"Вот пойду на пенсию, и начну писать роман! - мечтательно говорил часто отец и в шутку добавлял: - И роман будет начинаться так: "Деревушка наша стояла на берегу маленькой речушки!" Ну, и так далее... Да... - чуть задумывался в предвкушении он. - Начну... Вот увидите!"
Но на пенсии ещё долго не начинал: вначале нужно было заняться своим здоровьем - давление, одышка, лишний вес. И вот, в какой-то момент, через пять лет после выхода на пенсию (в 2002 году), он вдруг засел. Но также резко и прекратил. В итоге получились записки о первых годах жизни: с рождения (27 февраля 1937 года) и до одиннадцати-двенадцатилетнего возраста.
Одиннадцать-двенадцать лет жизни отца, жизни семьи. Довоенные, военные и послевоенные годы... Отец их заново пережил. Это волнующий, бесценный документ.
Работая над рукописью, папа что-то зачитывал маме, сестре, но мне - только один раз и самое начало. Всё. Объяснял просто: рукопись не готова, не отредактирована, черновая.
Он так и не выбрал названия своим воспоминаниям. А названий было несколько, но во всех неизменным было одно слово "озноб": именно с ним ассоциировалось у него его военное и послевоенное детство - не холод, не тепло - ОЗНОБ. Именно поэтому это слово я и оставил в качестве заголовка отцовской рукописи.
Итак, воспоминания отца, Измайлова Игоря Николаевича, о своём детстве...
ОЗНОБ
I
"Мать вспоминала неспокойные дни Гражданской войны, годы разрухи, годы засух и голода. Особенно вспоминала 1929 год, когда люди ели крапиву, лебеду, гнилой картофель, когда дети были лишены обыкновенного куска хлеба... Мать вспоминала, как ребёнком она собирала колоски на полях...
Вспоминала, как на её глазах осенью 1918 года дутовские белобандиты убили деда, Жеребова Нила Ивановича, прямо на пороге своего дома, когда он в одном исподнем попытался преградить им путь. Офицер два раза выстрелил в него. Он упал. Бандиты через его труп переступили, вошли в дом, взяли все продукты. Потом зарезали корову. Было матери тогда два годика (родилась она 28 сентября 1916 года) ...
Вспоминала, как увидала изрубленного отца на телеге. Он был Красным командиром и бился за Советскую власть. Вспоминала, как её не пускали к телеге, как она с плачем рвалась к нему. Было ей года три-четыре...
После Гражданской войны деда и отца торжественно перезахоронили вместе с погибшими красноармейцами в Белокатае в братской могиле. Всего похоронено в ней 24 человека. Имена каждого выбиты в алфавитном порядке на специальных мраморных плитах.
Мать часто бывала на этой братской могиле. И нас с Риммой брала с собой. Мы там прибирались, подметали, зимой убирали снег. Потом, когда вечером приходил отец, всё ему рассказывали...
Она вспоминала о страшных годах коллективизации, когда хозяин, имевший дом, корову, подростка и двух овец объявлялся кулаком...
Совсем юной мать подалась в Златоуст. Работала на металлургическом заводе. Жила в общежитии. В возрасте семнадцати лет вышла замуж за инженера того же завода Виктора. Родила Римму в 18 лет. Муж пил. Бил её от ревности и от пьяной дури своей. Страдала не только она, но и дочь.
Сбежав с годовалой дочерью от мужа, она вернулась в Сосновку...
Встретила мать своего второго мужа и моего отца на станции Ургала, куда частенько ездила кое-чем торговать на перроне. В тот день она запомнила его до мельчайших подробностей. День был яркий. Николай появился перед ней неожиданно. Среднего роста, в военной форме. Голубые глаза сверкали, кудрявые русые волосы были растрёпаны. Он спросил, где можно купить хлеба и широко улыбнулся. Он разговаривал с ней ласково. Мать, отвыкшая от такого обращения к ней, сразу потянулась к нему и сразу всё ему рассказала о себе - поплакалась...
Поезд тихо тронулся. Из вагона спрыгнул Николай. В руках он держал видавший виды баян, а за плечами его был вещмешок. Возвращались они в Сосновку вместе пешком и на попутках - телегах, грузовых машинах. По дороге Николай всё о себе рассказал...
Родился он в 1914 году в Вятской губернии в дворянской семье. Быть может, родился в самом городе Вятка. После революции 1917 года и дед его, и многие родственники его эмигрировали за рубеж - куда-то в Америку. А вот их семья осталась. Видимо, не решились покинуть Россию. Да и вера была, что переживут худшее. Главное - на родной земле, вместе с Родиной.
Бедствовали крепко, конечно. Страдали. Голодали. Можно себе только представить, через что они прошли, что пережили. Но Николаю вначале тридцатых годов удалось закончить военное училище, и он стал офицером Красной кавалерии.
По долгу службы на Южном Урале появился отец вначале 1936 года. И уже весной этого же года он встретил на станции Ургала Феню. Было ей тогда девятнадцать лет, а ему около двадцати двух...
Николай вначале пожалел её, а потом и полюбил. Полюбил и Римму, как собственную дочь, которой было тогда полтора года. Феня и Римма - стали для него самыми дорогими людьми. А меньше чем через год, 27 февраля 1937 года, родился я...
Мать рассказывала, что меня младенцем крестили в селе Белокатай, где-то через неделю после рождения. Рассказывала, как за ними гнались волки, когда ехали на санях от Сосновки до Белокатая ранним утром, ещё до рассвета. Как отец стрелял в них из ружья.
В то утро был сильный мартовский мороз. Всходило яркое солнце. День был солнечный, весенний. И было воскресенье Великого поста.
- Как сына-то нарекли? - спросил священник.
- А как ты, батюшка, решишь... - ответили родители.
Тогда он и говорит:
- Значит, Игорем будет - в честь Великого русского князя! Да будет так!
И в купель меня со словами: "Крещается раб божий Игорь во имя Сына, Отца и Святого Духа!"
Так меня и окрестили в марте 1937 года в воскресенье в Великий Пост...
II
Отец любил службу. Жил ею. Всегда говорил о ней с любовью. Именно Армия сделала его настоящим мужчиной - дисциплинированным, точным и требовательным к себе. После нескольких лет общения с лошадьми в Армии, он очень полюбил этих умных и благородных животных. Ухаживал за ними, как за детьми. Помню, коня его звали Буян.
Мать работала в колхозе "Красный Пахарь" делопроизводителем. Было хозяйство - огород, скотина. Корову нашу звали Настя.
