Отблеск Высокого огня ...
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
ТАТЬЯНА ХРУЦКАЯ
ОТБЛЕСК ВЫСОКОГО ОГНЯ...
Санкт-Петербург
2014 год
"А память священна,
как отблеск высокого огня..."
А. Луначарский ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ ЛЕНИН (Ульянов) (1870 - 1924)
В первый раз я услышал о Ленине после выхода книжки Тулина от Аксельрода. Книжки я ещё не читал, но Аксельрод мне сказал: "Теперь можно сказать, что и в России есть настоящее социал-демократическое движение и выдвигаются настоящие социал-демократические мыслители... Тулин - это уже плод русского рабочего движения, это уже страница из истории русской революции".
(Работа Ленина была подписана псевдонимом "К. Тулин").
После этого до меня доходили только слухи о ссылке Ленина, о его жизни в Красноярске с Мартовым и Потресовым.
Ленин, Мартов и Потресов казались совершенно неразлучными личными друзьями, с одинаковой окраской, чисто русскими вождями молодого рабочего движения. Странно видеть, какими разными путями пошли эти "три друга"!..
Я был в ссылке, когда до нас начали доходить известия о II съезде. К этому времени уже издавалась и окрепла "Искра"...
У нас было такое представление, что к нераздельной троице: Ленин, Мартов и Потресов - припаялась заграничная троица: Плеханов, Аксельрод и Засулич.
Поэтому известие о расколе на II съезде ударило нас как обухом по голове... Чтобы раскол прошёл такой линией, что Мартов и Ленин окажутся в разных лагерях, а Плеханов "расколется" пополам, - это нам совершенно не приходило в голову. Да они что, с ума там сошли за границей...
Вокруг Ленина не было ни одного именитого имени, но зато почти сплошь приехавшие из России делегаты, а там, после перехода Плеханова, собрались все заграничные божки...
Несомненно, что эта линия, вылившаяся в лозунг - единый центр и притом в России, - подкупающе действовала на многие русские комитеты, в то время довольно густой сетью раскинувшиеся по России.
Вскоре сделалось известным, среди кого имеет успех та или другая линия. К меньшевикам примкнуло большинство марксистской интеллигенции столиц - они имели несомненный успех среди наиболее квалифицированных рабочих; к большевикам прежде всего примкнули именно комитеты, то есть провинциальные работники - профессионалы революции. И это была, конечно, главным образом интеллигенция, несомненно, другого типа - не марксиствующие профессора, студенты и курсистки, а люди, раз и навсегда бесповоротно сделавшие своей профессией революцию...
Я виделся в Киеве с товарищем Кржижановским, в то время игравшим довольно большую роль, близким приятелем товарища Ленина, однако колебавшимся между чисто ленинской позицией и позицией примиренчества.
Он-то и рассказал мне более подробно о Ленине. Характеризовал он его с энтузиазмом, характеризовал его огромный ум, нечеловеческую энергию, характеризовал его как необыкновенно милого, весёлого товарища, но в то же время отмечал, что Ленин прежде всего человек политический и что, разойдясь с кем-нибудь политически, он сейчас же рвёт и личные отношения. В борьбе же, по словам Кржижановского, Ленин был беспощаден и прямолинеен.
И в то время как мне рисовался соответственный довольно-таки романтический образ, Кржижановский прибавил: "А на вид он похож на ярославского кулачка, на хитрого мужичонку, особенно когда носит бороду".
Едва после ссылки приехал в Киев, как получил от Бюро Комитетов Большинства прямое предписание немедленно выехать за границу и вступить в редакцию центрального органа партии. Я сделал это.
Напомню, что несколько месяцев я прожил в Париже отчасти потому, что хотел ближе разобраться в разногласиях. Однако в Париже я всё-таки стал немедленно во главе тамошней очень небольшой большевистской группы и стал уже воевать с меньшевиками...
Приезд Ленина для меня был несколько неожидан. Лично на меня с первого взгляда он не произвёл слишком хорошего впечатления. Мне он показался по наружности своей как будто чуть-чуть бесцветным, а так ничего определённого он не говорил, только настаивал на немедленном отъезде в Женеву.
На отъезд я согласился.
В то же время Ленин решил прочесть большой реферат на тему о судьбах русской революции и русского крестьянства.
На этом реферате я в первый раз услышал его как оратора. Здесь Ленин преобразился. Огромное впечатление на меня и на мою жену произвела та сосредоточенная энергия, с которой он говорил, эти вперенные в толпу слушателей, становящиеся почти мрачными и впивающиеся, как бурава, глаза, это монотонное, но полное силы движение оратора то вперёд, то назад, эта плавно текущая и вся насквозь заражённая волей речь.
Я понял, что этот человек должен производить как трибун сильное и неизгладимое впечатление. А я уже знал, насколько силён Ленин как публицист - своим грубоватым, необыкновенно ясным стилем, своим умением представлять всякую мысль, даже сложную, поразительно просто и варьировать её так, что она отчеканилась наконец даже в самом сыром и мало привыкшем к политическому мышлению уме.
Я только позднее, гораздо позднее узнал, что не трибун, и не публицист, и даже не мыслитель - самые сильные стороны в Ленине, но уже и тогда для меня было ясно, что доминирующей чертой его характера, тем, что составляло половину его облика, была воля, крайне определённая, крайне напряжённая воля, умевшая сосредоточиться на ближайшей задаче, но никогда не выходившая за круг, начертанный сильным умом, которая всякую частную задачу устанавливала как звено в огромной политической цепи.
Кажется, на другой день после реферата мы, не помню, по какому случаю, попали к скульптору Аронсону, с которым я был в то время в довольно хороших отношениях. Аронсон, увидев голову Ленина, пришёл в восхищение и стал просить у Ленина позволения вылепить, по крайней мере, хотя медаль с него.
Он указал мне на замечательное сходство Ленина с Сократом...
