Когда Самсон, одурев от июльской засухи, изловил-таки в болоте водяного льва и порвал ему пасть в своем огороде, мужики собрались всем селом и наваляли силачу от души. Кто по две, кто по три пары валенок. Принесли гурьбой к Самсоновой избушке сшитые по парам чёсанки и свалили во дворе, прямо на сыру траву.
Оно конечно жестоко, но как-то учить великанского виду селянина нужно. Полгода неминучего дождя - поганое дело: что для неуемной ржи, что для ржачного овса. В такую сырость только Самсонова клюква хорошо кустится, да дикие хранцузские лягухи плодятся почем зря.
О других бы подумал, прежде чем целого стобочкового льва опорожнять! Теперь пущай помучается зимой: не дрыхнуть ему на печи, а валенки изнашивать придётся. Ибо не придёт весна, пока обувка зимняя осталась хоть у кого в дому. А за Самсона ни одна сердобольная душа донашивать валенки не возьмется - размер ноги его таков, что только шишки набивать, запинаясь да падаючи-то. А кому по нраву, если у тебя во лбу шишка торчит, да шелушится неприглядно...
Попал Самсон с поливом. Пальцем в небо. И прохудил оное почитай до зимы.
Почитал Играв писарь сельский грамотки берестяные - нет ли спасу какого от напасти. Сказано в одной: есть три спаса целых, аккурат перед бабьим летом: на воде, на яблоках, да на меду. Да те спасы хороши, коли урожай. А в сырость гниль одна родится да плесень.
Еще одно спасение, как писано, возможно, коли придёт в село девчушка простоватенькая с диким зверем об руку. Но на то расчёту никакого: испокон веков никто чужой в Поребятиху не захаживал.
Залетал, правда, сорок годов тому, один хранцузский огнеделец с длиннющей бородой. Всё шары пламенные выдувал, да в печные трубы норовил их запустить. А сушь великая стояла - ровно как ноне, до Самсоновой выходки. Того гляди, вспыхнет изба какая, а с тем пожаром и всё село погорит. Надоело бабам это безобразие - пироги в печи пригорают сверху до углей, пожалились они мужьям. Тогда поймали мужики огнедельца за бороду, огненных шаров, что он выдувать принялся, за пазуху напихали. Зашипел чужестранец, забулькал - да на бородатых лягух весь и развалился. С той поры двухфунтовые бородатчатые и завелись в Поребятихе. Вредные, на приворот не идут, на отворот только квакают глумливо! Одно слово - дикие. Весь гнус охранный округ села поели, за пчел принялись было, да образумились, слава Перуну. А чуть дожди зарядят, плодятся хуже кошек. Жрать-то этой ораве нечего, так на мышей охотятся, да ужей ловят. Однажды кузнец Окулак видал, как лягуха сонного ежа проглотила. А еж возьми, да и проснись! Иглы растопырил так, что они сквозь лягушачью кожу повылазили. Ляга лапами сучит по воздуху, а прыгнуть не может - иголки в землю ушли, не пускают. Да и ладно про них, пятнобрюхих.
Так что по земле никто не приходил, нет. Обереги по всему лесу еще Хромой Стрый развесил, а до сих пор не истощились. Стрый и село основал. Привел с собой боле пяти дюжин девок да баб, что помоложе, от самой реки Самородины, с пожорища вывел. Тех, кого Горыныч не пожрал. Да стар уж Хромой, видно, не родили от Стрыя бабы. Пораскинул Хромой умом, поелику больше нечем, и девок портить зря не стал, раз такое дело. Вместо того для каждой избу поставил, огороды нагородил да зажил не спеша.
Деревенька была поначалу малая, чахлая. А и правда - много ль нахозяйствуешь без мужиков. Уходили то и дело бабы якобы за грибами, а сами мужиков искали да ребят. Оттого и название прижилось - Поребятиха. Да без толку все - обереги Стрыевы по кругу водят, а от домов далеко не отпускают. И снаружи - та же песня, не подойти, не подползти к деревеньке. Так и жили бездетные и невеселые. Зато живые.
