Эстетство напоказ, доморощенное и нутряное, слезало с него, словно пережаренная где-нибудь на злом курорте кожа. Оно не могло устоять под родным деревенским мочалом. Устрицы и омары уплотнялись в памяти реальной порцией намятой картошки и парочкой кислосолёных огурчиков. Привычная почва и привычный горизонт принимали в себя прочее, словно будущий археологический слой принимал в себя изжитую культуру.
Так же и в нём самом, укромный уголочек души уже штукатурился картофельным пюре, и мысли, сами по себе, втягивались в дождливую сущность будней. Он вовсе не сопротивлялся. Он плыл по течению дождевых ручьёв в безвольном ступоре, даже не пытаясь понимать свои желания, и самое страшное - формировать свой выбор.
- Ты ещё терпишь меня, Господи?!. Как странно!.. Я опять нагулялся вслепую, вне заповедей. Но мне по-прежнему не кажется, что я падаю...
Может быть, я просто полетал сухопутным воробьём за береговой линией, слетал до самой точки возврата, и мне хватило горючего, вернуться. Только, теперь я не знаю, примешь ли ты возвратившегося. Или сочтешь залетевшим за рубеж доверия... или я уже сжёг, как одноразовые, свои крылья?..
Может быть, я буду брошен на пересортицу, в дальние запасы Твоего стройматериала?.. Неужели так может случиться?.. Я всего лишь выставил одну ногу за порог твоего Царствия...
А как иначе мне познать себя!?..
За окном было пасмурно, на душе - тоскливо. Он чувствовал это, ещё не продрав, как следует глаза. Сна своего он не помнил. Пробуждение то же было каким-то размытым, его нельзя было назвать быстрым. Но проявлением конкретных линий и вещей жизнь толкала его в конкретные дела.
Жена ещё тихонько посапывала во сне, и он, стараясь не разбудить её, вышел из спальни. Тёмный просторный холл автоматически наполнился мягким, равномерным светом. Он гордился своим жильём и налаженным бытом, отстроенным своими трудами и по своему усмотрению. Всё вокруг было напитано покоем и сентиментальной уютностью.
Неожиданно из туалета послышалось журчание сливного бачка. В холле появился заспанный сынишка, с едва приоткрытыми спросони глазами. Мужчина, не останавливаясь, любовно потрепал взлохмаченные "пшеничные" волосы мальчика. Потом зашёл на кухню и жадно, прямо из чайника напился воды. В стерильно чистенькой, блестящей шикарным испанским кафелем и хромированной атрибутикой ванной он всмотрелся в зеркало. Зеркало было большим, чистым и ясным. Отвильнуть от собственного взгляда было невозможно. Взгляд был на редкость угрюмым. В нём угадывался затаённый страх. Может быть, он не угадал бы его в этом взгляде, если бы не чувствовал тоже самое изнутри.
- Что же я наделал!.. - страх потери, вот что это был за страх. Хотелось тут же, немедля бежать к венерологу, в церковь, куда угодно, лишь бы его домашний, ещё томящийся сейчас в полусне мир не развалился.
Пока он брился, в его полухмельной голове плыли видения вчерашнего разгула, лакомые куски и позы вкусного чуждого пирога. Его передёрнуло от брезгливости, ужаса и отчаяния. Он не мог понять, как он, взрослый, неглупый человек смог быть таким неосторожным. Он удивлялся своей несусветной и глупой беспечности.
На кухне он подошёл к маленькой, старинной иконке и механически перекрестился. "В Христа креститесь, но не облекаетесь" - жёсткие слова всплыли откуда-то из недр сознания. Дом продолжал жить своей пронзительной тишиной, только из холла откликались мерным стуком настенные часы. Сна как не бывало. Похмелье и ощущение навалившейся беды будоражили его.
Мужчина высунулся в окно. Летняя, тёплая, почти нежная ночь дышала своей, словно другой жизнью. Вокруг уличного фонаря, под аккомпанемент кузнечиков, водили свои странные хороводы мотыльки и прочие букашки.
Мотыльки летели на свет, притягиваемые огнём, словно магнитом. Сквозь опаляющую боль, сквозь сжигающий их свет. Ему казалось, что мотыльки плывут баттерфляем, будто по своей, явившейся и наречённой, сладкой, перетекающей жидким и воздушным ручьём мечте. Казалось, сам воздух стал жидким от похоти, или сама похоть заменила собой воздух. Это походило на могучую и невинную, как волна самой жизни, неизведанную тягу, всеобщую радость и солидарный порыв преодоления.
Порыв этот был настолько силён, что, казалось, втягивал в себя даже людей, повинуя их, заставляя не думать о границе между животной невинностью и человеческой развращённостью. Мотыльковая, наивно смешная, и всесильная животная, непререкаемая похоть терзала его эхом вчерашнего, - подспудно, через примитивность насекомых.
Вновь мерещились вчерашние похотливые взгляды, приторные улыбки. Похоть меняла лица, затаивалась, замирала, взрывалась хриплым дыханием, томила грустью, топила тоской и тошнотой наступившей реальности.
Мужчина смотрел на глупых мотыльков, странно улыбался и грустил... Насекомые учили толерантности. Они являли собой хрупкость, наивность, пробуждали нежность, посылая ею сигналы и не успевая дожить до отклика.
- Читай, принимай, действуй. Тебе всё подсказано, только сумей, захоти суметь, - заклинал он себя, в бодрой уверенности в своей способности изменения несовершенной жизни к лучшему.
Он снова лёг в постель. Уснуть не получалось, его лихорадило, бросало в жар и холод. Где-то он слышал, что иногда себя так проявляет инфекция, кажется СПИД тоже... Примитивный, животный страх сковал всё его существо...
Мужчина поднял свои невидящие глаза вверх.
Мучение неведомым, и так нужным, разрешением нарастало. Он чувствовал себя неопытной, вот-вот готовой опростаться сучкой, внутри которой вызревается новая жизнь. Эта жизнь пучит и тяготит, и никто не подскажет, что именно тяготит и каков будет выход. Потому что суки немые. Старые, знающие и бесполезные суки только погавкивают где-то рядом, для не пойми зачем, для не пойми какого порядка...
Его тяготило грехом, и бередило его совесть. Тяжело и безрадостно вызревала молитва. Потому что - на дрожжах греха и страха. И некому подсказать в ночи, какая она молитва, и кто её должен услышать. А собственной хмельной башке всё ещё невдомёк, что услышать надо самого себя. И, что самая близкая к человеку часть Бога - он сам, человек. И, если не хочется молиться иконе, помолись самому себе, серьёзно и без обрядов. Обет - важнее обрядов.
Но страх поднимает его глаза к небу. И почти срывается с губ просьба, и почти срывается с губ обещание...
Но, вдруг, подгибаются сомнением коленки и розовеет надеждой безнадёга. И губы уже точно ничего не шепчут, и не вымаливают. Что-то внутри храбрится, мол, обойдётся и на этот раз, не паникуй, мол...
- Что же мне теперь в монахи?.. Вот так, раз и навсегда?.. В евнухи?.. Не слишком ли круто?.. Завтра всё прояснится.
Завтра, завтра будем молиться... Слово не воробей. Не могу же я Бога по пустякам тревожить?..