Ясько Георгий Юрьевич : другие произведения.

П.А. Флоренский. Рассуждение на случай кончины отца Алексея Метчева

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Наиважнейшая статья о посяящении.


   0x08 graphic
РАССУЖДЕНИЕ НА СЛУЧАЙ КОНЧИНЫ ОТЦА АЛЕКСЕЯ МЕЧЕВА

I

   После кончины отца Алексея Мечева на столике возле его кровати оказалась небольшая рукопись, написанная его почерком и подписанная буквою А. Она не могла попасть туда случайно, потому что о. Алексею незачем было бы брать ее в Верею из Москвы. Кроме того, бумага, на которой она была написана,-- полотняная сиреневая почтовая бумага малого формата,-- была той самой, ко­торую дали о. Алексею в Верее за несколько дней до кончины. Несомненно: эта рукопись есть последнее, что написал о. Алексей, судя по разным данным -- не более как за два дня до кончины, и несомненно -- не случайно оставлена она была так, чтобы попалась сыну о. Алексея не когда-либо впоследствии, а сейчас же после кончины. Между тем о. Алексей, давно уже больной неизлечимо, и вообще ждал своей кончины и теперь в частности знал, что умирает. Приблизительно за год он несколько раз собирал некоторых московских священников и весь в слезах "пел" им, как настойчиво выражался он, "свою лебединую песню", желая "хоть кому-нибудь оставить свой дух пастырства и свой опыт". Действительно, вскоре после этого он заболел, потом находился под домашним арестом, а потом умер. Обычно было почти невозможно уговорить его расстаться с паствой и уехать отдохнуть к своей замужней дочери в Верею; но в этот последний раз он готовно последовал такой просьбе и, приехав на место отдыха, прямо сказал уважаемому им местному священнику, что он приехал умирать.
   Итак, обсуждаемая рукопись должна рассматриваться как духовное завещание о. Алексея и уже потому пред­ставляет высокую ценность в глазах всех тех, кто ценил самого батюшку. Но по содержанию своему она, если учесть время и обстоятельства ее написания, есть доку­мент огромной важности, не только в отношении самого

591


   0x08 graphic
о. Алексея, но и вообще для понимания духовности. Две тайны -- тайна духовной жизни и тайна духовной кон­чины -- выразительно показаны этими предсмертными строками о. Алексея. Но, как всегда бывает с тайнами, они столь же открыты, как и закрыты, сделаны доступ­ными одним, чтобы избежать взора тех, кто все равно не понял бы открываемого. Об этих-то тайнах имеет в виду напомнить настоящая заметка.

II

   Если бы рукопись о. Алексея досталась без каких-либо объяснений и без имени автора, что называется, объективному исследователю, то можно было бы услы­шать отзыв вроде следующего: "Это -- надгробное слово некоего А. какому-то уважаемому пастырю отцу ?., предназначенное к произнесению при гробе. Как и свойственно словесности такого рода, здесь содержится ряд похвал усопшему, несомненно искренних и, по-видимому, соответствующих подлинному облику покой­ного. Автор пользуется случаем, анализируя личность отца А. и внутренние мотивы его деятельности, сделать назидание о христианской любви как подлинной стихии христианской жизни, и призывает духовных детей по­чившего запечатлеть в своей памяти образ покойного, чтобы руководиться им как примером праведности в жизни. Слово искренно и горячо, с литературной же стороны похоже на экспромт и мало проработано".
   Если бы теперь спросить такого критика, к кому бы могло относиться такое надгробное слово, то он, будучи москвичом и зная приблизительную датировку слова, со значительным вероятием указал бы на о. Алексея Мечева, из всех известных духовных деятелей недавнего времени наиболее подходящего ко всему, что сказано в этом сло­ве. Если утвердиться в той мысли, что речь идет именно об о. Алексее Мечеве, то тогда действительно окажется все слово чрезвычайно объективной и весьма точной ха­рактеристикой именно его; при гробе о. Алексея трудно было бы придумать сказать что-либо более точно, без преувеличенных похвал и словесных украшений, изо­бражающее о. Алексея. Это -- в каждом своем штрихе подлинная правда, хотя и полуприкрытая наименованием почившего лишь инициалом А. вместо полного имени.
   Такой ответ был бы прост, ясен и вполне убедителен; пожалуй, не явилось бы поводов к сомнению, если бы

592

   не то обстоятельство, что слово это написано во всяком случае до кончины отца Алексея Мечева и бесспорно его рукою. Не будь этого обстоятельства, все было бы гладко. Но зачеркнуть его никак нельзя. Тогда возникает мысль, что о. Алексей, не подписавшийся полным именем, пи­сал его о каком-то другом "о. ?.". Но о ком же? -- Био­графически единственным правдоподобным ответом бы­ло бы отождествить этого "о. А." с Оптинским старцем Анатолием, умершим около года тому назад1*. О. Алексей был близок с ним по духу, они посылали друг другу духовных детей. При поверхностном чтении это слово могло бы быть признано надгробным словом Оптинскому старцу. Но такая возможность держится лишь общим духовным сходством обоих руководителей; подробности же слова к о. Анатолию ничуть не подхо­дят, и признать его в "о. А." было бы натяжкою. Кроме того, такое объяснение нисколько не считается с обстоя­тельствами написания этого слова. О. Алексей Мечев мог, конечно, написать в свое время надгробное слово отцу Анатолию; но это могло быть именно в свое время, очень непродолжительное, и именно когда Оптинский старец скончался, но еще не был погребен. Вне этого тесного временного промежутка, т. е. когда открытого гроба о. Анатолия еще нет или уже нет, слово с таким содержанием, с призывом смотреть на гроб и проститься с умершим, было бы странным риторическим упражне­нием. Такую литературную хрию около почитаемого об­раза трудно предположить у кого бы то ни было; но она решительно несовместима со складом о. Алексея, вполне чуждого литературных интересов даже и серьезного ха­рактера, а не только бесцельной словесной гимнастики. Вдобавок ко всему полною невозможностью представля­ется мысль о уже полумертвом и знающем близость сво­ей кончины старце, накануне отхода занявшемся бес­плодным сочинительством. И вдобавок, как совместить искренний горячий тон и нелитературную манеру с ри­торическим замыслом?
   Несомненно, предположение об о. Анатолии отпада­ет, и, не имея других выходов, мысль вынуждена вер­нуться к самому о. Алексею как предмету обсуждаемого слова. И намек на это выразительно дан обозначением лежащего во гробе и пишущего -- одинаковым образом, одною и тою же буквою А. Между тем, если авторская подпись инициалом сравнительно понятна, то как, при возможности смешать два имени, как не раскрыть, хотя бы в одном месте, полностью имени того, который

593


   служит предметом всего слова? Трудно не видеть в этом тождестве инициала преднамеренного указания тем, кто сумеет воспользоваться им.

??

   О. Алексей накануне кончины написал надгробное слово отцу Алексею. Из всех трудностей единственный возможный выход -- сказать так. Но, разрешив этим вставшие трудности, мысль открывает новые, уже более глубокие, чем порядка литературного. Эти новые труд­ности связаны с самым существом дела и свидетельству­ют о тайне духовности. Тут не сказано, о. Алексей напи­сал слово о себе -- он написал его об о. Алексее. Что он смог написать его о том, о ком написал,-- это тайна ду­ховной кончины; а что он счел должным написать -- это тайна духовной жизни. Надгробное слово, оставшееся возле его смертного одра, отвлеченно взятое, есть неко­торый весьма небольшой факт истории русской словес­ности. Взятое же как произрастание личности о. Алексея и в определенных биографических условиях его написа­ния, оно есть большое событие русской церковной жиз­ни, камень, на котором многое должно быть построено. Но разве в истории Церкви все важное не было именно таковым? -- второстепенным для историка литературы и основным -- для размышляющего над жизнью? Разве мученические исповедания веры во Христа Воскресшаго не получили своей непреложности как голос пролитой ими крови, помимо которой и вообще вне их жития не заслуживают особого внимания? Чтобы учесть удельный вес слова о. Алексея, безусловно необходимо вдуматься в его содержание, не сопоставляя это слово с разными другими подобного рода произведениями, а мысленно присутствуя, сколько это можно, в той комнате, где оно писалось.

