Мама родилась 28 декабря 1940 года в рабочем посёлке Магнитка одноимённого рудника Златоустовского рудоуправления, Кусинского района, Челябинской области.
Она из семьи потомственного конюха, Старкова Ивана Павловича, предки которого - отец, дед, прадед, прапрадед... - на златожильных Южно-Уральских землях занимались главным образом лошадьми, были коне-заводчиками, со второй половины девятнадцатого века, получив "вольную", имели табуны лошадей, которых продавали, сдавали в наём, на которых "робили" и сами, подряжаясь на рудники, заводы, мельницы, обогатительные фабрики, лесозаготовительные артели Златоустовского горного округа: возили на подводах руду, металл, ядра и прочие боеприпасы для военного ведомства, изделия промышленного печного, архитектурного, художественного литья, лес, хлеб из богатого степного Зауралья, рабочий люд...
Большая крепкая семья дедушки с конца девятнадцатого века жила в большом и богатом тогда селе Александровка Златоустовского уезда, Уфимской губернии, где он и родился 2 апреля 1900 года по новому стилю.
"Дедушка-то твой, Иван Павлович, апрельский - весенний, солнечный, вот так! - заявляла мне бабуся, Мария Андреевна, и вся светилась в этот момент. - А я вот февральская, зимняя..." - сразу чуть гасла она. - "И что, - парировал я с усмешкой, - значит, не солнечная, что ли?" - Бабуся в ответ смеялась: "А я всякая! Только дедушка и знал, какая я на самом деле!" - "Да уж, вы друг друга зна-а-али, - соглашалась с ней младшая дочь, Любовь (моя мама). - Одно целое ведь были. Дня ведь друг без друга прожить не могли. - И добавляла, резюмируя: - Короче, вы - Иван, да Марья! И этим всё сказано!" - И все весело соглашались...
Испокон веков лошадников Старковых - вначале государственных крестьян, а затем и абсолютно вольных, крепких хозяев, собственников, работящих, надёжных, великодушных - все знали на земле Южно-Уральской, ведь на таких как они держалось дело горнорудное. Потому и уважали все - и высшие чины, и низшие, и богатые, и бедные. И зла на них никто никогда не держал. А после Великой Октябрьской Революции 1917 года благодаря добровольной сдаче новой власти нажитого трудом богатства Старковым удалось избежать кровопролития и сохранить главное - жизни. А ещё дорогих коней, хотя уже не табуны, конечно, но всё же...
Вообще, главной ценностью Старковской породы в отношениях с властьимущими и вообще с людьми, как я сейчас понимаю, была удивительная природная дипломатичность, врождённая тактичность, не конфликтность, а по сути, самая настоящая житейская мудрость. Именно житейская мудрость и спасла Старковых от истребления в лихие времена (к слову, папа всегда называл маму "великим дипломатом"). И ещё не могу не отметить две спасительные особенности Старковской породы - это великое терпение и великое трудолюбие. Мудрость, терпение и трудолюбие - вот главные жизненные органы Старковых. Воистину "терпение и труд всё перетрут" - любимая мамина пословица.
Всё, что знаю я о дедушке, Старкове Иване Павловиче, о предках его, а значит, и о моих предках, всё это рассказали мне родные и близкие люди, земляки, жившие с ним рядом и знавшие его не понаслышке. Всё это открыто из совсем немногочисленных дедушкиных фотографий и всевозможных других документов, к примеру, папиных рукописей, имеющих хоть какое-то отношение к нему и к тому жизненному пространству, в котором он жил. Всё это плод моего любопытства, моих наблюдений, размышлений... Но в этом-то, как раз, и нет никакой моей заслуги, ведь всё, что мы узнаём о людях прошлого и вообще о прошлом, всё это, конечно, заслуга нашего природного любопытства, нашего естественного душевного беспокойства, нашего человеческого чувства ответственности за сохранение памяти. Оно - это чувство - обязательно возникает у каждого. И чем раньше оно возникает, тем лучше.
Итак, мне не пришлось застать дедушку живым, в отличие от моей родной сестры Нелли или других моих двоюродных братьев и сестёр. Потому-то я стараюсь бережно хранить его образ в своей памяти, сотканный по ниточке. Потому-то я так остро ощущаю потребность поделиться им с другими, а тем самым, зафиксировать его в народной памяти...
Иногда он представляется мне бравым молодцом, лихим, да смеющимся, да с длинными усами, закрученными в колечки. Он на пегом поджаром коне с пышной белой гривой, да жарком, да нетерпеливом, яростно бьющем ногами оземь. Он на коне, на высоком речном берегу в окружении тёмных гор, да лесов. А внизу река чёрная, да широкая, да шумная, видать, весна уральская в моём воображении случилась буйная, да своебышная!
"Что-о, Маня-а-а?" - кричит он с тревожной высоты, да звонко, да нараспев, стараясь перекричать реку. - "Простокваши испей!" - нежно льётся снизу её голосок. Она бежит к нему по полянке с юной травкой, прижав к груди крынку. Тогда он тянет вожжи, и конь становится на дыбы, ржёт грозно, да страстно! А Маня уже тянет глиняный кувшин: "На вот, утром поспела!". Иван пьёт. Конь замирает. А хмурые тучи тяжело плывут...
А вот вижу его на санях в заячьем тулупе, собачьей шапке, огромных рукавицах, да в валенках выше колен. Щёки красные. Усы, брови, ресницы белые. И лошадка белая. Она скачет легко. Фыркает. Изо рта пар. Снег из-под копыт пушится. А кругом заснеженный лес в зимней спячке - белым-бело, тихо... Только копыта глухо стучат, да лошадка фыркает. Да сучья от мороза вдруг хлёстко затрещат, да сразу затуманятся мукой снежной. А так тихо...
Рассвело уже. Небо нежное, белёсое. Солнце далёкое, яркое. На полянках снег серебрится. Иван Павлович жмурится. Сидит копной меховой на соломе. Тут же хворост прибран, смольё. Он поглядывает по сторонам. Чуть подёргивает вожжами, а лошадка понимает - чуткая. Сани летят плавно по снежному пушку, мягко. Не иначе, как не снег лёг под утро, а пух лебяжий...
Вот он останавливает лошадку у рябинки. Прыгает в самый сугроб. Достаёт из-за пазухи топорик и срезает звенящую веточку с ледяными красными ягодками. Потом ещё веточку. Ещё... Смотрит на букетик. Ласково щурится. Улыбается довольный. "Ладный!" - качает головой. И обратно топорик - за пазуху, а сам - на сани. Дёргает вожжами: "Ну, родимая, домой!" - И лошадка ещё шибче бежит. А он всю дорогу поглядывает на букетик. "Ладный..." - всё приговаривает, а в глазах всё тот же прищур ласковый...
А дома у окошка дети в рубашонках с нетерпением поджидают. Приглядываются, да прислушиваются, посапывают, да почёсываются. И вот, наконец, он входит в жарко натопленную избу. Дети вначале пугаются: не признают с белыми усами! Но быстро успокаиваются, услыхав тятьки голос: "А это вам гостинец от зайчика!" - И перед их глазами вдруг те самые веточки рябинки. Они берут их и замирают: зачарованно разглядывают. Глаза большие. Рты открытые. Только ёжатся немножко от веточек...
А вот вижу его сидящим в полутьме за столом в белой рубахе, да подштанниках. Голова сонная ещё, взъерошена. Кончики усов опущены. Он сворачивает самокрутку. Табачок свой, ядрёный, ладный - сам садил. А за окном в сизой мгле ветерок гуляет - листья жёлтые кружит. Жена тут же хлопочет - хлеб уж в печи печёт. От печи дух добрый, сытный, богатый. "Маня, - обращается он к ней, взяв цигарку в рот, - дай огня!" Маня хватает из печи красные угольки и на ладошках ему их протягивает. Замирает. Ждёт. Он обстоятельно раскуривается...
А вот представляю его поющим. Он распластался на телеге. Руки, ноги раскинуты. Рубаха расстёгнута - жарко ему! Глаза влажные, открыты широко на небо. А небо необъятное, чёрное, да звёздное. Он расслабленный и одновременно окрылённый. Он парит среди звёзд. Он поёт. Поёт громко, с чувством, самозабвенно... Мимо проплывают рядком домики разноцветные. В окошках старушечьи лица - скуластые, да лица стариковские - бородатые. У кого любопытные, у кого улыбающиеся. Приглядываются, да перешёптываются. А он поёт себе на всю округу - он парит! Хорошо ему в родной сторонке "парить", душевно, ведь это душа парит - поёт! А лошадка идёт себе преспокойно, головой покачивает, спокойная, довольная, ведь впереди дом родимый...
А вот он тихо подходит к наряженной ёлочке на площади посёлка. Ему навстречу здоровенный гармонист. А Иван Павлович говорит ему с земным поклоном: "Доброго здоровья вам, сердечный человек!" Гармонист уже во всю смеётся, признав весельчака Ивана Павловича. Отвечает: - "И вам не хворать, добрый человек!". А дедушка стоит скромно, даже робко перед ним - детиной таким! И спрашивает его с вежливой улыбочкой: - "Вы мне разрешите, добрый человек, сплясать у ёлочки, али мне мимо пройти?" - Гармонист машет рукой: "Давай, разрешаю!" - И растягивает в звонкую улыбочку свою двухрядку. Дедушка тогда вмиг преображается: расправляет плечи, подкручивает усы, а глаза начинают шутливо искриться. Он скидывает шубейку, стряхивает варежками снег с валенок, чтоб "чистыми" были, и начинает залихватски плясать - народ веселить...
А вот он ходит за годовалой Неленькой - внучкой. Папа с мамой её уехали в Сочи отдыхать, а дочку оставили деду с бабусей. А бабуся-то вечно занята - ей не до внучки: то огород у неё не прополотый, то скотина не доенная, то квашня уж на печи поспела и надо тесто месить... Потому дед всё с ней. И вот Неленька его целыми днями водит за собой то во двор, то в огород, то за калитку на полянку, то снова во двор за червячком, то на речку камушки бросать, то в дом за корзинкой или куколкой, то снова во двор, то снова за калитку... К вечеру-то он уж еле идёт за ней, но роптать не смеет, внучка ведь. Только отстаёт от неё иногда. Тогда она кричит ему: "Деда, догоняй!" - "Бегу, бегу..." - кряхтит он ей старчески. Она дождётся его и дальше потопает. Он - за ней, согнувшись, еле-еле... Но роптать не смеет, внучка ведь...
А вот он встречает зятя любимого (моего папу). Стоит супротив растопленной печи посреди кухни в валенках, да в одной широкой рубахе на выпуск. Весь красный, да жаркий, ведь озарён, да поджарен печным пожаром. Глаза сверкают. Кончики усов чуть колыхаются от печного горячего духа. А дверь уж тоненько скрипит. Тогда он кричит весело на всю избу: "Заходи, заходи, Игорь! Заходи, заходи!" - Крепко обнимаются. "Маня, сбирай на стол - зятя подчуй! Он у меня умной! Башка-то у него, как у Ленина!" Бабуся из печи котёл достаёт со щами. Наливает миску. Ставит перед зятем. Подаёт деревянную ложку. Ломает "витушку" хлеба. Чистит головку лука. Аромат щей разливается по всей избе. А дедушка бражку из бочонка цедит в глиняный кувшин, щурится. "Доброй получилась, - приговаривает он, - сильно работала на печи-то, даже спать не давала, стерва, - ух, как гудела!" И хмельной тёплый аромат, вырвавшись из бочонка, смешивается с ароматом супа. А папа наесться щами не может - вкусные, да горячие, да с дымком, да под бражку!..
И снова представляется дедушка мне на коне, молодым, красивым, лихо скачущим по горящей на солнце реке! Он в белой длинной рубахе-косоворотке с расстёгнутым воротом, босиком. На шее - крест медный. Усы золотятся. Глаза искрятся. Смеётся! А лошадка его весело ржёт. Вся сверкает золотыми брызгами...
А вот вижу его несущимся на белом коне в тёмном дремучем лесу. А небо тёмное. И сам он какой-то тёмный. В глазах тревога...
