Звонят к вечерне. В окошках дома напротив, в шеренге матовых медовых квадратов, расчерченных на чуть меньшие квадраты - рамами, репетируют свои невысокие прыжки питомицы знаменитой "танцовальной школы", и кажется, что скачут именно под этот звон. Антраша руайяль, антраша труа, антраша катр... Пухлые девицы в плоских туфлях привстают на мыски, разводят ручки в галантном жесте нежного томления и разбитого сердца - но, бог мой, к кому?
Из моих раскрытых окон пахнет рекой - влажной, томительной меланхолией. Реки мне не видно, но запах ее стоит рядом, словно нежданный и навязчивый гость, из-за спины угрюмо глядящий на мою работу. Я разорвал уже два листа, и посадил, наверное, тысячу клякс - и все ни с места, и все без толку. Не отыскиваются слова...Я даже изгрыз перо, прежде столь бойкое - где же они теперь, ваша храбрость и ваша фантазия, добрый доктор Леталь?
Завтрашним вечером я, Франц Фихте, лекарь, волею провидения прикомандированный к тюрьме, что на Заячьем острове - я, врач-тюремщик, врач-убийца - должен выступить с речью на ежемесячном нашем собрании, закрытого клуба столичных докторов. Председатель сего клуба, лейб-медик Лесток, обещал дать мне слово.
Я сам так решил, ведь это невыносимо. Я должен пресечь те сумасшедшие, идиотические слухи, что ползут и ползут, как лавина - с тех пор, как коллега мой Климт оставил Петербург. Я скромный и невидный человек - такова уж особенность профессии - но я принужден выступить публично, растоптать, как змею, проклятое злословие. Климт мой друг, и он был ко мне добр. С тех пор, как он вымолил у Сената свой отъезд, и стремительно отбыл в ссылку вслед за прежним патроном, в истребительную геенну Соликамска - доброе имя коллеги моего сделалось игрушкой, в руках у персон недалеких и злобных.
Но я три года был возле него, рядом, в полушаге - не мне ли и должно разбить вдребезги гнусные слухи, словно нечистый сосуд? Патрон моего Климта, господин Л., ныне ссыльный - невеликой морали человек, но прежние его гаремы и метрессы защитят его лучше, чем защитил бы нанятый адвокат - разве уместно подобному селадону приписывать еще и мужчину? Или другая глупейшая версия, что Климт - его тайный сын... Разница в возрасте между Климтом и патроном всего десять лет, а если знать то, что знаю я, из допросных протоколов - и вовсе пять лет, ведь метрика господина Л. лжет, как лжет и он сам, во всем и всегда, такова уж его манера... Нет, я не стану этого писать - и рогатая клякса, как по заказу - замазывает последние строки...
Я ведь даже проводил - верхом - Климтов хрупкий возок, до первой заставы. Я все спрашивал: "Стоит ли? Стоит ли он - жертвы, которую ты приносишь?" И Климт отвечал, с всегдашней мягкой своей улыбкой, как будто - прощения просящей: "Бог даст, возвратимся с ним вместе, вдвоем".
Но я верю, что ты вернется прежде, один, когда наиграешься всласть в свою куклу - золотую марионетку, с пустой фарфоровой головой и вовсе без сердца. И я - должен блюсти в чистоте твое имя, до скорого твоего возвращения. Это же не любовь, не амурная одержимость - всего лишь неуместная преданность формуле римлян, "патрон-клиент", нелепое рыцарство, вот так же Артемий Петрович Волынский благородно сходил в зиндан Семибашенного замка, вслед за послом Шафировым. И где он теперь, тот Артемий Петрович? Я сам вправлял ему руку, и унимал кровь, чтобы с первой казни тотчас передать его на вторую - таковы уж они, превосходные господа патроны, только такой монетой они и платят... И ты поймешь это очень скоро, коллега Климт, а я лишь сделаю то, что должен - встану завтра, как Фрина перед ареопагом, перед нашим с тобою клубом, и все о тебе расскажу, и змеи не смогут более шипеть...
С Климтом мы свели знакомство в году сороковом, в феврале, на пышном праздновании Белградского мира, на той нелепой шутовской свадьбе. Дежурство на придворных празднествах - неизбежная повинность для врача, получающего жалованье из казны. А Климт, похоже, сам напросился дежурить, из любопытства, со скуки, или шпионил. Мы чуть не столкнулись лбами - над сломанной ногой очередного мундшенка. Пол в ледяном дворце был отполирован, как зеркало царицы Савской, и многие падали - а ведь что стоило прочертить на этом зеркале несколько гуманных полос...
- Так вот вы какой, добрый доктор Леталь, - проговорил с некоторой растерянностью Климт, закрепляя шину на бедняге мундшенке - по всем правилам Лейденской школы.
Я знал, что внешность моя отнюдь не созвучна с ползущим за мною шлейфом мрачной славы. Доктор-убийца, доктор Смерть, Леталь - и вдруг тридцатилетний изящный петиметр, наряженный, словно кукла в витрине модистки. Не Влад Цепеш, или нетопырь, или Кощей из русских сказок - как просит воображение.
- Так вот вы какой, знаменитый доктор Ка, - вернул я ему недоуменную реплику. Он был рыжий, и седой, как зимний лис, бледный, и с бледными глазами в золотых наивных ресницах, и улыбался младенчески, смешно щурясь - тоже ведь диссонанс, с его славой... Он был со вкусом одет, и в шубе из темного волка - еще бы, слуга самого господина Тофана...