IV

   Слово о. Алексея поражает своею объективностью -- и по общему тону, и в частностях. Это именно слово ав­тора не о себе, а о своей личности, рассматриваемой со стороны. Конечно, нередко пишут о себе в третьем лице; но хотя бы это лицо было не только третьим, а и сто третьим, все-таки оно остается загримированным Я, и от автора тянутся к нему бесчисленные нервы и кровеносные

594

   сосуды личных пристрастий, вполне живые. Кто не по­читает себя способным думать и говорить о себе объек­тивно, однако не подозревая, что якобы объективным образом себя самого он пользуется как ширмою для со­крытия своего самого субъективного? Самое трудное, что есть на свете,-- это думать и говорить о себе объективно: это труднее, чем умереть, потому что для объективности необходимо сперва умереть, а потом уже начать говорить. Если бы о. Алексей написал тоном покаяния" и окае-вания о том, сколь грешным надо считать покойного; если бы он признал за ним весь каталог грехов; если бы свидетельствовал свое смирение, заранее соглашаясь со всякими упреками и не видя у себя ни веры, ни надежды, ни любви; если бы слово звало присутствующих попирать недостойный прах,-- тогда некоторые усмотрели бы в нем истинную объективность и высоко оценили бы сло­во, ублажая смиренного батюшку и осыпая его градом похвал. Но на самом деле они обнаружили бы такою оценкою лишь свою субъективность: не имея воз­можности хвалиться сколько-нибудь правдоподобно, большинство спешит к преувеличенному самоуничиже­нию, но с непременным требованием, чтобы все посту­пали так же, и в тайной надежде, что когда все выма­жутся неграми, и притом многие будучи заведомо белыми, тогда серым и даже чернокожим останется уте­шительная возможность выдать себя соответственным намеком за вымазанного согласно духовной моде белого. Бывали праведники, которые особенно остро ощущали зло и грех, разлитые в мире, и в своем сознании не от­деляли себя от этой порчи; в глубокой скорби они несли в себе чувство ответственности за общую греховность, как за свою личную, властно принуждаемые к этому своеобразным строением их личности. Но не праведники сообразили, что и покаянные слезы Марии Египетской могут быть сделаны фасоном духовной моды, и притом лестной самолюбию: если упрекает себя во всех грехах и Мария Египетская и я, то вы, окружающие, не очень-то судите обо мне -- может быть и я не хуже Марии Египетской. "Все святые себя обвиняли во всех грехах" -- такова большая посылка силлогизма. К этой ложной по­сылке пристраивается тоже ложная меньшая -- "и я об­виняю себя во всех грехах", ложная, ибо святые, обви­нявшие себя, делали это искренно, а я -- про себя думая совсем иное, чем говорю на словах. И наконец, из двух ложных посылок, путем ложного силлогизма, выводится желанное заключение: "следовательно, и я...", впрочем,

595


   0x08 graphic
0x08 graphic
0x08 graphic
не выводится, а предоставляется быть выведенным тому, кто не желает показаться гордецом. К самому ис-креннему раскаянию людей недуховных примешивается отрава похвалы себе за свое раскаяние.
   Но нужно действительно умереть, действительно по­рвать все нити себялюбивой привязанности к Я, чтобы иметь силу взглянуть на свою личность бескорыстным взором и сказать об ней воистину, как об ОН. Высшая мера этой способности обнаруживается в правдивой по­хвале, в доброй оценке всего доброго, но без самодо­вольства и пристрастия. Кто не умер, тот никогда не взойдет на эту высоту.

V

   Та объективность, которая позволила о. Алексею го­ворить о себе совсем со стороны, неизбежно наводит на мысль, что это писал человек уже отошедший. Мы не знаем, как это возможно, но мы можем утверждать, что так бывает. Об умирании для мира человека духов­ного обычно рассуждается в неопределенном смысле, как о неточном и приблизительном выражении малой привязанности такового к мирским пристрастиям. Обычно стараются понять такие слова в отношении вся­кой нравственной работы над собою, всякого подавле­ния той или другой страсти, не понимая того, что стра­сти произрастают из глубокого корневища самости и что наличное отсутствие их вовсе еще не говорит об их ис-корененности. Пока живет это корневище, греховное Я, они всегда могут прозябнуть из недр подсознательного, все они, и нет такой страсти, относительно которой не угасивший в себе злого горения самости мог бы считать себя обеспеченным, хотя в данную минуту он и не ус­матривал бы в себе никаких данных известной страсти. Умереть для мира -- это значит коренным образом уничтожить внутренний водоворот, силою которого все явления в мире мы соотносим с самими собою и разби­раемся в них, отправляясь от этого центра перспективы, а не объективно, т. е. в отношении к истинному центру бытия, и не видим их в Боге. В своем восприятии мы всякий раз извращаем порядок мироздания и насилуем бытие, делая из себя искусственное средоточие мира и не считаясь с истинной соотнесенностью всех явлений к истинному средоточию; мало того, даже его, этот абсо­лютный устой мира, мы опираем на себя, как спутник
   и служебное обстоятельство нашего Я. Назвать ли этот способ действования по-профессорски "синтетическим единством трансцендентальной апперцепции", или по-русски коренною греховностью нашего существа2* -- суть дела от того не меняется.
   Но чтобы этого не было, надо видеть Бога: тогда лишь можно будет видеть в Нем все бытие, а в том чис­ле--и себя самого, и тогда лишь наше созерцание мира может быть объективно. Но "никто не может видеть Бога и не умереть"3*. Чтоб увидеть Его -- необходимо вырваться из своей самости, ибо до тех пор мы будем видеть лишь искаженные образы, соотносимые с этой самостью, и, следовательно, в самом Боге мы не сумеем увидеть Бога, а будем видеть лишь различные идолы своих пристрастий. Увидеть Бога -- это значит перене­сти свое Я из ветхого Адама, из организма своей самости в абсолютную истину. Однако этот перенос не должен разуметься отвлеченно и смягченно благополучно. Это ничуть не интеллектуальная интуиция и тому подобные умственные акты и психологические состояния, ни к чему не обязывающие и не требующие жертвы,-- не час­тично жертвовать чем-нибудь из своего, а полной жерт­вы всем самим, и притом в самых глубоких его корнях,-- кровавой жертвы самостью. Об этом жертвоприношении себя, конечно, нетрудно писать и говорить, как вообще нетрудно писать и говорить о чужой смерти. Но на са­мом деле, жизненно, оно есть смерть, и притом не по­верхностная, физиологическая смерть, нередко мало сознаваемая, а до конца сознательная гибель всей само­сти, испепеляемой в самых своих основах. Вся она на­прягает тогда силу противления, сотрясаемая ужасом и тоскою, несравненно более леденящими, чем те, кото­рые мы называем смертными. Нередко человек кончает с собою, ужасаясь предстоящим позором или потерпев неудачу в том или другом страстном влечении, которое он к тому же не одобряет, рассуждая отвлеченно. Это значит, самооберегание самости так велико, что оно преодолевает даже леденящий ужас физического ин­стинкта жизни. Так -- когда самость задета перифериче­ски, в одном из своих проявлений. Что же должны ду­мать мы о силе ее отпора, когда ставится вопрос уже не о том или другом из ее проявлений, а о ней самой, в самом ее средоточии? Конечно, для нее это несрав­ненно более жгучая борьба, чем только за физическую жизнь, и победа над нею есть смерть более глубокая, чем только физическая смерть. Когда Апостол Павел говорит,
  
   0x08 graphic
что он умер для мира4*, это не только не метафора в смысле необходимого ослабления силы его слов, а на­против -- нечто обратное гиперболе, ибо энергия его слов должна быть неимоверно повышена: эти слова надо бы кричать, а не говорить, чтобы они достаточно задели сознание. Умереть для мира -- означает великую тайну, которой нам, не умершим, не понять, но о которой мы должны твердо запомнить, что она существует. Да, мож­но оставаться среди людей и делать вместе с ними дела жизни, но быть мертвым для мира и руководить дея­тельностью своего тела, находясь уже не в нем, а со сто­роны, из горнего мира. Иоанн Лествичник, авва Варсо-нофий5* и другие свидетельствуют, что есть люди умер­шие и уже воскресшие до всеобщего воскресения; это те, кто достиг полного бесстрастия, т. е., конечно, не стои­ческого безразличия и не скептической невозмутимости, а искоренения в себе страстей. Это свидетельство, воз­вещаемое ими торжественно, есть открытие тайны со­вершенно особого человеческого устроения и никак не должно быть сводимо на нравственную характеристи­ку: речь идет об онтологии.