Строение черепа Владимира Ильича действительно восхитительно. Нужно несколько присмотреться к нему, чтобы вместо первого впечатления простой большой лысой головы оценить эту физическую мощь, контур колоссального купола лба и заметить, я бы сказал опять-таки, физическое излучение света от его поверхности.
Скульптор, конечно, отметил это сразу.
Рядом с этим глубоко впавшие, небольшие и страшно внимательные глаза... У Ленина они насмешливые, полные иронии, блестящие умом и каким-то задорным весельем. Только когда он говорит, они становятся действительно мрачными и словно гипнотизирующими. У Ленина очень маленькие глаза, но они так выразительны, так одухотворены, что я потом часто любовался их бессознательной игрой...
Большой нос и толстые губы придают несколько татарский облик Ленину, что в России, конечно, легко объяснимо. Но совершенно или почти совершенно такой же нос и такие же губы и у Сократа, что особенно бросалось в глаза в Греции, где подобный тип придавали разве только фантастическим сатирам...
Когда я ближе узнал Ленина, я оценил ещё одну сторону его, которая сразу не бросается в глаза: это поразительную силу жизни в нём. Она в нём кипит и играет. В тот день, когда я пишу эти строки, Ленину должно быть уже 50 лет, но он и сейчас ещё совсем молодой человек, совсем юноша по своему жизненному тонусу. Как он заразительно, как мило, как по-детски хохочет и как легко рассмешить его, какая наклонность к смеху - этому выражению победы человека над трудностями! В самые страшные минуты, которые нам приходилось вместе переживать, Ленин был неизменно ровен и также наклонен к весёлому смеху...
В частной жизни Ленин тоже больше всего любит именно такое непритязательное, непосредственное, простое, кипением сил определяющее веселье. Его любимцы - дети и котята. С ними он может подчас играть целыми часами.
В свою работу Ленин вносит то же благотворное обаяние жизни. Я никогда не скажу, чтобы Ленин был трудолюбив, мне никогда как-то не приходилось видеть его углублённым в книгу или согнувшимся над письменным столом. Пишет он страшно быстро, крупным размашистым почерком; без единой помарки набрасывает он статьи, которые не стоят ему никакого усилия. Сделать это он может в любой момент, обыкновенно утром, встав с постели, но и поздно вечером, вернувшись после утомительного дня, и когда угодно. Читал он в последнее время, за исключением, может быть, короткого промежутка времени за границей, во время реакции, больше отрывками, чем усидчиво, но изо всякой книги, из всякой страницы он вынесет что-то новое, выкопает ту или другую нужную для него идею, которая служит ему потом оружием.
Особенно зажигается он не от родственных идей, а от противоположных. В нём всегда жив ярый полемист.
Но если Ленина как-то смешно назвать трудолюбивым, то трудоспособен он в огромной степени. Я близок к тому, чтобы признать его прямо неутомимым; если я не могу этого сказать, то потому, что знаю, что в последнее время нечеловеческие усилия, которые приходится ему делать, всё-таки к концу каждой недели несколько надламывают его силы и заставляют его отдыхать.
Но ведь зато Ленин умеет отдыхать. Он берёт этот отдых как какую-то ванну, во время его он ни о чём не хочет думать и целиком отдаётся праздности и, если только возможно, своему любимому веселью и смеху. Поэтому из самого короткого отдыха Ленин выходит освежённым и готовым к новой борьбе.
Этот ключ сверкающей и какой-то наивной жизненности составляет рядом с прочной шириною ума и напряжённой волей очарование Ленина. Очарование это колоссально: люди, попадающие близко в его орбиту, не только отдаются ему как политическому вождю, но как-то своеобразно влюбляются в него. Это относится к людям самых разных калибров и духовных настроений - от такого тонко вибрирующего огромного таланта, как Горький, до какого-нибудь косолапого мужика, явившегося из глубины Пензенской губернии, от первоклассных политических умов, вроде Зиновьева, до какого-нибудь солдата и матроса, вчера ещё бывших черносотенцами, готовых во всякое время сложить свои буйные головы за "вождя мировой революции - Ильича".
Это фамильярное название "Ильич" привилось так широко, что его повторяют и люди, никогда не видевшие Ленина.
Когда Ленин лежал раненый, как мы опасались смертельно, никто не выразил наших чувств по отношению к нему лучше, чем Троцкий. В страшных бурях мировых событий Троцкий, другой вождь русской революции, вовсе не склонный сентиментальничать, сказал: "Когда подумаешь, что Ленин может умереть, то кажется, что все наши жизни бесполезны и перестаёт хотеться жить".
Вернусь к линии моих воспоминаний о Ленине до великой революции.
В Женеве мы работали вместе с Лениным в редакции журнала "Вперёд", потом "Пролетарий". Ленин был очень хорошим товарищем по редакции. Писал он много и легко и относился очень добросовестно к работам своих коллег: часто поправлял их, давал указания и очень радовался всякой талантливой и убедительной статье.
Отношения у нас были самые добрые. Ленин очень скоро оценил меня как оратора: он чрезвычайно не любит делать какие бы то ни было комплименты, но раза два отзывался с большим одобрением о моей силе слова и, опираясь на это одобрение, требовал от меня возможно частых выступлений. Некоторые наиболее ответственные выступления он обдумывал со мной заранее.
В первой части нашей жизни в Женеве до января 1905 года мы отдавались, главным образом, внутренней партийной борьбе. Здесь меня поражало в Ленине глубокое равнодушие ко всяким полемическим стычкам, он не придавал большого значения борьбе за заграничную аудиторию, которая в большинстве своём была на стороне меньшевиков. На разные торжественные дискуссии он не являлся и мне не особенно это советовал. Предпочитал, чтобы я выступал с большими цельными рефератами.