В Великую Отечественную Войну погибли два родных брата дедушки и ещё многие из Старковых. Дедушка же не воевал. Как мне рассказывала бабуся, Мария Андреевна, с первых же дней войны дедушка каждый день ходил в военкомат и просился на фронт (мешок с сухарями и пожитками у него всегда лежал дома наготове). Но просился так, чтобы его забрали обязательно вместе со своим конём и обязательно в Армию легендарного Командарма Семёна Михайловича Будённого. Но как он ни уговаривал местного военного комиссара, его никак не брали в Красную Армию из-за геморроя, которым он страдал с юности, и плоскостопия. Но в один из дней, видимо устав от его назойливости, комиссар приказывает ему срочно доставить пакет особой важности районному военному комиссару. Понимая всю серьёзность положения, дедушка с пакетом летит на своём белом коне через тёмные таёжные дебри по горам и долам в районный военкомат. Наконец, вручив пакет районному военному начальнику, он, встав по стойке смирно, ждёт от него дальнейших приказаний. Комиссар, нахмурив брови, разрывает при нём пакет и громким суровым голосом зачитывает полученное донесение: "Доставивший пакет, Старков Иван Павлович, не годен к строевой службе по причине болезни и не подлежит призыву в Армию для отправки на фронт, о чём я вам неоднократно докладывал. В связи с этим, прошу вас приказать Старкову Ивану Павловичу не являться более в военкомат по месту проживания и не проситься на фронт, а продолжать трудиться в Леспромхозе во имя нашей победы!"...
Кони... Они всегда были с дедушкой. И жизни без них ему и не мыслилось. Ребёнком он под конское ржанье засыпал, под конское ржанье просыпался. А проснувшись, тут же с блестящими глазами и со счастливым воплем тянулся весь из люльки к огромным, пышным, жарким, златогривым существам, которые всегда были рядом такими добрыми, сильными, влюблёнными...
Ещё и ходить не научился, а уже ровно сидел в седле. И лучшей для него забавы не было, чем покататься верхом на отцовских тяжеловозах! Ребёнком помогал отцу запрягать и распрягать коней, поил их, купал, ходил в ночное. А окончив церковно-приходскую школу, стал уже "робить" вместе с отцом, да старшими братьями, ведь как-никогда тогда рьяно, да борзо вершилось дело горнорудное на земле Южно-Уральской, так богатой земными сокровищами! И совсем не удивительно, что эти, по-моему, самые красивые животные сызмальства завладели душой дедушки. И так они и остались до конца его главной страстью. А ещё и всегда юной негаснущей влюблённостью, и любимой работой, и опорой семьи, и лекарством от всех недуг, и самой верной отдушиной...
"Иван Палыч с конём родился!" - говорили односельчане. - "Не с конём, а на коне!" - уточняли многие.
Как вспоминала бабуся, Мария Андреевна, всегда у него были только бело-пятнистые - пегие. Дедушка их так и называл - Пеганками. "Ох и красивые всегда были у него лошадки! - вспоминала бабуся, вся озаряясь. - Всегда, сколь помню, лёгкие, стройные! Грива белая, большая, да кудрявая..." Ей вторила старшая дочь, Екатерина: "Всегда любила посмотреть, как он скачет на своей Пеганке - специально из дома выбегала, как слышала цокот! Э-эх, как его Пеганочка шла! - легко, ноги высоко поднимала, а земли чуть касалась, ровно как на цыпочках! И что это у неё за шаг был такой, я не знаю. Ни у какой другой лошади больше такого шага не видела, а только у неё! Да не одна я, конечно, засматривалась - все!" - "Ага-ага! - живо соглашалась младшая дочь, Любовь (моя мама). - А грива, помню, у неё пышная, хвост поднят! О-о-ой, какая у него Пеганка была красивая - насмотреться не могла! А как я любила маленькой кататься на ней: посадит меня папа, поводья даст в руки, хлопнет ей по спине, и я поскачу, только подскакиваю, да слышу, как копыта подо мной цокают! Испугаюсь вначале, а потом смеюсь! Пеганка каждое моё движение чувствовала: чуть потяну поводья, она остановится, дёрну - пойдёт. Бережно меня везла, ведь понимала, что маленькая..." - "Ох и любил он своих лошадок! - снова включалась в разговор бабуся. - Целовал их. Песенки им пел. Ласковые слова говорил. Иной раз скажу ему в шутку: "Мне-то ты не говоришь таких слов, а лошадям-то говоришь!" - А он и отвечает: "Тебя, Маня, я больше всех на свете люблю, а в лошадей, - говорит, - я кажный день будто заново влюбляюсь!" - Вот какая любовь-то была..."
"Ох и весёлый был! - продолжала вспоминать бабуся. - Никогда не унывал. Чего бы не происходило, всегда с шуткой был, всегда песни пел, всегда радовался... Чему? - да всему! Никогда не кричал ни на кого. Никогда ни с кем не ругался. Никогда от него дурного слова я не слышала..." - "Да уж, нечего говорить, - соглашалась Екатерина. - Всегда уж он с людьми по-доброму был, с уважением, с любовью..." - "Я даже и не помню, чтоб он когда-нибудь на кого-нибудь голос повысил, не то, чтобы кричать!" - добавляла мама. - "За что и уважали его все, - снова говорила бабуся. - Грамотнай был - читать, да писать умел. А писал-то уж больно красиво - все в деревне-то шли к ему, чтоб написал бумагу-то какую, хоть заявление какое, хоть ещё что. А писал уж как аккуратно, ведь буковка к буковке! Мне-то вот бог грамотности не дал, а вот он-то грамотный был, нечего говорить..."
"И покосы ведь он распределял, - продолжала бабуся. - Кому, где, какая делянка достанется. Ведь никому больше не доверили енто дело, а только ему. А дело-то ведь важное... А считал-то как ловко! Даже в уме считал! Потому и счетоводом был. Любке-то только он решал школьные задачи!.." - "Да, - соглашалась мама. - Ведь никто не мог решить, а он решал! Да ещё ведь каким-то своим способом, вот удивительно-то что! Потом учительница удивляется: "Я даже и не знала такого способа! Кто тебе, - спросит, - решать помогал?" - Ну, я признаюсь..."
"Безотказный был человек, нечего говорить, - часто вспоминала бабуся. - Всем помогал. Себе-то может и не делал что, а другим-то делал. Ну и угощали его. А уж если выпьет, то сразу веселиться начинал - танцевать начнёт, песни петь. И никто ему не нужен был - сам по себе веселился! Всё свою любимую "Шутиху-машутиху" пел:
Ах, ты шутиха-машутиха моя,
Полюбила ты лоскутика меня!
Лоскуточки трепещутся,
Как осинки листья плещутся...
Ох, и весёлый был человек..." - "Да, - соглашалась Екатерина. - Сам веселился и всех веселил. Ему выпивка-то на пользу только была, в отличие от некоторых..."
Гостям Старковы всегда были рады. Особенно по воскресеньям. "Заходи, заходи! - кричал дедушка любому, кто вдруг появлялся на пороге. - Маня, давай угощай гостя!" - Бабуся угощала. Всегда у неё для гостей пироги были с пылу-жару, всегда щи из печи, всегда чай на травах, всегда брага забористая.
Весело было в доме, когда Иван Павлович отдыхал!
"Любашка! - кричал он самой младшой. - Спой-ка нам, милка!" Шестилетняя дочка, Любашка (мама моя), забиралась на печь - с глаз долой, закрывалась там занавеской и начинала громко и старательно петь... "А что ты пела?" - спрашивал я. - "Да, что знала, то и пела - всё подряд. Где-то услышу, запомню первые слова и пою потом! А все меня слушали, даже подпевали. Я как радио была. Потом папа крикнет: "Любашка, иди конфетку возьми, не-то!" - Я с печи слезу, откушу пол конфетки, а остальное оставлю: "Это капослему!" - скажу. - "Ух-ты моя милка!" - крикнет горячо папка. Головой тряхнёт. Кулаком пристукнет. Усы пальцем разгладит к верху, колечки подкрутит. Ух, у него и усы были - как у Будённого! Сидит за столом разгорячённый, довольный, смеётся, всё насмотреться на меня не может. А я снова - на печку. Закроюсь снова там и начну петь. А папа сидеть долго за столом не мог: выйдет на середину кухни и начнёт танцевать, да ещё запоёт свою "Шутиху-машутиху". Ну я уж тогда замолкала: "радио" больше не нужно было. Выгляну тогда из-за занавески - интересно ведь. А папа танцует, да поёт, ничего ему больше не нужно было!"
"Попивал, конечно, врать не буду, - вспоминала бабуся. - А как было не пить, коли всегда при лошади-то был: людям подсобит, ане и рады угостить, а он ведь безотказный был. Потом едет с работы - песни поёт - далеко слыхать! Все кругом уж знали: Иван Павлович с работы возвращается! - смеялась она. - Иной раз лежит на телеге, песни поёт, поводья брошены - волочатся по земле, а лошадь-то сама идёт домой. Подойдёт к воротам, встанет, головой помашет мне, фыркнет - я впущу. Распрягу, напою, овса дам. Его в дом приведу. Раздену, сапоги стяну, простокваши дам испить. Спать уложу. Если ругать начну, то всегда за ручку дверную держусь. И как только он двинется ко мне, я сразу - шурк за дверь на улицу! Потом тихонечко возвращаюсь. Снова начну его отчитывать, а сама за ручку-то держусь. И как только он снова - ко мне, я снова - шурк за дверь во двор! Потом тихонечко снова возвращаюсь. Так и бегала, хоть он мне ничего бы и не сделал, конечно: добрым ведь был, мухи ведь за всю жизнь не обидел..." - "А почему ты его трезвого-то не ругала?" - спрашивала младшая дочь, Любовь (мама моя). - "А-а, - склоняла набок голову бабуся, - трезвым-то я его боялась!" - "А любила его?" - "Любила!" - тут же следовал уверенный ответ...
Как только дедушка чуть заболеет, бабуся сразу котёл картошки варила, да баню топила. "Посажу его над котлом, - рассказывала она, - тулупом накрою. И вот он сидит там - дышит. Долго сидит, пока весь не пропотеет. А баня поспеет, в баню веду. Напарю его как следует. Потом, летом-ли, зимой-ли - всё одно, одену тулуп на него, шапку собачью - на голову, на ноги - валенки и веду домой. Сама-то босиком иду, в одной рубахе, а его-то укутаю всего!" - "Ох уж ты его и кутала! - соглашалась мама. - И тулуп на него, и шапку, и валенки, и даже варежки оденешь ему! А сама босиком идёшь по снегу - ведёшь его!" - Бабуся смеялась: - "А мне не холодно было! Главное ведь, чтоб ему было тепло. А дома ещё натру его всего лекарством своим - "цветочками", напою чаем на травах с вареньем малиновым и спать в тулупе уложу, да ещё стяжённым одеялом накрою. Он сразу уснёт. А утром проснётся - как огурчик! И ведь всё делал, как я говорила - полностью мне подчинялся, ведь знал, что на следующий день здоровым будет!" - "Да уж, нянчилась ты с ним, как с ребёнком!" - соглашалась мама. - "А хворать-то он больно уж не любил! Ох, как не любил! - сокрушалась бабуся. - Не дай Бог! - "Всё, Маня, - говорит, - помираю!" - А у самого уж слёзки бегут. Я тогда давай его лечить. Он молчит, подчиняется... Зато уж выздоровеет, засмеётся, песни запоёт, запляшет! Утром побреется бритвой-то опасной, усы в колечки закрутит, сапоги кирзовые начистит, холодной простокваши кувшин выпьет и - к своей Пеганке! Ничего ему больше не надо было!.."
Когда дедушка незадолго до смерти ослеп, рассказывала бабуся, ему пришлось продать лошадей, но каждый день до самого своего последнего дня ранним утром он как обычно заходил в стайку, где когда-то жили лошади, и.... нюхал сбрую, гладил дугу, ласково разговаривал как будто со своей любимой Пеганкой. Долго он пропадал в стайке. Иногда, тихо подсматривая за ним, бабушка замечала на его щеках слёзы...
