В сентябре восемнадцатого в последний раз видел маму. Я тогда был в отпуске. Была золотая осень. Мы ходили на базар, в магазин, на могилу папы, в парк на утреннюю прогулку или днём за груздями. Но хитом нашим были походы в степь за шампиньонами. Белые-белые, гладкие, маленькие и большие, идеально круглые, будто тщательно вылепленные шарики из снега, невероятно плотные, словно каменные - скрипел, гнулся и чуть не ломался нож! - "мясистые", как мы их называли. Они рассыпались перед глазами семьями в виде бугорков и нужно было изрядно потрудиться, чтобы их откапать и срезать.
Устав, садились на пригорок. Наливали из термоса чай, брали по огурчику, яичку. Перекусывали, отдыхали...
Мы сидели совершенно одни посреди рыжей степи под синем небом и нам было невероятно хорошо. Это было счастьем: быть рядом с мамой, пить её Иван-чай с шиповником, разговаривать о том, о сём, никуда не спешить, ни о чём не волноваться, а кругом тишина, вечный покой, воля. Только ветер, как всегда, не мог угомониться, и всё метался вокруг и между нас, всё напевал нам свои чистые стремительные мелодии.
Я тихо наблюдал за мамой, за каждым её движением. Хотелось быть к ней как можно ближе. Вообще, в этот приезд хотелось постоянно быть с ней рядом, хотелось слышать её, слушать, видеть, обнимать, прижимать к себе. Было какое-то невероятное чувство нежности к ней, как к беззащитному ребёнку. Постоянно очень хотелось целовать ей руки.
Теперь-то я понимаю, что это было не только из-за сыновней любви: сердце чувствовало, что эта встреча последняя...
- Не пойдём к Карабулаку, - махала рукой мама, - мы и здесь наберём. До дождя бы нам только успеть, смотри какая туча!
Действительно, из-за сопки медленно вырастал свежий огромный синяк и сразу повеяло дождём. Я даже испугался: совершенно нет ничего приятного попадать под осенний проливной дождь в степи!
- Надо подвигаться обратно, - серьёзно заметил я.
- Надо, надо... - игриво согласилась она. - Давай, вставай, пойдём. Некогда рассиживаться. - Она стала собираться. - Пойдём, Костюшенька, пойдём... Нам хватит: вон сколько набрали - сколько работы домой принесём, ведь всё это надо сегодня обработать, да отварить... - Потом, словно рассуждая сама с собой: - А я соседям раздам, себе только маленькие оставим. В банки их закатаю. Увезёшь Неленьке и себе.
- Так тяжело же!
- Ничего: по баночке-то можно - это же из Казахстана, это же степные! У вас ведь там такого нет. Приятно же будет: зимой с Неленькой откроете, скажешь, это мы с мамой собирали. Будете вспоминать.
- Да уж, будем...
Мама подмечала каждый бугорок, даже незначительный, который бы я и не заметил совсем. Но она никогда не ошибалась: обязательно был гриб. А за ним ещё и ещё... Получается, передвигалась она совсем незначительно - кружилась на одном месте, а набирала больше меня, когда как я носился по степи, стараясь объять необъятное, а толку было гораздо меньше. Вот что значит опыт!
А туча всё росла. Вот уж и дождь заморосил...
Мама половину грибов раздала соседям. Все были благодарны. Принимали подарок в кульках без лишних слов, ведь сами-то вряд ли пошли бы, а грибов-то свеженьких хотелось...
Много читал. Вечерами читал вслух. Помню, спрашивал:
- Мам, кого хочешь сегодня: Генри, Бунина, Доде или Гранина? Выбирай!
- Давай Генри: он как-то повеселей!
Она садилась на диван напротив меня и слушала...
Бунина тоже читал, но его концовки часто маме казались неожиданными, потому мне приходилось в конце рассказа торжественно объявлять: "Конец!". Мама тогда вся вздрагивала, поражённо поднимала плечи и глаза, и спрашивала:
- Что, всё что ли?
- Да! - старался как можно спокойней ответить, но, глядя на неё - на её обескураженное выражение лица, - не выдерживал и заливался громким смехом.
- Ну, Бунин! Во даёт! - восклицала она тогда.
