Аннотация: В долгой дороге каждый развлекает себя по-своему. Кто-то играет в карты, а кто-то - откусывает головы пешкам
Моя волшебная игрушка в пустоте...
Когда добрались до города, уж ночь была - постоялый двор выбрали самый простецкий, но - все равно. Левка сбегал куда-то, по старым знакомым, привел цирюльника - и этот блатной цирюльник подровнял им всем троим бороды, да столь гривуазно, что Мора не поскупился и заплатил ему вдвое. Потом хозяюшка, разбуженная в ночи и оттого очень добрая, затопила для них баню. И это было - если не счастье, то почти на него похоже, после такой-то дороги.
Мучительная жара спала, зарядил затяжной мелкий дождь, и в совсем уже осенней нежданной прохладе - жаркая банька как никогда пришлась кстати. Девять блаженств евангельских - так определил этот их расклад Левка, горячий приверженец русской ортодоксальной веры.
Мора, зажмурившись, окатил себя из ковша - и вместе с пылью, и грязью, и грязевыми муаровыми разводами смылось с него и его лицо. Сошли с кожи давние белила, и проступила на физиономии въевшаяся пороховая арестантская татуировка, буквы "в", "о" и "р". И ноздри - стало видно, что когда-то были рваны - обозначились шрамы на крыльях короткого, будто бы ножницами подрезанного носа.
- U-la-la... - с каким-то злым удовольствием проговорил его спутник, его подопечный - как только разглядел перемену, и прибавил еще фразу, вроде бы на немецком. Но Мора, знавший немецкий не хуже русского, почему-то его не понял.
- Что вы сказали, папи? - переспросил он подозрительно, - Это что, по-тарабарски?
- Это по-цесарски, - лениво отвечал его "папи", - Не бери в голову, Мора, все равно тебе не угнаться. Как бы тебе ни нравилось играть в кавалера - ты, увы, никогда им не будешь.
Левка умиленно хмыкнул - его отчего-то забавляло, то, как "папи" злится. Левка смерил их обоих отечески-добрым взглядом, ополоснул лицо напоследок ледяной водой, и затем вышел из бани вон. Он в бане никогда подолгу не сидел, боялся сомлеть, отчего-то голова у него "улетала", как сам он говорил. Левка был человек-гора, антик, гипербореец - но натопленная баня была его единственной обиднейшей слабостью.
Мора не оскорбился, он уже привык к подобным колкостям. Он с любопытством следил, как подопечный его, завернувшись в простынь, медленно расчесывает длинные, с проседью, волосы. "Папи" был для Моры живым учебным пособием - манеры, стиль, подача своей персоны... Мора толком и не знал, кем его "папи" был прежде - какой-то списанный придворный селадон... Но "папи" был в понимании арестанта вчерашнего - образец кавалера, канон, эталон. "Папи" никогда не делал лишних движений и жестов, как будто бы жалел лишний раз потратить себя, все у него выходило лаконично и красиво - и даже, прости господи, вычесывание вшей.
Мора, сощурясь, смотрел в полумраке на его поднятые руки - и на темные шрамы вдоль вен, контрастные на очень белой коже.
- Папи, неужели вы когда-то пытались себя убить? - спросил Мора иронически, но снедаемый жесточайшим любопытством.
- Куда мне, скорее наоборот, - пожал плечами "папи", и снова с дидактической какой-то грацией, - Это всего лишь шрамы от медицинских стилетов. Противоядия, Мора - то, что так тебе интересно. Сколько шрамов - столько раз целовал меня черный ангел, да, видишь, так и не зацеловал до смерти.
Мора мгновенным сноровистым движением свернул на голове тюрбан, и безобразные татуировки проступили на его лице особенно отчетливо, еще и перекошенные из-за натянувшейся кожи.
- Так ты недалеко уйдешь, - философски вымолвил "папи", - с этими тюремными клеймами. Что же ты будешь делать?
- Тю! - рассмеялся Мора. Он придвинул к себе котомку, извлек на свет божий коробочку с белилами, и не глядя растушевал по лицу краску - но и не глядя вышло у него совсем неплохо.