В отношении его к противникам не чувствовалось никакого озлобления, но тем не менее он был жестоким политическим противником, пользовался каждым их промахом, раздувал всякие намёки на оппортунизм, в чём была, впрочем, доля правды, потому что позднее меньшевики и сами раздули все тогдашние свои искры в достаточно оппортунистическое пламя. На интриги он не пускался, но в политической борьбе пускал в ход всякое оружие, кроме грязного. Надо сказать, что подобным же образом вели себя и меньшевики. Отношения наши были довольно-таки испорчены, и мало кому из политических противников удалось в то же время сохранить сколько-нибудь человеческие личные отношения. Особенно отравил отношения меньшевиков к нам Дан. Дана Ленин всегда очень не любил. Мартова же любил и любит, но считал и считает его политически несколько безвольным и теряющим за тонкою политическою мыслью общие её контуры.
С наступлением революционных событий дело сильно изменилось. Во-первых, мы стали получать как бы моральное преимущество перед меньшевиками. Меньшевики к этому времени уже определённо повернули к лозунгу: толкать вперёд буржуазию и стремиться к конституции или в крайнем случае к демократической республике. Наша, как утверждали меньшевики, революционно-техническая точка зрения увлекала даже значительную часть эмигрантской публики, в особенности молодёжь.
Мы чувствовали живую почву под ногами. Ленин в то время был великолепен. С величайшим увлечением развёртывал он перспективы дальнейшей беспощадной революционной борьбы и страстно стремился в Россию.
Но тут я уехал в Италию, ввиду нездоровья и усталости, и с Лениным поддерживал только письменные сношения, большею частью делового политического характера, поскольку дело шло о газете.
Встретился я с ним уже затем в Петербурге. Я должен сказать, что как раз петербургский период деятельности Ленина в 1905 - 1906 годах кажется мне сравнительно слабым. Конечно, он и тут писал немало блестящих статей и оставался политическим руководителем самой активной в политическом отношении партии - большевиков.
Лично я всё время зорко присматривался к нему, ибо в то время стал внимательно изучать по хорошим источникам биографии Кромвеля, Дантона. Стараясь вникнуть в психологию революционных "вождей", я прикладывал Ленина к этим фигурам, и мне казалось, что Ленин вряд ли представил бы собой настоящего революционного вождя, каким он мне рисовался. Мне стало казаться, что эмигрантская жизнь несколько измельчила Ленина, что внутренняя партийная борьба с меньшевиками заслоняет для него грандиозную борьбу с монархией и что он в большей мере журналист, чем настоящий вождь...
К тому же Ленин, опасаясь ареста, крайне редко выступал как оратор; насколько помню, один только раз - под фамилией Карпова, причём был узнан, и ему была устроена грандиозная овация. Работал он главным образом в углу, почти исключительно пером и на разных совещаниях главных штабов отдельных партий.
Словом, Ленин, как мне казалось, продолжал вести борьбу немного в заграничном масштабе; она не вылилась в тех довольно-таки грандиозных границах, в какие вылилась к тому времени революция. В моих глазах он всё-таки являлся самым крупным из русских вождей, и я начал бояться, что у революции нет настоящего гениального вождя.
Говорить о Носаре-Хрусталёве было, конечно, смешно. Мы все понимали, что этот внезапно вынырнувший "вождь" не имеет никакого будущего. Больше всего шума и блеска было вокруг Троцкого, но в это время мы всё ещё относились к Троцкому как к очень способному и несколько театральному, самовлюблённому трибуну, а не как к серьёзному политическому деятелю.
Дан и Мартов чрезвычайно старались вести борьбу исключительно в самых недрах петербургского рабочего класса и опять-таки с нами, большевиками.
Я и теперь считаю, что революция 1905 - 1906 годов застала нас как-то врасплох, и что у нас не было настоящего политического навыка. Эта позднейшая думская работа, позднейшая работа наша как эмигрантов над углублением в себе реальных политиков, над задачами широкой государственной деятельности, в возвращении которой мы были более или менее уверены, дала нам тот внутренний рост, который совершенно изменил самую манеру нашу подходить к революционной задаче, когда история снова вызвала нас. В особенности это относится к Ленину...
Встретились мы с Лениным вновь за границей на Штутгартском конгрессе. (Международный социалистический конгресс в Штутгарте (VII конгресс II Интернационала) проходил с 18 по 24 августа 1907 года. В.И. Ленин и А.В. Луначарский входили в состав делегации большевиков).
Здесь мы были с ним как-то особенно близки, помимо того, что нам приходилось постоянно совещаться, ибо мне поручена была от имени нашей партии одна из существеннейших работ на съезде, мы имели здесь и много больших политических бесед, мы взвешивали перспективы великой социальной революции. При этом, в общем, Ленин был большим оптимистом, чем я. Я находил, что ход событий будет несколько замедленным, что, по-видимому, придётся ждать, пока капитализируются и страны Азии, что у капитала есть ещё порядочные ресурсы и что мы разве в старости увидим настоящую социальную революцию. Ленина эти перспективы искренне огорчали. Когда я развивал ему свои доказательства, я заметил настоящую тень грусти на его сильном, умном лице, и я понял, как страстно хочется этому человеку ещё при своей жизни не только видеть революцию, но и мощно делать её. Однако он ничего не утверждал, он был, по-видимому, только готов реалистически признать и уклон вниз, и уклон вверх и вести себя соответственно...
У Ленина оказалось больше политической чуткости, что неудивительно. Ленин имеет в себе черты гениального оппортунизма, то есть такого оппортунизма, который считается с особым моментом и умеет использовать его в целях общей всегда революционной линии.
Эти черты действительно были и у Дантона, и у Кромвеля.
