ни к месту, Гришка ска­лил белые зубы, насмешничал, озоровал и всегда бывал навеселе - кто уж его поил, ос­тавалась диву даваться.
  
   Слободские мужики в таком Гришкином непонятном поведении, в явном, с их точки зрения, пренебрежении людской молвой и мнением мастеров, усматривали для себя прямую обиду: получалось, что Бондарь вроде бы надсмеялся не только над Иваном Прохоровым (ещё полбеды!), но над всем обществом, а это уже был непростительный грех. Зрела большая угроза Гришке быть драным за пустую по­хвальбу, за насмешки и длинный язык, за шкоду, которую он сотворил ком­пании, сыграв, скорей всего, в подкидного дурака краплёной картой. Обратно и сомневались некоторые мужики: чем чёрт не шутит, возьмёт, сукин сын, и отчебучит что-нибудь эдакое, чего пока не разгадаешь. Тем паче заметили, как Гришка пришёл однажды в трак­тир, когда там народу почти никого не было, и долго выглядывал что-то прищуренным глазом по столам, то приседая, то вставая и пробуя ладонью ровность и гладкость по­верхности.
  
   А тому хоть трава ни расти, он только блажил, сумасбродил, насмеш­ничал да перешёптывался со своими дружками печниками Акимкой с Егор­кою, которые почти всегда держали его сторону, потому как были одного с ним поля ягодки.
  
   По мере того, как приближался отведенный компанией срок, мужики в трактире и за работой, в слободе и в городе всё яростнее обсуждали возмож­ный исход спора. О том, что Иван Прохоров делает карельской берёзы ко­мод, давно уж все ведали, хотя сам Иван старался держать свою работу в строгом секрете, - шила в мешке не утаишь. Большинство было уверено, что мастерство Ивана Прохорова, подтверждённое его давнишней славою отмен­ного краснодеревщика, хоть он и заносчивый мужик, явно преобладает над бондарным ремеслом, какого мастера ни возьми, тем более Гришку. Однако раздавались отдельные голоса, что, дескать, поживём-увидим, загодя нечего загадывать, Гришка тоже малый не промах, что-нибудь да вдруг смастерит всем на удивление. Уверенности в этих редких высказываниях не было, го­вори­лось это просто так, для подогреву интереса а также из желания сказать на­перекор, показать своё, независимое от других мнение.
  
   IX
  
   Наконец истёк положенный срок: ровно, стало быть, пять недель.
  
   По­года и вся природа подвинулась к осени, жара спала, воздух сде­лался холодным и прозрачным - видно далеко. В садах созрели яблоки, их обращённые к солнцу бока налились румянцем. Пахло коровьими котяхами, конским навозом и высушенным сеном.
  
   В этот воскресный день мужики потянулись в трактир раньше обыч­ного, пришли и городские - народу набилось в питейном зале полным-полно. Трактирщик Кузьма Оглоед от возбуждения потел, потирал руки и от жадно­сти лихорадочно блестел глазами.
  
   - Батюшки, мать честная! - бормотал он. - Эдак на всех и водки не хва­тит. Миколка, паразит, тащи скорей воды, ещё чуток разбавим! Да пошеве­ливайся ты, едрёна вошь!
  
   Мужики покуда не пили, не закусывали, почти не разговаривали - тер­пели: дожидались Гришку и Ивана Прохорова.
  
   Первым припожаловал Бондарь. Он был в новой красной рубахе, умыт, причёсан и даже, кажется, трезв. Осунувшееся лицо Григория выражало строгость и почтение, чтобы показать уважение компании, но он не утерпел и успел подмигнуть своим дружкам братьям-печникам. Под мышкой он держал что-то завёрнутое в кусок чистого льна, перевязанное крест-накрест суровой бечёвкой, - то ли доски, то ли ещё что, непонятно. Из кармана штанов тор­чала, похоже, рукоять молотка. Мужики с удивлением и подозрением погля­ды­вали на этот странный свёрток, но помалкивали - до поры до вре­мени.
  