За свой труд колхозники деньги почти не получали. Рассчитывались с ними натурой: пшеницей, овсом, фуражом...
С приходом осени, ходили по всем дворам уполномоченные по сбору налогов. Они разносили уведомления, в которых было показано, кому и сколько сдать государству молока, мяса, шерсти и другого добра. А хотелось бы и себе, конечно, что-то оставить, ведь у всех были большие семьи и наступала зима.
Но всё равно в то время всем нам было хорошо, потому что был мир, был покой, мы все были сытыми, верили в Сталина, в Советскую власть, а главное, отец был всегда рядом!
Родная Сосновка была на загляденье: по одну сторону деревни стоял величественный сосновый бор, за которым начинались покосы, а по другую, прямо за огородами, текла река Сосновка, за ней простирались колхозные хлебные нивы и овощные поля, за которыми снова были леса. Да, леса были красивы и величавы!
Тогда в Сосновке было дворов 200. Это была немаленькая деревня.
В 1939 году мать родила Юру, а в 1941 - Тамару. Отец, конечно, не мог нарадоваться: теперь у него было два сына и две дочери.
С детьми, когда родители были на работе, водилась бабка Пелагея. Она была нам, как родная, и мы называли её ласково "бабуся". Только маленькая Тамара называла её по-своему - "Буся". Муж её слишком любил "горькую". От неё и рано умер, не дожив и до пятидесяти. Детей им бог не дал. И на всём белом свете у неё никого не было. Потому на старости лет она была очень рада помогать нашей молодой, но уже большой семье.
Помню, отец часто играл на баяне и в доме было весело: звучала музыка, пели песни. Особенно родители любили "По дальним степям Забайкалья". Они её часто пели вдвоём. С детства помню эту песню.
Старшая родная сестра матери, Матрёна Николаевна, по мужу Балыкова, жила с семьёй в селе Сулея. В их семье были дети: Аркаша, Гера, Коля и Тоня. Они часто приезжали всей семьёй к нам в гости. Её Иван был трактористом, а сама она - дояркой.
Младший родной брат матери, Жеребов Николай Николаевич, когда остался сиротой, стал замкнутым, тихим, неразговорчивым. После детдома, в котором прожил почти десять лет, и после службы в Красной Армии жил и работал тогда в Ташкенте. С ним переписывались. Он тоже приезжал в гости. В один из приездов, уже перед самой войной, он привёз сундучок. Из него дядя Коля достал кулёчек с леденцами и подал его мне. Я по-деловому начал делить конфеты - себе, Юре, Римме. И, немного оставив конфет, сказал: "А это Тамарке!"
В тот же день дядя Коля взялся чинить крышу сарая. Вооружившись молотком, гвоздями, толью, которую нашёл в чулане, он залез на крышу. А мы с Риммой помогали ему: в банку, которую он спускал на верёвке, клали по его команде гвозди, кусачки, ножницы или заранее налитую в бутылку воду. А если надо было посмотреть за Юрой и Тамарой, которые устроились тут же на одеяльце с ящиком своего "добра", он говорил нам, чтобы "не спускали глаз с этих озорников". Но те увлечённо играли грудой лоскутков, камушками и пуговицами. Это "добро" принадлежало им. Наигравшись, они валились тут же спать...
Часто дядя Коля высоко поднимал меня, целовал и снова опускал на землю. Это же проделывал и с Юрой, который от восторга визжал и громко орал, и с Тамарой. У Риммы дядя Коля расчёсывал кудрявые волосы...
III
Когда объявили, что началась война, мы с матерью ходили к правлению колхоза. Помню, там много народа. Люди просто стояли у крыльца правления и чего-то ждали. Скорей всего ждали каких-то объяснений, опровержений. В глубине души люди надеялись, что это ошибка, что войны никакой нет...
С наступлением войны в Сосновке стало как-то тихо, настороженно.
Каждый день по радио - чёрной тарелке, которая всегда теперь висела над крыльцом правления, - передавали тревожные новости. Передавали, как фашистские самолёты бомбят наши города, как враг рвётся к Москве. Люди, затаив дыхание, слушали. Потом молчаливые и задумчивые, расходились.
Очень часто все вспоминали Сталина, ждали его выступления, ведь он Отец, он всё разъяснит, он успокоит. На него была большая надежда. Старухи украдкой крестились и шептали: "Дай Бог ему здоровья..."
Выступление Сталина состоялось вначале июля. Люди услышали его как всегда спокойный голос и этого было достаточно, чтобы все в деревне сразу повеселели, воспряли духом. А после его выступления на всю деревню грозно зазвучала песня "Вставай страна огромная!". Песня неслась мощно, сильно, от неё даже холодела кровь. Мужики молча засобирались на войну.
Часто со словом "война" взрослые произносили слово "горе": "горе-то какое...", "пусть горе не придёт в наши дома...", "дай Бог, чтобы горе это поскорей покинуло нашу землю...".
Пришло время расстаться и с отцом.
Почему же так устроен мир! Почему же любящие родные люди должны расставаться!
Отец уходил на фронт...
В последнюю ночь родители спать не ложились. А мы спали как всегда "валетиком" - я с Риммой, а Юра с Тамарой. Уж так повелось, каждый знал своё местечко и никогда не спорили, кому с кем ложиться.
Утром я сходил в туалет. В углу у порога стоял отцовский вещевой мешок. Родителей в доме не было. Вернувшись, снова лёг. Проснулся от крика матери. Проснулась и Римма. Мы оба выбежали из спальни. Никого в доме не было. Мы рванули во двор. Увидели отца с матерью. Мать плакала. И мы тоже заплакали...
В тот день поехали провожать папу на фронт в Ургалу. Отец ускакал раньше. А мы поехали в кузове машины.
Помню, отец на перроне высоко меня поднял над головой и крикнул: "Родной мой, здравствуй!" Я смеялся.
На перроне было тихо, хотя народу было много. Все прощались молча.
Когда поезд тронулся, женщины заголосили. Но мать не плакала. В какой-то момент мы все побежали за поездом. Мать с Тамарой на руках бежала впереди. И вдруг, запнувшись, упала. Тамара отлетела в сторону к рельсам. А мимо, совсем рядом, проносились вагоны. Мать бросилась к ней. Взяла её на руки, поднялась. К матери подошёл какой-то дед и сказал: "Ты что, милая, убьёшь себя и ребёнка!" Больше мы не бежали. Только стояли все, плакали и смотрели вслед уходящему на запад составу. Потом, когда он скрылся, тихо побрели к вокзалу.