Климт дал мундшенку хлебнуть напоследок лауданума, водки с опием, и велел лакеям нести его вон. Вышли и мы - праздничная процессия была уже на подходе, а лекари - не того полета птицы, чтобы стоять в ледяном дворце у всех на глазах.
Мы встали за домом, позади чаши из черного льда, той, что для собирания слез - если будет нужда, и кто-то опять повалится - за лекарями прибежит гвардеец.
Климт оглядел меня с добродушным любопытством - как вещицу, вручаемую в счет карточного долга:
- Отчего вы еще не в клубе, герр Фихте?
- А кто осмелится меня рекомендовать? - отвечал я с усмешкой. Я давно мечтал о закрытом клубе столичных лекарей, но увы - никто не был столь добр или храбр, чтобы дать рекомендацию убийце...
- Вы же не дергаете висельников за ноги, как это делал в молодости Исаак Ньютон? - спросил Климт, и неожиданно серьезно.
- Нет, напротив - я лишь вправляю то, что вырвал на дыбе наш кат, - отвечал я ему, и тоже серьезно, - я, как могу, стараюсь исправить - сломанные игрушки, наших высоких персон.
- И вы не были в Новгороде?
- Нет, меня не приглашают на столь долгие прогулки, я нужен Андрею Ивановичу в крепости, - я понял, о чем он спрашивал, о той недавней, чересчур жестокой казни... Выходит, имя мое сплетено было уже и с нею...
- Если желаете, я вас рекомендую, - на морозе золотые его ресницы сделались белыми, и серебряный иней лег на ворот волчьего меха - совсем как борода, рождественского деда, - удивительно, что и вы, и ваш начальник, господин Ушаков - оба столь несозвучны вашей общей недоброй славе, оба изысканные кавалеры, и с подведенными глазами...
- Доктор Ка тоже не рифмуется со своею собственной славой, - ответил я, - и странно, что ваш патрон еще не выучил вас подводить глаза - говорят, он прекрасно умеет.
- Ne daigne, - вымолвил Климт, и это значило - не изволил, не снизошел.
О господине Л. никто не говорил равнодушно - или восхищались, или ненавидели. Умница, меценат, покровитель балета и высокой оперы, законодатель мод, красивейший из царедворцев, гениальный администратор, отец и основатель сложнейшей Дворцовой конторы, для Л. и сочинена был когда-то, в обход табели о рангах, его должность обер-гофмаршала. Все блистательные придворные постановки, и оперы, и лодочные катания, и фонтаны из французских вин, и миртовые рощи, в январе, под стеклянным куполом - все это были - его, креатуры, шедевры художника, игра изощренного разума. И он же, Л. - безбожник, открытый агностик, прелюбодей, развратник, знаменитый своим гаремом из крепостных актрис, игрок, просадивший за катраном почти весь бюджет Соляной конторы, и наконец - алхимик, отравитель. Темный господин Тофана. Называли и жертв, двух тофаноотравленных прокуроров. Но я не застал этих прокуроров, я прибыл в столицу позже. И, зная славу собственного патрона, Андрея Ивановича Ушакова, я в уме сокращал подобные мрачные шлейфы - до размеров носового платка. Страшный тюремный Леталь существовал лишь в воображении обывателя, а значит, и страшный доктор Ка, пособник алхимика Тофаны, скорее всего, был попросту химерой.
Клуб лекарей выбирал экзотические места для своих ежемесячных собраний. Лейб-медик Фишер, тогдашний наш председатель, был затейник - в прошлый раз клуб заседал в анатомическом театре над раскрытой чьей-то грудной клеткой, этим же вечером - в музее редкостей, знаменитой Кунсткамере.
Надо сказать, место нашли неудачное. Сам я не любитель горячительного, но коллеги скоро утратили трезвость, а с нею и координацию движений. Всевозможные диковины и монстры в хрупких стеклянных сосудах оказались под угрозой, когда два уроженца Цесарии принялись показывать тирольский танец, и вскорости почтенный наш председатель благоразумно увлек всю компанию в сквер позади здания, где уже расставлены были кресла, дымились жаровни и призывно клокотали чаши с пуншем.
- Постой, давай не пойдем, - начался исход, но Климт на пороге придержал меня за рукав.
- Боишься замерзнуть? Там бочек огненных не счесть, - отвечал я ему. Мы тогда только-только перешли с ним на ты, и всюду ходили парой - два мрачных демона столичной медицины - и обоим нравилась такая игра.
- Не в том дело, - усмехнулся Климт. От вина его бледное лицо горело румянцем, и в холодных глазах словно взблескивало пламя - или то были отсветы с улицы, от тех огненных бочек? Он продолжил, - Я хотел бы взглянуть здесь, в музее, на одну вещь, пока никого нет. Да только без провожатого страшно, да и боюсь повалить здешних уродов - видишь, я немного перебрал. Проводишь меня?
Интрига, тайна, новый друг просит о помощи - кто бы отказался? Мы незаметно попятились назад, свернули в коридорчик, потом на лесенку. Климт вынул из-за пазухи свечу и огниво, и дрожащее неверное пламя озарило призрачно-сводчатую галерею.
- Да ты запаслив, - похвалил я. Кажется, Климт играл свое недавнее опьянение, и румянец его был не от вина, а от волнения. Но он позвал меня с собою - значит, боялся идти один.