VI

   "Аминь, аминь, глаголю вам: аще кто слово Мое со­блюдет, смерти не имать видети во веки" (Ин. 8, 51). С этим обетованием Спасителя обычно не считаются, обходя его или растворяя в учении о бессмертии души, хотя для последнего вера в Спасителя вовсе не является предусловием.
   Если сказано, соблюдающий слово Христово "смерти не имать видети во веки", это значит, во-первых, что, вообще говоря, смерть можно узреть и, во-вторых, что с неверующими так именно и случается. Общий смысл этого понятия об "узрении смерти", конечно, ясен: это какое-то своеобразное переживание, по которому отхо­дящий отсюда сознает свое отхождение, и переживание это отчетливо и резко отграничено ото всех обычных переживаний. Но почему сказано именно "не узрит", а не вообще не почувствует, не сознает? В этих словах, в самом термине "узреть", примененном к смерти, есть конкретность большая, нежели сколько ее требовалось бы при общем указании на особое самочувствие уми­рающего: "почувствует свое умирание" звучит очень субъективно сравнительно с предметным образом смерти

598

   как чего-то зримого нами вне нас самих. Иначе говоря, смерть представляется здесь не как состояние нашего организма, а как некое существо, которым причиняется такое состояние. В Апокалипсисе это понимание смерти раскрывается с полной определенностью: последнее со­бытие истории человеческого греха -- "ввержение смер­ти в серное озеро"6*. С другой стороны -- не может не заставить задуматься постоянный образ всех религий, как языческих, так иудейства, магометанства и христи­анства,-- образ Ангела смерти или гения смерти, вообще духовного существа, перерезающего нить жизни и при­нимающего новорожденную в иной мир душу. Замеча­тельно то, что этому образу непременно сопутствует представление о режущем орудии, том или ином; им пе­ререзывается пуповина, удерживающая душу при теле. Коса, нож, меч, серп, ножницы и т. д.-- различны эти орудия смерти, но назначение их всегда и везде -- одно. Мифологический образ никогда не бывает и не мо­жет быть нарочитым олицетворением отвлеченных поня­тий или внутренних переживаний; как бы ни толковали психологический процесс, его пред нами ставящий, не­сомненно -- он стоит пред нами, он пластичен, он есть видение, а не мысль только; хотя и связанный с нами внутренно, он, однако, предметен. Так и Ангел смерти не может быть толкуем в качестве словесного пересказа мысли о кончине и ощущении кончины; он в самом де­ле видится умирающими, и чаще всего в ужасе и смяте­нии. Сравнительно редко умирающие говорят о своем видении смерти, и не потому, что не могут сказать, а по чувству тайны. Об этой гостье иного мира нельзя сооб­щать живущим. Обычно, когда в величайшем ужасе уми­рающий уже не может скрыть своих чувств и его взгляд, обращенный в определенную сторону, его отрывочное восклицание и непроизвольный жест самозащиты выдали присутствующим, что с ним происходит нечто особен­ное, в ответ на расспросы их умирающий отмалчивается или старается усыпить бдительность окружающих каки­ми-нибудь неопределенными словами. То, что испыты­вает он, на языке мистериальном называлось ??????? или ?????????, ineftabile. Это -- несказанное, "о нем же не леть человеку глаголати"7*, не то, что невозможно ска­зать, но не должно говорить, может быть потому, что всякое слово об этом окажется, по Тютчеву, "ложью"8* и будет хотя и то, но совсем не то. Тут охватывает при

599


   0x08 graphic
всех таких видениях властное ощущение запретности: если скажешь, то произойдет нечто непостижимо страшное, и, когда при разговоре мысль приведет к бывшему видению и оно почти выскочит на язык, вдруг встает какая-то преграда, и, весь в ужасе, человек с разбегу останавливается пред нею, как перед про­пастью открывшейся. Это-то чувство, но несравненно более могущественное, и запечатывает уста умирающего. Но кончина не всегда механически предопределена состоянием организма; нередко она определяется как исход напряженной брани различных сил о животе и смерти. Бывает так, что кончина уже наступающая и даже в каком-то смысле наступившая перекладывается на другой срок или откладывается на другое время. Тогда Ангел смерти приближается, уже готовый сделать свое дело, и ждет лишь последнего исхода борьбы. Бывает и так, что он долго присутствует при умирающем, пото­му что самая борьба, уже доведенная до высшей своей ответственности, затягивается на сравнительно долгий срок. Но на тот или иной срок силы жизни одерживают верх, и вестнику смерти приходится отойти или отъе­хать, не исполнив своего дела. Поправившись, или опра­вившись, больной чаще всего забывает о своем видении: этот мрак забвения есть инстинктивная уловка его орга­низма заставить его умолчать о бывшем видении. Но в некоторых случаях память о видении сохраняется, в осо­бенности пока организм не совсем еще оправился, и тогда-то доводится услышать на исповеди, или просто по дружбе и доверию, признание о таинственном вест­нике смерти. Чаще всего его называют просто Смертью или Смертушкой. Ее описывают различно, но суть дела остается всегда одною: Смерть похожа на фигуру из "Пляски Смерти" 9* и т. п. Это -- скелет, в большей или меньшей степени обросший тощею кожею, завернутый в саван, иногда закованный в латы, то пеший, то верхом, как Дюреровский рыцарь смерти, и всегда вооруженный, хотя по-разному. Это -- "всадник, которому имя смерть" (Откр. 6, 8). Мне представляется совершенно бесспор­ной прямая зависимость бесчисленных образов искусст­ва, древнего и нового, всех этих плясок смерти, Триум­фов смерти, Триумфов войны и т. д. и т. д. от таких ви­дений, т. е. не только по рассказам о них, но и по прямому, хотя, может быть, и смутному, зрению худож­ником самой Смерти. Вот ради конкретности пример такого видения:

600

(Копия с рукописи) с сокращениями

ВИДЕНИЕ АНГЕЛА СМЕРТИ

(Современные факты)

   "... Иеромонах Свято-Троицкой Сергиевой Лавры о. Диодор, как очевидец, без слез не мог рассказать мне следующий факт.
   -- "Как Вам известно,-- начал о. Диодор свой рас­
сказ,-- во время Японской войны я, за послушание, был
послан из Лавры в Маньчжурию и там, по назначению
военного протопресвитера, находился в качестве свя­
щенника в одном из лазаретов.
   По своим обязанностям часто проходя через лазарет, я однажды, а затем и другой раз заметил, что один из тяжелобольных солдатиков провожает меня каким-то особенно вопросительным взором.
   Побуждаемый желанием откликнуться на безмолв­ный голос больного, я подхожу к нему и спрашиваю его:
   -- Не нуждаешься ли ты, милый, в какой-либо услуге
с моей стороны?
   Солдатик заминается, не решаясь в чем-то выска­заться мне, а между тем из всего усматриваю, что он чего-то желает от меня.
   -- Нет, еще обожду".
   Далее о. Диодор уговаривал солдатика приобщиться, но тот не соглашался. "На другой день после сего дня ко мне прибегает сестра милосердия и говорит:
   -- Скорее, батюшка, к тому больному, с которым
вчера вы долго разговаривали! Он просит Вас поиспове-
довать и причастить его.
   Беру Святые Дары и поспешно отправляюсь к нему. Больной, завидя меня идущим к нему, проговорил:
   -- Скорей, скорей иди -- причасти меня!
   Удалив сестру милосердия, я приступил к отправле­нию исповеди, на которой солдатик открыл все содеян­ные им грехи, в числе которых были и грехи тяжкие, великие. Затем я преподал ему Святых Тайн. Как только он принял их, сидя на кровати, так сейчас же прогово­рил:
   -- Спасибо, спасибо тебе, батюшка! Мне теперь ста­
ло очень хорошо!.. А вот и Смертушка при­
шла, -- сказал он, глядя в сторону.