Да, деда своего я не застал: он скоропостижно умер за пять с половиной лет до моего рождения перед самым Первомаем, 29 апреля 1966 года. Похоронен на Магнитке рядом с сыном Дмитрием и братом.
"Если дедушка дожил бы до твоего рождения, - говорила мне всегда бабуся с грустной улыбкой, - ух, как бы он тебя любил!" - И задумчиво замолкала...
Она пережила его на двадцать семь лет, умерев во сне накануне Светлого Христова Воскресенья - Пасхи - в возрасте девяносто трёх лет...
2
Бабушка или бабуся, как называли её все внуки и правнуки, Старкова Мария Андреевна (до замужества - Андреева), родилась в Златоусте 8 февраля 1902 года по новому стилю в семье потомственного рабочего-металлурга, Андреева Андрея Дмитриевича. Как она рассказывала (некоторые её рассказики я свёл в сборник "Бабусины рассказики"), отец её был из семьи уральских сталелитейщиков, знал секрет древней русской стали "булатной", который раскрыли ему отец и дед. Он и сам представляется мне как сталь: твёрдым внутренне и внешне, с несгибаемой волей и железной хваткой, был незыблемо верным слову, настырным и даже суровым в деле. Вижу его простое русское лицо, скуластое (в детстве видел его фотографический портрет, слышал его описание), с чёрными плотными усами и бровями. Вижу его долговязым, жилистым, с покато крутыми плечами, длинными руками и широкими ладонями, сворачивающимися, когда требуется, в каменные кулачищи. Как и любой человек тяжёлого физического труда, он знал словам цену, особенно своим, потому был не словоохотлив и для многих казался нестерпимо требовательным. Но с домашними был ласковым, заботливым отцом и мужем. Конечно любил детей, а в дочках - Марии и Анне - души не чаял.
В воскресные дни обязательным было всей семьёй посещение утренней службы в величественном Свято-Троицком Соборе. А после Литургии празднично наряженная семья шла на базар, где отец, помимо всего прочего, обязательно покупал всем подарочки - сладости и обновы. И в этот светлый день ограничения в лакомствах для детей не было - наедались до следующего воскресенья.
"Дети-то сейчас не знают настоящих конфет, не знают настоящих лакомств! - часто сокрушалась мне бабуся. - А вот в моё детство я поела всякой вкуснятины! Да-а, таких лакомств сейчас нет и больше не будет. Вы даже не представляете, как это было вкусно! Мне вас даже жалко..."
Она часто вспоминала какие раньше были ярмарки: яркие, весёлые, с представлениями в театральных балаганах, с песнями, да плясками, где всего было целые горы - горы сахарных голов, горы конфет, горы пряников, горы леденцов, горы калачей, орехов, ягод, фруктов... - горная лакомая страна, праздник, сказка - молочные реки, кисельные берега! Набирали продуктов мешками, чтобы ни в чём себе не отказывать. Нанимали подводу. Везли домой. А дома - воскресный праздничный обед с молитвой и белой скатертью. Во главе стола сидел отец. Он желал всем приятного аппетита, начинал трапезу и только тогда все остальные домочадцы приступали к еде. Ели в полной тишине, чинно, аккуратно, всё до последней крошки на тарелке. А после вкусного обеда, возблагодарив Господа, выходили во двор на солнышко, садились на лавочку и начинали лакомиться конфетами, орехами, пряниками, ягодами...
Воскресные дни... Бабуся вся озарялась, когда вспоминала их. Всегда, по её рассказам, в эти дни светило солнце, а небо всегда было чистым и голубым. Всегда по всему городу в эти дни слышались песни под гармонь, детский смех, весёлое пение птиц, резвый топот копыт по мостовым, игривые звоночки колокольчиков - динь, динь-динь! динь, динь-динь!.. - сопровождаемые женским смехом. А в унисон ему из поднебесья - с высоты семидесятиметровой колокольни прекрасного Свято-Троицкого Собора - слышался благословенный колокольный звон. И получалось объёмное радостное вдохновенное многоголосье, отчего хотелось смеяться, радоваться, а ещё молиться, благодарить. В эти дни работать было грех и все красиво, чинно, празднично отдыхали: нарядными гуляли, принимали гостей, угощали, сами угощались, ходили в церкви, в гости, пели песни под гармонь, танцевали...
Отца любили, уважали, домочадцы беспрекословно подчинялись ему, не боялись. Родителей дети называли только на "вы". Родительское слово было законом. Отец и мать были священны! Строгая, любящая, заботливая мать, Ирина, всё делала по хозяйству и дочек приучала к домашнему труду сызмальства. Зато отец часто баловал. "Тятя меня больше всех любил! - часто хвалилась бабуся. - Я ведь была самой маленькой в семье..."
Счастливое было детство у бабуси: дружная семья, любящие и любимые родители, сёстры, братья, кругом красивые родные люди, красивый родной город, полуторавековой, в окружении сказочных гор и озёр. Да, действительно, неописуемо родная природа была кругом и невозможно было ею не любоваться! А ещё кругом красивые родные церкви, их намоленные святящиеся иконы, слёзные свечи с тоненькими дрожащими огонёчками, чарующий колокольный звон, громогласные бородатые батюшки и высокие молитвы. А ещё дивные ярмарки, весёлые праздники, забавные игры, удивительные представления, скоморохи и музыканты, вкусные угощения и народные песни... И даже сам Царь-батюшка Николай Второй с искрящейся на солнце саблей в руках из уникальной родной Златоустовской стали на перроне вокзала в окружении красивого русского родного люда...
Она в тот день четырёхлетней сидела на плечах отца выше всех и всё видела - Царя видела со сверкающей в его руках саблей, парадную свиту, торжественный строй солдат и чиновников, праздничный город и конечно тесные толпы горожан с восхищёнными лицами! И запомнила это событие, как одно из самых ярких событий своего детства...
И во всём этом она росла. И земля русская для каждого была благословенная. И пора была светлая...
Но отец рано умер и с двенадцати лет бабуся начала служить в господском доме - в благородной семье железнодорожного инженера.
Вспоминала строгость в воспитании детей главы семьи, его взгляд, которого боялись все домочадцы. Вспоминала большую библиотеку, перед книгами которой она трепетала, воздушные платья, шляпки с живыми цветами, звон хрустальной посуды, запах одеколона, сигар, шампанского...
Но чаще всего она вспоминала вечерние чтения главой семьи детям и ей в том числе книг русских авторов. Можно предполагать, кого именно читал глава просвещённого семейства, но несомненно это были произведения Александра Пушкина. А ещё, быть может, Михаила Лермонтова, Николая Гоголя, Фёдора Тютчева, Николая Лескова, Николая Некрасова... Маня внимала каждому слову и даже каждое слово за чтецом проговаривала, пристально смотря на его губы. Быть может, не всё понимала, но ГЛАВНОЕ западало в душу и запоминала на всю жизнь. Кто знает, может с того времени и вошло у неё в привычку проговаривать каждое слышимое слово...
В восемнадцать лет красавица Мария с длинной русой косой познакомилась с весёлым молодцом Иваном на осенней ярмарке в Златоусте. Он ей сразу приглянулся, признавалась она. И вскоре на одной из вечёрок (вечерние гулянья молодёжи), как она рассказывала, этот самый Иван, с закрученными усами, подсел к ней и спросил: "Что, Маня, грустишь в одиночестве, пойдёшь за меня?" - А Маня, потупив глазки и покраснев, тут же, не ломаясь, ответила: "Пойду" - "Так это... - чуть опешил Ваня, - я завтра сватов пришлю?" - "Ага"...
Сыграли свадьбу. Пару лет молодая семья жила в Александровке. Бабуся всегда с большим уважением и благодарностью говорила о свекрови и свёкре: "Они-то меня уму-разуму и научили. Особенно свекровь, ведь я была городская и деревенской-то жизни не знала. Свекровь, Царствие Небесное, всему меня научила и как за скотиной ухаживать, и как в огороде управляться, и как еду готовить, и как печь в русской печи, и как квашню ставить, и как лечить, и какие полезные травы сбирать, и как из их лекарства готовить, и как с мужем ладить, и даже как коня запрягать! Это ведь я от неё всему научилась. Что я знала о деревенской-то жизни, - разводила руками бабуся, - ничего, ведь была городской "вошью"! - смеялась она. - Я ведь даже не знала с какой стороны к корове подходить! По дому-то я ещё могла дела делать, а вот по хозяйству-то..."
"А хозяйство-то было большое у их, крепкое - от отца ведь к сыну передавалось, - продолжала волнительно вспоминать бабуся. - Всё ведь трудом наживалось многие-многие годы. Трудом, да упорством, да верой! Ох, и большое было хозяйство... Вот только благодаря свекрови-то, Царствие ей Небесное, и научилась всему - и как хозяйничать, и как везде поспевать. Ох, и хорошая была женщина, слов нет, просто золотая! А как она меня любила, как мать мне родная была! А свёкор-то какой был, Павел Иванович, - ох, и строгий. Но со мной был всегда ласковым: понимал, что я из городу, жалел меня. Любил тоже меня. Со мной был ласковей, чем с дочерями! Царствие Небесное! Хороший был человек, нечего говорить. Всех в кулаке держал, но справедливый был - никого не обижал. Сперва работников своих как следует накормит, а потом уж сами садились семьёй за стол. И попробуй за столом скажи что-нибудь, хоть слово - сразу ложкой по лбу получишь! А ложка-то большая, да дубовая - бо-ольно, - покачивала бабуся головой. - Раз получишь - на всю жизнь запомнишь. После ложки-то больше слова за столом не смеешь сказать: сразу понимаешь, с первого же удара!" - Она смеялась.
Видно было, что вспоминала она с удовольствием: "Да, хорошая у их была семья - большая, дружная, работящая. Дети-то с детства были приучены к труду. Парни сильные были, статные, красивые. А девки-то у их какие были красавицы, что Нюра, что Анна! Но муж мой, Иван Павлович, всегда всем говорил: "Моя Маня всех красивше!" Вот так!.."
"Как только всходило солнце, - продолжала, рдея, старательно вспоминать бабуся, - они уже все в работе. Поначалу-то мне давали поспать немножко, ведь я же городская была: непривыкшая ведь к деревенской-то жизни, жалели меня. А потом я сама стала со свекровью ещё до рассвета вставать. Ей стала помогать, у неё стала учиться. Да где мужу, Ивану Павловичу, нужно было подсобить, где свёкру, Павлу Ивановичу, где свекрови... Старалась, конечно, угодить всем, ведь сразу полюбила всех - родными ведь мне стали... Цельный день были в труде, да в заботах - то грузы на конях возили, то на нескольких покосах сразу страдавали, то на огородах робили, то строились, то за скотиной... А скотины-то ведь полный двор был - сена-то сколько нужно было - ведь по семьдесят стогов накашивали, а то и больше! И все ведь вкалывали наравне с работниками, себе-то ведь поблажки совсем не давали. А к работникам свёкор, Павел Иванович, относился-то лучше, чем к своим родным. Всегда уж отдыхать им давал полноценно. Всегда уж для них кормёжка была лучшая: на страду всегда уж резали поросёнка или овцу, не говоря уж о всякой птице - это даже не считали, ведь работников мясом нужно было кормить, всегда уж свекровь с утра пекла, чтоб хлеб был свежий, всегда уж и масло было, и молоко, и творог - этого-то уж было вдоволь, всегда уж и завтрак был, и обед, и полдник, и ужин. А после обеда всегда все час отдыхали - это было закон: никто не смел нарушить отдых. Ну а потом уж робили до темна. Только уж когда стемнеет, тогда уж отдыхали. Так что семечки на лавочке глуздать не было времени. Вот, всему деревенскому у их научилась, а семечки глуздать так и не научилась! - смеялась бабуся. - Многому я научилась в их семье: мудрые были люди. Сейчас таких нет..."
"А как появилась в деревне советская власть?" - как-то спросил я её. Бабуся задумалась. "А как появилась советская власть... - развела она руки и какое-то ещё время недоумённо вспоминала. - А прискакали двое на конях и спросили: "Вы за кого - за красных али за белых?" А свёкор-то, Павел Иванович, и говорит: "А вот кто хлеб давать будет, вот за того мы и будем!" - "Значит, за красных!" - махнули те руками и ускакали! Вот так и появилась советская власть. Потом самый первый пьяница и лентяй на деревне стал вдруг самым главным..."
