Аннотация: Цикл "Казахские зарисовки". Первые три рассказа
ИЗМАЙЛОВ КОНСТАНТИН ИГОРЕВИЧ
КАЗАХСКИЕ ЗАРИСОВКИ
ДВОР
Этот свой первый казахский городок я помню только по детским воспоминаниям, которые светлыми и тёплыми картинками вдруг вспыхивают перед глазами...
Вот, к примеру, летний воскресный день. Белый солнечный шар завис прямо над нашим двором. Окружающие квадратом двор четыре панельных пятиэтажки белые, как и асфальтные дорожки, и песочек в песочнице, и скамеечки, и бордюры, и бельё на верёвочках за качелями, и стволы тополей. Тополя выстроились вдоль пятиэтажек и возвышаются до самых крыш. Снизу их листья, как плотные лопухи. Они вымазаны в чём-то липком с горьковатым вкусом и сохраняют ещё под собой крупицы пряной прохлады. Выше, листья белеют и уже веют сухим горячим воздухом. Верхушки испарены и их очертания проявляются только пепельными пылинками. Кусты карагача помутнели, согнув листочки лодочками, выжатая трава пожелтела и обессилено легла на треснутую землю, а железные качели и песочек раскалились, но всё равно качели пискляво крякают, а в песочнице усердно ползают кверху попками. Решётчатая беседка таит в себе плетёный тенёк и потому переполнена пузатыми майками со щетинистыми грудями и сисями, соломенными и газетными шляпками, панамками и лысинами, красными и жёлтыми лицами, загорелыми руками и потными спинами. Они непрестанно щёлкают, а иногда особенно пронзительно выстреливают с криками на весь двор:
- Рыба!
После чего беседка обязательно взрывается бешеными русскими и казахскими, твёрдыми тяжёлыми и жидкими певучими голосами:
- Ух-да! Ай-хай! Во-гну! Ху-щу!..
Я катаюсь на красном пластмассовом тракторе прямо под нашим балконом на третьем этаже. На балконе мамины цветочки в горшочках. Там и жёлтенькие и беленькие, но в основном голубенькие, маленькие, с ноготок. Вечером, после программы "Время", когда постелька расправлена, а тополя заводят свои неторопливые шелестящие и прохладные распевы, эти цветочки особенно вкусно пахнут. Я люблю выбрать момент, пока никого нет в комнате и выбежать перед сном на балкон, чтобы посмотреть на звёздное небо и луну, послушать тополя и вдохнуть их терпкий прохладный аромат, перемешанный со щекотливым ароматом ночных цветов. А сейчас на балконе мама и сестра. Они в безрукавных халатиках и такие белые, гладкие, круглые, воздушные, и, как будто тающие, словно шарики сливочного мороженого в алюминиевых розеточках, которым мы лакомились с сестрёнкой совсем недавно в буфете на автовокзале Караганды, куда папа ездил по делам и брал нас с собой, а их золотые распущенные волосы, сверкающие белыми огонёчками, напоминают мне персиковый сироп, которым были обильно политы те самые тающие и такие лакомые шарики. Они очень довольные и возбуждённо говорят про какой-то концерт, который будет вечером по телевизору. Вот сестра кричит соседкам, неподвижно сидящим на лавочке у подъезда под тополем. А под тополями растут грибочки "подтопольники", я-то знаю, мы с папой их уже не раз собирали зачем-то, потом папа их кому-то отдавал. Так вот, эти соседки, словно несуразно раздутые "подтопольники", такие же коротконогие и круглозадые, щекастые и губастые. Они что-то спрашивают у сестрёнки, а она им отвечает:
- В восемь начнётся. "Песняры" будут. Там солист такой, помните? С тоненькими усиками... с улыбочкой-то такой красивой... Как его?
Но ей "подтопольники" не отвечают, только переглядываются.
- А какую песню поёт? - спрашивает кто-то у подъезда.