601


   0x08 graphic
0x08 graphic
-- Где она? -- Я не вижу.
   -- Вон стоит,-- говорит солдатик, указывая
туда же.
   -- Ну, прощай! -- сказал он затем и с этими словами
откидывается на подушку и отдает душу свою Богу.
   Это так тронуло меня, грешного, что я заплакал чуть ли не навзрыд..."
   Так закончил о. Диодор свой рассказ, испуская из глаз слезы.
   ...Умерший в 1897 году монах Гефсиманского скита о. Потапий в день своей кончины видел смерть стоящей в окне его келий, о чем он тогда же и сказал прислуживавшему ему в болезни послушнику Косме Аладьину (ныне монах Кирилл).
   В жизнеописании преп. Феодоры говорится о смер­ти: "И вот пришла смерть, видом очень страшная, чело­веческого подобия, но без тела, составленная из одних нагих костей человеческих..." 10*
   4 августа 1916 г. Гефсиманского скита

иеромонах Каллист

   Обладающие двойным зрением видят иногда Смерть и саму по себе, вне угрозы собственной их жизни; то, что называют художественной фантазией, есть на самом деле некоторая смутная степень двойного зрения. Детям весьма нередко эта способность бывает свойственна, и не раз приходилось слышать, как дети рассказывали про виденную ими смерть.

VII

   Так пресекается нить жизни, так умирают, зря пред собою смерть. Но верующий во Христа, по Его обетова­нию, не умрет и не узрит смерти во веки. Последнее должно быть понимаемо буквально: Смерть не будет предстоять его одру. Она приходит вообще не бесцельно; следовательно, в данном случае если она не явится, то это -- за ненадобностью: в данном случае душа не имеет нужды быть принятой и повитой. А это может значить только одно -- что она родилась уже в иную жизнь и, быв еще в теле, дышала воздухом иного мира. У этой души нет живой пуповины, связывающей ее с миром дольним, разрезание которой вызывает в человеке вели­чайший ужас и инстинктивное противоборство всем

602

   существом. А следовательно, переходя отсюда в иную жизнь, преставляясь или переставляясь, он не испыты­вает качественного скачка в своей судьбе: еще будучи в теле, он выглядывал уже, правда через окно, на тот мир, где теперь может ходить и летать. Он провеивается воздухом, который и ранее был его дыханием. Когда младенец, получавший и дыхание и питание от матери, а сам никак не причастный к этим жизнедеятельностям, впервые вбирает в себя воздух и впервые глотает воду или молоко, в его существовании происходит разрыв. Хотя и преднамеченные его организацией, но доселе пассивные, в нем появляются новые способности и но­вые деятельности, тогда как прежние безусловно утрачи­ваются, лишь только он отделен от матери. На поверх­ностный взгляд младенец, еще не вскрикнувший, и мла­денец, несколько мгновений спустя, почти неотличимы. Но по существу -- они бесконечно различны, ибо в мо­мент первого крика из части материнского организма младенец делается самостоятельным человеком, сам со­бою живущим, как бы ни был он беспомощен: источник жизни мгновенно перескочил из матери в него самого. Поднесенная к горящей свече свечка сама зажглась и теперь уже не пассивно пользуется теплотою той, но сама распространяет тепло и свет. Вот почему астро­логическая практика, устанавливая генитуру в момент первого крика, имеет глубокие основания: с первым криком младенец впервые воспринял воздействие внеш­него мира и стал самостоятельным членом вселенной. Рождение есть внезапный провал или внезапный подъ­ем, как угодно, в зависимости от того, что ценится, что утверждается как главное. Если питание и дыхание через материнский организм есть главное, то тогда рождение есть потеря этого главного и провал; а если бы младенец связывал с этим способом жизни все свои упования, то рождение было бы для него черной толстовской ды­рой 11*, где он теряет решительно все. Напротив, если бы он понял преимущество и радость дыхания свежим воз­духом и красоту солнечного света, то свой, хотя и мучи­тельный, выход из материнской утробы он благословлял бы как освобождение и видел бы в нем взлет. Но и так и сяк, этот выход не мог бы не быть качественно новым, прерывно наступившим отделом его биографии.
   Таким же, если не большим, новым отделом нашей биографии бывает кончина; и мы, большинство людей, проваливаемся или взлетаем,-- то или другое слово оп­ределяется нашей оценкой дольней жизни.

603


0x08 graphic
0x08 graphic
VIII

   Смерть, на радость или на скорбь, не есть, однако, единственный способ кончины. Наряду со скачком в иную жизнь мыслим и существует плавный переход в нее, подобный приближению к местности, давно чело­веку знакомой. Это -- быстрый въезд в город, который уже давно был виден путнику с перевала жизненного пути и в который он давно уже перенес свои мысли и чувства, видя издали своих близких, там обитающих, и сносясь с ними, когда они посещали его. Хотя и нахо­дясь вне городских стен, он, однако, принимал в жизни этого города живое участие. Но вот он уже совсем близ­ко от городских ворот; его встречают, и вышедшие на­встречу кажутся ему не чужими людьми, непонятной для него внутренней жизни, а такими же, как и сам он.
   Относительно элевзинских мистерий12* древние го­ворили, что смысл их -- научить географии иного мира, так чтобы, попадая туда после кончины, душа не расте­рялась и не заблудилась, но пошла, как по знакомой ме­стности. Эта мысль должна быть, однако, углублена и усилена. Духовное воспитание должно дать не карту иного мира, а укрепить жизненные связи с ним. Кого постигла смерть, тот после провала не может не ощу­щать себя оглушенным и растерянным; при добрых за­датках он найдет в себе некоторые, хотя и полуосознан­ные, отправные точки, с которыми может соотнести созерцаемую им новую жизнь, и рано или поздно войдет в нее. Но если этих зачатков духовности в нем вовсе не сложилось; мало того, если он вытравил в себе и естест­венные возможности, полученные с рождением, он не сумеет соотнести с собою окружающее его, и не только не сумеет, но и не захочет, оставаясь той жизни чужд и замыкаясь от нее в субъективные мечтания, которые сделались для него второй природой. Окруженный ду­ховным миром, он не будет сознавать его и, следова­тельно, будет вне его, кроме его.
   Но тот путник, который еще здесь вошел в иную жизнь, не претерпит и мгновенной спутанности созна­ния, напротив, почувствует при кончине высшую яс­ность и высшую уверенность, подобно географу, попав­шему в страну, о которой он судил до сих пор по далекому виду и по отдельным растениям и животным, попадавшим ему в руки. Самое большее, он заснет, чтобы проснуться уже в ином царстве. Это -- не глубокий обмо­рок людей малодуховных, а естественная психологическая

604

   граница, разделяющая два мира. Он проснется как чело­век, за ночь приехавший в уже знакомую ему местность, и не удивится, а лишь обрадуется. О таком разве не пра­вильно сказать, что смерти он не видел? Уже давно от­сохли и отвалились все сырые, корыстные и неодухотво­ренные привязанности к жизни. Смерти нечего было перерезать в нем. Он не умер, а уснул. Язык давно раз­личил эти два вида кончины, смерть и успение, как нечто глубоко несходное, какими бы близкими они ни каза­лись физиологически -- стороннему наблюдателю. Извне они, может быть, и кажутся трудноразличимыми, т. е. для окружающих, кто сам не умирает; но изнутри, в соз­нании того, кто наиболее глубоко заинтересован совер­шающимся, это -- существенно различные процессы. Те, кто умер при жизни и в ком уже произошло таинствен­ное рождение, они не видят смерти и не умирают.

IX

   Приближаясь к выходу отсюда, даже и малодуховные люди нередко начинают жить иными способностями, нежели присущие обычной психике. Большинство в это время видит двойным зрением. Они воспринимают встречающих их родственников, друзей, покровителей, нередко -- святых, ангелов, Богоматерь, иногда Самого Христа. Они видят будущее, как уже настоящее, и дале­кое, как близкое. Нередки случаи, когда незадолго до кончины видят собственный гроб и себя в нем лежащи­ми, обстановку собственного погребения, толпу народа. Большинство умирающих перед кончиной выражает на­мерение уйти или уехать -- на родину, в родной дом, к родителям и т. д. Тут преодоление времени и про­странства есть не исключение, а правило. Так -- и с обыкновенными, совсем заурядными людьми. Нужно ли удивляться, если люди большей духовности и при жизни более привычные к преодолению чувственного опыта, при этом переломе своего жизненного пути оказываются впереди людей обыкновенных и обнаруживают прозре­ние в будущее и в недоступное недуховному взору более ярко, более определенно и более устойчиво? В частно­сти, нужно ли удивляться, если подобные явления озна­меновали кончину о. Алексея? Скорее было бы удиви­тельно и неправдоподобно, если бы всего этого не было. Так, по крайней мере, для всех, кто имел случай лично наблюдать его.
  