Потому она не очень его жаловала. Тогда я ради забавы придумал вот такую игру: я дочитывал до последнего предложения очередной бунинский рассказ и спрашивал её:
- Мам, ну вот как ты думаешь, какое будет дальше продолжение рассказа? Как дальше у Бунина будет развиваться сюжет? Расскажи, пофантазируй!
Мама начинала нерешительно:
- Ну-у-у, не знаю... Ну, наверное, там этот главный герой-то сделает ей предложение...
- Та-а-ак, - серьёзно и очень заинтересованно поддерживал я её, показывая, что даже удивлён, насколько она проницательна (а у самого всё внутри весело закипало!). - Ну, а дальше что Бунин написал, как ты думаешь?
- Ну, - пожимала она плечом и задумчиво чуть склоняла голову, - дальше она тоже признается ему в любви. Не сразу, конечно... - продолжала она уже чуть со смущением. - Придёт время, признается, что тоже его любит...
- Та-а-ак...
- ...что жить без него не может... Ай, да откуда я знаю! - вся в смущении махала она рукой, чуть покраснев.
- Ну, мам, ну, пожалуйста, продолжай, ну, я тебя очень прошу!
- Ну, потом они распишутся, свадьбу сыграют... И будут жить в большом доме...
- Та-а-ак...
- Он станет писателем. Напишет книгу о своей жизни...
- Та-а-ак...
- Ну и всё у них будет хорошо!
- Ага! Значит, вот такое продолжение у Бунина будет, ты считаешь?
- Да. Ну, а что там на самом деле? - с нетерпением спрашивала она.
Я тогда с торжественной неспешностью, чувствуя всю глубину момента и всю остроту накала его, еле-еле сдерживаясь, чтоб не рассмеяться раньше времени, старательно спокойно зачитывал последнее предложение, примерно такое:
- "Он встал и в задумчивости ушёл". - И как можно внушительней, уже почти из последних сил произносил: - Конец!
Мама даже подскакивала, открывала шире глаза и рот, и некоторое время сидела в растерянности. Потом начинала моргать глазами, разводить руками. И, наконец, произносила свою знаменитую и сражающую меня на повал фразу:
- Что, всё, что ли?
И тут я действительно из последних сил, как всегда спокойно и непринуждённо:
- Да!
И взрывался смехом! Здесь уж я давал волю своим эмоциям. А мама причитала:
- Вот ничего себе! Ну, Бунин, ну, даёт!..
Кроме этой игры, я ещё, помню, придумал другую. А именно: вечером, я садился за стол, клал перед собой Энциклопедический словарь, открывал наугад любую страницу, тыкал наобум пальцем, попадая на какое-нибудь случайное слово. Это слово я зачитывал вслух и просил маму объяснить его значение. При этом я тоже не читал объяснение и порой сам не знал значения зачитываемых слов.
Вначале объясняла значение случайного слова мама, потом объяснял я. После этого проверял по словарю, кто был из нас прав или был наиболее близок к правильному объяснению. В этой игре веселья также хватало: признаться, даже не представлял, что у мамы в семьдесят восемь лет могла быть такая фантазия!
Хорошо было! Это был, наверное, мой самый лучший в жизни отдых, когда на душе было абсолютно спокойно, мило, тепло, потому что рядом была мама...
В ту осень восемнадцатого было очень много ворон. Они преследовали меня в парке, по дороге домой, в магазин, на базар, прогулке и даже дома: они сидели на ветках перед окнами. Я тогда, глядя на них, думал, к чему это, неужели что-то может произойти нехорошее? Казалось, плохого не может быть, ведь всё было так прекрасно кругом и ни тени плохого: был город детства, были родные стены, в которых вырос я, выросла моя сестра, в которых наша семья прожила самые счастливые годы в любви и заботе друг о друге, и вот теперь я снова в этих стенах, отдыхаю рядом со здоровой, весёлой мамой, и нам вместе не описать словами, как хорошо, а за окнами тёплая золотая осень, такая тихая, ласковая, душевная, мама что-то готовит вкусненькое, а я лакомлюсь, как в детстве...
И почему может случиться плохое? Кто ему позволит нарушить счастливое течение нашей с мамой жизни?!
Но это был недобрый знак.
Раз, гуляя по парку, за мной увязался чёрный, большой и настырный ворон. Никак он от меня не отставал! Всё перелетал и перелетал с ветки на ветку, с фонаря на фонарь. Всё кружил надо мной и кружил. Всё раздражительно каркал и каркал, словно выговаривал мне свою обиду...