Так расстались с отцом.
Мать назвала меня в тот день "маленьким мужичком".
В те дни стояла небывалая жара. В огородах и в полях всё горело. Все ждали дождя. И после проводов отца пошёл дождь с сильными грозами. Было страшно и весело - как на войне! Мы веселились, бегая под дождём. Даже мама нас не ругала: радовалась дождю...
Вскоре и Иван Балыков ушёл на фронт. И остались сёстры - Матрёна и Феня - с детьми одни...
IV
Многие солдатки, проводив мужей на фронт, перебирались с детьми в город - в Уфу, Златоуст, Кусу, Миасс - ведь там всем, кто работал на заводах, к зарплате (а денег в деревнях вообще не было) давали ещё и хлебные карточки на каждого члена семьи. А в деревнях с хлебом стало плохо.
Первой перебралась в Кусу с детьми Матрёна. Скотину - корову и поросёнка - сдала заготовителям на мясо. Дом заколотила. Добиралась она до Кусы на товарняках, чтобы сэкономить деньги. Устроилась на Машзавод в литейку какой-то "чистильщицей". И получив жильё от завода, она перевезла детей.
Поселились Балыковы в бараке. По рассказам тёти Моти, бараки были длинные, деревянные, старые, а комната её была большой, но очень неуютной, грязной, холодной, сырой. В ней стояла большая железная печка, но от неё было мало тепла, ведь из окон сильно дуло. Стояла железная кровать, на которой спали все дети. Самому старшему Аркаше шёл тогда девятый год, а самой маленькой Тоне - пятый.
С осени и мать задумалась о переезде в Кусу. Но разве бросила бы она родные места! - жизнь заставляла это делать: денег в деревне не платили и не было хлеба.
Матрёна прислала письмо, в котором писала, что работает на заводе, живут в бараке, дают хлебные карточки. Радовалась, что новой картошки хватит на всю зиму, без неё, конечно, было бы трудно. Мать ездила к ней.
В ту осень, убрав свой урожай, мы с Риммой собирали остатки овощей на колхозном поле - запасались на зиму. А мать всё уезжала в Кусу хлопотать о работе и жилье: она окончательно решила уезжать с деревни, хотя не так-то легко сниматься с насиженного места!
Помню, я всё кумекал, какой он город-то: "Наверное, - думал я, - там много больших домов и ездят машины..."
Перед самой зимой мать продала корову, и вначале ноября мы подались в город.
Ехали на колхозной полуторке. Бабуся Пелагея с Тамарой сидели в кабине, а в кузове, как галчата, устроились остальные. Мать нас всех укутала потеплее, но ветер всё равно пробирал до костей. А мы - дети - радовались. Особенно я. Помню, я что-то кричал, урчал, как машина. Римма помогала маме оберегать Юру, поправляла ему шапку, завязывала шарф.
Перекусывали в дороге варёной картошкой с лепёшками, запивали чаем, который в бидоне успел уже остыть.
Когда увидели Кусу, мы соскочили со своих узлов и закричали.
Вскоре остановились возле двухэтажного деревянного дома. Кругом стояли такие же дома. Водитель выскочил из кабины и крикнул матери: "Прошу, Федосья Николаевна, вы дома!"
Мать с водителем сняли нас с кузова. Потом начали перетаскивать в дом вещи - узлы, кастрюли, картошку...
В доме было несколько квартир. В нашей квартире пахло нежилым, было грязно, во многих местах штукатурка отвалилась, полы скрипели, в другой комнате вместо одного стекла была вставлена фанера.
Пелагея смахнула слезу. Мать расстроилась. "Ничего, Феня, всё мы сделаем, всё отмоем, отремонтируем, утеплим!" - утешала Пелагея, но сама, чуть не плакала.
Стали растапливать печку. Искали на улице дровишки. Потом варили картошку, кипятили чай. Юра и Тамара спали на узлах.
Поужинав, легли прямо на полу, расстелив вещи, одеяла...
Рано утром, ещё до рассвета, мать ушла из дома. Как она рассказывала, у хлебных магазинов уже были скопления людей, хотя они открывались в 10. Как выяснилось, очередь люди уже занимали с шести часов и раньше. Часто хлеба на всех не хватало, как говорила тётя Мотя, и приходилось ждать его после обеда, часов до пяти-шести вечера. Хлеб или что-то другое - соль, спички, керосин и пр. - отпускали только в том районе, в котором люди были прописаны. Поэтому, тот кто не шёл с утра на работу, устремлялись рано утром в магазины...
Домой мать вернулась к вечеру. Все мы её ждали. Она сказала, что будет работать на Машзаводе, но вначале надо пройти медкомиссию, а в военкомате пообещали привезти немного дров...
С утра и до вечера мать крутилась, ведь до праздника 24-й годовщины Великого Октября мать хотела успеть всё сделать: устроиться на работу, прописаться, получить хлебные карточки, немного отремонтировать квартиру. Да ещё топить было нечем, где-то надо было прикупить дров...
В праздник занимались ремонтом и уборкой: мать с Пелагеей промазали все щели в квартире, побелили, всё промыли, повесили на окна занавески, даже удалось заменить фанеру на стекло - это сосед, деда Миша Голдырев, нашёл два стёклышка и вставил. Получилось неплохо: в квартире стало чище, теплее и веселее.
А я не сидел дома, даже успел с некоторыми соседскими ребятами подружиться. Стал я какой-то "ершистый". Помню, приносил с улицы много всяких цветных стёклышек, чурбанков. Всё это складывал в своём уголке за сундуком и играл: что-то строил, рушил, соображал. Юра от меня не отставал, гонялся за мной. А Римма играла с двумя девочками из соседнего дома.
Кроме нас на площадке жили ещё три семьи: Голдыревы - бабка с дедом, Ивановы - мать со взрослой дочерью, у которой муж тоже был на войне, и в одной комнате жила детский врач, не молодая, очень полная женщина. Она часто вечером заходила к нам и одаривала нас то карамелькой, то кусочком сахара. Мы её очень любили, тянулись к ней. Одевалась она всегда в толстую, длинную, чёрную юбку, чёрную кофту и валенки с калошами. Часто уводила к себе Римму, учила её читать и писать. Часто Римма там засыпала до утра. А утром она приносила Римму домой...
V
Мать работала в "горячем" цехе "чистильщицей": железными щётками она очищала от окалины и налипшего песка детали, валы, колёса... По началу с трудом ворочала эти не остывшие после литья изделия. Потому получалось не быстро и сильно уставала. Всегда хотелось пить.
