Музыкант вгляделся в зал. Слегка кололо глаза. Да. Без сомнения. Это были они. Его самые последние, самые благодарные, самые преданные зрители.
Он плотно обхватил мундштук губами и, с ходу взвинчивая ритм, замысловатыми подпрыгивающими движениями погнал мелодию вперед. Глубоким, хриплым баритоном звучала труба.
Трубач... Смешно подумать!.. Всю жизнь все всегда смеялись - где это виданно, чтобы трубач солировал. И никто замечал, насколько четко он играет.
Но не сейчас. Нет, не сейчас. Сейчас они слушали, затаив дыхание. Слушали каждый такт. Слушали так, будто даже в паузах было больше звучания, чем в чем-либо еще.
Он надувал щеки и мощно выдыхал, ухал, взвизгивал. Он знал, что каждый из зрителей будет помнить этот концерт всю жизнь, запоминая и думая, будто такого наслаждения от музыки не может испытать никто.
Они не знали того единого, невесомого единства, которое испытывали в этот момент музыканты. Когда ты еще играешь второй такт импровизационного, рождающегося на глазах, соло, но уже каждый из музыкантов сессии знает, что ты будешь играть в четвертом, знает не хуже тебя.
Когда красного и брыкающегося, орущего на будующие гадости жизни, его поднимали на гордо вытянутых руках перед матерью, он получил свое имя - Вадим Григорьевич. Дурное имя для джазового музыканта, такое имя подошло бы химику или зубному врачу. Поэтому он всегда стеснялся называть свою фамилию, не слишком хорошо, но известную в кругах любителей джаза.
По лбу катился пот, прохладный, липкий, противный как сопля в белой раковине. Он устало выдохнул остатки нот в раструб давно нечищенной, потускневшей трубы. Он оглядел еще раз небольшой, тщательно подготовленный для музыкальных концертов зал. Потом, выключил патефон, погасил свет и вышел из пустого зала.