Отмечу, между прочим, что Ленин всегда очень застенчив и как-то прячется в тень на международных конгрессах: может быть, потому, что он недостаточно верит в свои знания языков, между тем он хорошо говорит по-немецки и весьма недурно владеет французским и английским языками. Тем не менее он ограничивает свои публичные выступления на конгрессах несколькими фразами. Мы поручили ему выступить с большой речью об отношении к войне. Отмечу здесь, что при выработке резолюции мы сильно разошлись с резолюцией Бебеля, сдвинув её далеко налево. Я лично принимал в этом энергичное участие, и в резолюции было принято много моих формул. ("Милитаризм и международные конфликты")
Плеханов на общем собрании русской фракции настаивал на том, чтобы мы примкнули к бебелевской позиции, на том же настаивал Троцкий, который говорил, что свои резолюции мы могли бы выносить, только если бы были победителями, представляя же собой эмигрантов разгромленной революции, нам надо быть скромными. Ленин с ним отнюдь не согласился. Тезисы, которые в большинстве представляли его и мои пожелания, он взялся защищать в соответственной секции, однако за несколько часов до своего выступления передал весь материал Розе Люксембург. Роза Люксембург и выступила с весьма блестящей речью, в конце которой предложила нами выработанную резолюцию, весьма серьёзно определившую окончательную форму Штуггартского международного конгресса.
Я очень счастлив, что мне не пришлось, так сказать, в личном соприкосновении пережить нашу длительную политическую ссору с Лениным. (Имеется в виду период с 1908 г. до начала 1917 г., когда А.В. Луначарский входил в группу "Вперёд" и проповедовал теорию богостроительства).
За время этой размолвки я с Лениным совершенно не встречался. Меня очень возмущала политическая беспощадность Ленина, когда она оказалась направленной против нас. Я и сейчас думаю, что очень многое между большевиками и вперёдовцами создано было просто эмигрантскими недоразумениями и раздражениями, кроме того, конечно, весьма серьёзными философскими разногласиями; политически же расходиться нам было нечего, ибо мы представляли только оттенки одной и той же политической мысли.
Богданов был в то время до такой степени раздражён, что предсказал Ленину неминуемый отход от революции и даже доказывал мне, что Ленин неизбежно сделается октябристом.
Да, Ленин сделался октябристом, но совсем другого октября!
Я уже рассказал выше мою встречу с Лениным на Копенгагенском конгрессе. (Международный социалистический конгресс в Копенгагене (VIII конгресс II Интернационала) проходил с 28 августа по 3 сентября 1910 г. В.И. Ленин, А.В. Луначарский вместе с Г.В. Плехановым, А.М. Коллонтай и другими представляли на конгрессе РСДРП). Не могу не отметить здесь его чрезвычайно добродушное, в высшей степени дружеское отношение ко мне в Копенгагене. Он прекрасно знал, что я политический противник, но, как только оказалось, что мы можем вести общую линию, сразу отнёсся ко мне с величайшим доверием.
Чувствовалось, как рад бы он был восстановить прежние отношения и прежнее единство. Я со своей стороны тоже почувствовал вновь прилив самой горячей симпатии к этой сильной натуре, к этому светлому уму, к этому обаятельному человеку. К сожалению, мои товарищи затормозили в то время процесс сближения и нам пришлось пережить ещё немало довольно горьких столкновений.
И опять-таки эти столкновения не имели отнюдь личного характера, так как Ленин продолжал жить в Париже, а я в Италии, а потом, когда я переехал в Париж, Ленин как раз переселился в немецкую Швейцарию.
В эпоху Циммервальда линия, занятая Лениным, за очень малым исключением, была уже чрезвычайно близка к той, которую занимали мы - вперёдовцы. (Имеется в виду выделение и сплочение интернационалистических элементов в социалистическом движении и размежевание их с оппортунизмом и социал-шовинизмом. Первым шагом в развитии интернационального движения против войны В.И. Ленин назвал первую международную социалистическую конференцию в Циммервальде, состоявшуюся 5-8 сентября 1915 г.). Поэтому, когда я вновь встретился с Лениным в Цюрихе, почва была настолько подготовлена, что мы опять стали разговаривать как ни в чём не бывало, как старые друзья и союзники...
Мне чрезвычайно часто приходилось работать с Лениным для выработки разного рода резолюций. Обыкновенно это делалось коллективно. Ленин любит в этих случаях общую работу. Недавно мне пришлось вновь участвовать в такой работе при выработке резолюции VIII съезда по крестьянскому вопросу.
Сам Ленин чрезвычайно находчив при этом, быстро находит соответственные слова и фразы, взвешивает их с разных концов, иногда отклоняет. Чрезвычайно рад всякой помощи со стороны. Сколько раз удавалось мне найти вполне подходящую формулу. "Вот, вот, это у вас хорошо сказанулось, диктуйте-ка", - говорит в таких случаях Ленин. Если те или другие слова покажутся ему сомнительными, он опять, вперив глаза в пространство, задумывается и говорит: "Скажем лучше так". Иногда формулу, предложенную им самим с полной уверенностью, он отметает, со смехом выслушав меткую критику.
Такая работа под председательством Ленина ведётся всегда необыкновенно споро и как-то весело. Не только его собственный ум работает возбуждённо, но он возбуждает в высшей степени умы других.
Я не буду ничего прибавлять здесь к этим воспоминаниям и этой характеристике, ибо фигура Ленина, как мне кажется, более всего выразится, насколько это зависит от меня, уже в изложении самих событий революции 1917 - 1919 годов.
О ПОЛИТИЧЕСКИХ ОППОНЕНТАХ И ПРОТИВНИКАХ
А. Луначарский ГЕОРГИЙ ВАЛЕНТИНОВИЧ ПЛЕХАНОВ (1856 - 1918)
Личных воспоминаний о Георгии Валентиновиче у меня немного. Я встречался с ним не часто...
В 1893 году я уехал из России в Цюрих, так как мне казалось, что только за границей я смогу приобрести знания необходимого для меня объёма и характера. Мои друзья дали мне рекомендательное письмо к Павлу Борисовичу Аксельроду.
Сам Аксельрод и его семья приняли меня с очаровательным гостеприимством. Я был уже к этому времени более или менее сознательным марксистом и считал себя членом социал-демократической партии (мне было 18 лет, и работать как агитатор и пропагандист я начал ещё за два года до отъезда за границу). Всё же я чрезвычайно многим обязан Аксельроду в моём социалистическом образовании. И, как ни далеко мы потом разошлись с ним, я с благодарностью числю его среди наиболее повлиявших на меня моих учителей. Аксельрод в то время был преисполнен благоговения и изумления перед Плехановым и говорил о нём с обожанием. Это обожание, присоединяясь к тем блестящим впечатлениям, которые я сам имел о "Наших разногласиях" и некоторых статьях Плеханова, преисполняло меня каким-то тревожным, почти жутким ожиданием встречи с человеком, которого я без большой ошибки считал великим.