Рядом с ней работали другие такие же чистильщицы. Была женщина-контролёр, которая внимательно проверяла качество их работы. И тому, у кого принимала работу, она давала железный жетон. Получив его, женщины сразу приступали к зачистке другой детали. Чем больше этих жетонов они сдавали в конце смены, тем больше был их заработок.
От работы у матери стали болеть руки, ноги, спина...
Каждый вечер мы ждали её с работы и всегда были очень рады, когда мать была дома в выходной. Она нас всех мыла в корыте, переодевала в чистые рубашки, что-то готовила, иногда даже оладушки. Но муку экономила.
Юра и Тамара стали ходить в садик, который находился рядом.
Римма уже вела себя, как взрослая в свои семь лет. Мы все её слушали. А я так вообще не отходил от неё ни на шаг. Помню, она учила меня читать по разрезной азбуке, которую сама изготовила из старой обувной коробки, и я уже в шесть лет складывал по слогам. Училась она тогда во вторую смену с двух часов, потому с утра занималась со мной. Потом кормила меня. А перед школой собирала меня гулять на улицу. Ключ от дома она мне не доверяла. Вот я и гулял до мамы - до пяти-шести часов вечера. А если было холодно, то согревался у друга Аркаши Чурикова. Он жил в соседнем доме. Парень был смышлёный, делал всё сам. С утра был в школе, потом начинал варить, обедал, угощал меня.
Жил Аркаша Чуриков со старшей сестрой. Матери и отца у них не было: похоронили обоих, когда Аркаше было только два годика. К приходу сестры всё было у него готово - и обед, и наношена из колонки вода, и убрана комнатушка в которой они жили.
Вечером Аркаша обязательно промышлял насчёт дров. Сестра получала совсем немного, потому денег на дрова не было, вот он и приносил по плашке дров, которую брал во дворе школы.
Он брал только одну плашку и им хватало её на весь день - и натопить, и сварить еду. К этому он незаметно приучил и меня. И стали мы ходить за дровами вдвоём. Пролазили в щель забора в школьный двор, брали плашки и уходили назад. Нас никто и никогда не видел: до забора мы шли между сарайчиками и возвращались также. Да и кто пойдёт в сарай в темноте! Мать догадывалась, откуда каждый день в стайке появлялась плашка дров, но молчала, ведь без этого печку было бы нечем топить.
Мать мечтала завести корову, ведь она не могла спокойно видеть, как мы с жадностью выпивали по кружке молока, которое она приносила с работы. Сама не пила, а копила его за неделю - получалось полтора литра. Приносила его в субботу после работы. И мы её в этот день особенно ждали. Выпивали молоко, жмурились от удовольствия. Вот только уже завтра она не могла нам налить...
Мать о своей мечте завести весной корову рассказала нам, и мы очень обрадовались. А я заявил, что буду пасти Настю сам, в табун её не отдадим. "Почему, Настю?" - спросила мать. - "У нас же в Сосновке Настя была!" - ответил я.
Мать меня называла "маленьким мужичком". И даже показывала, как я хожу - "как мужичок".
Была тогда весточка от отца, в которой он сообщал, что был ранен, лежал в госпитале. Мать ночами плакала.
Дома мы играли молча: старались маму не беспокоить, ведь знали, что завтра она опять рано уйдёт на работу.
Часто мы все вспоминали бабусю Пелагею. Ждали от неё письма. Но она, как уехала, так и пропала - не было ни одной весточки. Поговаривали, будто её нашли какие-то дальние родственники и забрали к себе. "Ну и слава богу!" - говорила мать.
Римму в школе учителя очень хвалили. Особенно она очень хорошо читала стихи, побеждала на городских конкурсах. Мать плакала от радости.
Римме в школе, как ребёнку многодетной семьи, в большую перемену давали сладкий чай и булочку. Но она очень стеснялась и потому учительница её силой заставляла всё съедать.
На работе у матери была одна работница, тоже солдатка, Валентина. У неё было трое детей, но они учились уже в старших классах. Жила она в своём домушке, садила большой огород. Весной она обещала выделить матери семенной картошки и даже одну леху в огороде для посадки.
Тётя Валя как-то рассказала, как некоторые бабёнки в выходные дни занимаются торговлей спирта. Правда за это могут даже судить. Мать наотрез отказалась этим заниматься...
К новому 1944 году военкомат обещал выдать нам помощь - что-то из одежонки. Эти вещи приходили из Америки. Были они не новые, но хорошие. Распределялись они в большие семьи. Мы на это очень надеялись, ведь давно ходили в одних обутках по очереди: я носил с Риммой старенькие валеночки, а маленькие - самодельные бурки с калошами. Эти бурки сшила им бабуся Пелагея, которые уже много раз были подшиты...
Вечерами часто приходила тётя Мотя, которая стала часто прибаливать. Старший её Аркаша часто стал не бывать дома, иногда не приходил даже ночевать. Она рассказывала, что он что-то копошится в сарайчике, откуда-то приносит много пустых бутылок. Потом их моет и сдаёт на мыло, соль или др. Это было хорошо, но ведь он может и сам выпивать в свои двенадцать лет! Часто в карманах у него звенела мелочь, появление которой он объяснял продажей бутылок, мётел, которые они с Герой сами делали. Они ходили недалеко от дома в перелесок, ломали ветки и вязали их. Метёлки продавали на базаре. "Но только бы не начали пить, воровать, играть в деньги!" - думали сёстры. Осенью Аркаша обещал поехать учиться в Златоуст...
VI
Встречали новый 1944 год весело. Тётя Мотя с детьми Колей и Тоней пришла вечером, принесла с собой банку бражки, леденцов, которые выменяла на две пачки мыла. Мать испекла пирог с картошкой и капустой.
Аркаши и Геры не было. По словам тёти Моти, они пошли кататься на коньках, которые где-то нашли. Катались они по очереди.
В новогоднюю ночь по радио выступал Михаил Иванович Калинин. Он поздравил всех - и тружеников, и воинов - с новым годом, и сказал, что в наступающем году "...полностью очистим советскую землю от фашистских разбойников..." После его выступления стало ещё веселее.
Мать с сестрой сидели долго. Вспоминали родителей, мужей. Говорили о последних новостях с фронта. "Хоть каким бы пришёл, - говорила мать об отце, - хоть безногим или безруким, посадила бы его в передний угол и любовалась бы им!" Плакали обе. Потом смеялись. Говорили, что с нового года обещали поднять нормы хлеба по карточкам. Говорили, что новый год будет "победным". Слушали патефон. Постоянно включали "Рио Риту". А мы пили сладкую водичку, играли около небольшой ёлки, которая была разряжена в разноцветные бумажные игрушки, бусы, ленты...