Это Майра, подружка сестры с пятого этажа. Я её называл, почему-то, тогда просто - Майор. Не знаю почему. Мне вообще нравилось всё военное. Она стоит в белоснежном платье, отчего её смуглая кожа и тяжёлая копна чёрных волос сливаются в тоненький раскалённый уголёк с красным тлеющим огоньком - открытым ртом. Она держит авоську, в которой буханка белого хлеба и бутылка молока, смотрит на сестру чёрными виноградинками в узких щелочках на скуластом, по-казахски, симпатичном лице.
- "Олесю"!
- Ой, как его... - У Майры на лбу появляются три толстых морщины.
- Пап, - кричит сестра в комнату, отодвинув зелёную шторку с белыми оленятами, - как зовут солиста "Песняров", с усиками... с улыбочкой...
Майор ждёт, не опуская голову. "Подтопольники" тоже, опустив головы. А я отталкиваюсь ногами, верчу руль и качу к соседнему подъезду...
РАКИ
У соседнего подъезда какой-то мужик с мокрой усатой головой и в серой майке на тоненьких перекрученных лямочках разложил на лавочке красных раков. Он сопит лохматым носом тоненькими голосочками, один из которых, самый голосистый, выделяется из общего хора за мгновение перед следующим его вдохом и тяжело пыхтит горлом, словно там разгоняется старый паровозик, но никак не может разогнаться. Он торопливо наливает в гранёный стакан из такой же, как и его голова, мокрой банки прохладное пиво и, нетерпеливо причмокивая, сглатывает сухую пустоту во рту. Его руки почему-то дрожат, и много пива проливается мимо, а то, что попадает в стакан, превращается на глазах в белую пену. Пена внезапно разбухает и, не помещаясь в стакане, шипя, вырывается наружу, стекая по точёным граням воздушными струями на скамейку. На скамейке пена превращается в жёлтые прозрачные змейки, которые бегут к краю и льются блестящими ниточками на асфальт. Мужик торопится проглотить всю пену громкими глотками. Он очень старается: открывает рот в диаметр стакана, запрокидывает назад голову и резко вливает пену в рот. Но она вся не помещается и её много остаётся на усах, щетинистом подбородке и даже груди, сплошь заросшей закрученной в разнобой тоненькой рыжей стружкой, почти такой же, какую я видел у папы на работе в мастерской. Он крякает, утирает локтём рот, фыркает носом, с дрожью наливает пиво и всё, естественно, повторяется. А я очень внимательно наблюдаю.
- Угощайся! - говорит он мне, показывая на раков.
Стакан легко подлетает ко рту, который уже в нужном диаметре, запрокидывает голову и даже чуть наклоняется телом назад, вливает, обливается, и усы, подбородок, стружка - в пивной вате, а он тянется к ополовиненной банке, вымазанной белыми, ватными, липкими пятнами.
- А это кто? - я очень удивлённо спрашиваю и выпучиваю глаза на невиданных зверей.
- Раки! - рычит мужик, берёт рака и что-то отрывает от него с хрустом.
- А почему они красные?
- Варёные потому, что! - Мужик торопливо жуёт, и я замечаю, что на самом деле, у рака белое мясо, гораздо белее его зубов, которые очень даже жёлтые, скорее коричневые. - Ешь быстрей, не рассуждай, а то не достанется! - Мужик протягивает мне целого рака.
Я уже ничего и никого не слышу - ни тополиный шелест, ни скрип качелей, ни беседочного щёлканья, ни "подтопольников", ни Майора, ни сестру, ни маму, ни папу, вышедшего на балкон, и что-то говорящего, может, даже и мне. Я уже ничего и никого не вижу - ни дома, ни тополей, ни лавки, ни банки, ни ваты на ней, ни стакана, ни пены, ни усов, ни стружки, ни мужика. Даже перестаю чувствовать кислый запашок у лавочки, от которого, даже вначале щекотало в носу и хотелось сморщиться. Я держу рака и медленно подношу его ко рту. Мне страшновато. Может даже очень страшно потому, что это ведь неизвестный пока зверь! Хоть и варёный, но всё равно, не очень приятный на вид - дикий, с клещами и усами! - совсем не похожий на варёную нежную курочку с домашней лапшой или жареного длинного минтая с хрустящей маслянистой корочкой. А вдруг он сейчас оживёт и вцепится клешнями за палец или нос! И откусит... нос или хотя бы укусит за язык...