   Иван Прохоров подъехал на подводе и попросил, чтобы ему подсобили снять обёрнутый льняным чехлом крупный предмет. Помочь вызвался сидев­ший с краю плотник, тоже Иван. Когда оба Ивана внесли в залу изделие, ста­щили с него чехол и водрузили ярко засиявший лучезарными красками комод на специ­ально освобождённый для этого стол, мужики кругом просто-напро­сто обомлели, широко раскрыв рты.
  
   Комод светился насыщенным янтарём, карельская берёза играла, пере­ливаясь и просвечивая жёлтым перламутром; сучки и прожилки плели хит­роумную вязь, а чернёные вставки и тяги придавали изделию лёг­кость и строгость одновременно. Боковины, грудка и столешница были отпо­лиро­ваны до совершенной, зеркальной чистоты.
  
   Мужики, опомнившись, начали придирчиво разглядывать работу Про­хорова. Они следили опытным глазом за плавностью кривизны, не слишком ли крута грудка; прикидывали соразмерность частей, не перевешивает ли ка­кая; проверяли точность и схожесть орнамента, нет ли где сбоев; на­клоня­лись, приседали, прищуривались, водили мозолистыми ладонями, оты­скивая возможные пузыри или цапины; отпихивали друг друга, пытаясь раз­гадать секреты ящичных запоров - придраться было не к чему. Всё в аккурате, в самый что ни на есть раз; честно говоря, мужикам не верилось, до чего хо­рош вышел комод - не видали такого отродясь.
  
   Цыган Лёха цокал языком, брызгал слюной, притоптывал, словно ему приспи­чило по малой нужде, похлопывал по комоду, будто по лоснящемуся крупу ло­шади, и всё приговаривал:
  
   - Вот едрёна корень! От зараза! Ай да Прохоров, ай да Иван! Ай да мастер, чтоб ты пропал!
  
   - Да-а! - протянул старшина плотницкой артели Матвей, просветлев от удивления. - Эт-та ничего, хорошая работа!
  
   Его высказывание послужило как бы командой, тут уж мужики, кто был, все, как один, загалдели наперебой:
  
   - Что здесь скажешь? Известно: дело мастера боится.
  
   - Это, брат, да! Это тебе не бочка. Мастера сразу видать.
  
   - Честное слово, надо бы лучше, да некуда!
  
   - Дела-а!
  
   Угомонившись, все пришли к общему единодушному мнению, что ра­бота мастера Ивана Прохорова выполнена хорошо, со знанием дела, без ви­димых изъянов и с явным превосходством перед теми изделиями, которые изготовлял Иван до сего дня, даже с буфетной стойкой не сравнить. Кроме того, есть в представленной им работе премудрость в виде секретов для от­крывания ящичков, что отвечает условию спора касательно песни. Гришка Бондарь искренне дивился комоду вместе со всеми, не скрывая восхищения. Иван Прохоров делал строгое лицо, пытаясь скрыть радость от людской по­хвалы, но одновременно старался показать, что вроде как это само собой, что наперёд того следовало ждать, ибо не последний он мастер в этом деле, даже, уж коли на то пошло, поискать такого другого.
  
   То, что победа в споре досталась краснодеревщику, что она, по сути дела, у него в кармане, почти ни у кого уже не вызывало сомнения. Однако при­шло время и Гришке Бондарю показывать, с чем пожаловал.
  
   - Ну! - угрюмо прогудел Матвей. - Таперича твой черёд.
  
   Гришка подошёл к другому столу, велел убрать с него посуду, провёл ладонью, проверяя, не осталось ли сору, протёр поверхность стола чистой тряпицей, прищурился глазом, всё ли ровно. Мужики недоверчиво следили за его действиями. Гришка ловко размотал бечёвку, развернул свой свёрток, достал две среднего размера чисто выструганные плахи, положил их акку­ратно на стол. Потом опустил на них тяжёлые свои, с надутыми голубыми венами руки, ещё разок примерился, быстрым движением сдвинул плахи по столу, сомкнул их, притёр в одно касание и отступил, коротко бросив:
  
   - Ищитя!
  