Дня через три после новогоднего праздника Валентина привела к нам немолодую женщину, которая шепталась с матерью. А уходя, сказала: "Думай. О согласии передашь через Валю!" Мать после её визита была растерянной...
В январе ходили в Запруд смотреть корову. Показалась она маленькой, комолой, но хозяйка заверила, что даёт 12-14 литров. Сказала, что деньги за корову можно не в раз. Мать договорилась купить к весне...
Я тогда с утра до вечера пропадал на улице. Нашёл лыжи и всё время катался с горок, благо они были у каждой стайки. Пальтишко своё износил до дыр. Иногда дрался с соседскими пацанами и приходил домой с синяками. На расспросы матери не отвечал. И вообще стал молчаливым. С матерью стал спорить. Совсем её не боялся и совсем не терпел замечаний.
В этом году я должен был идти в школу и мать ломала голову, в чём я пойду. Перебирала отцовские вещи. Думала перешить его штаны...
Мать часто со слезами причитала, глядя на нас: "Когда же вы будете есть досыта хлеба! Когда же вы будете одеты! Когда же вы будете мыться с мылом, спать на тёплой, чистой постели и расти с отцом!"
А сирот и попрошаек было много. Куса - городок небольшой, а сколько было беспризорных детей! За годы войны появилось три детских дома. Да, война принесла много горя в каждый дом, многим постучалась в дверь смертушка. Почтальонов люди боялись, как чумы...
Вот и тётю Мотю постигла горькая участь: в один из вечеров пришло сообщение о гибели её Ивана: "Ваш муж пал смертью храбрых..."
Два дня тётя Мотя лежала в лёжку, не ходила на работу, ничего не ела, смотрела молча в потолок. Но жить надо было дальше. На третий день встала и пошла на работу. За прогулы её не наказали.
Теперь мать ещё чаще стала бывать у неё. В эти дни даже Аркаша и Гера сидели дома. Старались матери ни чем не досаждать, помогали ей во всём. Они теперь часто ходили работать на овощную базу. Платили им картошкой, капустой и даже хлебом.
Вообще, война нас - детей - многому научила: торговать, находить любой приработок и даже воровать. Голод заставлял выкручиваться каждого.
Часто в магазинах вовремя не отоваривали хлебные карточки: не хватало муки. На работе матери не всегда выдавали молоко.
Хлеб нами - детьми - съедался, как пряник. Особенно трудно было, когда кончалась картошка.
Зима была злая, суровая, морозы часто доходили до сорока и более. Дров не хватало. Даже городская больница отапливалась плохо: больные лежали прямо в одежде, завернувшись в одеяла, и прикрытые сверху своей одеждой. Не выдержав холода, больные часто уходили домой, но и там настоящего тепла не было. Вечерами по радио часто сообщали о найденных замёрзших людях, квартирных кражах, воровстве скота и о других происшествиях.
Часто отключали свет и долгие зимние вечера коротали в темноте. Рано ложились спать.
Многие стали искать радости в пьянстве. Пропивали всё, что попадёт под руку: одежонку, обутки, даже хлебные карточки. Вот и тётя Валя крепко сдружилась с "зелёным змеем". Мать боялась, как бы её не выгнали с работы. Когда тётя Валя была трезвой, она серьёзно говорила матери: "Не думай связаться с этими проклятыми спиртошниками. Я, наверное, пропала. И ты пропадёшь, если свяжешься... Жди мужа. Береги детей..." Потом они вместе плакали...
Как-то соседка из соседнего дома, Стюрка Чурина, рассказала матери, что я, Аркашка Чуриков и другие мальчики играем в деньги. В тот вечер, как я не доказывал матери, что это игра "об стенку", что она хорошая, мать меня отшлёпала. Мать очень боялась, чтобы я не пристрастился. Грозила, что расскажет всё отцу.
А мы играли на деньги азартно. Были все красные, злые, взъерошенные. Выигранную мелочь я держал во рту, так как там было надёжней всего, ведь карманы-то все были рваными!
Стюрка Чурина была без мужа с двумя детьми: дочь училась в седьмом, а сын - в четвёртом. Она любила выпить и постоянно нигде не работала. Но не унывала. Обещала матери выделить весной клочок земли на своём огороде. Часто младших оставляли у неё, если приходилось матери задерживаться на работе. А задерживалась она часто...
Свои обязанности я справлял исправно: каждый день приносил дрова, ходил за хлебом. За хлебом ходил только я - это у меня хорошо получалось! Малые меня всегда ждали с нетерпением, глазели в окно. Как только меня замечали, Юра слазил с табуретки и со словами: "Идёт! Идёт!" - бросался к двери.
Хлеб я подавал старшей Римме. Та знала, сколько отрезать каждому - ей показала мама. Садились за стол и ели, смакуя такой вкусный хлебушко. Съедали хлеб, а потом брались за суп или ели картошку. Мамин хлеб никто не брал, ведь все знали, что она работает и ей надо хорошо есть.
Вечером ели вместе с мамой. Иногда она приносила хлеба или молока. Она наливала в блюдечко подсолнечного масла, и мы дружно макали хлебом. Она часто украдкой смахивала слёзы...
Весной нам дали шесть соток земли за городом. Место было хорошее.
VII
С приходом весны базар оживал. С раннего утра, особенно в выходной, сюда тянулись и те, которые что-то хотели продать, и те, которые просто глазели, и те, которые любили выпить, стащить и все остальные.
Базар кишел, как улей. Продавалось всё: картошка, соль, сено, семечки, вязанки дров, бадейки... Здесь можно было купить талоны на хлеб, мыло. Можно было увидеть новые сапоги, ботанки, телогрейки, рубахи... Откуда-то появились цыгане, созывающие всех погадать, узнать, что ждёт впереди.
Спиртного, вроде, не продавали. Но много стариков, подростков и даже женщин было навеселе. В стороне за ларьками табунились пацаны, подростки постарше. Играли "в чику", в карты и не просто так, а на деньги или вещи.
Каждый день сюда стал наведываться и я.