- Давай, давай, в рот! Что смотришь? - расслышал мужика, словно издалека.
- Ага...
Я понимаю, что зверя этого съем. Надо. Его голова уже у рта. Какие у него большие глаза, они не двигаются, но глядят внимательно, а усы двигаются...
- В рот, в рот! - торопит мужик.
Медленно открываю рот и очень стараюсь, как и мужик, открыть шире, поскольку, вижу, что усы очень длинные, да и клешни тоже, и хвост, и голова совсем не маленькая, а надо засунуть его в рот целиком, чтобы разом покончить с этим зверем!
- Ты спину ему кусай, спину!
- А?
- Спину ему кусай, вот здесь!
- Ага...
Кусаю. Постепенно во рту начинаю чувствовать сладенького сочного зверя. Жую. Очень даже ничего - вкусный зверь! Мне понравился. Главное, зверю не больно, он ведь варёный! Теперь слышу папу с балкона:
- Костюша, ты, что там делаешь?
- Рака ем! - показываю я папе откусанного зверя.
- Он за компанию со мной освежается! - поясняет папе мужик.
- Только пиво не надо ему наливать! - просит папа.
- Ну, что вы, ребёнок ещё, я же понимаю!
А я кусаю зверя смелее. Потом ещё смелее и ещё смелее - мне не до разговоров. Ловко обгладываю лапки, клешни, всякие косточки, панцирь, усы, и понимаю, что рак вкусный, и сожалею, что быстро кончилось у него мясо! А глядя на пенно-аппетитно-хрустящее "освежение" мужика, захотелось, всё-таки, попробовать и "пивка", как говорит мужик, потому, что рак с ним наверняка становится ещё вкуснее! Но мужик выпил всю банку сам. Допивал уже медленно прямо из банки, после каждого глотка опуская её на худое мокрое колено. Зато я доел двух раков. Мужик завернул косточки в газетку и выкинул свёрток в урну, а потом, натянув трико на пузо, которое вначале я и не заметил, куда-то пошёл с банкой и стаканом. Мы махнули друг другу напоследок руками, и я сел на трактор. Трактор после раков даже лучше "завёлся" и даже как-то зарычал поначалу, а потом "затарахтел", но гораздо серьёзнее, чем раньше, как-то суровее, может оттого, что "надышался" пивом и раками. И я качу к своему подъезду на весело тарахтящем моими губами тракторе.
- Костюша, сейчас в магазин пойдём! - кричит мама с балкона.
Она уже в оранжевом платье и красных бусах, а копна золотых волос красиво горит над головой.
- Ага!
"Здорово!" - думаю, улыбаясь, и подскакиваю вместе с трактором, как на коне. Сразу перед глазами возникает белая тётя, которая мне улыбается, как всегда, а перед ней самое главное - большая алюминиевая кастрюля, а в кастрюле, под утеплённой вафельными полотенцами крышкой, красное от перца, горячее, сочное, ароматное, самое вкусное на свете кушанье и потому самое моё любимое - большие треугольники из теста и мяса - манты!
МАНТЫ
Не помню, когда я попробовал в первый раз манты. Скорее всего, у этой самой белой тёти, из её большой алюминиевой кастрюли. Она всегда восседала перед самым главным магазином городка и, видимо, раз попробовав, я уже мимо этой кастрюли пройти не мог! Любовь к мантам была, что называется, с первого взгляда или точнее, с первого брызжущего мясным жирным соком, огнедышащего и обжигающего рот кусочка. С первого и до последнего, пока мы не переехали в другой городок. Папа всегда поражался, глядя, как я, не видя и не слыша ничего вокруг себя, обо всём позабыв и полностью растворившись в этих красных, жгучих, обжигающих мантах, "парю" в каком-то неописуемом дурмане или полуобморочном блаженстве, стоя обязательно недалеко от кастрюли, с бумажным, дымящимся кульком в дрожащих руках, с раздутым, жирным и жующим лицом.