- И что же дальше? - мы стояли перед низкой, ниже человеческого роста, дверкой. Климт отдал мне свечу и принялся рыться в карманах:
- Я утащил у патрона своего один ключик...где-то он здесь у меня был... да, вот и он! - друг мой вытянул из кармана плоский ключ на цепочке, - Говорят, их было три таких, один потеряли, один у вице-канцлера, а третий - вот он...
Климт повернул ключ, толкнул - дверь подалась. Мы вошли, склонив головы, чтобы не удариться о притолоку. Дерганое пламя осветило крошечную каморку, кажется, здешнего препаратора - тревожные блики заплясали на круглых боках двух стеклянных банок. Два сосуда, как показалось мне, точно таких, как в музее внизу - с плавающими в них монстрами.
- Что ты хотел здесь увидеть? - спросил я Климта.
- Вот его, - Климт решился, взял из рук у меня свечу, и сделал шаг - к одному из сосудов, на второй он и не глядел, - да, так я и думал...
В банке плавала мужская голова - с белыми длинными волосами, и сама мертвенно-белая, и, кажется, изрядно поклеванная птицами. Я прежде слышал, что в этом музее хранятся и головы казненных преступников, но искренне полагал, что это досужие враки - и, надо же, вот... Я посмотрел на второй сосуд - в нем помещалась голова женская, с широко раскрытыми, словно плачущими глазами. Такая красавица...
- Кто она была? - воскликнул я невольно.
- Да бог весть, - отмахнулся Климт, - неважно. Я пришел к мальчику, не к девочке. И все, что хотел, увидел. Пойдем отсюда...
- Хоть поясни, что ты желал увидеть? - взмолился я.
- Мой патрон, когда ему нужно на что-то решиться, или, наоборот, от чего-то драгоценного для него отказаться - приезжает всегда в эту комнатку, в гости к этому поклеванному воронами господину. Патрон мой называет такие визиты - "беседа с дядюшкой Натальи Федоровны". Так он, по собственным его словам, воспитывает в себе разумную осмотрительность.
- Прости, но я ничего не понял...
- Пойдем вниз, мой Леталь - пока нас не хватились, и не застали здесь. Я расскажу тебе все на улице.
Но мы не вышли на улицу, присели в креслах, под сенью троих заспиртованных циклопов.
- Рассказывай! - я даже взял Климта за руку.
- Ты же видел, на кого он похож, - Климт задул свечу, здесь горели шандалы. Горчащий запах от огарка пополз - змеею в самое сердце...
- Он похож - на Л.
- Разве что у графа Л. есть глаза, и притом изрядно накрашенные, - усмехнулся Климт, - я сам недавно узнал эту историю, он рассказал мне от скуки, когда долго болел и полагал, что помрет. Давным-давно у царицы Екатерины было два одинаковых камер-лакея, Ле Гран и Миньон. Ле Гран - это Виллим Иванович Монц, вон тот, - Климт кивком указал наверх, - а Миньон - догадайся, кто.
- Наш... его, и правда, иногда еще так зовут - Миньон, Красавчик.
- Терпеть он не может это прозвище... Как ты сам понимаешь, Монца казнили совсем не за то, что было у него в приговоре - растраты, дачи... Граф Толстой лично сжег в печи маленькую бархатную книжечку, в которой этот педантичный дурак запечатлел все свои любовные победы. А на последней страничке стояла пометка - PSR, Personne de sang royal, "августейшие персоны". Вот за эту бухгалтерию беднягу и казнили...
- Надеюсь, твой Л. не ведет такого учета? - рассмеялся я.
- Куда там! Ведет, и книжка такого же цвета. Он, кажется, всерьез и насмерть играет в своего казненного двойника, живет его непрожитую жизнь. Он искренне верит - что наследовал бедняге Монцу, и в чем-то он прав.
- И много у него персон - на последней страничке? - я правда не знал, - Вряд ли там пусто.
- Добро бы так... - вздохнул Климт, - как бы эта коллекция и второго коллекционера не привела на эшафот... У Монца было в книжке всего два имени, и того хватило, а у моего собирателя весь последний листок исписан, я даже не сумел посчитать...
- Зато сейчас ему, бедняге, наверное, невесело, - пришла мне в голову забавная мысль, - ведь нынешний царь младенец, а регент - мужчина. Где тут разгуляться ловеласу...
Климт поглядел на меня исподлобья, и мрачно сказал:
- Поверь мне, этот не пропадет...
Впрочем, обстановка на шахматном поле переменилась на той же неделе. Упомянутый мною мужчина-регент был восьмого ноября года сорокового арестован, и в лодке доставлен в крепость Шлиссельбург. Наш единственный штатный кат Пушнин командирован был на "Шлюхин остров", повидал вблизи павшего регента, господина Б., и теперь делился впечатлениями.
- Я сразу понял, что дело пропащее, - сетовал наш здоровяк Аксель, прозванный так за успехи в немецком (в штатном реестре-то он был Алексей), - этот регент тот еще гусь. Бык с золотыми рогами - так его прозывают в куплетах. Я думал, выйдет потеха - барин, нежный, пугливый, иностранец, тяжелее хрена ничего в руках не держал... Мы на раз таких ломаем. А он с порога - "Что у вас есть такое, чего не было бы в Восточно-Прусской тюрьме? Me surprendre!" - то бишь, "удивите меня". Кто ж знал, что этот регент прежде срок мотал, да в Кениге, да за убийство стражника... Чем я его удивлю? Дыбой - так в Кениге повыше-то дыба, мне сказывали.