   - Чего искать? - с недоумением и угрозой в голосе спросил Матвей.
  
   - Стык ищитя!
  
   Поначалу так и не поняли, что произошло, потом сообразили, стали ис­кать, приглядываться - ничего не видать. Плахи будто намертво склеились, никакого зазора, ни самой малюсенькой трещинки. Более того, даже рисунок древесины перешёл с одной доски на другую без видимого изменения - будто одна струя. Кто-то высказал робкое предположение:
  
   - Можа, клей какой?
  
   Гришка, будто ждал этого вопроса, спокойно подошёл к столу, легко раздвинул плахи и - вновь быстро их сомкнул. Надо ли объяснять, что всё повторилось, как в первый раз: никакого зазора.
  
   Тут уж мужики вовсе растерялись, такого ещё не бывало. С другой сто­роны - дальше-то что? Ну, плахи хорошо выстругал, ну, зазора не видать. И что? И всё? Непонятное что-то получается. Смех не смех - неизвестно.
  
   У Прохорова даже в низу живота защемило, он ясно соз­навал, что такое учудить не каждый сможет, сам он, к примеру, навряд ли. Так, наверно, ду­мали и другие мужики, и такой поворот дела ставил исход спора под боль­шое сомнение. Все молчали, видно, ждали Матвеева слова. Тот тоже мол­чал, видно, пока ещё ничего для себя не решил.
  
   Гришка выждал немного, достал из кармана молоток и гвозди, а из льна - две планки и четыре аккуратных, видно, заранее заготовленных, клинышка, пришил планки к столу, впритык к плахам, и лёгкими постукиваниями клю­вом молотка вогнал с двух сторон клинья. Теперь плахи лежали на столе мёртво. Гришка пошарил в кармане, достал мелок, приладил его ме­жду узло­ватыми пальцами правой руки, поднёс кисть к ставшей снова как бы цельной плахе, взял прицел, прищурив глаз, единым махом начертил круг и тут же словно клюнул в серёдку мелком. Загоревший на солнце лоб его по­крылся испари­ной, Гришка обтёрся рукавом, пригляделся, будто любуясь своей ра­ботой, бро­сил на стол мелок и сказал, шумно выдохнув:
  
   - Вот и всё. Можете проверять. Хучь кто.
  
   В трактире наступила необычайная тишина. Всё происходящее было похоже на чудо: плахи не разошлись, окружность, на вид, была нарисована не рукой живого человека, а бездушным цирку­лем, и белая точка, пожалуй что, и впрямь, находилась в самом центре круга.
  
   - Семён! - глухо проговорил Матвей. - Тащи струмент! Живо!
  
   Плотник Семён Кривой послушно метнулся к выходу и скрылся.
  
   - Не сумлевайся, Моть. Всё - точно! - сказал Гришка.
  
   Пока Семён бегал рысью за инструментом, мужики, продолжая пребы­вать в полной растерянности, пытались кое-как обсудить это со­бытие. Все дружно склонялись к тому, что видимость точности, конечное дело, есть, но глаз может ошибиться, а инструмент не проманешь, он сразу покажет, что и как и где брак. У Лёхи-цыгана блестели от азарта глаза, он всё время судо­рожно повторял:
  
   - Едрёна корень! Да ведь это, братцы, просто чуда-юда!
  
   Когда вернулся Семён Кривой, все разом, отпихивая плечами друг друга, посунулись к столу, где ле­жали Гришкины плахи. Матвей поручил сделать проверку Ивану Прохорову как мастеру, известному своей честно­стью и аккуратностью, кроме того, лицу заинтересованному, что являлось порукой особой в этом деле тщатель­ности и даже, можно сказать, пристраст­ности, что вообще исключало воз­можность всяческой ошибки:
  
   - Ты, Семён, с кривого глазу ещё что-нибудь напутаешь, отдай-ка, не греши, струмент мас­теру Ивану.
  