   0x08 graphic
0x08 graphic
0x08 graphic
В своем слове подписавшийся инициалом А. описы­вает о. А. лежащим в гробе. Это -- не общая мысль о своей смерти, а в высшей степени наглядный образ, в котором каждая черта живет непосредственным созер­цанием. Такую картину можно дать трояко: либо на ос­новании внешних впечатлений, но таковых в данном случае не могло быть; либо как художественную фанта­зию, но совершенно невероятно представить себе умира­ющего старца, столь скромного и самозабвенного при жизни, лежащим на смертном одре и старающимся во­образить себе, каков будет его вид после смерти; нако­нец, можно понять такую картину как видение, яркое видение человека духовного, которое властно заставило сделать запись о себе, преодолевая физическую слабость. Единственное, что можно счесть в данном случае источ­ником,-- это видение, представшее внутреннему взору о. Алексея и заставившее его написать им написанное, помимо намеренности и соображений, может быть, даже вопреки привычкам характера, если только они в это время могли еще действовать. В этом видении, как, ве­роятно, и вообще в последнее время своего пребывания на земле, о. Алексей настолько перенес свое Я в другой мир, что о том старике, который лежал в постели, уже не мог мыслить как о Я или о чем-то близком Я.
   Человеку духовному свойственно объективное мыш­ление, и земное существо его не из духовного приличия, а по сущей истине мыслится им тоже объективно, как он. Не без причины духовная практика вообще запреща­ет пользование личным местоимением первого лица, да и приличие даже не одобряет злоупотребление этим сло­вом. При более высокой объективности мысль о своем земном существе становится столь беспристрастной и издали на него смотрящей, что появляется снис­хождение к нему, жалость; так, преп. Серафим и др. подвижники указывают, что не следует ни на кого раз­дражаться, и в том числе на свои собственные недостат­ки, и что следует относиться к ним терпеливо. Предпи­сывается и должная мера заботливости о немощах своей плоти. Вообще, духовный имеет точку мысленной опоры вне себя и потому способен думать и говорить о себе, как о другом.
   Еще более высокая объективность -- и тогда появля­ется возможность незаинтересованно даже хвалить себя, объективно учитывать достоинства своей личности, но спокойно и без чувства собственника. Нетрудно дойти до той объективности, при которой указывается

606

   значительность веса своего тела или роста, физическая сила, далее -- правильность черт лица и хорошее тело­сложение. Это все отмечается с той же незаинтересован­ностью, как было бы отмечено и противоположное, т. е. в качестве некоторого события в мире, события положи­тельного, но не составляющего собственно заслуги того, к кому относится оно. Далее, на той же линии может быть хорошая память, счетные способности, умение ре­шать запутанные задачи; еще далее -- пойдет ум, тонкий вкус, проницательность, затем нравственные качества -- ну, например, честность (довольно трудно представить себе человека, кичащегося своею честностью), исполне­ние долга, доброта и т. д. и т. д. По мере восхождения мысль о себе делается все более объективною и, не без­различно и холодно, но, однако, не себялюбиво и само-опьяненно, человек научается приписывать все это ему, а не Я. Еще следующий шаг -- и он уже видит, именно видит, а не только мыслит, себя со стороны. Он может тогда без ложной скромности хвалить заслуживающее похвалы и умиляться на то, что должно умилять. Он го­ворит сейчас не о себе, а об некоем, об NN, и совпаде­ние этого NN с его личностью есть частное обстоятель­ство, не привлекающее к себе его внимания. Не то важно, что через этого NN говорил или говорю Я, а то, что говоримое есть истина. Факт существования этого NN поучителен и есть радость миру. Почему же уходя­щему из него, в данном случае о. Алексею, не отметить этого факта? Почему не разъяснить его? Почему не по­ведать миру о своем видении? Из ложной скромности? -- Но ведь в последнем вопросе уже дан и ответ на него, ибо ложная скромность, как все ложное, должна быть изгоняема.

X

   Видевшие о. Алексея в последнее время говорят, что не только в смысле нравственном он умер для мира, но и физически тело его совершенно омертвело и казалось неживым, так что только сиявшие глаза указывали, что в физическом смысле он живет еще. Такое состояние чаще всего наступает внезапно и не должно толковаться как постепенное ослабление органических сил. Весьма вероятно, оно и не может наступить иначе как прерыв­но. Сын о. Алексея, о. Сергий 13*, на мою мысль, что с о. Алексеем за некоторое время до кончины должно было случиться нечто особенное, поведал о выхождении

607


   его, происшедшем за два-три дня до кончины. Слово о. Алексея, по всем данным, было написано после этого случая. О выхождении же говорил сам о. Алексей. Он внезапно увидел себя гуляющим в саду и крайне удивился при виде своего тела, лежащего на кровати как мертвое. По-видимому, это выхождение окончательно отделило его от какого-либо пристрастия к себе и окончательно объектировало его земную личность, так что с этого мо­мента он уже вполне стал для себя только Он, о котором есть сила мыслить и право говорить без малейшей окра­ски пристрастности, а потому -- и без ложной скромно­сти, которая есть тоже пристрастность, но прячущая себя, чтобы тем обратить на себя внимание.
   И тогда было написано то, что написано. А кто мо­жет обвинить это в неправде?

XI

   Но все эти соображения о тайне кончины. Однако слово о. Алексея хоть и свидетельствует о кончине, но есть дело жизни и назначено для живых и даже для тех, кто не научился еще смотреть на себя объективно. Ведь знал же о. Алексей, он, видевший на веку столько людей и принявший в свое сердце столько чужих сомнений и смущений, знал же он, что слово его должно быть смутительно многим, может быть, всем, не вникшим в тайну духовного умирания. А если так, для чего было сообщать им о своем самосознании, хотя бы даже и вы­соком? Да и наконец, если бы это слово и не было пре-ткновенным, то как понять такую запись на смертном одре человеком, вообще не занимавшимся закреплением в слове своих переживаний и даже избегавшим устно рассказывать о себе, несмотря на просьбы близких? Пред кончиною он был в ясном сознании, и, следова­тельно, нельзя подозревать в такой записи неожиданной прихоти больного. Значит, сам он придавал своему слову большой вес и видел в нем некоторое завершение и за­крепление дела своей жизни.
   Таким образом, смутительность слова начинает пред­ставляться не случайным недосмотром, а преднамерен­ным действием. Слово написано твердою рукою, в пере­носном смысле, и должно быть ставимо в ряд прочих жизненных действий о. Алексея. Мало того, оно сгу-щенно содержит в себе идею его жизни и есть заверши­тельное слово его, испытующий оселок, на котором

608

   должны быть испытаны все, думающие о себе, что они идут за о. Алексеем или по одному пути с ним. О. Алексей экзаменует своим словом. И суть экзамена -- в умении понять соблазнительность его слова, как внут­ренне необходимую в подвиге его жизни,-- не снисходи­тельно осветить ее и не простить, а одобрить и чисто­сердечно сказать себе, что без этого заключительного слова жизнь о. Алексея не имела бы себе музыкального завершения и могла бы быть перетолкована в ложную сторону.