Аксель был образованный юноша, изучил труды прусского профоса Дерода "Квалифицированная казнь от А до Я" и "Колесование и дыба - тридцать за и против". Про кенигсбергскую дыбу он знал все, тамошние истязатели были его кумирами.
- Так ты его не удивил? - спросил я ехиднейше.
- Какое...Все вины неподписаны остались, от всего отбрехался, еще и интерасанта своего, главного обвинителя, притопил. Только все равно он покойник. Приговор его уж написан... Вот скажи, ученый доктор Леталь, что значит:
Et de la corde d'une toise
Saura mon col que mon cul poise
- это регент прочел, прежде чем я его подвесил...
- Это из Вийона, "сейчас веревка на шее узнает, сколько весит этот зад". А он забавный... не думал, что он знает по-французски. Знаешь, я начинаю полагать, что он стоил своей цены...
Аксель вспомнил о чем-то, встрепенулся, принялся рыться в карманах:
- Вот, гляди, как думаешь - сколько за него дадут?
На сургучно-темной его ладони заиграл сапфирами крест, лютеранский, тончайшей работы, с бледной эмалевой фигуркой распятого.
- Выходит, ты не очень-то старался удивить регента, - догадался я, - Погоди, ведь регента взяли из спальни, и привезли к вам в одной только шубе...
- Такова она есть, Восточно-Прусская школа, - криво усмехнулся Аксель, - те, кто ожидают ареста, носят на себе такие вещи - чтобы откупиться при случае. Креста ведь при обыске не снимают... Так что ты думаешь - сколько за это дадут?
- Знаешь, я не ювелир, но завтра мы с Климтом приглашены на именины, к дочери его патрона. И один ювелир там тоже будет, я могу вас сосватать. Только ты не боишься, что ювелир узнает, чей это крест?
- А какая разница? Регент пал, дом его разграблен, все тащат у него кто что может...
Vo solcando un mar crudele,
senza vele e senza sarte...
"Без паруса и ветрил - иду сквозь жестокое море..."
Нарядный кудрявый кастрат из труппы господина Арайи исполнял на вершине ледяной колонны арию Арбаче из оперы Винчи, в мертвенных сполохах бенгальских огней. У подножия колонны на коньках катились статисты из дворни - в костюмах сирен и морских чудовищ. В роскоши и изяществе постановки ощущалась несомненная рука мастера...
Княгиня Наталья Федоровна, давняя метресса господина Л., праздновала именины младшей дочери, Прасковьи. От кого эта ее дочь, не стоило и угадывать - Климтов патрон подхватил девчонку на руки, и видно стало, что они на одно лицо - брови, ресницы, капризный злой рот... А тот отец, что записан был в метриках, стоял в стороне, пьяный как Бахус и мрачный, как Люцифер. Но не из-за очевидных своих рогов, нет - просто его-то давняя и любимая метресса, сестрица павшего регента, сидела сейчас под домашним арестом.
Ювелир на праздник не явился, но и господь с ним - я решил, что Аксель и сам разберется со своей добычей. Мы с Климтом померзли-померзли, послушали арию, а когда фейерверк принялся сыпаться нам на шляпы, Климт сказал:
- Никто уж не упадет на льду, и мы не нужны. Пойдем, душа моя, в карты сыграем.
- Куда пойдем? - спросил я.
- Ко мне, в соседний дом.
Мы прошли по заснеженному саду, и Климт толкнул невысокую калитку среди сугробов:
- Вот мы и на месте.
Перед нами был задний двор графского особняка Л.
- Я вижу, не грустит твой хозяин, что приятель его арестован, - сказал я ехидно, - напротив, праздники празднует. Я думал, он хоть поплачет по регенту.
Регент и Климтов Л. не то, чтобы дружили, у регента не было друзей. Но я знал, что Л. был всегда возле регента, постоянно рядом, даже ходили слухи, что он приставлен к нему вице-канцлером, как шпион.
- Наш граф не умеет плакать, - отвечал Климт, - У него от этого краска размазывается, - мы поднялись на второй этаж, потом на третий, - Вот и мое гнездо.
Климт обитал на антресолях, с низеньким потолком, под самой крышей.
- А кто в других комнатках - актерки? - полюбопытствовал я.
- И они тоже. И дворецкий, - ответил Климт, - Скажи, регенту здорово досталось?
- Я бы не сказал - до казни заживет. Будет иметь красивый вид в гробу.
Климт поморщился, раздал карты. В окошке мансарды сгустились сумерки, загорелись две неяркие звезды.
- Ты злишься, что я так говорю про регента? - спросил я, оценив недовольную физиономию Климта, - Тебе жаль его?
- Друг дома нашего столько лет, конечно же, мне его жаль, - сдержанно отвечал Климт, - для меня все они прежде всего люди. Бездарные, жестокие, но создания божие.
- А твой хозяин мог бы спасти регента? - спросил я, - Ты как-то говорил, он любит его.
- Он фигура невесомая, конечно, не мог бы, - вздохнул Климт, - Ему самому бы не пропасть. Он ведь тоже сейчас под следствием.
Когда партия наша окончилась - за окном уже было совсем темно. Я рассчитался - продулся Климту - надел шубу и шляпу и пошел вниз по лестнице. Ни слуг не было видно, ни дворецкого - не иначе, все сбежали из дома на праздник. От соседнего особняка слышны были удары салютов, играла музыка. Я направился к черному ходу, и у самой двери в полумраке - свечи некому было зажечь - разглядел две фигуры, черную и белую. "Свидание" - подумал я весело, и на всякий случай встал за колонну. Я не хотел никого спугнуть, и к тому же люблю подобные таинственные истории. Осторожно высунув нос из-за колонны, я вгляделся в темноту и прислушался.