- Как ты их можешь есть? - вопрошал он. - Они же такие перчёные!
Он сам несколько раз пробовал их, но больше одного манта съесть не мог - обилие перца, видимо, нещадно жгло ему рот! Я уж не говорю о сестре и маме. Сестра вообще даже не пробовала их, а была рада одному маленькому чёрному пирожному, похожему на... сказал бы на что, только не буду, чтобы не портить всем аппетит, хотя это пирожное тогда называлось почему-то у неё "картошкой"! Я-то его точно не пробовал!
- Костюша, как же ты терпишь столько перца? - не понимал папа.
И я его не понимал. О чём он? И причём тут перец, если это манты? И как их можно не есть, если они такие вкусные? Я не отвечал. Я ел. И мне никто не мешал. Меня оставляли возле магазина потому, что, во-первых, я уже не мог ходить, да и опасно было меня пытаться куда-то вести, когда я ничего не вижу и не слышу. Во-вторых, меня уже ничего не интересовало в этом прекрасном мире потому, что самое прекрасное этого мира было у меня в бумажном кульке, греющем мне руки и грудь. А, в-третьих, я всё равно никуда не денусь от кастрюли потому, что пока я доем манты, родители сделают все дела в магазине, а потом на обратный путь мне обязательно купят в дорожку ещё пару-тройку мантов. Поэтому, куда я денусь от кастрюли? - никуда! Даже если родители задержатся в магазине, я всё равно, буду их поджидать. Где? - правильно! - у кастрюли, смотря на неё и беседуя с тётей, к примеру, о мантах или о том, сколько осталось в кастрюле мант, или будет ли завтра она здесь с кастрюлей продавать манты, или послезавтра с кастрюлей продавать манты, или послепослезавтра, или послепослепосле..., или если её не будет, то будут ли продаваться манты без неё, или о том, что я больше всего люблю на свете - манты, или о том, что сейчас родители вернутся и купят мне ещё манты, или о том, остались ли манты в её кастрюле, сколько осталось, или о том, что лучше всего, когда мантов ещё много в кастрюле осталось, а если мало, чтобы она оставила мне потому, что скоро придут родители и купят мне на дорожку ещё манты... В общем, поговорить было о чём, тема была общей, для нас хорошо знакомой и мы быстро находили общий язык, друг друга понимая с полуслова. Да, мило беседовали...
Итак, ещё далеко на подступах к магазину, я уже увидел заветный круглый белый бугорок у магазина. Сердце ёкнуло, и я судорожно сжал папину руку, а он не сразу понял в чём дело и внимательно, чуть нахмурившись, посмотрел на меня. А поняв, тихо, как-то заговорчески спросил:
- Что, манты?
- Ага... - уже взволнованно ответил я, на глазах преображаясь вначале в чудаковатого, но чем ближе к магазину - в ошалелого, почти чокнутого ребёнка, что очень часто сильно беспокоило родителей.
Метров за пятьдесят до кастрюли у меня начало, как обычно, оглушительно стучать в груди сердце и уши заложило, и я перестал слышать. Метров за двадцать пять - сердце стало вырываться вон, и я начал непроизвольно издавать звуки, похожие на ржание очень испуганного молоденького жеребёнка, а в глазах всё расплылось вокруг тёти с кастрюлей, словно сделавшись их блистающим ореолом. Метров за двадцать начали дрожать руки, и папа посмотрел на меня большими, встревоженными глазами, не понимая, пугаться ему или смеяться. Мама тоже посмотрела также. И сестра также. А метров за десять, у меня задрожали ноги, они стали вдруг тяжёлыми, ватными, начали беспомощно запинаться и подкашиваться, и папе пришлось буквально нести моё студенистое тело. За считанные метры я поднял на папу лицо, полное дикого безумия и тоже дрожащее в приступе лихорадки, похожее на свиной потревоженный холодец (кстати, тоже любимого), и с тяжёлым придыханием, даже задыхаясь, выдавил из себя шипящее:
Мама испугалась - женщина! Сестра то пугалась, то смеялась - ребёнок ещё! Только папа спокойно кивнул и сразу купил мне пять мант, краснея, и отдуваясь, уже при их виде. А я внимательно слежу за каждым движением тёти, которая стала для меня кем-то, не понятно кем, какой-то непонятной, абсолютно неземной живой субстанцией. Может быть, если бы я тогда понимал кое-что о боге, то упал бы, наверное, перед ней на колени, протянув к ней руки в тот самый момент, когда она производила священные для меня манипуляции с вилкой в руке и мантами, доставая их из кастрюли, чуть склоняясь над ней, и накладывая их в коричневый кулёк.