А в двадцать втором пришло время отделиться. Как рассказывала бабуся, свёкор, глава семейства, Старков Павел Иванович, выделил им подростка (жеребёнка), тёлку, бычка, остальной мелкой живности. И одними из первых молодая семья на свой страх и риск поселилась вблизи ещё только-только зарождающегося рудника "Магнитка" тогда уже Златоустовского рудоуправления, Челябинской области, что в предгорьях скалистого хребта Таганай. Выбрали самое лучшее место на высоком берегу реки Куса, за которой открывались волнительно красивые лесные и горные миры. Построились. Бабуся начала рожать: первенец, Екатерина (Лёля), родилась в 1922 году, потом родился Дмитрий, который годовалым умер от воспаления лёгких, потом родился Павел, потом Николай, Зоя, Анатолий и последней родилась моя мама, Любовь, - в декабре 1940 года.
"Братика, Дмитрия-то, я хорошо помню, - рассказывала тётя Катя с ласковой улыбкой. - Такой хорошенький был! Всегда всем улыбался. Как солнышко был в доме! Я и не помню, чтоб он когда-то плакал... Помню, лежит, смотрит на меня, улыбается, ручками машет мне, ножками дрыгает. Ой, какой был хорошенький! Мне-то самой было года три-ли, четыре-ли, а его запомнила. На всю жизнь запомнила! Так вот и вижу его... А когда он умер, так жалко было, так я плакала..."
Дети у бабуси все были грамотными.
"Я, когда в школу-то пошла, - вспоминала мама, - Катя с Пашей уже взрослыми были, работали уже: Катя-то после семилетки на шахту пошла, а Пашка-то - в Леспромхоз. Раз, весной сел на машину-то с лесом, а не учился ведь - прав-то не было, и по неопытности-то утопил машину с лесом. Его и посадили, ведь тогда после войны строго было. А Коля с Зоей как раз школу заканчивали. Потом Коля в Армию ушёл на три года. На Дальнем Востоке служил. Где-то на аэродроме. Спирту там, видать, много было, вот и стал попивать... А Толя всё с шоферами пропадал! Ох, ему ничего не надо было, только дай на машине покататься! Он и не учился-то толком: всё убегал со школы в гараж. Матери-то пожалуются в школе, она побежит искать его. Поймает его где-то в гараже под машиной, приведёт домой, начнёт ругать. А ему хоть бы что - не боялся её! Мать отцу тогда говорит: "Ты бы хоть ремнём его раз постращал!" - Папа снимет со стены ремень, а Толька сразу - шурк под кровать - его и не достать! Походит отец с ремнём у кровати, постоит, снова походит, потом плюнет и повесит ремень обратно на стену. А на следующий день Толька снова весь день не в школе, а в гараже или на машине с мужиками! Мать увидит его, побежит за машиной-то, а он ей только ручкой машет! Но семилетку-то всё-таки закончил. С трудом, конечно. А как закончил, так сразу на права стал учиться. А права получил, сел за "баранку" и так уж вот всю жизнь водителем и работает..."
"А я была всегда сама по себе, - продолжала мама. - Никогда ни от кого не зависела. И всегда старалась отличаться от всех. К примеру, терпеть не могла, когда все одеты одинаково! Вот сколько себя помню, всегда старалась выглядеть ни как все. Я даже фартук из-за этого не носила в школе. А вот не носила - и всё, чтобы не быть похожей на других. Так и ходила в школу в одном платье! Одна была такой на всю школу! Учителя всегда меня ругали, что фартук не ношу, а я всё равно не носила. Потому что не хотела походить на других. А если у кого-то видела новую вещь, всё - мне это уже не надо было! Другие же как, если что-то увидят у других, тоже хотят такое же, чтобы быть как все. А я наоборот - мне это уже не надо. Вот не надо - и всё! И всегда я от всех отличалась. И всегда была в стороне от толпы. В общем, была белой вороной. Ни к кому не лезла никогда, в подруги ни к кому не напрашивалась, ни в ком не нуждалась... Одна только была у меня настоящая подружка - Бэлка! Ох, как она хотела со мной дружить, всё старалась везде со мной, без меня - никуда, даже ревновала меня к другим, в общем, какая-то ненормальная была дружба. А ведь была она из интеллигентной семьи: отец у неё инженером был на руднике. Жили они в большой квартире, в столовой у них рояль стоял, библиотека была большая... Сразу видно было, что были городскими... А вот тянулась ко мне - к простой деревенской девочке!"
"В школе средненько училась, - признавалась мама. - Как могла. Зато поведение у меня всегда было примерным. И аккуратная была - по чистописанию у меня всегда были пятёрки! А любила больше всего математику. Остальные предметы я как-то не долюбливала. А вот математика мне нравилась: как-то любила я складывать, вычитать, делить... Задачки любила решать. Это всё у меня от отца... Вот встану утром, соберусь, позавтракаю молоком парным с хлебушком, возьму портфель и пойду себе в школу. Никто меня никогда не провожал, никто никогда не спрашивал, куда пошла, что в школе, какие уроки, готова или не готова... Нет, никто не интересовался!"
"Раз пришла, а в школе никого, - вспоминала мама. - Тихо. Я стою, ничего понять не могу. А уборщица мне говорит: "Ты что пришла-то? Ведь отменили уроки-то: мороз пятьдесят градусов! Иди домой!" - Ну я развернулась и пошла... Помню, в тот день ещё гулять ходила, на коньках каталась. И ничего - не мёрзла!.."
"Да, помню, после школы приходила домой, - часто вспоминала мама, - одевала на валенки коньки и шла себе одна кататься на речку. И вот расчищу себе место, и катаюсь сама по себе. Думаю о чём-нибудь, песенки пою... Потом покатаюсь, коньки сниму, на плечи закину и иду домой уроки делать. Никогда ни у кого помощи не просила. Сама как могла, так и училась. Родители никогда не интересовались, как учусь, как мои дела. Только когда перейду в следующий класс, скажу матери, что перешла, а она ещё и не верит, спрашивает: "Что, правда, что ли?" - "Правда!" - А она не верит: ей казалось это чем-то невероятным, ведь сама-то никогда не училась. А поверит, долго удивляется: "Надо же, Любка в следующий класс перешла!" - А я возьму вилку и пойду на речку налимов колоть. Наколю, домой принесу, матери отдам, а сама в лес - за смольём или за подснежниками для лекарства. И всё одна. Сама ботинки чинила себе, сама заплатки ставила. Где-то что-то порву, сама зашивала. Коленки разобью, матери не говорю, ведь ругать будет. Сама лечу в тайне от неё её "цветочками", да подорожником. Никогда ни у кого помощи ни в чём не просила, особенно у чужих, потому что уже тогда понимала, что попросишь раз помощь, а потом обязанным становишься. А я ни от кого не хотела зависеть. В общем, была не от мира сего..."
А бабуся всю жизнь была неграмотной и знала только первые четыре буквы своей фамилии, которым её научила старшая дочь, Екатерина. Именно этими буквами она и аккуратно расписывалась в ведомости, когда получала пенсию ("пензию" - говорила она), ставя после буквы "р" какую-то неказистую загогулинку. Однажды я спросил её в шутку: "Бабусь, а что это за загогулинка в конце?" - На что она со смущённой улыбкой ответила: "А мне Катерина так сказала делать. - И, пожимая плечами, абсолютно искренне добавила: - Не знаю для чего это надо делать. - И тут же спросила не менее искренне: - А что не надо?".
В её паспорте был указан год рождения - 1902. Но она всегда уверяла, что это неправильно, так как на самом деле она родилась в 1900 году, просто паспортист, заполнявший паспорт, ошибся. А потом уж и не стали исправлять - махнули рукой, дескать, какая разница! "Я ровесница века!" - всегда произносила она с чувством гордости, после чего Екатерина часто задавала ей сложный для неё вопрос: "Ну и сколько тогда тебе уже лет?". Бабуся вначале терялась, а потом задумчиво затихала. По её выражению лица было понятно, что подсчитывает. И вдруг она вся озарялась, словно внезапно делала для себя удивительное открытие: "Девяностый год уж, что ли?" - "С какого девяностый-то? - осаживала её дочь. - Девяносто-то тебе, когда было? - И, не дожидаясь ответа, сама отвечала: - В прошлом году. А нонче какой год на дворе? - И снова, не дожидаясь ответа, сама же отвечала: - Девяносто первый. Так сколько тебе лет-то уже? - И снова, не дожидаясь: - Девяносто один!" - тыкала она пальцем в сторону бабуси. - "Да ну! - отмахивалась, не веря, та. - Неужели уж девяносто один?" - "А как жа, год-то сейчас девяносто первый ведь! А если ты, как говоришь, ровесница века, значит, не иначе, как девяносто один год тебе уже!" - Бабуся, ещё поразмыслив немного, соглашалась: "А и верно, девяносто первый же год-то идёт. Вот уж я какая старая-то..." - И, покачивая головой, печально улыбалась...
Но не смотря на возраст, несмотря на то, что она была неграмотной и не то чтобы книги, а ни одной строчки в своей жизни не прочитала, она обладала необыкновенной природной мудростью. Все - и образованные, и не очень образованные, и стар, и млад - все и всегда её слушали, и слово или совет её был для каждого бесценным.
Помню, в начале восьмидесятых специально приезжал к ней какой-то советский писатель (к сожалению, не помню, кто именно), такой внимательный, вежливый, вёл себя очень скромно и всё просил бабусю особенно не беспокоиться на его счёт. Бабуся старалась его угостить своей стряпнёй, да уральским чаем на травах, а он всё расспрашивал её о жизни при Царе-батюшке, о первых годах Советской власти на Магнитке, о зарождении посёлка, рудника, о людях, событиях. Бабуся ответственно и терпеливо всё ему рассказывала, живо вспоминала, очень волновалась, даже краснела от волнения. А писатель, как губка, впитывал каждое её слово и только успевал за ней записывать. Смотрел на неё очень внимательно, ничего не упускал, даже самую мелочь, словно читал её всю и запоминал. Я-то совсем ещё "щеглом" был тогда и не отходил от бабуси, с необычайным интересом изучая настоящего писателя! А писатель сидел за столом перед ней, как школьник, округлый, лысоватый, мягкий, в общем, плюшевидный. На прощание аккуратно обнимал её, кланялся ей. И бабуся краснела теперь уже от смущения...
И ещё: до глубокой старости она помнила единственное стихотворение Александра Сергеевича Пушкина "Буря мглою небо кроет...", которое услышала в господском доме ещё будучи ребёнком. Услышала и запомнила на всю жизнь!
Помимо настоящей русской красоты, природа щедро одарила её ещё и прекрасными человеческими качествами: скромностью, неравнодушием, тактом. К любому человеку - знакомому или незнакомому, молодому или немолодому - она всегда была неподдельно внимательна, уважительна, тактична. И это выглядело всегда так просто, так естественно, так красиво! Она просто и не думала, что можно себя вести ещё как-то по-другому - неестественно. Она всегда и везде оставалась собой - открытой и бесхитростной. Никогда никакой натянутости не было в её поведении, наигранности, неискренности. Она даже и не помышляла, что можно ещё жить как-то не своей, а чужой жизнью, что можно ещё быть не собой, а ещё кем-то. Даже не помышляла...
До последнего дня оставалась она светлой, жизнерадостной, простой и застенчивой, как девица. И всё также она как девица краснела, смущённо улыбалась, отводила глазки... Даже меня - школьника! - смущалась...
Ни к кому она никогда не лезла в душу, никому не давала советов, если её не просили, никогда никого не учила жить, никогда никому не жаловалась, никого ни о чём не просила, ничего себе не требовала, довольствуясь тем, что Господь дал, и ему же - этому добру - искренне радуясь. Со старухами никогда не сплетничала, никого никогда не осуждала, даже словом плохим никогда ни о ком не обмолвилась. Семечки "проклятые", как выражался папа, не глуздала...