Фигуры были, как выражался Климт, невесомые - бело-золотой, в мехах, тончайший господин Л., и черный циркуль фон Плаццен, телохранитель павшего регента. Л. не шептал - он всегда говорил тихо и очень отчетливо, так, что невольно хотелось вслушиваться в слова:
- Три письма, для кайзера, для польского круля, и для старого герцога Армана. Я верю в вас, Сашхен - история доказала, что вы один можете - все.
- А кто же доставит ответы? - шепотом вопросил фон Плаццен.
- Обычная дипломатическая почта. Ей, в отличие от вас, никто не чинит препятствий. Три дня - и письма будут в Петербурге. Герцогиня дала вам на дорогу?
- Герцогиня лежит в горячке, покои ее разграблены...
- Я понял вас. Возьмите, - Л. вложил в руки Плаццена кисет с деньгами, затем, поразмыслив, снял со своих пальцев несколько перстней, и надел их на его руку, поверх перчатки, с комментарием, - этот с розовым камнем - еще и оружие.
- Ваше сиятельство! - Плаццен склонился, прильнул к его руке, и Л. погладил его затылок:
- Бегите, Сашхен. Я не верю в бога, но да поможет он вам - или кто бы там ни был.
Стоит сказать, та авантюра имела успех - как только прилетели три гневных письма, от польского короля, от германского кайзера и от Армана Бирона де Гонто, старейшего из маршалов Франции. Маршал негодовал - чем его бедная кровиночка заслужил столь жестокий и скоропалительный приговор при бездарно выстроенном обвинении, а король и кайзер дружно вступались за благородного своего вассала (регент имел польское подданство и земли в германском Вартенберге). Из почтения к европейской общественности смертная казнь заменена была осужденному пожизненной ссылкой.
Регенту даже не довелось постоять на эшафоте - и более всего радовался высочайшему милосердию профос Гурьянов, по слухам, недавно осрамившийся в Новгороде абсолютным незнанием анатомии. Профос страшился еще одной квалифицированной казни, как черт ладана, и наш Аксель, вечный его соперник, излил на трусишку Гурьянова немалую порцию яда.
Но совсем уж кончилась история много позже, осенью сорок первого.
Было самое дно ночи, глухой и пропащий "час быка", когда в дверь мою постучали. Птица в клетке захлопала крылами, я проснулся, посмотрел на темные окна, накинул на голову одеяло - печь почти прогорела, дом остыл - и пошел открывать. На пороге стоял мой Климт, с безумными глазами, с докторским саквояжем в руке.
- Что такое? - я впустил его, и теперь смотрел на встрепанного своего друга, постепенно приходя в себя после сна, - Что, брат, выгнали тебя?
- Ты все шутишь, а в городе мятеж, с этой ночи у нас новая царица - Елизавета. В нашем доме гвардейцы, у соседей, у княгини - тоже.
- И что Красавчик твой - того? - я изобразил пальцами решетку, и чуть не упустил одеяло на пол. Злорадство - грех, но я, увы, не стерпел.
- Он под домашним арестом.
- А ты что - сбежал?
- Патрон вытолкал меня через заднюю дверь, когда пришли гвардейцы, - Климт присел на корточки у печки, раскрыл саквояж и принялся раздувать огонь, - Я обещал кое-что уничтожить.
Он вытянул пачку писем и по одному скормил умирающему огню - пламя вспыхнуло и заплясало. Я покрепче завернулся в одеяло, зажег пару свечей. На дне саквояжа, под бумагами, виднелись бархатные футляры, и даже влажно блестели камни.
- Да ты и казначей у него... - догадался я.
- Кто-то же должен, - пожал плечами Климт.
Я наклонился, и быстро выхватил из саквояжа книжечку, в черной бархатной обложке:
- Ого! Дневник соблазнителя... тот самый...
- Дневник первым надо было сжечь, - Климт потянулся, хотел отнять книжку, но я спрятал ее за спину:
- Ты есть в его списке?
- Бог миловал! - воскликнул Климт, - Конечно же, нет!
- Тогда не мешай читать. Разве тебе самому не интересно, сколько принцесс имел твой прекрасный патрон?
Увы, на последней странице написаны были лишь инициалы - но зато целых восемь. Климт встал у меня за спиной и тоже смотрел, мучительно стыдясь.
- Целых восемь... Впрочем, если он считал и немецких принцесс, вполне мог столько насобирать, - признал мой рассудительный друг, - и, знаешь, одни инициалы выглядят совсем подозрительно...
- Ты хочешь сказать, что седьмая принцесса, как пирожки у нас на набережной... - начал было я (на дворцовой набережной баба продавала чудные горячие пирожки - с яйцами).
Климт прикрыл мне ладонью рот:
- Грешно это...давай сожжем, а?
Я отдал книжку, и Климт с облегчением швырнул ее в печку. Страницы зашевелились -бабочка с черными крыльями безрассудно летела сквозь огонь. Внезапная мысль уколола меня, словно булавка, забытая в шве растяпой-портным:
- Послушай, он же дома, а домашний арест - это ведь не тюремный, всегда можно договориться. Я видел на той страничке инициалы - Е.Р., и все знают, что цесаревна неравнодушна к графу, все гонялась за ним, да он ее отверг... Что ему мешает - по старой памяти, да в ножки кинуться новой царице - мол, люблю, не могу, прости за все, снова твой...