Базар был от дома не далеко и мне нравилось бывать там. На базаре меня все приметили: курчавый, в красном старом свитере, в холщовых коротких штанах с проймой через плечо, в рваных ботинках - напоминал Гавроша. Я всегда был готов помочь какой-то тётке, торговавшей молоком, к примеру, сбегать за водой, чтобы помыть пустые бидоны. Или бросить лошади охапку сена. Или просто покараулить воз, если хозяину требовалось отлучиться по малой нужде. За это меня угощали - молоком, огурцом, а иногда и кусочком хлеба. К приходу матери я старался быть всегда дома, чтобы она не расспрашивала, где я пропадаю каждый день.
Сам я в деньги не играл - не решался: вдруг скажут, что ещё мал, да и часто игроков разгонял милиционер, который захаживал во все укромные базарные уголки. Особенно азартных игроков милиционер часто уводил в милицию. Там с ними разбирались, кто они и откуда приехали. Часто уводили и женщин - это были спекулянтки спиртом и самогоном. Многие из них больше на базаре не появлялись.
Торговать разрешалось всем, но только своим. За спекуляцию карали строго. Таких называли "паразитами". Их судили и сажали в тюрьму. Но люди шли на это: жить надо было всем, ведь у одних не было постоянного заработка, другие без этого уже не могли, торговали по привычке, радуясь барышам. Они знали, что рисковали, но шли на это, так как дома их ждали голодные дети, старики-родители или мужья-инвалиды, вернувшиеся с фронта. Некоторые торговали даже хлебом, ещё тёплым, только полученным по карточкам в магазине, но жажда выпить перебарывала разум. Та или иная пьющая торговка знала, что дети сегодня могут остаться без хлеба. Но всё равно продавала его, бежала в укромное место, брала "горючее" и с жадностью выпивала его. Продав булку, она забывала, что нужно купить хоть немножко талонов на хлеб, чтобы хоть сколько принести домой. Дети в таких семьях пухли от недоедания или шли побираться по соседям. Но что могли подать? Все жили скудно, лишней еды не было. Спившихся родителей воспитывали соседи, вызывали к начальству на работе или в горсовет. Часто спившихся матерей через суд лишали материнства. Детей отправляли в детдома. Так малыши при живой матери становились сиротами. Хорошо, если их отец возвращался с фронта и находил их. Но у некоторых не было уже и отца...
В ту весну мы впервые в Кусе садили картошку. Семена мать еле наскребла. Помогла тётя Валя: дала ведра три. Садили с навозом, который собирали у стаек и где попадёт. Работали дружно: мать копала, Римма бросала клубни, а я клал в каждую лунку навоз.
Солнце припекало. Нас разморило - сбросили курточки. Потом обедали. Такими вкусными показались картошка и драники! Домой возвращались под вечер уставшими, но довольными.
После посадки картошки, дел у меня стало много. С утра шёл в магазин отоваривать хлебные карточки. Потом, как заправский базарный торговец, шёл на базар продавать только что полученный хлеб. Я знал, где его можно быстро продать: там, где торговали сеном, дровами и картошкой. Эти торговцы были из близлежащих деревень, а в деревнях не давали хлебные карточки. Потому они меня всегда поджидали. Килограммовую булку я продавал за 150 рублей, а оставшиеся семьсот грамм - за 120. Не задерживаясь, тут же бежал за ларьки: там у жаждущих выпить можно было купить по дешёвке талоны на хлеб. Немного, как заправский меняла, поторговавшись, я покупал талоны килограмма на 2,5 хлеба и опрометью бежал в какой-то магазин. Меня уже в каждом магазине знали. Хоть я и талоны приносил не закреплённые за этой точкой, сердобольные продавщицы отпускали мне хлеб. Больно для них я был интересный: худой, маленький, кудрявый, с большими голубыми глазами, в рваных ботинках, штанах и свитере. Да к тому же ещё, я старался им помогать: заметал у магазина или отгонял собак. Но давали они мне не булкой, а кусками. А я радостно сгребал куски в большую холщовую сумку и со словами: "Завтра опять приду!" - бежал домой.
Так хлеба получалось больше. И даже оставались ещё денежки, которые отдавал матери. Мать знала откуда они у меня и чем я занимаюсь, но ничего не говорила - главное, я же не воровал! Ей всё рассказали про меня продавцы. Но они хвалили меня. И один раз она меня назвала "добытчиком".
Но кое-какие денежки оставлял себе. Потому со временем у меня появился чёрный брезентовый большой кошелёк. Я его засовывал под свитер, так как карманов у штанов не было. А дома я его прятал под кроватью за плинтус, который заранее отодрал от стены.
На базаре в деньги с большими ребятами не играл: боялся связываться, ведь у них часто возникали драки. И заканчивались они только после разгона милиционером.
А в сквере за Дворцом культуры собиралась патцанва от шести до десяти лет. Они играли в карты, в "пони-погоняло" и, конечно, "в чику" - "об стенку". Здесь были настоящие игроки - с ними боялись играть те, кто приходил сюда недавно.
Я был сильным игроком "в чику": всегда ловко бил пятак о постамент памятника Сталину, и он всегда ложился рядом с денежкой противника. Машинально замерив пальцами расстояние между монетами, забирал денежку противника себе. И каждый раз я обыгрывал всех. Меня все уважали. Каждый мечтал научиться так же играть.
Аркаша играл редко. Он больше смотрел и болел за меня. Если у меня не ладилась игра, он метался, бросался сам замерять расстояние между копейками и орал, как ошалелый: "Ну, что ты, играть не умеешь? Тогда не берись!" И мы орали друг на друга. Но вот Фортуна снова возвращалась ко мне (а может, это Сталин мне помогал, который сурово смотрел на нас сверху!) и я снова начинал побеждать.
Домой возвращались мы уставшие, голодные, но весёлые. Денежки уже были пересчитаны. Я поштучно покупал 5-6 беломорин, но сам не курил, зато Аркаша - с удовольствием! Он прикуривал папиросу и блаженно затягивался. Домой я покупал стакан или даже два семечек. Юрка и Тамара, как большие, лузгали семечки, плевались на пол. Они уже оставались дома одни, ведь Римма после школы часто уходила на кружок чтецов или к подругам учить уроки: учебников на всех не хватало. Римма убирала подальше спички, оставляла им по кусочку хлеба, наливала в кружки чай, закрывала их. И пятилетний Юрка оставался за старшего, к примеру, помогал Тамаре сходить в туалет. Они знали, что я им обязательно что-то принесу - или хлеб, или семечки...
Вечером дома становилось хорошо: все собирались вместе, на плите варилась похлёбка, вкусно пахло, становилось тепло...