XII

   Как дело живого усилия, христианское сознание ни­когда не может быть просто данным, и потому всякое историческое время позволяет воочию видеть борьбу за духовность, провозглашенную Христом. Законничество против Царствия Небесного, закон против благодати восставал не только в те древние времена, и не только в Палестине, но вечно восстает, притом во всех общест­венных средах, независимо от того, называются ли они кагалом, западною или восточною церковью. Всегда и везде большинство ищет пассивной спасенности, при­обретения даров духовной жизни без самой жизни. Все­гда и везде большинство рассчитывает купить Святого Духа; в одном случае думают отделаться просто деньга­ми, в другом -- теми или иными официальными провоз­глашениями веры, или выполнимыми делами того или другого закона, или внешним поведением, или, наконец, тем или иным причинением себе ущерба или неприят­ности. Конечно, все это в известном соотношении внут­ренних движений может быть свято и благоуханно пред Богом, как необходимое выражение любви или предан­ности или как сознательный путь к внутренней ясности. Но все это, "закон дел", чаще всего определяется не лю-бовию к Истине, а расчетом ради себя самого и рассмат­ривается как средство приобрести желанное, как дешевая плата, за которую кто-то обязан выдать вечную жизнь. Тогда это средство, эта плата порабощает -- конечно, не Бога, Которого хотят поработить,-- а самого поку­пающего. На эту плату он возлагает все свои упования и, естественным порядком, видит в ней некоторую само­цель, нечто столь достойное, что Сам Бог не может не считаться с нею. Его дело становится для него взамен Бога, и тогда, если бы Сам Бог выразил такому Свое
   609
  
   неблаговоление к этому делу или на глазах такого пред­почел бы не имеющего этого дела, такой праведник от дел возмутился бы и возроптал.
   Вот с этою верою в самодовлеемую духовную цен­ность дел боролся Христос и на протяжении всей исто­рии борется духовное сознание христианства. Преемст­венная нить этой борьбы никогда не обрывалась и, нужно верить,-- не оборвется; но эту нить всегда держа­ло ничтожное меньшинство, точнее сказать -- немногие единицы. И борьба против них всегда велась окружаю­щим обществом двумя вовсе не сходными приемами: внешний круг нападающих, численно весьма большой,-- это и явные враги, и открытые ненавистники; внутренний круг, сравнительно малочисленный,-- из почитающих себя друзьями и сотрудниками, из тех, кто готов и на жертвы, но втайне думает о неточностях провозглашае­мого и о необходимости легкой ретуши,-- которой, од­нако, уничтожается самая суть дела. Первые видят в провозглашающем духовную свободу разорителя суббо­ты и утверждают ценность субботы, как будто он когда-либо говорил обратное. Вторые тоже исходят из ложного убеждения, будто это обратное, т. е. о субботе, было ска­зано, и принимают его, но добавляют сюда установку вместо субботы некоторого другого дня, с тою же само­довлеющею ценностью. Первые полагают, что вообще отменяется всякий устав жизни, а вторые -- что взамен принятого проповедуется некоторый другой. Но и те и другие, и ново-уставники и старо-уставники, не улав­ливают, сами не зная в себе духовной жизни, что речь идет вовсе не о сравнительном превосходстве того или другого устава и не об уничтожении устава как такового, а о должном месте устава в человеческом духе и о слу­жебном его, а не господственном положении в жизни.
   Во времена Христа были фарисеи и были саддукеи; первые верили в абсолютную ценность своего устава, тогда как вторые всякий устав почитали пустяком, хотя и поддерживали свой из политических видов. Эти два течения потом на протяжении истории многократно пе­реименовывались, но суть дела оставалась всегда одною и той же, и во все времена существовали и существуют свои фарисеи и свои саддукеи. Духовное сознание неми­нуемо борется с обоими течениями сразу и лишь этой двойственною борьбою определяет себя внешнеисто-рически как своеобразную историческую силу. Но обще­ство в основе слагается именно из этих двух течений,

610

   как ткань сплетается из основы и утка (К. П. Побе­доносцев называл эти две стихии общественности кон­сервативно-инертной и прогрессивной, почитая их равно необходимыми в строении общества). Представитель ду­ховной свободы оказывается направленным по третьему измерению к плоскости общества, и обществу непонятен и даже невидим в своей собственной сущности, как чет­вертая координатная ось для обитателей трехмерного мира. Иной, чем этот мир, и опирающийся на иную, чем известна в этом мире, силу, он чужд миру и неми­нуемо оценивается миром как некоторый урод или юрод. Явное или прикровенное, грубое или тонкое, юродство неизбежно сопутствует носителю духовной свободы. В мире ему по-настоящему нет места, и он лишь терпится, поскольку может быть использован миром в каких-нибудь своекорыстных целях, однако с постоян­ным памятованием, что его можно при случае окружить почетом, но что за ним требуется зоркий присмотр.
   Ясное дело, за таким, вглубь его четвертого измере­ния свободы, из мира, т. е. из числа не знающих духов­ного творчества, пойдет лишь то, что не крепко входит в ткань мира, что само изгоняется из мира, но уже не за непонятность миру, а за понятное нарушение требова­ний и правил мира. Это -- отверженные, мытари и блуд­ницы, которым нечего терять в мире и которые, руково­дясь чутьем, готовы на риск, ибо уже убиты миром и тоже по-своему умерли или насильственно умерщв­лены. Это -- "буйее мира" 14*, которое избрал Бог,-- из­брал потому, что оно лишь было и есть способно при­слушаться к странным и чуждым миру речам о неведомых и непонятных миру силах.

XIII

   О. Алексей был одним из немногих в современной жизни представителей духовной свободы. Чуждый и фа­рисейства и саддукейства, т. е. направленный по пер­пендикуляру к миру, он не мог не быть юродивым. Ко­нечно, в разных условиях юродство принимает лик различный; но особенностью юродства несомненно бы­вает его неожиданность, его неподводимость под суще­ствующие общественные формы. Оно есть юродство лишь тогда, когда миру представляется уродливым, странным, на границе соблазнительности. Но любое проявление юродства само может быть усвоено миром

611


   как некая каноническая форма, как особый устав. Тогда мир начинает ценить ее как нечто свое, как нечто при­нятое и улежавшееся, и берущий на себя эту форму живет по ней не потому, что он не от мира, а именно по сво­ему согласию с миром. Он берет форму, потому что ве­рит в спасительность жизни по ней, а верит, ибо мир, по крайней мере в лице наиболее влиятельных своих пред­ставителей, давно уже признал и одобрил эту форму. Он берет ее так, как берется какой угодно устав. Если во Франциске Ассизском15* были черты юродства, то францисканцы, ему подражающие, делают внешнее дело и ходят босиком как раз так же, как военный надевает свой мундир; если бы даже они ходили нагишом, то и это было бы лишь внешним делом, связующим с миром, а не знамением отрыва от мира силою, чуждою миру. Есть юродство, т. е. настоящее юродство, а есть подделка под некоторых определенных юродивых, за отдаленностью времени уже безопасных миру и потому им признанных. Ведь мир не той или другой формы бо­ится как таковой; нет, всякую он может принять и усвоить. Но он боится самой жизни духовной, с ним не считающейся и в любой момент угрожающей неожи­данностью, которой миру заранее никак не учесть, по­скольку она есть проявление именно жизни, и против которой, следовательно, нельзя заранее принять своих мер. Когда некоторое поведение можно с уверенностью определить как юродство, это есть верный признак, что данное явление не есть юродство, а лишь имитация. Напротив, о настоящем юродстве можно лишь догады­ваться, ибо оно никогда не подходит под существующие мерки. То ли это безумие, то ли -- особая мудрость, еще непонятная,-- так воспринимается оно окружающими. И окружающие его в лучшем случае терпят, стараясь ис­пользовать в своих целях и не замечать досадных про­скоков, когда налаженная эксплуатация таких сил вдруг начинает действовать в обратную сторону.
   Таков именно был о. Алексей. Многие его ценили и многие пользовались им,-- не следует разуметь по­следних слов в плохом смысле,-- но пользовались как поддержкой тех или других отвлеченных начал. Однако большинству приходилось в известный момент досадовать на эту поддержку, которая отказывалась быть столбом, твердо стоящим куда его врыли, и производившую само­стоятельные движения. Он всегда внушал, что любовь -- выше богослужебного устава; и всем было известно, что, когда того действительно требовала любовь и жалость,