   Прохоров недоверчиво оглядел принесённый Семёном моток верёвки.
  
   - Моть, да ведь это два обычных гвоздя с ниткой! - разочарованно про­тянул он. - Таким-то инструментом особо не проверишь.
  
   - А у тебя что, другой есть? - недоверчиво спросил Матвей. - Мы все­гда таким круг проводим.
  
   - Погоди, сейчас настоящую кружалу принесу, - ответил Иван Прохо­ров. - Я ми­гом слётаю. Одна нога здесь, другая там.
  
   Пока он бегал домой и обратно, в зале росла напряжённость.
  
   - Эх, ма! - в который раз вздохнул Лёха-цыган, давая понять, что пора бы уж махнуть по первой, а то терпежу нет.
  
   - Погодь! - коротко бросил Матвей.
  
   Наконец появился запыхавшийся Прохоров. Он достал из деревянного ящика-футляра блестящую, напоминавшую весовое коромысло, бронзовую штангу с тонкими, мелкими деле­ниями. Инструмент простой, а вид богатый: на одном конце неподвижный острый шпенёк с набалдашником, как у коло­ворота, на другом - ограничительная планочка; вдоль штанги свободно ходит ползунок с другим острым шпень­ком и прижимным винтом в виде бабочки-воротка.
  
   - Немецкая кружала! - не преминул похвастать Иван Прохоров. - По случаю в прошлом году в Дуле купил.
  
   Трактирная зала молчала.
  
   Прохоров недоверчиво и в то же время осторожно вдавил неподвиж­ный шпенёк в мелованную точку, поставленную Гришкиной рукою, корот­кими посту­киваниями указательного пальца, как гирьку на весах, сдвинул ползунок вправо, пока подвижный шпенёк не дошёл до нарисованной мелом окружности, и намертво прикрутил при­жимной винт. Затем он, низко скло­нясь над столом, придерживая левой ру­кой кружало за набалдашник, правой медленно повёл штангу по кругу про­тив часовой стрелки, покуда окружность не замкнулась, - острая оконеч­ность циркуля нигде, ни на йоту не ото­шла от белой линии.
  
   - Оглоед! - прогремел густой бас Матвея. - Где твой холуй? Чего он водку не несёт? Разрази тебя гром!
  
   - Гришкин верх! - заорали разом братья печники Аким и Егорий. - Вот такие, брат, печки-лавочки!
  
   - Тут без водки и впрямь не разберёшься, - медленно проговорил плот­ник Пётр, с натугой шевеля мозгами.
  
   - Да, видать, уж тово, - добавил его напарник плотник Иван.
  
   - Давай, Миколка, двигай! - скомандовал Кузьма Оглоед своему ро­дичу мальчишке-половому, хлопнув его по спине. - Вот это де­нёк! Вот это - да! Вот это по-нашему!
  
   Мужики оживлённо и скоро разобрали гранёные стаканы, выпили - по­легчало. Вы­пили ещё по одному, потом ещё - в головах прояснилось. Теперь можно было трезво рассудить, чей в споре верх. Дело, однако, получалось совсем не простое. Как по совести решить? С одной стороны - ценная вещь: комод необычай­ной кра­соты, его руками потрогать можно, продать, наконец; если с толком, то боль­шие деньжищи выручить можно. С другой стороны - одна лишь видимость, две никому не нужные для дела доски; пнул - и нет их, и ника­кого круга нет. А с третьей стороны, если разобраться, такого, как бала­мут Гришка сотворил, никто в Ремесленной сло­боде, да и во всём Ерёме городе, сделать не сумеет. Да, пожалуй что, и во всей Рос­сии-матушке, а то - и по всей греш­ной земле! Уж этот та­лант Гришке ис­тинно от Бога (либо от чёрта, прости господи!) достался - прямо приходится признать. Так размыш­ляя и рассуж­дая помаленьку, му­жики стали склоняться на сторону Гришки Бон­даря, по­догреваемые озор­ными возгласами братьев-печников и начавшей оказывать своё колдовское действие Ог­лоедовой водкой.
  