Тётя Мотя часто стала болеть, плакать. Всё жаловалась на старших, что они отбились от рук, что дома часто не ночуют, а Геру неоднократно уже забирали в милицию за драку на базаре или торговлю табаком. Жаловалась, что в школу они почти не ходят - "Не всем быть учёными!" - говорили они. Оба они мечтали стать трактористами и жить в деревне. Собирались осенью ехать в Златоуст в училище.
Младший Балыков, Коля, был тихий, застенчивый, друзей у него не было, любил со мной ходить на базар и часто ночевал у нас. Тоня была незаметной, сидела дома, гулять на улицу почти не выходила. К приходу матери, у семилетней Тони всегда был сварен обед, в комнате убрано, помыт пол. "Это моя нянька!" - говорила о ней тётя Мотя. Но глаза у Тони всегда были грустными: она всегда помнила папу, который никогда уже не вернётся домой...
Тётя Мотя каждый день собирала сучья в лесочке за бараками. И к осени сарайчик её был забит валежником и сучьями. К зиме собиралась купить ещё немного дровишек и угля.
А у матери от работы на заводе сильно болели руки и спина. И ближе к сентябрю она сумела устроиться в пекарню помощницей пекарей. А работа была не легче: нужно было испечь ночью семь тонн хлеба и всё делалось вручную. Эта работа также приравнивалась к работам в "горячих" цехах.
Мать рассказывала, что в первые дни у неё сильно кружилась голова от запаха хлеба. "Даже не хотелось есть!" - говорила она. Но, выполнив работу, утром, в конце смены, они усталыми пили чай со свежим хлебом.
VIII
Мать всё думала, в чём нас с Риммой отправить в школу. Она из старого пальто сшила Римме школьное платье. А для меня что-то пыталась сшить из старых отцовских штанов. Надеялись на военкомат: может, что-то выделит к школе. "Хорошо бы ботинки!" - думал я. А ещё ждали от военкомата угля.
Приходя с работы, мать, наскоро перекусив, садилась за швейную машинку. Платье Римме из старого пальто было тёмно-серое, с пуговицами и белым воротничком. Сестра его каждый день не один раз примеряла, благодарно улыбалась маме. А мать говорила, обнимая её: "Будешь не хуже подружек, красавица ты моя. Вот и ботиночки с чулочками тебе как-нибудь справим!"
Сумку мне мать сшила из старого отцовского заплечного мешка так, как я её попросил: чтобы можно было её носить через плечо - такие сумки я видел у старших школьников. В ней даже был крепкий карман для чернильницы. Я её много раз осмотрел, примерился, как с ней пойду. В конечном итоге она мне понравилась.
Дня за два до начала занятий в школах, к нам прибежала молодая девушка, сказала, что матери завтра надо быть в военкомате. Помню, мать очень разволновалась: неужели какие вести о Николае! Всё у неё валилось из рук.
На следующий день она пришла радостная, прямо с порога громко сказала: "Доченька, сынок, меряйте скорее!" - И стала развязывать принесённый узел. Из него достала две куртки - красную и синею, клетчатую рубашку и двое ботинок на толстой подошве. Вещи были не новые, но крепкие и добротные. Куртка Римме была великовата, но ботиночки с каблучком оказались в пору. Мне всё было в пору. "Спасибо людям, которые там в далёкой Америке о нас думают! - сказала радостно мать. - Да ещё вас обещали подкармливать в школе сладким чаем с булочкой!" Только вот Римма в прошлом году стеснялась ходить в буфет. Учительница всегда её силой заставляла выпивать чай и съедать булочку или кусок хлеба, намазанный маргарином. "Зато меня уж упрашивать не надо будет! - думал я. - Я хоть что съем и сколько не дай! А Римма всегда всего стесняется и боится!"
Мы с сестрой радовались, что теперь вместе будем ходить в школу...
И вот подошло время идти в школу. Была суббота. На улице было тепло. Я поднялся в этот день даже раньше матери. Сам налил в таз воды и стал мыться. Фыркал по-взрослому. Брызги летели во все стороны. Потом стал возиться со школьной сумкой. Потом одел школьные штаны, сшитые матерью из отцовских, клетчатую яркую "американскую" рубашку. Но особенно мне нравились ботинки, ведь они были на толстой подошве, тяжёлые! В общем, одевался я сам. И около восьми часов уже был готов.
А Римме мать помогала одеваться. Расчёсывала ей волосы...
Соседи, увидав нас, улыбались и говорили: "Какие же вы сегодня красивые!" И даже подарили нам по тетрадке в клеточку! Мы с сестрой были на седьмом небе, ведь это такая редкость - настоящие тетради! А в основном тетради делали из старых газет или из обёрточной бумаги.
Школа была недалеко от дома. Я шёл первым. У школы было много народа. Ребята принаряженные кучковались группами. А в стороне стояли их родные. Кажется, что все забыли о войне...
Помню, моя первая учительница легко взъерошила мои кудряшки. От неожиданности я даже задохнулся. Но учительница мне понравилась.
Класс был на первом этаже в конце коридора. Мы все сразу расселись, как хотели.
Услышав свою фамилию, я поднялся слишком быстро и получилось как-то неловко, загремел крышкой парты. Надо мной все засмеялись. Я смущённо плюхнулся на место.
Потом нас учительница рассадила с девочками. Я сел за третью парту в левом ряду с остроносой маленькой худенькой девочкой. Была она какая-то пугливая. На меня смотрела исподлобья большими испуганными глазами. Она часто вздрагивала всем телом. Одета она была в кофточку поверх платья. Косички с бантиками торчали в разные стороны. Звали её Ритой Лаврентьевой.
"Повезло" только одному - ему соседки не досталось.
Потом распределяли учебники: букварь и арифметику выдавали на трёх учеников. Учительница наказала, чтобы мы дома учебники обернули в газеты, которые тоже выдала.
На перемене ребята, как заправские мужики, знакомились друг с другом: подавали друг другу руки, жали их, называя имена. Девочки щебетали по уголкам, тоже знакомились, разглядывали друг у друга школьные наряды.
Самым долговязым из ребят оказался Шурка Соснин, который остался за партой один. Весь он был мужиковатым, ходил вразвалочку и вообще держался уверенно. Оказалось, что ему уже девять лет. Раньше, где они жили, в деревне школы не было. "Ну и ладно! - сказал он. - Вы, пацаны, с мамами живёте, а я с тёткой!" Как оказалось, отца у него в прошлом году убили на фронте, а мать от горя умерла. Вот и приютила его тётя. "Как-нибудь классов пять кончу и пойду работать: тётка старая уже, еле ходит!" - Всё это он говорил громко, вызывающе и зло. "И вообще, вы ещё салаги против меня!"