Просто она была мудрым человеком, далёким от денег, житейской пошлости, зависти, бабской ограниченности, стервозности. Она всегда была весела, легка, мила и интересна!
Но самым главным её качеством, как я сейчас понимаю, было ЧЕЛОВЕКОЛЮБИЕ. Именно оно и делало её настоящей чистой счастливой русской женщиной!
С самого раннего возраста и до последнего своего дня она всегда благоговела перед людьми грамотными и образованными, всегда по-доброму завидовала им, считая их какими-то сверх просвещёнными людьми, и не сомневалась, что они Божьи избранники, ведь именно их, как она считала, Господь наградил возможностью и способностью стать таковыми. Она всегда таких людей почтительно слушала и не смела не то что их перебить, а даже слова им поперёк сказать! И даже меня - малолетку-школьника, только-только научившегося читать и писать, - она уже всегда внимательно слушала и никогда не смела перебивать!
Всю свою долгую жизнь она жила Верой в Бога. И Веру эту её совершенно не могло поколебать безбожное советское время. Она жила словно вне этого строя по своим незыблемым патриархальным законам. Нет, она никогда ничего плохого о советской системе не говорила, но была абсолютно уверена (я-то сейчас понимаю!), что всё это "советское" временно, что ему придёт срок и Вера к людям обязательно вернётся, потому что Вера не выдумана и не имеет срока...
А ещё она жила семьёй, хозяйством, лесом. И больше её ничего не интересовало в целом мире. Каждый божий день она с самого рассвета и до заката была на ногах, ведь скотины было всегда всякой, да всегда было несколько огородов, да всегда была большая семья и всегда был рядом лес...
"Маня, ты на ногах помрёшь! - говорили ей соседки. - Отдохни хоть!" - "На том свете отдохну!" - смеялась бабуся. Ей достаточно было днём поспать всего лишь десять минут, и она снова была "как огурчик"! И бежала в огород или к скотине, или к детям, или в лес...
"Лесным человеком" называли её односельчане. Как только сходил снег, она уже бежала в лес за подснежниками. А потом уж и каждый день - за грибами, ягодами, лекарственными травами, смольём, хворостом... И даже "бегала" на гору "Дальний Таганай" за брусникой и голубикой, что в десяти километрах от дома - "будёнкой", как называла она. И ведь одна-одинёшенька - не боялась!
И никогда не болела. А если прибаливала, то не придавала этому серьёзного значения - бежала в лес и всё проходило!
3
Как и в Злоказово, бежали мы с сестрой каждое лето на Магнитку! А на Магнитке бабуся со старшей дочерью, Екатериной, жили с марта по ноябрь (на зиму уезжали они в город Рудный, Кустанайской области, где была у них квартира). Жили они в том самом доме, поставленном ещё молодым дедушкой, Иваном Павловичем, в котором родились и выросли, не считая умершего ребёнком Дмитрия, все бабусины дети, и моя мама в том числе. Дом этот (по адресу: улица "8 Марта", дом номер 2) стоял в сказочном месте: на высоком крутом берегу звонко поющей горной реки с чистейшей и всегда бодрящей водой. А на другом берегу гибко гнулись на ветерке растрёпанные ивы, распуская свои нежные косы по воде. А за ними дымились черёмуховые заросли. А дальше - железная дорога, по которой бегал от шахты нагруженный рудой поезд, маленький, словно игрушечный. А за железной дорогой цветущее поле, где паслись кони среди жёлтых или белых одуванчиков. А за полем лес, чудный, притягивающий к себе своей магической красотой, с бегущими к Таганаю тропками и цветущими полянками, с ослепительными берёзовыми рощами на зелёной травке и величественными сосновыми борами, лес, заманивающий своими песнями, рассказами, картинами...
Итак, лес, далее - мохнатые горы, поднимающиеся холмистыми ступеньками - ёжиками - к самой величественной горе Таганайского хребта - Дальний Таганай - со скалистой короной на вершине, состоящей из трёх каменных горок, называемых "Каменными братьями", белых, словно сахарных. А за "короной" - небо, облака, солнце... луна, звёзды... И всё это с высокого косогора перед глазами!
Я просыпался от яростного треска дров в русской печи и бесподобного кисло-сливочного аромата бабусиной стряпни. К примеру, по воскресным дням с самого утра - свежие, румяные, пышные хлеба её были по всей избе, словно и сама изба превращалась в одну огромную, пышную, горячую, ароматную булку! Она пекла шаньги картофельные ("картофные" - говорила бабуся), творожные, сливочные, а ещё пекла "посыпушки", "витушки", калачи, каравайчики творожные, картофельные, ягодные, пироги мясные, грибные, рыбные, пирожки с картошкой, морковью, яйцами и зелёным луком, с черёмухой, малиной, да любимые мамины пирожочки, называемые "подорожниками" с карамельками внутри. А мама ещё всегда просила бабусю: "Мам, сделай парёнки, как в детстве ты делала!" - "Сделаю!" - отвечала, заливаясь смехом, бабуся ("парёнки" - запечённые в печи кусочки молодой морковки - лакомство из маминого детства!).
Итак, просыпался. Русская печь трещала резко, звонко, даже пронзительно, словно в ней кто-то стрелял, абсолютно не давая ещё понежиться! Да и не только она, конечно, не давала, но и жирные солнечные капли за окном, медленно стекающие по листьям большого тополя и размазывающиеся по стеклу. И белые занавески, легко порхающие в утренней насыщенной свежести. И тот самый жирный шмель на флоксах, давно повадившийся по утрам у нас лакомиться... Да и просто не терпелось снова вырваться в этот дивный уральский родной мир!
И я вскакивал. Прыгал в штаны. Выбегал на кухню. Обнимал бабусю, которая всегда первая встречала меня у печи. Целовал... На всю жизнь запомнился мне этот непередаваемый нежный молочный аромат её щёк! А потом выбегал из дома. Сбегал по косогору к реке. Бежал по берегу к "железному" (железнодорожному) мосту. Далее через мост - в поле, лес... Бегал среди медового разнотравья, ромашек и одуванчиков, среди стрекоз и шмелей, пчёл и бабочек, вокруг пасущихся коней вдоль реки и железной дороги, по полю и в берёзовой роще, по земляничным ямам и лесным тропкам. Бегал, прыгал, любовался, заряжался ранним солнышком, обжигающей росой, бодрящим ветерком...
Набегавшись, возвращался. Занимался в своём "спортивном зале" на сарае: отжимался на самодельных брусьях, подтягивался, а ещё яростно, с воплями и рыками тягал гладкие бордовые булыжники, принесённые с реки. "Ой, милок, - сокрушалась всё время бабуся, глядя на меня страдающим взглядом, - и на кой тебе сдались эти булыжники - надорвёшься ведь! Брось ты их, проклятых..." - "Отойди, бабуся, а-то зашибу!" - отвечал я ей, тяжело дыша. - "Ох, Господи, смотреть не могу! Ох, работник ты мой! Ох, мученик ты мой! Ох, смотреть не могу..." - И она, всё страдальчески охая, да причитая, уходила...
А я, закончив утреннюю тренировку, сбегал к реке, окунался и бежал вверх по косогору на завтрак. А во дворе уже для меня был накрыт стол. И я приступал...
Ел овсяную кашу из печи с золотистыми пенками (вообще, был "кашником": любил все каши без разбору, но особенно приготовленные бабусей в старом чугунном котле в русской печи с толстыми молочными пенками!). Ел жаркие, тающие во рту блины из печи, щедро смазанные сливочным маслом и сметаной. Мягкие и хрустящие лепёшки из кислого теста. Пышные шаньги. Не менее пышные кислые оладьи, которые очень любил папа и всегда, когда видел их, в шутку говорил фразу из какого-то литературного произведения, только какого именно, я пока не смог выяснить: "Бывало мать напечёт оладьи, а я хожу вокруг стола, как дурак, а она не даёт!" (скорей всего эту фразу папа позаимствовал у Владимира Маяковского). А бывало, ел пироги с рыбой, накануне пойманной, и грибами, вчера собранными. И конечно ел утренние огурчики прямо с грядки, свежий лучок, свежий творог с такой же свежей сметанкой, варенье из вчерашней земляники, ещё тёплое. И запивал всё это обязательно травяным чаем, ведь бабуся с тётей Катей были известными на деревне травницами: знали все лекарственные травы, собирали их, сушили, заваривали, поили, лечили. Главным их лекарством были "цветочки" - сок томлёных в печи подснежников. "Цветочки" были лекарством от всех болезней: ими и натирались, если болели суставы, грудь, спина, "бока", голова (натирали виски), их и принимали внутрь по чайной ложечке, если болели живот, сердце, горло...
А на обед-ужин ел "толчёнку" или "картовницу" (картофельное пюре), картофельную запеканку, знаменитые бабусины щи, "губницу" (грибной суп), "сухарницу" (крестьянское блюдо из сухарей), "кошево" или "хлёбово" (жидкую кашу), жареную картошку с грибами, пироги, конечно, шаньги, блины, каравайчики...
"Не вкусно, небось, милок?" - иногда спрашивала меня бабуся. - "Как не вкусно! - удивлялся я. - Очень вкусно!" - "Ну, уж сколько вкусно..." - всё равно не верила она.
А бывало начнёт оправдываться, смущённо улыбаясь: "Я ведь по городскому-то не обучена готовить, котлеточки-то енти не умею делать! Я ведь всё только по-простому умею, по-деревенскому..." - "Да о чём ты говоришь! - чуть не падал я со стула. - Нужны мне эти котлеточки сто лет!" - "А я их тоже не люблю!" - соглашалась бабуся. - "Почему?" - "Не знаю. Организм не примат! Вот, не примат - и всё! А почему - не знаю..."
А иной раз подойдёт специально ко мне и спросит: "Костюша, что готовить сегодня будем?" И ведь ни у взрослых мужиков спрашивала, а у меня - десятилетнего пацана! А орава-то была большая, ведь по тридцать человек, а-то и больше, собиралось в гостях: дети, внуки, невестки, зятья, братья, сёстры, правнуки... Ох, всех и не перечислить! Бабуся и её дом были, как центр притяжения, как центр Мироздания - все бегом бежали в гости, да ещё пытались перегнать друг друга! Весело было, шумно, тесно, горячо, смешно, влюблённо! И на всех хватало у бабуси сил, внимания, тепла, любви...
Часто папа просил её: "Мамаша, свари-ка свои бесподобные щи, что-то так их захотелось!" - "Сварю!" - махала сразу рукой бабуся. Тут вспоминается мне забавный случай, который рассказывал папа... Когда-то, ещё по-первости, когда они с мамой ещё только начали жить, он наесться не мог тёщиных щей: уж так он их обожал, так любил, так ими восхищался! И всё время просил тёщу их приготовить. И вот один раз она ему говорит: "Сварю, только мяса нет. Иди во двор, заруби курицу!" Папа молча пошёл. Взял топор. Во дворе словил курицу. Положил её на пенёк, взмахнул топором и... Ещё взмахнул и... Потом ещё... Ещё... И вот так долго он покачивал топором над куриной головой. Долго. Всё покачивал и покачивал. Всё метился и метился... Метился и метился... Метился и... Вдруг откуда ни возьмись подбежала тёща, выхватывала топор с нетерпеливым возгласом: "Ай-да!" - И тут же - тяп! - голова куриная - в одну сторону, а тушка безголовая - в другую! Всё - дело сделано! Бабуся догнала "безголовую" и, смеясь, убежала с ней в избу. И всё это в пару мгновений, папа даже сообразить не успел, что вообще произошло...
Но вернёмся к моей жизни на Магнитке. После завтрака у меня начинался день насыщенный, интересный, неповторимый и каждый раз самый лучший! Меня, действительно, ждали чудесные дела! К примеру, ходили весёлыми компаниями в лес по грибы, да по ягоды. Это было у всех любимым занятием. Только собираться в лес не все любили, особенно тётя Катя (Лёля), которая всё время чего-то искала - то обутки лёгкие, да удобные, чтоб мозоли не натирали, то чулки не дырявые, то бидон алюминиевый литровый, то ножичек "ловенький", то платочек "не жаркий", да "не сползающий на глаза", то поясок "любимый", чтоб подвязать штаны без резинки или плащ широкий, то завязочки какие-то, которые она специально куда-то откладывала, то "шнурочки" какие-то, которые "так берегла, так берегла!", то ещё чего. Весь дом они с бабусей перевернут! Кричат, ругаются, роются в кучах тряпья, да обуви, как навозные жуки. Ещё на вышку залезут - там начнут искать, всё переворачивать.