Наконец Плеханов приехал из Женевы в Цюрих (1895 г.). Поводом был большой конфликт между польскими социалистами по национальному вопросу. Во главе национально окрашенных социалистов в Цюрихе стоял Иодко. Во главе будущих наших товарищей стояла уже тогда блестящая студентка Цюрихского университета Роза Люксембург. Плеханов должен был высказаться по поводу конфликта. Поезд каким-то образом запоздал, и поэтому первое появление Плеханова обставилось для меня самой судьбой несколько театрально. Уже началось собрание, Иодко уже с полчаса с несколько скучным пафосом защищал свою точку зрения, когда в зал союза немецких рабочих вошёл Плеханов.
Плеханову было, вероятно, лет тридцать с небольшим. Это был скорее худой, стройный мужчина в безукоризненном сюртуке, с красивым лицом, которому особую прелесть придавали необычайно блестящие глаза и чрезвычайно большие своеобразные густые брови... Аристократическая внешность... И действительно, в самой наружности Плеханова, в его произношении, голосе и во всей его конструкции было что-то коренным образом барское, - с ног до головы барин. Это, разумеется, могло бы раздражать пролетарские инстинкты, но, если принять во внимание, что этот барин был крайним революционером, другом и пионером рабочего движения, то, наоборот, аристократичность Плеханова казалась трогательной и импонирующей: "Вот какие люди с нами"...
Плеханов сел за стол Аксельрода, где и я сидел, но мы обменялись только несколькими фразами.
Что касается самого выступления Плеханова, то оно меня несколько разочаровало, может быть после острой, как бритва, и блестящей, как серебро, речи Розы. Когда прекратились громкие аплодисменты в ответ на её речь, старик Грейлих, уже тогда седой, (а между тем я и 25 лет после видел его таким же почти энергичным, хотя, увы, вместе с Плехановым уже не принадлежавшим к нашей передовой колонне социализма), так вот Грейлих взошёл на кафедру и сказал каким-то особенно торжественным тоном: "Сейчас будет говорить товарищ Плеханов. Говорить он будет по-французски. Речь его будет переведена, но вы, друзья мои, всё-таки старайтесь сохранить безусловную тишину и следите со вниманием за его речью".
И это призывавшее к благоговейному молчанию выступление председателя, и огромные овации, которыми встретили Георгия Валентиновича, - всё это взволновало меня до слёз и я, юноша, - так что простительно было, - был необычайно горд великим соотечественником. Но, повторяю, сама речь меня несколько разочаровала.
Плеханов хотел по политическим соображениям занять промежуточную позицию. Ему, очевидно, неловко было, как русскому высказаться против польского национального душка, хотя вместе с тем он был целиком теоретически на стороне Люксембург. Во всяком случае, он с большой честью и с большим изяществом вышел из своей трудной задачи, сыгравши роль многоопытного примирителя.
Георгий Валентинович остался тогда на несколько дней в Цюрихе, и я, конечно, рискуя даже быть неделикатным, просиживал целые дни у Аксельрода, ловя всякую возможность поговорить с ним.
Возможностей представлялось много. Плеханов разговаривать любил. Я был мальчишка начитанный, неглупый и весьма задорный.
Несмотря на своё благоговение перед Плехановым, я петушился и, так сказать, лез в драку, особенно по разным философским вопросам. Плеханову это нравилось, иногда он шутил со мной, как большая собака со щенком, каким-нибудь неожиданным ударом лапы валил меня на спину, иногда сердился, а иногда весьма серьёзно разъяснял.
Плеханов был совершенно несравнимым собеседником по блеску остроумия, по богатству знаний, по лёгкости, с которой он мог мобилизовать для любой беседы огромное количество духовных сил.... Богатый духом. Вот именно таким и был Плеханов.
Должен, впрочем, сказать, что мою веру в громадное значение левого реализма, то есть эмпириокритики Авенариуса Плеханов не поколебал, ибо трудно было ему её критиковать, так как он не дал себе труда познакомиться с философией Авенариуса.
Шутливо иногда говорил мне: "Давайте лучше поговорим о Канте, если вы уж хотите непременно барахтаться в теории познания, - этот, по крайней мере, был мужчина". Может быть, Плеханов и мог бы нанести сокрушительный удар, он часто попадал вправо и влево, как он сам любил говорить, - "мимо Сидора в стену".
Зато неизмеримо огромное влияние на меня имели эти беседы, поскольку они в конце концов свернули на великих идеалистов Фихте, Шеллинга и Гегеля.
Я, конечно, уже тогда превосходно знал, какое огромное значение имеет Гегель в истории социализма и насколько невозможно правильное историческое понимание марксистской философии и истории без хорошего знакомства с Гегелем...
Георгий Валентинович предложил мне переехать к нему, чтобы продолжить наши беседы; но только уже значительно позднее, может быть, даже приблизительно через год, точно не помню, я смог приехать в Женеву из Парижа. Это тоже были счастливые дни. Георгий Валентинович писал в то время своё предисловие к "Манифесту Коммунистической партии" и очень интересовался искусством. Я им интересовался всегда со страстью. И поэтому в этих наших беседах вопрос зависимости надстройки от экономической базы, в особенности в терминах мира искусства, был главным предметом наших разговоров...
Для меня был удивителен эстетический дар - эта свобода суждений в области искусства. У Плеханова был огромный вкус, как мне кажется, безошибочный. О произведениях искусства, ему не нравившихся, он умел высказываться в двух словах с совершенно убийственной иронией, которая обезоруживала, выбивая у вас шпагу из рук, если вы с ним были не согласны. О произведениях искусства, которые он любил, Плеханов говорил с такой меткостью, а иногда с таким волнением, что отсюда понятно, почему Плеханов имел такие огромные заслуги в области именно истории искусства. Его сравнительно небольшие этюды, обнимающие не так много эпох, стали краеугольными камнями в дальнейшей работе в этом направлении.