- Может, она того и ждет, - поморщился Климт, - потому он и не в крепости. Дан высочайший шанс...
- И? - я удивился, услышав уныние в его голосе - ведь шанс...
- Ne daigne, - проговорил Климт убито, - ne daigne... Не - изволит. Черт бы его побрал... И домашний его арест непременно перейдет в тюремный, а он и так нездоров...
- Я присмотрю за ним - там, у нас, - пообещал я тогда, и Климт поглядел на меня совсем уж затравленно. Он захлопнул свой саквояж, погасив сияние спрятанных сокровищ, и теперь стоял, всклокоченный и унылый, с траурными глазами, от широких зрачков - черными. И повторял тихонечко, почти про себя:
- Merde, merde, merde...
Я увидел арестованного уже через два дня - прибежал в мою каморку новый канцелярист Половинов, лукавый и таинственный:
- Пойдем, Леталь, там сюрприз для тебя, давняя твоя симпатия, - выпалил он, - соляной вор, знаменитый господин Тофана. Ты же так мечтал взглянуть...
- И что с ним такое?
- На допросе свалился, думали, от страха - а он горит весь. Давай, идем, Андрей Иванович ждать не любит.
Я собрал инструменты и устремился вдогонку за ним - в комнату для допросов. Да, признаться, я желал бы взглянуть вблизи на знаменитого Л. - чтобы понять причину столь сильной приверженности Климта к этому пустому человеку.
Когда мы пришли, арестованный лежал уже не на полу, на лавке, и конвойный гвардеец уныло прыскал в лицо ему водой из кружки. Я помнил Л. изящным кавалером, тонким и белым, словно мейсенский фарфоровый канделябр, но в крепости люди меркнут, теряются, бог знает, на что делаются похожи, только не на самое себя - и от молочной красоты графа Л. мало что уже осталось.
За столом заседали писарь и канцелярист, осовевшие к ночи, а начальник наш, Андрей Иванович, "папа", презрел условности, и присел на самый стол, закинув ногу на ногу. Он был нарумянен, и с подведенными бровями, и в серебристых туфлях - видать, недавно от двора, и намерен был ко двору вернуться, как только закончит, с ворохом свежих заплаканных протоколов в цепких набеленных лапках.
- Глянь, Леталь - придуряется он или нет? - велел мне Андрей Иванович, как всегда, ласково, - А то, помнится, Виллим Иванович, покойничек, тоже любливал в обмороки падать...
Нет, этот арестованный не придуривался - от него, кажется, даже веяло теплом, как от печки. Я положил ладонь на лоб, розовый от жара, прочерченный трагически возведенными бровями - она, горячка...
- Горячка, ваша светлость, - отчитался я веселому "папе", - ваш любимый испытанный рецепт: берете из дома, под арест, больного с инфлюэнцей, неделечка в камере, на холоде - и ваше любимое блюдо готово. Горячка. Прошу к столу...
Непостижимо, но почему-то "папа" наш симпатизировал мне, видать, за строптивость. Мне сходило с рук то, что другому стоило бы места, а то и шкуры.
- Ты язва, Леталь. За то и люблю, - привычно умилился Андрей Иванович, - так встанет он? Или пускай уносят? Он и так покойник, приговор ему уж написан, но формальности хотелось бы соблюсти.
Больной мой лежал, как сломанная кукла - я взял его руку, потрогать пульс, манжет упал - открылись темные полосы вдоль вен, длинные, до самого локтя. Я взял другую его руку - то же.
- Что за следы? - Андрей Иванович в живом волнении потянулся струною, и смотрел на шрамы, и писарь с канцеляристом привстали, и тоже смотрели, - Он что, убить себя пытался?
- Напротив, ваша светлость, - я вернул манжеты на место, и сложил пациенту руки крест-накрест - все равно ведь покойник, - это следы от медицинских стилетов. Так вводят антидоты от ядов. Сколько шрамов - столько раз жизнь сего господина была в опасности.
Так и узнал я, нечаянно, чем же был друг мой Климт для собственного патрона - именно он заново сплетал разорванную нить его жизни. И любил в нем, так сильно - уже отчасти свое создание. Свое выстраданное непутевое дитя...
- Встанет? - повторил вопрос "папа", я мотнул головой, и Андрей Иванович приказал солдатам, - Уносите дохлятину. Некогда чучкаться, еще двое на очереди, а ночи той осталось - всего ничего...
Караульные подхватили изломанную, грязную марионетку, а я смотрел, как розовые коготки упавшей руки будто бы царапают пол. Талия в двадцать два дюйма, профиль камеи, глаза все еще подведены синим, но сине уже и под глазами, и виски, и губы, и как никогда проступило сходство с тем вторым, что в Кунсткамере, с дядюшкой Натальи Федоровны. Битая карта, съеденная фигура...
Андрей Иванович качнул ногой во влажно мерцающем шелковом чулке, модного цвета "sperme d"ange".
- Ах, Леталь, - проговорил он нежно, - а ведь у нас-то с графом, - и он кивнул на дверь, куда только что унесли тело, - жилеты от одного портного. На нем - сидит, а на мне - нет. Все оттого, что у сего негодяя - есть талия.
И когда я в ответ непочтительно фыркнул, он продолжил уже серьезно и назидательно:
- Знаешь, мальчик мой Леталь, отчего слетит такая фарфоровая голова? - и он опять кивнул на двери, за которыми уже слышался топот другого конвоя, - Он не был в полной мере почтителен. Не оказал уважения. То-то же...