612

   он преодолевал этот устав. Но вот понадобилось изме­нить устав, со ссылкою на требование любви,-- и о. Алексей оказывается решительным и непримиримым врагом, не допускающим никаких уступок. Для него ус­тав был святыней, запечатленный любовью, и эта святы­ня никогда не могла быть отменяема, но заливалась в известные моменты живым вдохновением любви, ко­торое непреодолимо текло поверх всех плотин. Напротив, для его противников эти плотины, т. е. уставы, были не благодеянием, а лишь досадной помехой, устарелою вещью, созданной по разным внешним расчетам. Они говорили о любви, как об уставе, и хотели один устав заменить другим, хороший -- скверным, любовный -- ненавистническим, мудрый -- неразумным; подвигались же к тому не любовью, а ненавистью и даже не понимали любви, как жизни. Это именно они были фарисеями и саддукеями, но в отличие от тех, древних, поверхност­ными и некультурными. И таковым о. Алексей противо­поставлял незыблемую скалу устава. Это делалось сурово и резко. Но вот другие, добросовестные исполнители устава. Они уважали о. Алексея и его деятельность, они хотели бы лишь, чтобы такой уважаемый, такой влия­тельный человек в Москве, как он, окончательно под­твердил своим веским словом безусловную жесткость -- так сказать -- устава, его самодовлеемую и неподатливую твердость. В ответ в собрании именно тех, пред кем это должно быть сказано, о. Алексей разражается двухчасо­вою исповедью. Он волнуется, путается от наплыва чувств, стараясь выразить самое заветное из своего жиз­ненного опыта, и боится, что не сумеет высказать свою мысль и убедить присутствующих. Он проливает слезы, по временам рыдает, и кажется, вот сейчас не вынесет всего, что нахлынуло у него, скопившись за всю жизнь. Так в чем же его слово? -- Он рассказывает бесчислен­ные случаи из своей пастырской деятельности, когда нельзя было не выйти за устав. Это -- ряд потрясающих картин, которые наглядно показывают, что соблюсти устав тогда было бы явным безумием, а нарушить -- зна­чило проявить любовь.
   Когда говорят о духовной свободе, то обычно под нею разумеют легкое отношение к уставу жизни и рас­сматривают эту легкость как нечто само собою разу­меющееся. Да и как бы она не разумелась сама собою, если устав считается человеческою условностью, в луч­шем случае почтенной, но обветшавшей, старинной. Для таких утверждение свободы ни к чему не обязывает, по-

613


   тому что она мыслится не как взлет над миром закона, подлинного, незыблемого и священного закона, а как простое несоблюдение правил, которые давно уже пере­стали быть прочными и с которыми можно не считаться до такой степени, что даже и не утруждать себя борьбой с ними. Но настоящая свобода мыслима только на твер­дой почве закона. Есть незыблемый мир законов веще­ства. Его не отрицает, но преодолевает его вторгающаяся в него жизнь. В отношении вещественного мира жизнь всегда есть чудо. Но это чудо само подчинено своим за­конам, также незыблемым, однако преодолеваемым, чу­десно осиливаемым уставом человеческого общества, определеннее -- уставом церкви. Но и этот незыблемый устав, который должен почитаться как воистину свя­щенный, может преодолеваться особою, вторгающеюся в него творческою силою: духовностью, христианскою свободою. Она проявляется преобразованием в извест­ный момент устава. Жесткий и каменно застывший, ее жаром он размягчается, делается податливым и упругим, но всякий раз это есть чудо. О. Алексей глубоко возму­щался, когда видел непонимание, что устав воистину есть закон,-- и священный закон,-- когда, не ведая его силы, воображали, что от него можно просто избавить себя. Но, настаивая в полной мере на его монументаль­ной реальности, он проповедовал чудо и сам жил огнен­ным расплавлением в любви того, что стояло перед ним же вековечным оплотом церковного благоустройства. Он говорил именно о чуде.
   Творческое начало и было для о. Алексея самою жизнью, а все остальное -- косвенным следствием. Но его почитатели, по крайней мере некоторые, дорожили этими следствиями и рассчитывали помощью их при­влечь к уставу людей внешних, а там уже как-нибудь отвратить от христианской свободы, да и от самого о. Алексея, ради которых и через которых они, собст­венно, и приняли устав. О. Алексей рассматривался, как лакомая приманка на крючке. К о. Алексею приходили всякие, в том числе приходили и большевики, одни в смятении и тоске, другие -- соглядатайствуя и с злыми намерениями; но они уходили, те и другие, получив что-то для своей души. Но от о. Алексея желали видеть некоторые его почитатели не духовный толчок, а внеш­нее изменение. И когда он, именно к таким, особенно беспросветным, проявлял иногда исключительную вни­мательность, против него раздавался ропот. Каждый имел в своем уме свой устав, и молчаливо предполагалось,

614

   что о. Алексей должен руководиться именно этим ус­тавом. Отклонения же от него возмущали. Но о. Алексей шел своим путем, всегда нарушая те или другие ожида­ния, на него возложенные, и всегда оставляя за собой свободу духовного самоопределения. Не было такой мерки, усвоив которую можно было бы прилагать ее ко всем его словам и действиям, в уверенности, что, нару­шая ее, он чувствует себя и должен чувствовать себя ви­новатым. Напротив, его слова и поступки всегда имели острые углы, выдававшиеся за те или другие правила. И эти углы, сами собою, своим существованием, делали вызов миру, с его отстоявшимися формами и требова­ниями. О. Алексей никогда не совпадал с миром. Он был юродивым.

XIV

   Духовный человек знает силу и ценность закона, его внутреннюю безусловность. Мирской -- не видит этой безусловности и соблюдения закона требует, потому что обратное вызвало бы трение с миром. Закон для него есть приличие. Прилично жить и прилично умереть -- таково требование мирское. Но духовному требуется не приличие, а соблюдение закона в существе его, а соблю­сти в существе нередко значит нарушить по букве. Юро­дивым мирское приличие постоянно нарушается. И бы­ло бы странно, если бы о. Алексей, не быв в жизни приличным, оказался бы таковым в кончине. Такой же, каким он был, о. Алексей не мог окончить своего жиз­ненного пути ни вполне пристойным погребением по первому разряду, ни благолепным отходом по всем пра­вилам аскетики (несомненно правильным, как и полага­ется быть правилам). У мира имеется точная роспись, как именно должен кончать свое земное поприще чело­век, занесенный в ту или другую рубрику. Точно так же имеется и проработанная программа кончины старца, каковая и преднамечалась о. Алексею. А он, по миру, должен был проделать все предназначавшееся, чтобы получить тоже преднамеченные реплики мира. Он дол­жен был выразить крайнее сознание своей негодности, сокрушаться о своих грехах, свидетельствовать о невы­полненности им своего жизненного долга. Заранее пред­полагается, что все это должно быть им сознано и во всяком случае высказано. Это требуется, ибо без этого и реплика мира, в которой будет доказываться обратное

615


   и из сокрушения почившего делаться вывод о его скромности и смирении,-- такая реплика становится не­уместной. Мир верит лишь в себя и потому последнее слово суда и одобрения оставляет за собою; а судимый и восхваляемый усопший должен проявить свою потреб­ность в этом одобрении.
   Мог ли тот, кто жил поперек мира, не поступить на­оборот? Своим последним словом он показал, что не признает за миром права суда, ибо "духовного судит только духовный" 16*. Мир ждал повода к похвале, но о. Алексей пресек эту возможность и сам сказал о себе или, точнее,-- об о. Алексее то, что услышал в ином мире, которому и принадлежит суд и похвала. Своим словом о. Алексей в последний раз, но с окончательною силою возвестил духовную свободу, которую возвещал во все время своего служения. Но, возвещая, он испытует тех, кто считал себя ценившим его. Он требует да или нет от мира. Но мир безмолвствует.
   1923.VIII.13. Священник Павел Флоренский

* * *

   Батюшки о. А. нет больше. Хотя и привлек и теперь сюда большое стечение он же, но только за тем, чтобы проститься с ним навсегда. Он во гробе. И сие -- вели­кое, страшное событие. Это -- потеря всеобщая, потеря невознаградимая. Те замечательные глаза, оживлявшие почти совсем омертвевшее тело, в которых всегда све­тился огонек неба, так действовавший на сердце челове­ка, лучи которого будто проникали в самую глубь души собеседника и читали так, как на бумаге, летопись про­шлого и настоящего,-- эти глаза померкли и закрылись мертвенной печатью. Уж больше им не пронизать души человека.-- Те учительные уста, сильные не препретель-ными человеческой мудрости словами, но явлением Духа (1 Кор. 2, 4) сильнейшей любви к ближнему, умевшие самым безыскусственным словом покорять избалован­ные красноречием и наукою умы. Уста, дышавшие толь­ко миром, любовью и утешением, теперь замкнулись навсегда. Уж больше не услышим мы благословений Ба­тюшки, уж больше не раздастся его св. речь по внуше­нию церкви, нам чудится, что эти мертвые уста вместо слов жизни и утешения взывают к нам словами смерти: восплачите о мне, друзья и знаемии. Те сильные в своей