Никогда ни из одной книги, ни из одного посещения музея не выносил я так много действительно питающего и определяющего, как из тогдашних моих бесед с Георгием Валентиновичем.
К сожалению, остальные наши встречи происходили уже при менее благоприятных условиях и на политической почве, где мы встречались более или менее противниками.
В следующий раз встретился я с Плехановым только на Штутгартском конгрессе. Наша большевистская делегация поручила мне официальное представительство в одной из важнейших комиссий Штутгартского конгресса, именно в комиссии по определению взаимоотношения партии и профсоюзов. Плеханов представлял там меньшевиков. Сначала у нас произошёл диспут в пределах нашей собственной русской делегации. Большинство голосов оказалось за нашу точку зрения, колеблющиеся к нам присоединились. Дело шло, конечно, не о какой-либо моей личной победе над Плехановым. Плеханов с огромным блеском защищал свою тезу, но сама теза никуда не годилась. Плеханов настаивал на том, что близкий союз партии и профсоюзов может быть пагубным для партии, что задача профсоюзов в улучшении положения рабочих в недрах капиталистического строя, а задача партии - разрушение его. В общем, он стоял за независимость. Во главе противоположного направления стоял бельгиец де Брукер. Де Брукер в то время был очень левый и очень симпатично мыслящий социалист, позднее он сильно свихнулся. Де Брукер стоял на точке зрения необходимости пронизать профессиональное движение социалистическим сознанием неразрывного единства рабочего класса, руководящей роли партии и т.д. В тогдашней атмосфере горячего обсуждения вопроса о всеобщей стачке как орудия борьбы все были склонны пересмотреть свои прежние взгляды; все считали, что парламентаризм становится всё более недостаточным оружием, что партия без профсоюзов революции не совершит, и что на другой день после революции профессиональные союзы должны сыграть капитальную роль в устройстве нового мира и т.д. Поэтому позиция Плеханова, общим интернациональным представителем которой был Гед, была в конце концов отвергнута и комиссией конгресса, и самим конгрессом.
В то время в Плеханове меня поразила некоторая черта староверчества. Его ортодоксализм впервые показался мне несколько окостеневшим. Тогда же я подумал, что политика далеко не самая сильная сторона в Плеханове. Впрочем, об этом можно было догадаться по его странным метаниям между обеими большими фракциями нашей партии.
Дальше следует встреча на Стокгольмском съезде. Тут только что упомянутая черта политики Плеханова проявилась со всей яркостью. Плеханов отнюдь не был уверенным меньшевиком на этом съезде, - он и здесь хотел сыграть отчасти примиряющую роль, стоял за единство (ведь это был объединительный съезд), утверждал, что в случае дальнейшего роста революции меньшевики не найдут нигде союзников, как только в рядах большевиков, и т.д. Вместе с тем его пугала определённость позиции большевизма. Ему казалось, что большевизм неортодоксален. В самом деле, главной отличительной чертой между фракциями в то время была политика по отношению к крестьянству.
Схема революции перед меньшевиками была такова: в России происходит буржуазная революция, которая приведёт к конституционной монархии, в лучшем случае к буржуазной республике. Рабочий класс должен поддержать протагонистов этой революции - капиталистов, в то же время отвоёвывая у них выгодные позиции для грядущей оппозиции, а в конце концов - и для революции. Между революцией буржуазной и революцией социалистической предполагалась пропасть времени.
Товарищ Троцкий стоял на той точке зрения, что обе революции хотя и не совпадают, но связываются между собою так, что мы имеем перед собою перманентную революцию. Войдя в революционный период через буржуазный политический переворот, русская часть человечества, а рядом с нею и мир уже не сможет выйти из этого периода до завершения социальной революции. Нельзя отрицать, что, формулируя эти взгляды, товарищ Троцкий выказал большую проницательность, хотя и ошибся на пятнадцать лет. Между прочим, я должен сказать, что в одной передовой статье в "Новой жизни" я тоже высказался в смысле возможности захвата власти пролетариатом и сохранения тем не менее под его руководством быстро врастающего в социализм капитализма. Я тогда рисовал картину чрезвычайно близкую к нынешнему нэпу, но получил нагоняй от Л.Б. Красина, который нашёл статью неосторожной и немарксистской.
Большевики, товарищ Ленин в первую голову, действительно были осторожны, отнюдь не говорили, что начали социальную и пролетарскую революцию, но они считали, что революцию эту надо продвинуть как можно дальше, не занимаясь теоретическими гаданиями и предсказаниями, которые вообще не в духе Владимира Ильича. Практически большевики уверенно шли по правильной дороге. Для устройства плебейской революции, революции по типу Великой французской, с возможностью продвижения дальше 93-го года, - союз с буржуазией никуда не годился, поэтому наша тактика была разрыв с буржуазией. Но мы отнюдь не хотели изолировать пролетариат. Мы указывали ему на огромную задачу - организацию вокруг него крестьянства, в первую очередь крестьянской бедноты. Плеханов этого понять не мог. Обращаясь к Ленину, он говорил ему: "В новизне твоей мне старина слышится!" Какая старина? Эсеровская. Плеханову казалось, что сближение наше с крестьянством заставит нас пойти вместе с эсерами и потерять нашу типичную пролетарскую физиономию.