- Ты носишь пудру с собой? - восхитился "папи", - Беру назад свои слова, те, что были про кавалера - может, из тебя что-нибудь да и выйдет. Только это ведь делается вовсе не так, - он приблизился к Море и кончиками пальцев что-то на лице его поправил, и тотчас зрительно приподнялись скулы, и Морино лицо приобрело несколько надменное выражение, - Вот теперь все правильно. Надеюсь, твои вши не перепрыгнули на меня - ведь я только-только вычесал своих.
На другой день, к вечеру, Левку навестил давний его приятель, по прозвищу Плюс. С таким именем и гадать не надо было, что за человек - несомненно карточный шулер. Вместе с Левкой они сели играть, составили так называемую "курицу" - на постоялый двор пожаловала ватага лопоухих соликамских купчишек, и грех было не воспользоваться случаем.
"Папи" бродил возле игроков, нарезая круги, как лиса, но Мора не дал ему играть, и сам не сел.
- Мы невезучие игроки, папи, - прошептал он на ухо, - встанем из-за стола без штанов. А Левка - он работает...Бог даст, чутка прогонные сэкономим...
- С сорок второго года, Мора, - прошелестел его подопечный с тоскливым вожделением, - я ведь не играл - с сорок второго года...
- Мне двенадцать стукнуло в сорок втором, - тут же припомнил Мора, - В первый раз поцеловался. В кирхе, с пасторшей.
И вот после этой "пасторши" - и влетела в гостиную встрепанная перепуганная хозяйка.
- Вы же лекари оба, кажись? - встала она перед Морой и его "папи", словно живой вопросительный знак. Правда, несколько рябой и квадратный.
По документам они и в самом деле были лекарь и зубодер, отец и сын Шкленаржи - собственно, оттого Мора и обращался к своему спутнику - "папи". Но, конечно же, они были тот еще лекарь и тот еще зубодер...
- У Малыги девка помирает, цирюльника кликнули, а он - в дымину лежит, - пояснила хозяйка.
Мора ощутил мгновенный укол совести - ведь именно он, Мора, щедро переплатил цирюльнику, и, выходит, тот на радостях и запил. Но, все равно, соглашаться им было нельзя - им, тем еще, лекарю и зубодеру...
- Проводите нас, - вдруг сказал его "папи" по-русски, очень чисто. У него был дивный музыкальный слух, и он мог бы всегда говорить по-русски без акцента. Но - он находил это скучным. Хозяйка воспрянула под ворохом тряпок, которые почитала она шалями, и повела их за собою, как наседка цыплят. "Папи" в последний раз оглянулся на игроков - и с такой тоской...
Она была голубая. И почти прозрачная - кончик носа, казалось, даже просвечивал в пламени свечи. "Папи" взял ее руку, потрогал пульс - и потом посмотрел на синие ее ногти, и сделал лицо - почти такое же грустное, как возле карточного стола. Он столько лет читал свою книгу - трактат о ядах - и знал в этой книге наизусть уже все-все главы.
- Здесь нечего ловить. Amanita phalloides, - проговорил "папи" без интонации, - даже будь при мне прежний мой арсенал - все было бы без толку. Противоядия - нет.
- А что за аманита-то? - шепотом переспросил Мора. Мамаша пациентки мельтешила тут же, и с нею пять или шесть извечных русских старух, всегда обретающихся во всех русских домах - в самых разных декорациях. Мора устыдился показывать при них свое невежество, и "папи" это понял, и ответил ему по-немецки.
- Это такой гриб, я не знаю, как он называется у русских. Она уже покойница, у нее нет шансов. Разве что - нам с тобою стоит сказать их попу, что у девчонки плохо с сердцем. Сам знаешь - как хоронят самоубийц.
- Что он сказал-то? - мать девушки встала напротив Моры, и снизу вверх заглянула в его глаза, - Не помрет Маланья?
- Помрет Маланья, - отвел глаза Мора, - Мой отец говорит, что сердце у нее больное, до утра не доживет. Кто-то, видать, сильно огорчил вашу девку - вот сердечко-то и не вынесло. А еще отец говорит - попа зовите.
- Позвали...
Краем глаза Мора увидел - как шепчется "папи" с одной из ворон-старух. Это был его талант - находить общий язык со всеми женщинами, и с молодыми, и со старыми и страшными. И уже потом - вить из них любые веревки.
От двери пахнуло перегаром, колыхнулся темный колокол рясы - явился поп. Мора взял "папи" под руку и вывел вон.