Я сосредоточенно взял дрожащими руками кулёк и трепетно, нежно, затаив дыхание, прижал его к качающейся, словно штормящей, груди, согреваясь каким-то необыкновенным, самым приятным теплом. А папа, стараясь оставаться хладнокровным, сказал мне внятно и спокойно:
- Ну, ладно, Костюша, ты здесь покушай пока, а мы сходим в магазин пока...
А я, уже кушая, кивнул в ответ. Этого достаточно. Сестра что-то ещё сказала родителям, вроде:
- Ой, как всегда... даже страшно... - и последнее, что глухо донеслось: - А мне... пироже...
Я кушаю. Я кушаю. Ку-ша-ю. Я очень, очень, очень влюблено кушаю. И я в этот момент самый влюблённый человек на свете! Наверное, я кому-то мешаюсь, но влюблённые ведь этого не замечают! Ведь так? И меня обходят, задевают, пихают, отодвигают, даже переставляют. Наверное. Съев последний мант, я успокоился. Красные капли бегут с моего лица на рубашку и асфальт. Я, не моргая, смотрю на кастрюлю. И неосознанно начинаю беседовать с тётей. Только тогда я замечаю над кастрюлей её улыбку, её круглые щёки, большие ушки-лопушки и грудь, которую не свернуть! И понимаю, что это вполне себе обыкновенный человек. Но, всё-таки, необыкновенный! Нет-нет - необыкновенный! Ничего не говорите - необыкновенный! Как бы она не походила на обыкновенных тёть, она останется необыкновенной! Потому, может быть, я так редко и робко, и с каким-то благоговением посматриваю на неё, а больше на..., думая о...
Родители не заставили меня долго ждать. Они нашли меня на том же самом месте, где и оставили, что естественно. Они уже гораздо спокойнее, непринуждённее, смешливее, чем до магазина, почему-то, особенно сестра со своей маленькой, такой на вид не вкусной, не мясной, маленько откусанной "картошкой" в руке ("Шопинг! - сказали бы сейчас. - Это лекарство от плохого настроения!" - да-да, может быть...).
- Ну, что, Костюшенька, тебе купить ещё? - спрашивает зачем-то папа, а сам уже покупает три манта.
Мне, что отвечать ему, как вы думаете? Я тоже так думаю. А мама спрашивает, тоже, зачем-то, видимо по-привычке:
- Может, хватит, Костюша? Животик не заболит? - и добавляет, что-то такое невероятное, что я до сих пор не понимаю: - Сожжёшь там себе всё!
Можете себе представить? А сестра снова зачем-то ойкнула (она любила, вообще-то, ойкать):
- Ой... - и добавила, то ли поражаясь, то ли спрашивая: - Сколько их в него влезает...
"Сосчитать не сложно! Ещё, называется, в школе учится!" - думаю я, принимая кулёк с тётиных рук, расслышав одновременно её пожелание:
- На здоровье, сладенький мой!
- Спасибо, - серьёзно отвечаю ей, кивая, прижимаю кулёк к груди и теперь я могу спокойно идти вместе с родителями и сестрой хоть куда - хоть домой, хоть не домой, хоть в Караганду или с папой к бочке.
Она впереди, на большом пустыре. Она всегда там и папа часто к ней ходит после магазина. Мама с сестрой идут домой, а мы с папой идём к бочке.
Доев последний мант, и запив газировкой из бутылки, мы как раз подходим к этой бочке...