Не нужно с совершенным легкомыслием относиться к этому непониманию Плеханова, с легкомыслием, которое сводило бы это к узости и заскорузлости плехановской сверхортодоксальности. Разве в нашу великую революцию мы не вынуждены были одно время включить в правительство эсеров, хотя бы то и левых, разве это было вполне безопасно? Разве мы не радуемся сейчас, что своей мальчишеской политикой левые эсеры произвели сами отсечение от правительства? Эти опасения на счёт омужичения Советской власти, которым предаются иногда товарищи Шляпников, Коллонтай и другие, неосновательны, но почва, их питающая, каждому ясна. Сейчас даже нельзя с полной уверенностью сказать, как пройдёт равнодействующая рабоче-крестьянского правительства, хотя всё говорит за правильность предсказания товарища Ленина на партийном съезде, что огромный груз крестьянства, который мы после смычки вынуждены будем нести за собою, замедлит наше движение, но, "тяжкой твёрдостью своею его стремление крепя", не заставит его уклониться от прямого направления на коммунизм. (Имеется в виду Х съезд РКП(б), состоявшийся в Москве 8-16 марта 1921 г., который принял решение о переходе к новой экономической политике, о замене развёрстки натуральным налогом).
Но всё это выяснилось позднее. В то время было ясно одно: рабоче-крестьянская революция есть пролетарская революция, буржуазно-рабочая революция есть измена рабочему классу.
Для нас это было ясно, но не для Плеханова...
Опять прошло несколько лет, и мы встретились на Копенгагенском международном конгрессе (1910 г.), уже после того, как надежды на первую русскую революцию были потеряны...
Здесь произошло то же самое. Плеханов стоял за строжайшее разграничение партии от кооперативов, главным образом боясь прилипчивости лавочного кооперативного духа...
Зато у нас установились почему-то очень хорошие взаимные личные отношения. Он несколько раз приглашал меня к себе; мы оба вместе уезжали с заседаний домой, и он с удовольствием делился со мною впечатлениями, я сказал бы, главным образом, беллетристического характера, о конференции. Плеханов к этому времени уж очень постарел и был болен, болен весьма серьёзно, так что мы все за него боялись. Это не мешало тому, чтобы он был по-прежнему блестяще остёр, давал чудесные характеристики направо и налево, причём заметно было и сильное пристрастие. Любил он, главным образом, старую гвардию... Заговаривал я с ним и о Ленине. Но тут Плеханов отмалчивался, и на мои восторги отвечал не то чтобы уклончиво, скорей даже сочувственно, но неопределённо...
После Копенгагенского съезда мне пришлось делать доклад о нём в Женеве, и при этом Плеханов был моим оппонентом. Ещё несколько раз устраивались дискуссии, иногда философского характера, и на них мы с Плехановым встречались. Я ужасно любил дискутировать с Плехановым, признавая всю огромную трудность таких дискуссий...
После отпадения Плеханова от революции, то есть уклонения его в социал-патриотизм, я с ним ни разу не встречался...
Часто мы сталкивались с Плехановым враждебно, его печатные отзывы обо мне в большинстве случаев были отрицательными и злыми, и, несмотря на это, у меня сохранилось о Плеханове необычайно сверкающее воспоминание, просто приятно бывает подумать об этих полных блеска глазах, об этой изумительной находчивости, об этом величии духа, или, как выражается Ленин, физической силе мозга, об аристократическом челе великого демократа. Даже самые огромные разногласия в конце концов, приобретя исторический интерес, скинутся в значительной мере с чаши весов; блестящие же стороны личности Плеханова останутся навеки.
В русской литературе Плеханов стоит в самом близком соседстве с Герценом в истории социализма в том созвездии (Каутский, Лафарг, Гед, Бебель, старый Либкнехт), которое лучисто окружает два основных светила, полубогов Плеханова, о которых он, сильный, умный, острый, гордый, говорил, не иначе как в тоне ученика: Маркс и Энгельс.
А. Луначарский ЮЛИЙ ОСИПОВИЧ МАРТОВ (ЦЕДЕРБАУМ) (1873 - 1923)
В первый раз я услышал о Мартове как об одном из неотделимых лиц троицы: Ленин, Мартов, Потресов.
Это были три русских социал-демократа, которые влили новые соки в заграничный социал-демократический генеральный штаб, которые создали и поддерживали "Искру".
Когда я приехал в Париж по пути в Женеву, где должен был войти в центральную редакцию большевиков, то я встретил там связанную со мной свойством О.Н. Черносвитову, хорошую знакомую Мартова. Она с большим восторгом отзывалась о нём как о человеке невероятно увлекательном по широте своих интересов.
"Я уверена, - говорила она мне, - что вы очень близко сойдётесь с Мартовым; он не похож на всех социал-демократов, которые все узковаты и фанатичны. Мартов обладает умом широким и гибким, и ничто человеческое ему не чуждо". Такая характеристика действительно очень располагала меня к Мартову. Однако между нами уже лежала в то время политическая рознь. Встреча моя с Мартовым была как нельзя менее удачна. Товарищи меньшевики затеяли какой-то мелкий неприятный скандал на одном из моих рефератов, кричали, волновались, старались сорвать собрание. Тут же произошло какое-то острое столкновение между Мартовым и моей женой, в которое вмешался Лядов, а потом я, и мы наговорили друг другу каких-то резкостей.
Несмотря на столь неприятное столкновение, отношения наши никогда не были очень враждебны. Во время пребывания моего в Швейцарии мы встречались редко, и вообще большевики и меньшевики жили совершенно врозь. Встречались, можно сказать, только на поле битвы, то есть на митингах и дискуссиях, но мы, конечно, постоянно слышали друг о друге. Я привык относиться к Мартову как к симпатичному богемскому типу, по внешности чем-то вроде вечного студента, по нравам - завсегдатая кафе, небрежному ко всем условиям комфорта, книгочею, постоянному спорщику и немножко чудаку.
Это впечатление, если говорить именно о внешнем очерке натуры Мартова, оказалось совпадающим с истиной, когда я гораздо короче познакомился с ним. Как писателя и как оратора я мог более или менее полно оценить Мартова в Швейцарии.