"Ну что, нашла?" - кричала ей бабуся вся взбудораженная. - "Фу ты батюшки! - горячилась Лёля. - Нет, не нашла!" - "Ох, лихоманка! - вся пылала бабуся. - И куда ты их засунула?" - А Лёля: - "Да вот сюда! Мам, я ведь хорошо помню, что сюда их клала, вот на это самое место! Вот здесь оне лежали и никому не мешали! А сейчас их нет! Вот, язвите, куда же оне запропастились-то! Кому же оне помешали-то!" - Бабуся ей рукой отчаянно махала и где только не искала - даже в уборную заглядывала. Потом Лёля через некоторое время вдруг засомневается, то есть, работа в голове её происходила большая: "Или не сюда я их клала... А куда тогда? Фу ты батюшки, вот голова моя, совсем уже ничего не помнит!.." - "Уххх!" - только и могла издать в ответ бабуся.
В общем, сборы были долгими, упорными, горячими.
Наконец, находили в совершенно неожиданных местах. "Ну надо жа! - удивлялась Лёля. - И как это он здесь-то оказался! Вот чудо-то из чудес!" Но всё равно чего-нибудь они так и не находили! "Ой, жалко-то как! - ныла тогда Лёля. - Оне такие, помню, ловенькие были! Так оне мне нравились! Ой, жалко-то как... Надо жа-а-а...." - А бабуся ей только устало рукой махала.
Обязательно бабуся готовила "тормозок" - свежие огурчики (её самые любимые), яички варёные, лук зелёный, хлеб, термос с чаем, спички, соль... Всё складывала в рюкзак. Рюкзак - на плечи. Платок шерстяной - на голову. Всегда плащ длинный одевала, неизвестно откуда приобретённый. Штаны натягивала, да не одни, да подвязывала их завязочками. А плащ подвязывала верёвочкой. На ноги - сапоги или кеты, в зависимости от погоды. В общем, настоящий лесной человек или лесной солдатик получался! В одну руку брала ведро для грибов, да побольше, в другую - нож бывалый, да подлиннее. Всё - она готова! Да и все уж были давно готовы: все одеты были по-походному, у всех в руках были вёдра, корзины, бидоны, ножи...
В общем, наконец, соберёмся. Пойдём. Бабуся первая идёт. Или точней, бежит. Спустимся к речке. Пойдём по тропке вдоль берега. Пройдём черёмуховый лес. Перейдём реку по "железному" мосту. Выйдем в поле. А там и лес! И лес нас захватывал, пленял, завораживал...
Все расходились и только перекликались иногда, когда друг друга не видели: "Катька-а-а!" - кричала бабуся нараспев и высокий голосок её далеко разносился по живописным лесным просторам. - "А-а-а!" - откликалась ей в ответ тётя Катя. - "Иди сюда! - кричала бабуся. - Зачем ты туда умотала-то?" - "Я-то никуда не умотала, это ты понеслась, как ненормальная какая, равно, как с цепи сорвалась!" - Бабуся в ответ горячо махала в её сторону рукой, мотала головой, смеялась, дескать, сама умотала, а я виновата! А Лёля уже не унималась: "Мам, ну разве не так, что ли? Как в лес ты зайдёшь, сразу тебя несёт куда-то! Дай хоть спокойно грибы-то посбирать!" - "Да нет здесь грибов. Надо к посадке идти, на ямы. Там должны быть сухарники..." - "Ничего, и здесь мне два сухарника попали..." - "Да уж попали..." - недоверчиво махала рукой бабуся. - "А вот и попали!" - "Ну и хорошо, раз попали..." - Бабуся бежала от неё.
Или я кричал: "Бабу-у-усь!" - "У-у-у!" - тоненько летел её голос ко мне издалека. - "Я к тебе-е-е!" - "Опять умотала вон куда! - ворчала тут Лёля. - Как равно ненормальная какая, даже перед людьми не удобно. Как пигалица какая, ей богу! Мам! - вдруг кричала она в отчаянии бабусе. - Ну куда ты бежишь-то! Ну сколько можно догонять-то тебя, в конце-то концов! Ну, сколько это может продолжаться-то, ведь сил уже никаких нет!" - "Да никуда я не бегу, - отвечала ей твёрдо бабуся. - Это тебя всё куда-то в сторону несёт!" - "Ну надо жа - меня в сторону несёт! Вот ничего себе, равно так и надо! - заводилась тогда Лёля. - Я как зашла в лес, так вот и иду себе спокойно, ни на шаг в сторону не отступаю. А ты как сумасшедшая какая, равно леса никогда не видела... Никогда с тобой спокойно не походишь... Просто наказание всегда какое-то..." - "А ты не беги за мной!" - огрызалась ей бабуся. А рядом со мной вдруг оказывался какой-то мужик с корзиной, который мне чуть с усмешкой, но и не без доли тревоги: "Какие-то старухи в лесу ругаются! Что-то случилось, может. Не знаете, кто такие?" - "Не знаю, - отвечал ему, как можно спокойней. - Всякие ведь в лесу ходят..." - И старался быстрей убежать от него подальше. А Лёля в этот момент, видать, уже выдохлась: "Всё, давайте отдохнём: устала я бегать за ней!"
И вот пособираем грибочки или ягодки, побродим по лесу и постепенно соберёмся все отдыхать. Каждый покажет, сколько набрал, похвалится. К примеру, Лёля: "Вон какие я белые грибочки-то нашла - целую семейку! И все один к одному, как на подбор!" - "А я сухарников нашла, - парирует бабуся, - десять штук, вот какие - любо дорого посмотреть!" - Она, глядя на них, и перебирая их, неподдельно умилялась. - "Сухарников? - спросит недоверчиво Лёля. - Что, целых десять штук? А-ну, покажи!" - "Пожалуйста, посмотрите!" - Тётя Катя заглянет ей в корзинку. - "И правда сухарники, надо жа..." - Бабуся торжествующе засмеётся: - "Вот так, милая моя!"
Сядем на пригорки, да пенёчки, да на поваленные деревья. Развернём газетки. Достанем "тормозок". Порежем огурчики, посолим их. Почистим яички. Разломаем хлебца... Бабуся возьмёт в рот огурчик и начнёт рассуждать: "Вот туда надо мне сбегать! - И покажет ножом на опушку. - Вот там я ещё не была. Там должны быть белые! А потом туда сбегаю, на ямы..." - И покажет в другую сторону. - "Мам, тебе лишь бы бегать! - начнёт горячиться снова Лёля. - Не можешь ты никак спокойно сбирать, как люди нормальные сбирают. Ну что же это такое-то, в самом деле! Мы ведь в лес пришли, никуда ни будь, ведь хочется спокойно походить, грибов посбирать..." - "Ходите, сбирайте, я вам не даю, что ли!" - "Не даёшь, конечно: всё приходится за тобой бегать. Столько мест грибных приходится бросать..." Бабуся замолчит от греха подальше, тихонько засмеётся. Да, все засмеёмся...
Перекусим. Передохнём. Послушаем лес. Полюбуемся кругом, сожалея, что не художники. Успокоимся под лесную ласковую песню. Поговорим о том, о сём, о простом, родном, добром... Начнём решать, куда пойдём... Но бабуси неймётся. Первая поднимется. "Ну, ладно, вы ещё посидите, а я вот тут недалеко кругом пробегу - разведаю... Вы за мной не ходите!" - "Опять побежала! - закричит ей вслед тётя Катя. - И всё-то тебя куда-то несёт! И всё-то тебе неймётся!" А бабуся уже далеко, ей не слышно. Тут и мы все поднимемся. И дальше пойдём бродить с палочками, корзинками, да ведёрками или бидончиками...
А иногда на привале и костерок разведём, грибочки на палочке запечём... Хорошо в лесу посидеть у костерка - мило, душевно...
Находимся по лесу. Надышимся. Устанем. К вечеру надо бы домой поворачивать. Лёля посмотрит на солнце, определит направление пути, хотя бабуся и без всяких её навигационных премудростей сразу показывала направление домой своим длинным чёрным ножом, словно маршальским жезлом. А дома немножко отдохнём и за работу, которую с леса принесли: мыть, чистить, солить, сушить, жарить, варить...
А ещё рыбачили. Заядлым рыбаком был двоюродный брат Сергей (младший сын дяди Толи), но и я старался от него не отставать. И вот Серёга возьмёт острогу, пойдёт. Я - за ним. Серёга спустится к реке, прыгнет на камень, качнёт его, приглядится. А из-под камня голова налима вдруг высунется. Он острогой по голове его - хвать! - налим уже на зубьях змейкой выгибается - ловко он его! Я улов на веточку вешаю. Дальше идём вверх по течению - прыгаем с камушка на камушек. Попрыгаем так, поколем... Глядь, а у железного моста и веточка моя уже, как гирлянда - вся увешана змеистой рыбкой!
А бывало, рыбачили с мамой банками, как она рыбачила в детстве. Ловили, естественно, всякую мелюзгу, но удовольствие получали бесконечное! А один раз мама увидала щуку, да как побежит испуганно из реки, крича: "Там щука! Вот такая здоровая! Ох, какая пасть у неё! Ох, как пасть-то она свою на меня разинула! Ох, как посмотрела-то на меня! Я чуть с испугу не упала!.."
Помню, было мне лет пять и возвращались мы с мамой с рыбалки. А на косогоре, видим, перед бабусиной калиткой дядя Коля бегает, руками размахивает, да кричит чего-то. Не иначе, как ругается на Лёлю, они ведь были, как кошка с собакой, когда он выпивши. Его пытается успокоить бабуся, но бесполезно: орёт на всю Магнитку, да выражается смачно, как могут только конюхи (я лишь могу здесь только очень-очень примерно, только самую суть передать): "...эта Катька! Что она лезет! Всё ей неймётся, всё она всегда вынюхивает, всё высматривает, разведчица! Враг народа!" Мама начинает ему снизу кричать: "Коля, а-ну не ругайся, иди домой!" Дядя Коля с красной головкой и пеной изо рта тогда на маму переключается: "А, Караганда-а-а приехала, защитница!" - И срывается вниз - к нам. Мы от него бежать. Он снова поднимается на полянку и продолжает орать на Лёлю, которая спряталась от него где-то в доме. А между ними, значит, бабуся держит оборону: на мать-то он не смеет ругаться. Мама моя с малявками в котелке возвращается снова на исходную позицию и начинает ему снова кричать, да ещё кулаком грозить. Он маме зычно, резко, оглушительно, страшно, напрягая все свои жилы прямо до посинения отвечает: "Караганда-а-а приехала! Караганда-а-а! Куда ты суёшься, Караганда-а-а! Замолчи, Караганда-а-а, тебя здесь никто не спрашивает! Защитница нашлась! Ух, я тебе сейчас..." - И бежать снова к нам. Мы с мамой тогда дружно бежать от него. Мама ещё в этот момент пугливо покрикивает мне: "Ну-ка, Костюшенька, бежим! Костюшенька, бежим-бежим..." А дядя Коля обратно на полянку со своей бурожильной и сверлоушной глоткой под маленькой пылающей головкой... Мама же, как солдатик, тогда возвращается на исходную, и снова кричит, машет кулаком... Дядя Коля - вниз со своей той же самой невыносимо царапающей слух глоткой и с той же самой "атасной" "Карагандой"! А мы, естественно, от него - "Бежим-бежим, Костюшенька! Давай, бежим-бежим..."