Я мог бы возразить, что арестованный Л. был-таки в полной мере почтителен с ее нынешним величеством, я отлично помнил инициалы на последней страничке его дневника - Е.Р. Но на подходе был уже следующий преступник, и я поспешил безмолвно ретироваться.
Я не раз еще пытался добиться свидания с Л., под благородным предлогом заботы о его здоровье, но на самом-то деле, конечно же, ради моего Климта. "Папа" отказывал мне, раз за разом, и смилостивился уже - в насмешку ли? - перед самой казнью.
Тогда я не знал, отчего так вышло. Теперь, недели спустя, я догадался, что Л. и сам просил о свидании со мною, бог весть зачем. Быть может ему, агностику, лишенному последней исповеди, на пороге смерти захотелось поболтать - хоть с кем-то, хоть с кошкой.
Когда караульный открыл мне дверь, и я вошел - Л. сидел за столом, он что-то писал, и обернулся ко мне, изящно перегнувшись в своей очень тонкой талии. Я еще подумал - может, он и голову умеет так же поворачивать, как сова?
- Рад видеть вас, доктор, - прошедшая болезнь добавила ему нежной прозрачности, но и не более того. Кажется, Л. сделался теперь совсем здоров - для завтрашней казни. Разве что тюремный цирюльник изрядно его поцарапал...
- Вам не позволят передать письмо на волю, - кивнул я на его исписанный лист.
- И не нужно, - беспечно тряхнул волосами Л. - это стихи. Они останутся в камере, когда меня уведут. Свои я, правда, писать не умею, поэтому с трудом припоминаю чужие -
Deux étions et n'avions qu'un coeur;
S'il est mort, force est que dévie
Voire, ou que je vive sans vie...
- Comme les images, par coeur,
Mort! - продолжил я за ним, это рондо всегда мне особенно нравилось.
(На двоих у нас было - одно сердце
Но он умер, и придется смириться
И научиться жить в отсутствие жизни
Наугад, наощупь, подобно призрачному отражению
После смерти)
- Вам знаком Вийон? - Л. поднял высокие бархатистые брови и посмотрел на меня - впервые с неподдельным интересом, - Вы обратили внимание, доктор, здесь говорится не о ней, а о нем? Забавно, не правда ли?
- Забавно, что Виллим Иванович Монц в последнюю ночь перед казнью тоже писал стихи, правда, он сочинял их сам, - припомнил я отчего-то, и Л. тотчас забавно фыркнул:
- Все, кто пытался подражать Виллиму Ивановичу, заканчивают свой путь на эшафоте. Артемий Волынский, вечный его эпигон, и вот еще - я...Вы пришли осмотреть меня, готов ли я к завтрашнему спектаклю? Так не стесняйтесь, приступайте.
Он поднялся из-за стола, и я подошел, и приложил ухо к его груди. Сердце его стучало ровно и весело - и ведь было оно у него...
- Как вы чувствуете себя? - задал я дежурный вопрос.
- Разве что кровь шумит в ушах, как будто бьются внутри меня ангельские крылья. Но, кажется, это даже добрый знак - перед завтрашним эшафотом.
- Быть может, вам угодно передать весточку на волю? - спросил я шепотом, одними губами, - Вашему доктору Ка?
- А зачем? - искренне удивился Л. - Он знает, что ему делать. Чего ж еще?
Климт все эти недели сидел в моем доме, в кресле, в такой же позе, как сидит статуя фараона - и не желал ни шевелиться, ни есть, ни спать. Я заставлял его ужинать, угрожая, что иначе не расскажу ничего - о том, что узнал за день в крепости. Я посмотрел на Л. с недоумением и злостью - мне сделалось больно за Климта...
- Быть может, вы желаете передать привет бывшему регенту, господину Б.? - спросил я в отместку, - Он возвращается из изгнания, и через пару недель уже будет в столице. Ее величество на днях отпустила сего господина из сибирской ссылки.
На самом деле о возвращении Б. ходили разве что неясные слухи, но я-то надеялся уязвить своего бездушного собеседника. Мол, кто-то возвращается, под высочайшее крыло, снова в чинах и в славе, а кое-кто другой - повержен в ничтожестве...
- Как хорошо! - Л. ничуть не огорчился, - Только ему не будет до меня дела, ни до живого, ни до мертвого, ни до моих последних слов. Для этого господина я всегда был чем-то вроде шпионов в печной трубе, зачем ему мои прощальные приветы?
Л. отстранился от меня, и несколько раз пересек камеру - его походка была все еще такой, словно он не только занимался с танцмейстером, но и сам когда-то был танцмейстером при захолустном немецком дворе.
- Жаль, что агностику некому исповедаться... - проговорил он жалобно, и я невольно поддался, продолжил игру, сделал приглашающий жест:
- Век просвещения, жрец Асклепия в силах заменить пастора...
Л. продолжил свою речь, сомнамбулическим речитативом, как будто и не со мною говоря, будто и не меня сейчас просил он об исповеди - он говорил сам с собою, одному себе, в себя, так шепчут секреты в колодец...