- Что тебе надо от меня? - спросил я его вдруг серьёзно. - Что ты мне всё выговариваешь что-то недовольно? Что тебе не нравится?
Ворон резко повернул на меня голову, пригляделся и застыл в молчании.
- Тебе не нравится, что мне хорошо? Тебе не нравится, что я счастлив, что я отдыхаю душой? - продолжал я его строго спрашивать.
Ворон отвернул голову. Может, его покоробило слово "душа". А может, ему стало стыдно. Через некоторое время, видимо, подумав, он стал виновато топтаться на месте.
- Ну, что молчишь? Стыдно тебе? Ты привык, что только тебе должно быть хорошо, а другим не должно? Ты завидуешь? Нет, брат, так не годится. Рядом с тобой другие живые души: люди, звери, птицы. И все хотят быть счастливыми... Все! Хоть немножко...
Ворон снова затоптался на месте и ещё круче отвернул от меня голову. Через пару минут, видимо, подумав, он мне тихо что-то буркнул и, не поднимая глаз, улетел. И с тех пор я его больше не видел. Я даже пожалел, что был с ним слишком уж строг: хотелось с ним ещё пообщаться, но уже по-дружески!..
Той осенью мама в последний раз меня проводила.
Она долго стояла тогда в сумеречном, опустевшем вечере среди падающих жёлтых листьев и махала мне рукой. Махала активно, ответственно, всей рукой, чтобы я видел издалека сквозь вечер, сквозь листья, сквозь осень...
Когда её не стало видно, в груди что-то оборвалось: сердце всё чувствовало, всё знало...
Так и осталась она махающей в памяти. Так и будет стоять до конца моих дней - одинокой, маленькой, худенькой, далёкой... единственной самой близкой, самой родной...
А ровно через год умерла. Всегда боялся думать об этом. И вот случилось естественное, но для меня невозможное - с этим никак не смирюсь, к этому не привыкну, ведь это был единственный по-настоящему близкий человек. Теперь его нет. Но я не верю. Мне кажется, она рядом: ходит за мной попятам, слушает меня, разговаривает со мной, утешает меня, помогает мне, она всю боль берёт на себя, она, как и прежде, единственная со мной...
Физически ощущаю, как идёт она рядом. Идёт чуть позади, но никогда не отстаёт. Всё слышит, всё понимает, всё переживает вместе со мной. Всю тяжесть невзгод она берёт на себя. И мне даже легче!
Один раз её увидел...
Был канун моего дня рождения, поздний сырой вечер. Брёл по пустынной улице промокшим, усталым, грустным: как-то всё кругом не ладилось! Оттого горько было, одиноко - больно: внутри скребли своими острыми когтями чувства безысходности и тоски. И никуда от них невозможно было деться. И никто не мог помочь в целом свете. Раньше хоть мама помогала: звонил ей и только стоило услышать её детский голосок, как чувствовал сразу прилив сил, словно глотал "живую" воду, и снова оживал, и снова хотелось жить. А вот теперь её не было...
Брёл куда-то еле-еле: никуда и ничего не хотелось, никого не хотелось ни видеть, ни слышать...
И вдруг краем глаза увидел маму. Она шла чуть позади. Шла ссутулившись. Поторапливаясь. Смотрела вниз и только изредка жалостливо и, как показалось, испуганно посматривала на меня.
Непроизвольно стал рассказывать о себе, о жизни, о делах - обо всём. Она всё внимательно слушала, также смотря вниз, и также жалостливо и испуганно посматривая на меня.
Всё рассказал - излил душу. И стало легче. А мама ещё больше ссутулилась и глаза её стали жалостливей.
Но после того, как мне стало легче, её не стало...
Я не видел никогда,
Чтобы ночью было солнце,
Чтобы так в моём оконце
Загорелась вдруг звезда.
Лучезарная звезда!
Я гляжу на это солнце...
Вижу вдруг лицо в оконце
И родимые глаза...
Это ты, твои глаза:
Днём и ночью под луною,
Мама, ты всегда со мною,
Мама, ты всегда жива...
Слава богу, что умерла не одна, что рядом был родной человек - сестра, которая приехала в отпуск. Вот так отпуск! - приехала за радостью, а нашла горе. Сестра сама и закрыла маме глаза...
Когда узнал, что умерла, я очутился в безвоздушном пространстве. Ничего вокруг не видел - задыхался. Я превратился в рыбу, выброшенную на берег.