Так и бегали мы ещё долго - он - к нам, мы - от него, он - от нас к калитке, где держала оборону бабуся, а мы - на исходную, он тогда снова - к нам, мы тогда снова - от него... - пока дядя Коля не обессилил, плюнул на всех и ушёл. Вот так. Мы тогда с мамой вполне себе бодренько смогли пойти домой, а Лёля тогда смогла осторожно, с оглядкой, не вполне всё же адекватной появиться во дворе. "Ну надо жа-а-а... - пришибленно произносила она, осматриваясь кругом, словно видела мир впервые. - Это ж надо такое устроить..." - "Что случилось-то?" - спросила её мама. - "А я знаю? - невинно отвечала Лёля. - Не так, видите-ли, на него посмотрела! А как мне ещё смотреть на его пьяную харю!" - И хоть она и осмелела уже, но видно было, что была явно морально прихлопнута!
В общем, Николай Иванович иногда, так сказать, "взбадривал" женщин - держал их, понимаешь, в форме!
Так, ну а что же ещё было на Магнитке весёленького... А ещё были два огорода: собирали колорадских жуков с бабусей и Лёлей в баночки с бензином, окучивали картошку тяпками, поливали вечерами огурцы "говнецом" - раствором свежего навоза, закрывали их от утренних заморозков. А ещё я поедал горох, бобы, смородину, малину...
Обязательно были ещё пробежка на Протопоп гору (или "Лягушку", как её ещё называют в народе) мимо шахты, обогатительной фабрики, локомотивного депо, где всё время что-то сверкало, гудело, сыпались искры... После пробежки - вечерняя тренировка. Естественно, после тренировки - купание в реке.
А ещё был поход в кинотеатр... Да, не забыть просторный и прохладный деревенский кинотеатр, в котором пересмотрел многие кинофильмы, ставшие любимыми, к примеру, "Вий" (режиссёры Константин Ершов и Георгий Кропачев), "Танцор диско" (режиссёр Баббар Субхаш), "Аты-баты шли солдаты..." (режиссёр Леонид Быков), "В бой идут одни старики" (режиссёр Леонид Быков), "Тегеран-43" (режиссёры Владимир Наумов и Александр Алов) ...
Помню, раз семь ходил на "Танцор диско" и даже стал уже как главный герой танцевать и петь перед зеркалом, выгибаясь и подвывая. Папа как-то, только приехав, и увидав меня в этот момент, даже забеспокоился на полном серьёзе, всё ли у меня нормально с головой!
А ещё было чтение огромного количества журналов "Крестьянка" и "Работница", которые выписывала аж с сороковых годов (!) и аккуратно хранила тётя Катя. Я раскладывал их на полу и, ползая на коленках, животе, читал...
А ещё на коромысле носил воду, пилил-колол дрова, хоть бабуся и тревожилась всегда, когда я в руки брал топор. "Ты больно отчаянный, милок! - испугано говорила она. - Того и гляди, по ногам себе топором-то тяпнешь!" - И всё пыталась топор-то отобрать у меня, а я не отдавал - так и тянули его каждый к себе!
А ещё были утренние походы в магазины за хлебом, чаем, сахаром. А ещё кормёжка кроликов. Наконец, игра в лото...
В лото все любили играть, никогда никто не отказывался и даже бабуся первая садилась за игровой стол! И остальных долго ждать не приходилось: каждый знал уже своё место, все быстро рассаживались вокруг стола, раскладывали карты, ведущий тщательно перемешивал мешок с бочонками и начинался весёлый, захватывающий игровой вечер...
В азарте игры совершенно не замечали время и засиживались, порой, до поздней ночи, когда уже и паровозных гудков у горы где шахта не было слышно, а на окошко уже во всю напирала одна только густая липкая мгла и лишь один изгиб реки вдалеке тускло светился матовым лунным светом.
Играли на деньги: ставили на кон по три копейки, докладывали по две копейки. Бывало, когда игра затягивалась, сумма на кону возрастала аж до рубля, а-то и больше! А вместе с ростом суммы, рос и азарт. Всех, конечно, переполняли чувства в ожидании своих заветных чисел: Лёля взволнованно чего-то причитала или издавала какие-то характерные тревожные звуки - хмыки, хрюки, рыки... Я нервничал, вздыхал, сгорая от нетерпения. Даже у бабуси краснели щёки от эмоционального перевозбуждения!
"Помешай хорошенько!" - просила Лёля ведущего, к примеру, мою маму, которая в который раз начинала всяко перемешивать мешок. - "Да мешаю, мешаю! Уже руки устали мешать!" - жаловалась она. - "Люб, снизу бери!" - просила бабуся. - "Да, беру, беру! Куда уж ещё ниже-то брать!" - "Берёшь, да только не то берёшь!" - подначивала бабуся. - "Какие уж попадают, голубушка, я не виновата!" - Бабуся смеялась...
Наконец, мама доставала бочонок, называла число и... вдруг кто-то звонко пронзал раскалённую атмосферу, к примеру, папа: "Низ!" - Это было, как выстрел, как удар молнии! "Что, правда? - обескураженно спрашивала Лёля. - Где?" - Папа показывал и широкой пятернёй загребал себе медную горку из середины стола под разочарованные вздохи и восклицания проигравших, к примеру: "Ну надо жа! - причитала Лёля. - А у меня квартира давным-давно была. Я так на неё надеялась!" - "И у меня целых две было!" - вторила разочарованно бабуся...
В конце игры каждый подсчитывал свои денежки, объявляя всем, сколько сегодня выиграл или проиграл. К примеру, бабуся: "Я рубь выиграла!" - "Надо жа! - удивлялась Лёля. - Вот, значит, кому достались мои денежки!" - "Были - твои, а стали - мои!" - отрезала ей бабуся и довольная складывала денежки в баночку. Да, денежки все складывали в беленькие пластмассовые баночки из-под зубного порошка. Эти баночки подписывали и всегда прилежно убирали их на свои места до следующей игры...
А в тихие ясные вечера, обычно по инициативе сестры Нелли, пели русские песни, романсы и записывали своё пение на кассетный магнитофон "Весна-202". Помню, бабуся, тётя Катя, мама, сестра в белых платочках садились рядышком, ставили перед собой микрофон и начинали петь "а капелла" своими тоненькими голосками, к примеру, "Старый клён" (стихи Михаила Матусовского, музыка Александры Пахмутовой), "Уральскую рябинушку" (стихи Михаила Пилипенко, музыка уральского композитора Евгения Родыгина), "Тонкую рябину" (стихи Ивана Сурикова, автор музыки не известен), уральскую песню "Белым снегом" (стихи Григория Варшавского, музыка всё того же Евгения Родыгина), а ещё "Отговорила роща золотая" (стихи Сергея Есенина, музыка Григория Пономаренко), "Белой акации гроздья душистые" (стихи Михаила Матусовского, музыка Вениамина Баснера), "На закате ходит парень" (стихи Михаила Исаковского, музыка Владимира Захарова), "Любовь и разлука" (стихи Булата Окуджавы, музыка Исаака Шварца), склоняя друг к другу головы, очень стараясь:
На закате ходит парень
Возле дома моего.
Поморгает мне глазами
И не скажет ничего.
И кто его знает,
Чего он моргает,
Чего он моргает,
Чего он моргает...
"Давайте вы начинайте, а я подхвачу!" - просила всех мама следующую песню, свою самую любимую. - "Нет, вы начинайте, а я за вами подстроюсь: голос-то у меня грубоватый - испорчу только!" - не соглашалась тётя Катя. - "Костюша, - тогда обращалась ко мне мама, - давайте вы с Неленькой начинайте, а мы подхватим!" - И мы тогда с сестрой начинали:
Ещё он не сшит твой наряд подвенечный,
И хор в нашу честь не споёт...
А время торопит - возница беспечный, -
И просятся кони в полёт!
Ах, только бы тройка не сбилась бы с круга,
Бубенчик не смолк под дугой...
Две вечных подруги - любовь и разлука -
Не ходят одна без другой...
Бабуся часто слов не знала, но, прислушиваясь, и глядя на губы других, двигала и своими. Но больше улыбалась с блестящими глазами, слушая и глядя на нас...
Заканчивали поздно. С улыбками вставали. С улыбками ложились. Только бабуся ещё на кухне шептала молитвы...
А следующий день как всегда начинался сверкающим и звонким утром с резким печным треском и без башенным петушиным криком, с довольным мычанием подоенных коров и хлёсткими "выстрелами" пастушьей плётки, вертлявым жужжанием того самого жирного шмеля над флоксами на окне и скрипом ведра в огороде, где Лёля как всегда старательно уже поливала свои любимые цветочки.
Я вставал, целовал бабусю, которая как всегда первая встречала меня у печи: она стояла у открытого пылающего жаркого зева, опираясь на ухват, и вся светилась! А я выбегал из дома и бежал... вниз - к реке...
Туман стелился над рекой. А под ним звенела бодрящая свежая вода. Я бежал то по тропке, то по камушкам. Пробегал спящую черёмуховую рощу, перепрыгивал то робкие, то задорные ручейки, вбегал на сырой "железный" мост и спускался в поле... Залитое свежими лучами поле... А в поле красный конь... Золотая грива... Точно как в песне ВИА "Пламя", которую мы тогда слушали на магнитофоне (стихи Михаила Пляцковского, музыка Марка Фрадкина):
На заре...
Ранним утром на заре за рекой
По траве
Ходит в поле красный конь...
Красный конь ходит!
Ярким солнцем залитой
Машет гривой золотой.
Моё детство - красный конь...
Незабываемые картины детства...
Пойманных острогой или на столовую вилку налимов бабуся тут же на очаге или на печи во дворе жарила с яйцами - съедались рыбки моментально - ещё бы: свежие, да вкусные, да с дымком, да с лучком прямо с грядки! А из пойманных банками или на удочку бычков, пескарей, краснопёрок варили на костре уху... Собранные в лесу грибы тут же мыли в реке, делая из камней заводь, в которую из вёдер и корзин высыпали грузди, маслята, лисички, волнушки, кульбики, абабки, подосиновики, белые... Потом из них варили суп - "губницу", жарили их с картошкой, солили в вёдрах, сушили в русской печи - аромат в избе стоял бесподобный! В реке же мыли и посуду, устраиваясь где поглубже на камнях. И вот сидишь, песочком шаркаешь тарелки и кружки, а ноги нежно поглаживает вода, щекочут рыбки. А кругом птички влюблённо поют, деревья ласково перешёптываются, река звенит своими задорными колокольчиками и ослепительно сверкает на солнце. А солнце восторженно горит в голубом небе или игриво моргает в шелестящих сплетениях ив и черёмух. Хорошо! Где-то в черёмуховом лесу замычит корова, пройдёт по реке рыбак в огромных сапожищах и с длинным удилищем, проплывут на надувной лодке или на камере от самосвала "БелАЗ" пацаны с самодельным белым парусом...
Белый парус - тонкое крыло...
Только б это было, только б не прошло!
Белый парус детства моего.
Ты белей мой парус, больше ничего...
(эту песню ВИА "Верасы" (стихи Булата Окуджавы, музыка Евгения Глебова) мы часто слушали тогда. И с тех пор, как услышу её, перед глазами Магнитка, бабусин дом, косогор, речка, Таганай...)
...а ещё на другом берегу протарахтит вдруг мотоцикл или проскрипит телега. Какая-то баба в платочке выйдет на реку поласкать бельё или мыть ковры. Ребятня начнёт с разбегу нырять, а рыбка вдруг сделает кульбит...
4
Землянику собирали сразу за полем в лесу на ямах. Я ложился на живот и, ползая, собирал в кружку по ягодке. Бабуся, бегая по лесу, всё искала полянки, усыпанные земляничной манной. А тётя Катя ругалась: "Опять понеслась, пигалица, которой свет не видывал!" Но первую кружку бабуся набирала всегда быстрей всех!
За малиной ходили или катились на телеге на выруба, благо, дядя Коля работал на Конном дворе. Но дядя Коля всегда жалел лошадь и если встречалась на пути горка, не обязательно, что крутая, командовал слезть с телеги, объясняя: "Лошадь-то казённая!". Но вместе с этим "трогательным" отношением к казённым лошадям у дяди Коли был принцип - "только вперёд!". То есть, он никогда не сворачивал... В общем, с одной стороны было "весело" покататься на его телеге, но с другой - жалко было лошадь, когда она тянула телегу через дебри или бурелом. Да и страшновато было иногда, когда телега, накренившись под девяносто градусов, зависала над горной рекой! Здесь главное было удержаться - не вылететь перепуганным птенцом! Кстати, один раз всё-таки вылетели бабуся и тётя Нина (жена дяди Коли), но это на крутом повороте, когда не взнузданная и закусанная оводами лошадь бешено понеслась и никак нельзя было не то что её остановить, а даже придержать - вот какая силища!