- Этот слепец полагал, что рядом с ним только шпион, приставленный вице-канцлером, - вполголоса вымолвил Л., забавно грассируя, - а возле него всегда был друг, которого он попросту не изволил видеть. Я пытался оберегать его, как умел... Я всю жизнь простоял за его плечом, не соглядатай, но хранитель, которому только там, за плечом, и место. И что стоило ему - обернуться? - Л. глянул на меня исподлобья, и видя и не видя, - Я, наверное, наивный безумец, и, как любой коллекционер, к одному из предметов своей коллекции привязан более прочих - но так оно всегда и бывает, правда?
Л. грациозно присел на стул, и закрыл лицо рукой, картинно утопив пальцы в волнистые темные волосы - несколько прядей были у него красивого белого цвета, словно нарочно. Впрочем, он весь был словно нарочно. Совсем один, в нелепом мире, расчерченном на треугольники - как на рисунке сумасшедшего иллюмината.
Я уже догадался, отчего Климт так любил его - его нельзя было не любить, обаятельного, беспомощного негодяя, ласковую змею. И Климт любил его, и княгиня Наталья Федоровна, и даже новая царица Елисавет, и те принцессы, давно мертвые, с последней его странички, и, быть может, даже звезда его коллекции, бывший регент, все-таки - тоже...
Но только не я.
- У вас не найдется зеркальца? - вдруг спросил он, вскинув на меня дивные глаза, в трауре длиннейших ресниц, - Цирюльник побрил мне бороду перед казнью и, кажется, всего исцарапал.
Я подал ему зеркальце, и этот красавец тотчас пропал в нем, загляделся, упоенный собою - в точности как мой попугайчик.
Когда объявили помилование, мы поспешили уйти - я побоялся за свою шубу. Обыватели желали увидеть казнь, и не рады были нежданному милосердию - и в приговоренных полетели шелуха, и очистки, и вареная репа, а мы как раз сидели в первом ряду. Вареная репа - не лучший друг для бобровых шуб. А Климт - он-то остался, конечно, до конца спектакля.
Профос Гурьянов перед казнью лично усадил нас троих, меня, и Акселя, и Климта, на хорошие места, поближе к эшафоту. Он был наряден, и мерзко хвастался:
- У вас появился шанс оценить работу мастера.
- Этот мастер трясется больше, чем преступники, - сардонически проговорил Аксель о давнем своем сопернике, - Не исключено, что прошедшую ночь он посвятил изучению фундаментального труда господина Дерода "Казни: от колесования до посажения на кол", снабженного иллюстрациями. О, дилетант! Боюсь, наши приговоренные позавидуют господам Шале и де Ту...
Профос, и верно, нервничал - пальцы его дрожали, и помощники шарахались от нервных его окриков. Даже приговоренные смотрелись более мужественно - по крайней мере, наш Л. Он где-то раздобыл тулупчик, в точности, какой был на казни у Виллима Ивановича Монца. Бедный подражатель... И он красиво стоял, и летуче улыбался, и щурил глаза, и задирал подбородок, весь исцарапанный тюремным цирюльником. Петиметр, до смерти прекрасный, осененный последней гордыней и длиннейшими ресницами. Он даже смеялся, в ответ на остроту товарища по несчастью. И когда объявили помилование - поблагодарил асессора, несказанно изящным поклоном.
Профос Гурьянов рад был более всех - отменилась квалифицированная казнь. Аксель сердито фыркал, толпа за нашими спинами роптала. А Климт, доктор мой Ка, он глядел - на бывшего своего патрона, как тот улыбается, и щурится, и держит лицо, и не плачет, не плачет (ведь размажется краска!) - так мать глядит, с горечью и нежностью, на беспечно играющее дитя.
Окна напротив давно погашены, девчонки-танцовщицы отправились спать. А я все сижу, среди смятой бумаги и клякс, и не знаю - как же сказать о тебе? Что вынести завтра на суд? Вот кто ты был, доктор Ка? Порученец, тайный казначей - но так говорить нельзя, ведь дело еще не кончено, и "папа" мой, господин Ушаков, еще разыскивает по высочайшему повелению утаенные сокровища сосланных преступников. Да и все равно - не то...
Ты был ему другом - а он не увидал в тебе друга, во все глаза глядел, через голову твою - на другое. И все равно - ты не отпустишь его, одного, в пустоту, в геенну, в ад одиночества. Своего господина Л.
(Я забыл упомянуть, что пишу эти буквы, Л. или Б. - оттого, что они теперь ссыльные, у них больше не стало их прежних имен, отняты, утрачены, заменены тюремным писарем на пустотелые, незначащие слова).
Бывший граф Л. фигура невесомая, кость "пусто-пусто", ничто, rien, но я расслышал и понял те слова, что говорил мне этот пустой, бездарный человек. Место хранителя - за плечом. И ты снова - на своем единственном месте, доктор Ка. Бог даст, он-то, твой Л. - догадается однажды обернуться.
Как же пахнет река, невидимая, но присутствующая рядом незримо - тревогой, дождями, ветрами, полынями, долгими дорогами - все на север...
Помнишь - в заливе, почти уж за горизонтом, проплывают, как легкие призраки, великолепные яхты неведомых праздных путешественников, мачтами раня холодное небо. Так во французских романах являются герою великие персоны - мимолетно, вскользь, на краю горизонта, едва задевая крылами. Стоит ли бежать за звездою? - да ведь никто и не бежит...Мы стоим на берегу, и всего лишь глядим, прищурясь, на проходящие вдали силуэты. И только ты, благородный безумец, храбрец, дурак, мечтатель - заходишь в воду, и плывешь - один, против тяжких волн, навстречу призрачно белеющим парусам.
А мы остаемся здесь, на земле, и завистливо провожаем взглядом.