Всем его стало жалко. Мы все понимали, что он говорил это не со зла, а, чтобы как-то успокоиться. Одет он был в старые, много раз заплатанные штаны и сильно полинявший свитер. Носки его дырявых ботинок были сильно загнуты к верху.
Я познакомился со всеми ребятами. Особенно мне понравились Генка Корзун и Вадим Горшенин. Они были спокойные. Говорили убедительно, с достоинством. Я им тоже понравился. В перемены мы тянулись друг к другу.
Учительница, кажется её звали Феодосия Фёдоровна, помню, в первый день нам рассказала о фашистах - кто они, почему воюют с нами. Она сильно волновалась. А когда говорила о наших воинах, говорила уже с улыбкой и ласково смотрела на нас, ведь говорила она о наших отцах. Она, конечно, понимала, что теребит наши детские души, но не говорить о воюющих и погибающих советских солдатах она не могла...
Когда учительница рассказывала о подвиге Зои Космодемьянской, в глазах многих девочек стояли слёзы, а Надя Хафизова вдруг разрыдалась во весь голос...
Дома Юра и Тамара меня расспрашивали о школе, а я, как взрослый, обстоятельно им рассказывал...
IX
Часто на базаре можно было увидеть мужиков ещё не старых, но без рук или ног. Их все знали. Им каждый старался оказать внимание и заботу. Это война превратила их в калек. То, что они пили, их никто не осуждал, даже часто жёны, придя за ними, разговаривали с ними ласково и уговаривали их идти домой. А вот пьющих женщин прогоняли с базара. На них кричали. Их часто забирала милиция.
Базар всегда меня тянул, да и дела там были. А дела свои я знал чётко и делал их почти машинально. Придя со школы, я бежал в магазин за хлебом, отоваривал карточки, потом торопился на базар, где продавал хлеб и покупал хлебные карточки и тут же снова - за хлебом в магазин. Проделав такую операцию, я возвращался уже с двумя килограммами хлеба - это на триста грамм было больше! Юра и Тамара часто ждали меня на улице, и я им давал по куску. Они сразу с жадностью набрасывались на хлеб, как на лакомство.
Дома, выложив хлеб из сумки, я шёл в стайку рубить сучья, а Римма начинала варить суп. Потом я водился с малышами. Когда уже смеркалось, приходила мать и мы все вместе ужинали, рассказывая о прошедшем дне...
Помню, к празднику Октября разучивали всем классом революционные стихи, песни, танцы, шили красные флажки. Баянист приходил к нам в класс только два раза в неделю, ведь его разрывали по всей школе, и он ковылял на своей деревянной ноге то в один класс, то в другой. А ещё, помню, мы разучивали физкультурные номера - пирамиды...
Класс был дружным. Не было никаких ссор и разногласий. Появились лидеры. У ребят - это Геннадий Корзун. А у девочек - Галина Симонова. Но и я как-то всех притягивал к себе. Я был маленький, очень подвижный, кудрявый и был большим выдумщиком. Когда дежурила наша парта, ребята беспрекословно на переменах выходили из класса. А я плотно закрывал двери, открывал форточки. Рита поливала цветы на подоконниках, протирала доску и стол учителя.
Я не любил только чистописание и вообще всякую писанину, зато складывал и вычитал любые цифры на лету - в этом мне не было равных!
С Ритой мы сдружились, никогда с ней ни о чём не спорили. Обижать её никому не давал. Тому, кто лез к ней, говорил: "Перестань, не лезь, видишь, какая маленькая!" Рита ещё больше в этот момент сжималась и становилась ещё меньше. Она благодарно смотрела на меня исподлобья.
Когда она утром приходила, мы тихо здоровались, и я её без лишних слов пропускал к стенке. От неё всегда чем-то вкусно пахло - свежестью утра, прохладой. Одевалась она очень аккуратно, чистенько, косички всегда были тщательно заплетены. Я же был ей полной противоположностью: кудри были всегда взъерошены, рубаха часто вылезала из брюк. Хорошо, если ботинки были помыты. "Ничего, - думал я, - я не девчонка, буду ещё расчёсываться! Сойдёт и так!" Но я не мог, помню, простить себе один случай...
Как-то в большую перемену, когда с ней были дежурными, всё сделав в классе, мы сели отдохнуть. Рита достала из сумки два маленьких пирожка и один протянула мне. "Ешь, - сказала она, - они вкусные!" Я отпрянул от неё и резко сказал: "Что я голодный, что ли! Отстань от меня!" Она, не ожидая такого, испуганно одёрнула руку и быстро положила пирожок обратно в сумку. Она долго молчала, уткнувшись в парту, потом тихо сказала: "Это велела мама. Она знает твою маму..." Я не отвечал. Я был подавленный. Мне было её очень жалко. В этот день мы больше друг с другом не разговаривали...
Дома я обо всём рассказал матери. Она, помолчав, сказала: "Не надо так делать, ведь она просто хотела тебя угостить, ей же велела мама... Сейчас все должны помогать друг другу, сынок. Иначе сейчас нельзя..."
А мне в школу мать давала кусочек хлеба и две-три поджаренных картошки. А иногда и только картошку, без хлеба. Всё это я съедал с большим удовольствием, но всегда уходил в укромный уголок или во двор, подальше от глаз: не хотел, чтобы видели, как я жадно уминаю картошку. Я вообще готов был есть всё время, всё подряд и хоть сколько...
X
Был у меня друг - Аркашка Чуриков! Друг другу мы доверяли даже самые сокровенные свои тайны и мечты.
Аркашка года на два был старше меня, но это нам не мешало дружить по-настоящему. Он второй год подряд сидел во втором классе, так как в прошлом году много болел и не учился. Старшая сестра его, Сима, была намного старше его. Была она очень строгой и требовательной: попробуй к её приходу с работы не сварить или не убраться в доме! Вот и разрывался он, крутился, как волчок.
У него была заветная мечта: куда-то уехать из дома, к морю. Там можно было бы жить прямо на берегу, ловить рыбу и "быть хозяином самим над собой". Об этом он часто говорил и подбивал меня податься с ним в тёплые края. Но я не мог это сделать. "Как же они - мои-то без меня будут? - отвечал я ему вопросами. - Кто им принесёт хлеба, принесёт откуда-то дров? А если будет ещё корова, кто же её пасти будет?" Аркашка это понимал.
После своих мечтаний, мы оба долго сидели и думали каждый о своём.