Ноги привели в Троицкий Собор Александро-Невской Лавры. В Божьем храме только я начал снова различать предметы и отдышался. Поставил свечку, заказал панихиду...
Дорога на похороны была непростой.
Ехал на поезде до Минска. Помню, ночью, когда все улеглись, я в темноте под стук колёс беззвучно плакал...
Осенний Минск был прост и светел, был особенно тих и поэтичен, но мне было не до поэзии.
В аэропорту познакомился с москвичом, остроумным и всё понимающим: он не спрашивал, почему я такой потерянный, он просто меня взял и морально поддержал! Спасибо ему...
С Минска летел в Киев.
Киев и Днепр увидел впервые, но увидел с высоты птичьего полёта. Может, краски были осенние, может, вечер был пасмурным, но золотые древние купола в лучах заходящего солнца и чернильно-холодная глубина степенной и изящной реки наводили неизгладимую тоску...
С Киева - в Алматы.
Приземлились на рассвете. Я всё ждал, когда откроются горы - те самые, которые помнил и любил с детства.
Моросил дождь, но было тепло. Стоял на крыльце аэровокзала, шептал непроизвольно молитвы, которые знаю десятки. И порой весь погружаюсь в это великое таинство, забывая о реальности. Так, видимо, было и в этот раз: в какой-то момент рядом тормознула полицейская машина и в открытое окно высунулось внимательное лицо стража порядка:
- С вами всё в порядке? - спросил он меня.
Я вначале не понял. Переспросил. Он повторил.
- Всё хорошо, спасибо...
Почти тоже самое произошло и три года назад, когда летел на похороны отца. Тогда я бродил ранним утром по территории аэровокзала казахской южной столицы и также шептал молитвы. И также ко мне подъехала полиция...
На рассвете горы стали концентрироваться в терпком туманном сиропе. Они казались совсем рядом, возвышаясь над аэровокзалом. Они словно с каждым мгновением напирали на него. И казалось, что они поглотят его и меня, и всех остальных...
Вот они сахарные горы! Вот оно чудесное Заилийское Алатау! Сколько радости, восторга они подарили мне когда-то давным-давно - в апреле 1986-го...
Но долгожданные горы не обрадовали, хотя всё вспомнил: вспомнил себя пятнадцатилетним и вспомнил то счастливое время, молодых маму, папу... "Но всё прошло... - думал со слезами на глазах. - Всё прошло... Зачем же так устроен мир, так... безнадёжно..." ...
С Алматы - в Астану.
В салоне ласково лилась национальная мелодия. Сидел среди иностранных дипломатов, ведь пришлось купить в бизнес-класс: дешевле не было.
Впервые в жизни видел озеро Балхаш с высоты десять тысяч метров. Его геометрия оказалась точь-в-точь, как на картах. Верней, наоборот...
Самое интересное - цвет: чистейший аквамарин, но не впечатлил.
Вообще, ничего не впечатляло, хотя всё было как на ладони: озеро посреди мрачной степи, словно гнилой, ни деревца, ни кустика, ни светлого пятнышка, ни тёплой искорки - кругом одни тусклые камышовые заросли, да городок Балхаш, серо-кирпичный, сливающийся со степью... и одна бесконечная тоска...
Всю дорогу с содроганием думал только об одном: как посмотрю на неё, как увижу её (сестра рассказывала, что по дороге в морг думала о том же) ...
Самое сложное было, гулять по нашим с мамой дорожкам в парке: видеть её пеньки, на которые она всегда крошила хлеб птицам и на которых ещё были крошки, покрошенные её рукой, видеть её грибные места и всегда ожидать, что вот сейчас она появится на тропинке, что вот сейчас она выйдет из-за дерева...
Дома висели её платья, халаты, кофты, платки. Они хранили ещё её тепло и запах - они ещё были живые. Я украдкой от сестры брал их в руки и подносил к лицу: впитывал мамино тепло, нюхал...
И вот тот день накануне дня рождения. Промозглый Питер, дождь, ночь... тоска, невыносимая горечь в горле... и вдруг мама...
Она всегда со мной. И ночью, и днём. И в радости, и в неудачах. Она словно ведёт меня. И потому, может, ещё горит впереди моя путеводная звезда!
Это мама помогает, я знаю. А ещё - добрая память, я знаю...