   - Нет уж, видать, Иван, твои денежки плакали, а не мои! - усмехнулся Гришка, обращаясь к своему супротивнику в споре.
  
   - Спор дороже денег, - возразил побледневший и осу­нувшийся лицом столяр Иван Прохоров. - Поглядим ещё, что общество скажет, цыплят-то по осени считают.
  
   Мужики, сбитые с толку, как ни морщили лбы, не находили решения, чтобы выходило по совести. Загадочно высказался Никита Хрящ, и его слова были исполнены яда:
  
   - Как в спину пихаться уважаемого мастера, так они тутова, а как головой соображать, так их накося - нетути.
  
   И хоть яд в словах Никиты был довольно прозрачен, никто не обратил на него никакого внимания, ибо помыслы мужиков были поглощены совсем другим, чем-то значительным и не очень понятным.
  
   Молчавший всегда шорник Василий Шевяков с Набережной улицы, практически никогда не выпивавший, вдруг схватил без спросу чужой стакан, налил полный мут­ной водки, мах­нул залпом, едва от­дышался, выпучив синие, как васильки, глаза, и громко заговорил. От неожи­данности все разом повернулись в его сторону с великим удивлением.
  
   - Что же это, ребята, получается? Ведь Гришка вроде ничего та­кого не сделал, только видимость одна. Где же дело-то? Получается, вроде как... одна голая песня, так, что ли?
  
   - Молчал бы уж лучше, коли бог умом обидел! - возмутился кто-то из братьев печников, то ли Аким, то ли Егор - в этакой бестолковщине теперь и не разберёшь сразу кто.
  
   - Что верно то верно, - протянул в растерянности сапожник Никита Хрущ, и было неясно, кого он поддерживает, шорника или печника.
  
   Мужики оборотились к Матвею. За ним было последнее слово, ему го­ворить, чей в споре верх, кому из двоих мастеров выставлять заклад для всей честной компании. Матвей своей грузной, могучей фигурой возвышался над всеми и - надо такому быть! - не знал, что сказать. Он долго молчал, су­мрачно огля­дывая всех собравшихся мужиков тяжёлым, немигающим взгля­дом, по­том вдруг сдержанно и негромко произнёс:
  
   - Лёха-муха! Мил человек, давай, голуба душа, песню...
  
   Лёха, обрадовавшись, как застоявшийся перед вольным бегом жеребец, полу­чивший нако­нец желанные свободные поводья, словно только того и ждал, рва­нулся с места, схва­тил гитару, ударил жёсткими ногтями по струнам, забыв всякую настройку, и звонко во весь голос, на полную высоту сразу запел:
  
   Эх! У нас, на новой на деревне,
   Да на весёлой слободе
   Всяк мужик бедой богат.
  
   Остальные в компании один за другим, сначала несогласно, потом всё забористее и дружней подхватили:
  
   Лет семнадцати мальчонка,
   Эх! Ходит холост, не женат...
  
   Прервавшись на минуту, Матвей нагнулся к Игнату и прошептал:
  
   - Будет тебе, Спас, нынче работёнка: всех придётся по домам в аккурате развесть.
  
   - Не сумлевайся, Моть! - тоже шёпотом ответил плотник Игнат.
  
   И они вновь присоединились к общему хору.
  
   Дивчина пригожая,
   Но она - гулящая.
   Жисть - она хорошая,
   Но она - пропащая...
  
   Лёха-цыган то наяривал по струнам что-нибудь весёлое и бойкое, то вдруг переходил на переборы и затягивал протяжное и грустное. Его голос выделялся над всеми, рвался ввысь, на простор, за пре­делы Оглоедовой тём­ной залы, туда, где под высоким, чистым небом текла меж двух крутых бере­гов тихая речка Золотая Меча.
  
   Долго ещё бабы не ло­жились спать, ревниво прислушива­ясь, и никак не могли понять, с чего бы это нынче мужики в трак­тире так распелись.

  
   *
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   1
  
  
  
  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"