Я только слышал глухие удары их тел и только видел застывшие в ужасе их лица... "Всё, Костя, тюрьма мне!" - сказал тогда поникшим голосом дядя Коля, когда мы всё-таки остановили лошадь и посмотрели на лежащие позади "трупики". Но через пару минут "трупики" вдруг стали проявлять признаки жизни, и дядя Коля уже смело заорал на них, понимая, что лучшая защита - это нападение: "Я же говорил, держаться, вашу мать!" - "А я держалась, Коля..." - отвечала жалким голоском тётя Нина с покарябанными носом и локтем, размахивая, как вещественным доказательством, оторвавшейся от телеги доской, за которую она якобы держалась. А дядя Коля в ответ уже во всю смеялся и пел какую-то свою особенно весёлую песенку: "Эх, прокачу я вас на саночках!.." Да, весело было...
Там на вырубах иногда слышали и рычание медведя (в один из таких дней они и вылетели, кстати; скорей всего лошадь ещё и от испуга так понеслась прочь, почувствовав опасность, ведь, как и собаки, лошади живут обонянием) ...
Вернувшись с леса, к примеру, после сбора ягод, оставляли полные вёдра, бидоны, кружки во дворе и шли в дом или на сарай отдыхать. Отдохнув часик-другой, перекусывали на скорую руку, к примеру, "сухарницей" (простое питательное и вкусное крестьянское блюдо из сухарей, залитых крутым кипятком, со сметаной и овощами) или отваренными лесными пеканами со сметаной (помню, очень уж все любили их, особенно тётя Зоя, у которой даже слюнки текли, когда она их видела на тарелке, залитые сметаной), или отварной картошкой с зелёным луком и постным маслом, или только что принесёнными лесными ягодами с молоком или сметаной. В общем, подкреплялись и начинали варить варенье на костре в яме, вырытой в косогоре прямо над рекой - земляничное, малиновое, голубичное. Тут же ложками ели пену, ароматную, воздушную, горячую, намазывая её на горбушку бабусиного хлеба.
Порой, засиживались до самой ночи, когда уже затихала деревня, круглая луна молчаливо зависала над бабусиным домом, а вокруг неё начинали сверкать серебристые звёздочки. И только треск дров, звон реки внизу, шелест листвы большого тополя у бабусиного дома, неугомонные сверчки и редкие паровозные гудки у Протопоп горы где шахта нарушали ночную тишину...
За брусникой и голубикой ходили большими компаниями на самую массивную гору Большого Таганайского хребта - Дальний Таганай (1146 метров над уровнем моря) с тремя скальными холмами на вершине - "Каменными братьями" (мы эти три скальных холма называли "Короной" или "Каменными братьями"; есть ещё три скальных холма между горами Круглица и Дальний Таганай, называемые "Тремя братьями").
Накануне тщательно готовились, собирались. Выходили на рассвете и только к вечеру поднимались по звериным тропам на вершину, по пути собирая лосиные рога, замечая царственных сохатых в гуще леса, изящных оленей на скалах, наблюдая за зайцами и змеями, перебегающими и переползающими дорогу... И даже девяностолетняя бабуся рвалась всегда на Таганай, но сама же с грустной улыбкой понимала, что это уже невозможно, ведь даже её время уже прошло! Даже её... Зато семидесятилетняя тётя Катя шла, ведь она тоже всегда вся рвалась - рвалась вспомнить молодость, может быть, в последний раз.
Итак, на рассвете под первые петушиные крики спускались к пробуждающейся реке Куса и шли вдоль берега - Магнитка, черёмуховая роща, "железный" мост, поле, кони, лес... - река нас уводила в интригующие сказочные дали!
Чарующий лес... Разно-лиственный, пышный, многоцветный лес... Он встречал нас и сопровождал свежим, широким, спокойным многоголосьем. Берёзовые рощи блистали и кружились в ослепительной пене восходящего солнца. Сверкали росистым пушком ещё дремлющие полянки, паутинки, стожки сена, земляничные ямы. А чуть поодаль дымился в нежной розовой дымке тёмный сосновый бор... Несомненно с этой бесподобной родной красоты писал свои лучшие картины Иван Шишкин! Я засматривался по сторонам, а река вдруг незаметно круто сворачивала влево, но нас уже бойко вела мягкая, гибкая, как змейка, смолянистая тропка...
Потом шли по жирному шоколадному тракту, по которому то и дело проезжали огромные лесовозы, везущие мачтовые сосны, или резво бежали лошадки, запряжённые в телеги с огромными возами сена, на которых по-хозяйски восседали конюхи, то больно серьёзные, то наоборот с утра пораньше уже слишком развесёлые. "Поберегись!" - грозно кричали они нам, залихватски размахивая плётками. Мы сторонились. А конюхи, уже не обращая внимания на нас, продолжали распаляться на всю лесисто-горную округу: "У-у-ух, свиристелка еблозадая, куда пялишься, храп через зад, не чуешь тракта, мать твою?!.." Или наоборот продолжали от души распевать:
Ах, мамочка, на саночках
Каталась я не с тем.
Ах, зачем я в полюшке
Повстречала Колюшку,
Ах, мамочка зачем...
Да, у конюхов песни были часто про саночки...
Потом переходили вброд буйную речку Шунга. У этой невозможно холодной, невероятно быстрой и шумной реки стоял всегда лагерь геологов: палатки, шалаши, срубленные навесы и длинные под ними столы с эмалированной посудой, скамьи, основательно выложенное камнями кострище, над которым всегда дымился большой закопчённый котёл. Дежурная, всегда симпатичная и приветливая девушка, как раз занималась готовкой еды: ловко чистила картошку, лук, резала грибы, месила тесто, лепила пельмени, вареники с утренними ягодками... И, не отрываясь от дела, с нами здоровалась, желала доброго пути, махала рукой, и вся искрилась улыбкой и глазами!
А мы переходили речку, которая была хоть и покалено, но сохранить равновесие из-за её быстрого течения и скользких круглых камней было достаточно сложно даже для молодых. И даже через сапоги ногам становилось зябко - вот какая ледяная! Перейдя же, немножко отдыхали. Осторожно освежались кристально чистой колкой влагой. Раздевались (солнце уже было высоко и становилось жарко, ведь с утра одевались потеплей). Немножко перекусывали. Но только немножко, ведь далее начинался крутой подъём. Да, начиналось главное восхождение. Все морально готовились. Шуточек уже не было. Лёля старалась выглядеть бодро, смело, весело и всё нетерпеливо, с плохо скрываемым волнением посматривала на тропку, круто уходящую в небо. Но усталости никогда не выдавала, ведь понимала, что это опасно: в следующий раз молодёжь может и не взять...
И снова в путь! И вновь впереди шёл ведущий с топором - в одной руке и радиоприёмником - в другой. А за ним гуськом - все остальные. И всё по узким звериным тропам, всё по лосиным, заячьим, медвежьим следам. Всё в гору, гору...
Всё чаще начинали попадаться каменные кряжи, словно огромные бутоны экзотических цветов, сплошь усыпанные фиолетовыми полудрагоценными гранатами. Всё ниже становились деревья, словно их мохнатая небесная сила ровнёхонько подстригала (Таганайский горный хребет, хранящий в своей утробе магнитные руды, хорошо притягивает к себе и долго не отпускает от себя тучные небесные массы, тяжёлые, мохнатые, ватные, выжимая из них на себя, порой, все соки). А тропа ещё более сужалась. И в какой-то момент почти терялась в густеющем травянистом покрывале, в котором то и дело замечали зайцев с навострёнными ушками. А Каменные братья приближались, медленно, словно нехотя, разворачиваясь перед нами в лучах близкого солнца во всей своей сверкающей "коронной" красе, ведь мы с каждым шагом потихоньку, но верно и упорно обходили их, поднимаясь на вершину с противоположной от Магнитки стороны (единственный раз я поднялся на вершину напрямую, перевалив через центрального Каменного брата, в конце девяностых в компании двоюродных братьев и деревенских друзей детства, когда приезжал в отпуск). А воздух становился всё свежей. Мохнатое небо всё ниже, а птицы всё ближе. Подъём с каждым шагом становился всё круче, а темп наш - всё медленней...
Останавливались, отдыхали, смачивали горло из фляжек, поднимали глаза на "братьев", которые казались совсем близко, но до них - последний самый трудный "бой"!
Перед вершиной в тёмном сосняке было совсем круто. Мужики помогали женщинам, взваливая на себя дополнительно ещё и их котомки, а-то и их самих! Шли медленно, сильно согнувшись, опираясь на колени, смахивая пот со лба и носа. Особенно сложными были последние метры для тех, кто накануне переборщил с количеством "су-статочек" бражки... "за Таганай", конечно, и "за успех предстоящего похода", конечно! Итак, шаг... ещё шаг... ещё...
"Костя, - взволнованно обращалась вдруг ко мне сестра Нелли, - вот зачем ты соблазняешь старых людей ходить на Таганай! Вот посмотри, как Лёля уже устала!" - "Как устала! - откликалась сразу Лёля и вся сразу выпрямлялась. - Нет, я не устала! Наоборот..." - "Это ты скорей всего устала!" - говорил я тогда сестре и брал у неё котомку - слабая ведь девушка, я понимал... И снова шаг... ещё шаг... ещё...
И потихонечку поднимались. И вершина открывалась низенькими ёлочками, словно вдруг попадали в тундру. А ещё гранитными валунами, россыпями, махонькими неподвижными озёрами, моросью, плывущим туманом, таинственной тишиной, часто сурово воющей, зябким дыханием её и дыханием спящих "братьев", метеостанцией "Таганай-гора" - самой высокогорной на всём Урале... Да, с 1932 года на вершине всегда жили и работали метеорологи. Они то появлялись тихо среди своих замысловатых, как казалось, конструкций, производя какие-то определённые, известные только им, движения, то исчезали... Да, вершина, наконец, открывалась! Открывалась и тут же захватывала нас своей неповторимой горной магией, ведь всё казалось необычным, таинственным...
С каким-то необыкновенно радостным чувством шли мы по вершине, обходили метеостанцию, выбирали место, собирали дрова, разводили костёр, раскладывались, устанавливали палатку, готовили ужин, расслаблялись... А я, если не было дождя и сильного ветра, поднимался на центрального самого высокого Каменного брата. Вставал на самый высокий его камень и весь Южный Урал открывался перед глазами (если была ясная погода)! Не описать словами это зрелище: всё было как на ладони - города, посёлки, дороги, реки, озёра, горы, заходящее, часто алое, ещё более огромное, чем обычно, солнце... Ради такой красоты стоило много километров в течение целого дня идти, стоило подниматься - стоило жить! И стоит жить, чтобы ещё и ещё раз это увидеть. Вспомнились слова Владимира Ленина, которые он сказал Герберту Уэльсу: "О, Урал - обширная территория. Там можно вздохнуть свободно!" Да, там дышалось свободно!
Там, на самой верхней точке, ни о чём не думалось: там все чувства и сознание полностью были поглощены восприятием земного чуда, сказочной земли, её красоты, необъятного пространства, воли! Там я окрылялся и парил птицей между небом и землёй! Там я переполнялся восторгом - весь Южный Урал был мой и я был наедине с ним! - я дышал им, впитывал его, упивался им, упивался Россией, Родиной. Там, как нигде более, ощущалось единение с вечной природой - с Вечностью... Конечно, не хотелось уходить - хотелось парить, смотреть, любоваться... На необъятном пышном зелёном ковре выискивал Кусу, Магнитку, бабусин дом... В небе пролетал самолёт, казалось, совсем невысоко. И я махал ему рукой. Наверное, и пассажиры меня видели, и мне махали... А я смотрел и смотрел на родной мир и не мог насмотреться!