- Она отравилась, друг мой Мора, - прошептал ему на ухо "папи", - Ей недавно отказал жених, некто Матвей Перетятько. Подыскал себе более богатую невесту.
- Это старуха вам нашептала?
- О да. Нелепая смерть...Убить себя - из-за невозможности носить фамилию Перетятько...
- Мне нужен твой "палетт".
"Папи" смотрел на Мору, по-птичьи склоняя голову набок. За спиною его угадывалась одна, нет, даже две давешние старухи. Снюхался, старый гриб... Очередная его авантюра... Мора переспросил недовольно:
- Мой - что?
- Твой "палетт", твоя коробка с пудрой.
- Зачем это вам?
- Они, - "папи" кивнул на старух, как на нечто неодушевленное, - обмыли покойницу. Она совершенно синяя. Нельзя выставлять подобное в церкви, все все поймут...
Мора прерывисто выдохнул, прогрохотал сапогами в их комнату и вынес для этого фигляра коробку с краской. Все равно ведь не отвяжется... Впрочем, уезжают они только завтра, каждый развлекает себя как умеет.
Левка с той своей "курицей" выиграл недурной кожаный возок, сэкономил прогонные. Лошадь, конечно, им все-таки пришлось покупать самим. Но, все равно... Девять блаженств евангельских - как набожный Левка это называл.
- Папаша-то наш художник, - проговорил восторженно Левка, - так самоубивицу накрасил... На себя непохожа...
- Она умерла от разбитого сердца, - поправил его педантичный "папи". Он тонко и сладко улыбался - совсем как кот перед крынкой сметаны.
- А где ты ее видел? - спросил Левку Мора.
- Так я гроб до церкви тащил, - похвалился Левка, - я ж - каков...
Каков... гипербореец, антик...человек-гора. Неудивительно, что он был ангажирован.
- Она лежала - чисто ангел небесный, - продолжил Левка мечтательно, - и кругом все ревмя ревели. А больше всех - злодей Перетятько. Осознал, гангрена, какую кралю потерял... Мать ее в морду ему вцепилась...
"Папи" иронически поднял бровь. Мора смотрел на него с интересом - на великого художника, на холодную бесчувственную змею. Он, Мора, тоже видел покойницу, ангела в гробу - когда явился в тот дом, отобрать у "папи" свой "палетт". Побоялся, что он растеряет краски...
Она лежала - как будто спала. Мора и не ведал, что можно сделать такое, его дешевой пудрой. Эта девочка словно бы светилась изнутри, мерцала, тлела матовым неярким пламенем. Чисто ангел небесный... Тень ресниц, тающий отсвет улыбки - словно прощения просящей... Золотая коса из-под платка, поднятые недоуменно брови - господи, за что? За что все это со мною? "Папи" даже нарисовал было сбегающую из-под ресниц перламутровую слезу, но потом все-таки опомнился, стер.
- Как вы это сделали? - только и спросил его Мора.
"Папи" усмехнулся, равнодушно, скучающе, как всегда - равнодушная злая змея.
- Главный секрет мумификатора - щеки, искусно подложенные ватой.
Он и прежде это говорил, но сейчас эта его острота впервые прозвучала к месту.
Они уезжали из города на рассвете. Левка устроился на облучке, Мора с подопечным своим забрались в возок.
Солнце нехотя лезло из-за сараев, поповнин кот возвращался с ночной охоты. Копошились в пыли крошечные испанские куры, новомодная прихоть хозяйки. Малыш-петушок вознесся на крыльцо и орал - но никак ему было не перекричать протяжный вой, что несся и несся от дома, на той стороне улицы.
"Папи" брезгливо сморщил изящный нос:
- Что там за истерика?
- У Перетятьков ночью малый зарезался, Матвейка, - поведал осведомленный Левка.
- Неужели - ты? - "папи" даже высунулся из окошка, чтобы посмотреть на предполагаемого душегубца Левку, и Мора за рукав вернул его на место.
- Это не он, папи, это - вы, - произнес он со злым удовольствием, - Это - вы.
Левка свистнул - и возок дернулся, покатился.
- В нашем саде в самом заде вся трава помятая, - запел Левка, - То не буря, то не ветер, то любовь проклятая...
Но задорная его песенка долго еще не могла заглушить - другую музыку, такую пронзительную и протяжную, все бегущую по светающей улице, и по сонным дворам, и дальше, и дальше.