616

   немощи руки, которые утирали бесчисленные слезы, те­перь сами орошены слезами. Раньше они направо и на­лево благотворили всем и каждому -- а теперь не под­нимутся больше для благотворении. Раньше они не только твердо несли свой Крест, но имели неимоверную силу помогать в несении многочисленных жизненных крестов, а теперь они сложились сами в крест на стра­дальческой груди, и эта грудь понесет с собой тяжесть этого Креста в могилу. Увы, дорогого о. А. не стало... Плачьте: все духовные его дети и вообще все те, которых почивший о. А. окормлял духовно. Вы лишились в о. А. великого печальника, любившего вас всей силой христи­анской любви, отдавшего вам всю свою жизнь и, можно сказать, принесшего вам ее в жертву.
   Подойдите к этому гробу и поучитесь у лежащего в нем, как вам жить по-христиански, по Божию, в юдоли плача. Ужас и трепет объемлет душу, когда вспомнишь и сопоставишь: как мы должны жить и как мы живем. На самом деле. Припомните учение Спасителя, вспом­ните Его св. Евангелие: к какому жизнестроению там призываются христиане. Жизнь для Неба, жизнь для Бога -- вот наше призвание. Небо родило нас, Господь вложил в нас Свой образ. На небо же, к Тому же Госпо­ду мы и должны идти после здешней жизни. Земля -- гостиница, куда зашли мы лишь как бы по пути. Нам на земле не нужно никаких привязанностей. Что нам богат­ство, что нам знатность, что нам слава, что нам удоволь­ствия, что нам личная жизнь? Все это временное, все это земное, все это дальше такого же тесного, бедного гроба да темной, дышащей тлением могилы за нами не пойдет, все это останется здесь. Что нам себялюбие, когда все Евангелие, весь Божественный Закон только об этом и говорят, одному только и поучают: люби Бога, люби ближнего; живи отнюдь не для себя, а для блага тех, ко­торые возле тебя. Во исполнение этой заповеди, в люб­ви -- главный и существенный признак того, кто хочет быть истинным учеником и последователем Господа Иисуса Христа.-- Что за блаженные были времена пер­вых веков христианства, когда все христиане жили, как один человек, когда стяжания приносились к ногам Апостолов их владельцами, когда не боялись никаких мучений за Иисуса Христа и охотно шли на всякую казнь, когда любовь была единственным законом! А что теперь? Присмотритесь ближе к этой житейской суете мира. С утра до поздней ночи, от ночи до утра мир суе­тится для себя. Бывают, правда, минуты -- войдет чело-

617


   век в храм, обнимет его сила небесной жизни, и он в горячей молитве забудет мир, с его страстями, с его безбожием в жизни; духом понесется на небо; он готов после жить только для неба, готов своими объятиями обнять все человечество, он с омерзением смотрит на свои грехи и пороки -- и в его душе разливается как будто особенный мир... Но вот он опять вне храма; про­ходит две-три минуты, и, увы, где прежний мир, где прежняя любовь и вера? Дух суеты мирской как ураган в пустыне дохнет на прослезившегося человека с его страдной житейской заботой -- и снова начнется старая жизнь по плоти, снова открывается работа миру и стра-стям. И так до нового момента поднятия духа. А как от­носятся люди друг к другу? Что прежде всего в этих отношениях? Себялюбие, которое во всем видит и ищет только своей пользы. Что мне говорить о тех страшных грехах, которые порождаются затем самолюбием. Пас­тырское сердце почившего наверно хранит в себе и по­несет с собою в могилу обширнейшую летопись этих грехов ему на духу. Итак, забывающий Бога, мир хри­стианский, приди сюда и посмотри: как нужно устроить свою жизнь. Опомнись, оставь мирскую суету и познай, что на земле можно жить только для неба. Вот пред то­бою человек, который при жизни был знаем многими, а по смерти удостоился таких искренних слез, воздыха­ний. А отчего? В чем его слава? Единственно только в том, что он умел жить no-Божьи, как подобает истин­ному христианину. Не думай, что жить на земле только для Бога -- нельзя. Се гроб, который обличает тебя. В чем, вы спросите, смысл такой жизни? В одном: в полном умерщвлении всякого самолюбия. Что у него было для себя? Ничего! С утра до вечера он жил только на пользу ближних. Он никому никогда не отказывал в советах своих. Со всеми был ласков, он жил жизнью других, радовался и печаловался радостями и печалями ближнего. У него, можно сказать, не было почти своей личной жизни. Итак, христианин, приди к этому гробу и научись тому, что на земле нужно жить только для не­ба, что такое жизнеустроение возможно и осуществимо и что основание этого -- в полном деятельном самоотре­чении во благо ближних. Любите людей, служите им -- вот что внушают нам в завет омертвевшие уста почивше­го. Не все, конечно, могут вместить эту тяжкую заповедь так, как умел и мог исполнять ее почивший. Но надо уметь жить жизнью других, болеть их болезнями и скор-бями и беззаветно нести свои духовные сокровища на

618

   пользу ближних. Приидите, наконец, ко гробу сего доб­рого пастыря церкви русской и научитесь у него пас-тырствовать в мире. Хотя у почившего вверенная ему паства незначительна, однако едва ли и многие и архипастыри имели так много пасомых, так много ду­ховных чад, как покойный Батюшка о. А. Тут всякий, кто только ни приходил к нему, кто только ни открывал ему своей души, всякий становился сыном его много­людной паствы. Тут было удивительное общение душ пастыря и пасомых. Приидите пастыри и научитесь здесь пастырствованию. Пред ним всякий пришедший чувствовал себя только мирянином, все одинаково виде­ли в нем только Христова пастыря. Се знак того, что тут религия понималась как дело совести, как нечто такое, что совершенно противоположно миру. На батюшку о. А. смотрели именно как на служителя Бога и власти-тельствовал над совестью, ее он врачевал. Чем и как умел так много пастырь всех утешать и обновлять? Стра­давшим казалось, что будто он сам облегчает их скорби и печали душевные, как бы беря их на себя. Кроме лич­ного благочестия о. А. имел ту высочайшую христиан­скую любовь, которая долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчин­ствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине (1 Кор. 13, 4--6). Это та любовь, не знавшая никакого самолюбия, о которой свидетельствуют все, кто только знал почив­шего, любовь, которая заставляла его сливаться своею пастырскою душою с пасомыми, она-то и давала ему такую силу в области их совести. Его само­отверженную любовь нельзя иначе описать, как именно приведенными словами Апостола. Вот, пастыри, чему поучитесь у этого праведного мужа пастыря. Кто станет отрицать, что службы церковные, требоисправления -- главная обязанность пастыря. Не забывайте, что службы и таинства -- для спасения, и оно должно усвояться соз­нательно, а для сего надо работать над душой. Итак, приидите вси, целуйте его последним целованием и бе­рите каждый, чья душа сколько может, завещанных им нам в наследство сокровищ. Смотрите больше на этого человека, пока его духовный образ в виду этого гроба еще живо предносится нашему взору. Веруем, что все-милосердный Господь по молитвам Св. Церкви призрит с небесе на праведную жизнь почившего, на его великую любовь и труды во имя Христово и дарует ему место упокоения со святыми. Помяни нас тогда, почивший,

619


   в своих молитвах. А теперь, братия, пока его душа витает здесь у своего тела и взывает к нам устами Церкви и мо­лится, помолись о ней Господу. Несть человек иже жив будет и не согрешит, Ты Господи Един еси кроме греха, прости Господи почившему рабу Твоему А. все его грехи, и грехи юности и старости, и ведения и неведения, и словом и делом и помышлением, вся ему прости, яко Ты благ еси и Человеколюбец.

А.


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"