А как блюдце блестящее за околицей село, пошли с испугу бабы рожать наперегонки, и народу вельми поприбавилось. "Село, село, - кричали все от радости, - теперь Поребятиха наша селом будет". Да что - бабы! Девки и те молоком изошли, хоть и не порченые и не целованные ни разу. Народилось много мальчишек, да все бойкие такие! Какой беленький, какой черненький. Были и с желтыми да с красными личиками. Все красавцы, да шустро росли - за пять лет до взрослых вымахали. Дряхлый уже Стрый решил, что этак парням невест не хватит, начнут воевать друг с дружкой. Взял да наложил он на блюдце последнее своё колдовство, да помер с того. Но с той поры ни одного младенчика с просто так не родилось - все как один от любви. А блюдце - стоит вон, в землю вросло. Как какая корова или коза заупрямится, не даётся на покрытие, ведут ее к блюдцу, да на ночь оставляют. Глядишь, с рассветом и отяжелеет норовистая. Еще на блюдце кладут зерно и семена перед посевом - очень урожаю способствует. А люди - нет, сторонятся посудины. Только Самсон, как меду перепьет, идёт на нем дрыхнуть. Неженатый сам, а деток хоцца - как не понять мужика. И в этот год ходил, девочку малую у блюдца вымаливал, чтоб радость под старость. Не дало ему блюдце ничего. Знать, с расстройству и выместился на льве болотном Самушка, вот.
Ну а дождь льет да поливает, клюква кустится, а мужики дуются. Кто ведро бражного мёду, кто полтора выдувает. Оно нутру полезно, кто бы спорил. Да не спорится урожай. Житный месяц ау-густ, вышел он жнивьем не густ.
С мокрым утром встал Самсон, коромысла два на плечи закинул, побрел к колодцу за свежей водой - от медвяного броду отпиться, мутило спросонья его. Дошел, сбросил четверо ведер наземь. Токмо черпать собрался, как вылазит из колодца медвежья харя! Лохматущая! С две тыквы шириною, али с три Самсоновых кулака. От ведь, допился, какая страсть пригрезилась!
Размахнулся Самсон коромыслом! Чтоб морок медвежий, значит, прогнать - не убивать же зверя захожего. Ан заговорил медведь человеческим голосом! Детским, девчоночьим. А слов не разобрать. Вроде похожие, да не в склад все.
Опустил Самсон коромысло, рукой к медведю потянулся... Чуть без руки не остался! Махнул зверь когтистой дланью! Да резво так, Самсон нетверёзый еле успел лапу перехватить да зверя из колодца выдернуть.
Покатился мишка по траве, кувыркаясь, а голосок девчоночий отделился, со спины пошел, от колодца. Обернулся Самсон - чудо! Сидит годков десяти малая девчушка белобрысая на срубе верхом, черными глазами великана поедом ест да бормочет непонятное. В портах пареньковых с карманами, косица малая на рубашонку свесилась. Покрутила она пальчиком себе у виска, на медведя показала, и снова чудо - стал Самсон речи ее понимать!
- Дурак старый, Валун тебя задрать мог! - говорит она.
- Что стар да глуп - ведаю, - потупил глаза Самсон, - да очень дитятка хотел перед смертью, чтоб ведро воды кто поднес, - откровенно признался он, радуясь, что не обошло его блюдечко милостью. А сам почуял тут, что медведь со спины надвигается. Не стал его бить, только ладонь раскрытую назад выставил, как бабы старые учили Стрыевым наколдовкам. Охолонул мишка, замер. - Сам я сон есмь, - продолжил погодя, - Самсон. Сплю помногу, потом помногу работаю. Достаток в доме, клюква уродилась - перезимуем. А по весне додумаем, как дальше быть.
- А я Вика, - ответила малая, - а он - Валун. Он смирный.
- Видал я смирение его, - ухмыльнулся Самсон, утер лицо рукавом от дождя, - собачки у меня нет, будет нам охраной. Идем, что ль? - протянул руку к Вике.
- Ну, пошли, коли так, - руку не дала, соскочила наземь. Подошла она к мишке, потрепала загривок и потянула за собой. Пошли они впереди, аккурат к Самсоновой избе свернули. А силач позади пёхает, ухмыляется. Не тому даж, что сладилось счастье, а как девчушка новый свой дом почуяла.
Обернулась та:
- Чего там гадать: самая неухоженная изба, клюква через изгородь свесилась - тута твой дом, - остановилась вдруг. - Воды-то принесь! Чай баню топить надо, с дороги отмыться.
Открыла дверь в избу, вошла, Валуна вперед пустила. А Самсон воротился к колодцу: а ить правда девочкина, надыть баню топить, мёду испить. И пойти блюдцу поклониться - за счастье долгожданное.