С внешней стороны Мартов читал свои рефераты скучно, у него слабый голос, своеобразная манера глухо отрубать, откусывать отдельные фразы, и вся его бессильная натура с несколько свисшими с крупного носа стёклами пенсне казалась столь типично интеллигентской и теоретической, что о зажигательном действии его как трибуна не могло быть и речи. Бывало даже так, что, когда Мартов выступал утомлённым, его голос становился совсем малоразборчивым и речь делалась убийственно скучной. А между тем Мартов редко умеет говорить коротко, ему нужно так сказать, ораторски разложить локти на кафедру. Это делает подчас его выступления серыми и монотонными, несмотря на то что они никогда не бывают пусты.
Если следить за мыслью Мартова даже во время самых скучных его докладов, то и тогда можно вынести нечто обогащающее. Но у него бывают и чрезвычайно удачные моменты. Больше всего загорается он в непосредственной полемике, и поэтому Мартов сильней всего как импровизатор, во время реплик своим противникам после реферата, в последнем слове. Я знаю много мастеров слова, особенно опасных в этом последнем ответе. Едок и блестящ был Плеханов, не брезгавший при этом всеми преимуществами последнего слова, на которое уже нельзя ответить. Умеет как-то распющивать, резюмировать и презрительно уничтожать, как мелочь, все возражения Владимир Ильич, но вряд ли кто-нибудь в этом отношении превосходит Мартова. Если Мартов имеет последнее слово, вы не можете чувствовать себя в безопасности, как бы ни были уверены в правоте вашего дела, и как бы лично вы ни были хорошо вооружены.
Во-первых, Мартов всегда оживает во время последнего слова, весь переполняется иронией, поднимает до настоящего блеска вспышки своего тонкого ума, умеет расчленить всё, что сказал противник, и использовать абсолютно каждый промах и каждый мельчайший уклон. Аналитик он превосходный, и если в кольчуге вашей есть какая-нибудь дыра, то вы можете быть уверены, что мартовский кинжал без промаха ужалит вас именно сюда.
И как оратор он становится при этом бесконечно оживлённей, заставляет смеяться аудиторию или вызывает в ней ропот негодования. Так же бывает с Мартовым, когда он говорит на какую-нибудь особенно волнующую его тему, что часто случалось в трагические дни нашей революции. Некоторые его речи в Петроградском Совете в меньшевистскую эпоху, на отдельных съездах меньшевиков и делегатов Совета, вообще, главным образом, речи, направлявшиеся направо, были поистине превосходны не только по своему содержанию, но и по пафосу негодования и благородному чувству революционной искренности. Я помню, как Мартов, после произнесения речи за Грима против Церетели, вызвал даже у Троцкого громовое восклицание: "Да здравствует честный революционер Мартов!"
Когда говоришь о таких людях, как Ленин, Троцкий, Зиновьев, то не можешь не отметить большую силу их как ораторов, чем как писателей, хотя все три эти вождя русской революции являются большими мастерами пера. У Мартова это, конечно, наоборот. Как оратор он имеет успех только вспышками от времени до времени, когда он в ударе, и "непосредственное исполнение" затушёвывает подчас большую даровитость рисунка речи и глубину мысли. Всё это выступает на первый алан в статьях Мартова. Стиль Мартова как писателя чрезвычайно благороден. Он не любит уснащать свою писаную речь словечками, остротами, украшать её всякими фигурами и образами. Отдельная страница Мартова не кажется в этом смысле яркой, потому что она не изузорена. Вместе с тем в ней нет той особенной грубоватой простоты, своеобразной вульгаризации формы без вульгаризации мысли, однако, - в которой силён подлинно народный вождь Ленин. Мартов пишет как будто несколько одноцветным языком, но нервным, подкупающе искренним, облекающим мысль как будто тонкими складками греческого хитона. Именно эта мысль во все изящных пропорциях своего логического строения выступает на первый план. В сущности говоря, очаровывает не Мартов-писатель, а Мартов-мыслитель, и заметьте при этом, что Мартов, в сущности, не способен порождать большую мысль. Говорить о Мартове-мыслителе, скажем, сколько-нибудь рядом я уже не говорю с Марксом, но, например, с Каутским - просто невозможно.
В области революционной тактики циклопические сооружения Ленина подавляют своей величиной хитроумные постройки Мартова. Нет, дело не в крупности его лозунгов, не в широте его революционного обхвата, дело именно в необычайной тонкости его аналитического дарования, в умении работать с лупой, чеканить свои мысли. Ум Мартова шлифующий; и его тактические или политические строения всегда имеют характер очень законченной, до полной ясности доведённой обработки избранной им темы.
Политические предпосылки Мартова, конечно, неправильны. Для роли политического вождя у него не хватает темперамента, смелости и широты обхвата. Он теряется на относительных мелочах и поэтому заранее, так сказать, предоставлен к той осмотрительности и осторожности, которая переходит в робость и отравляет революционную душу, придавая ей несносный, у иных обывательский, а у других кабинетный характер. Такие черты кабинетного политика, несомненно, присущи Мартову. Скажу больше, свой несравненный политический дар и свою убедительную публицистику Мартов большей частью даёт на служение не собственным мыслям. Мартов - великолепный идейный костюмер, с большим вкусом и как раз по росту кроит и шьёт идейное одеяние лозунгов, которые вырабатываются за его спиной более решительными меньшевиками. Ведь и в нерешительности нужна известная решимость. У меньшевиков типичных, коренных их политическая нерешительность вытекает вовсе не из отсутствия характера личного, - лично они могут быть людьми чрезвычайно мужественными и властными, - она вытекает из классовых интересов промежуточных групп. Промежуточные группы нерешительны по самому существу своему, историческая судьба толкает их на среднюю линию между непримиримыми классами. Отсюда отсутствие какой бы то ни было героичности в их позиции. Но свои компромиссы люди эти могут проводить иногда с большой решительностью и так как в период революционный они являются последней надеждой весьма хитрого и всё ещё влиятельного полюса привилегированных, то и становятся порою людьми с железной рукой на службе у своих классовых полуврагов для преодоления своих левых братьев, причём собственная левизна превращается в революционную фразу, служащую ширмой для их порою прямо палаческой работы. Мартов на такую роль не способен, но всё узорное шитьё, столь присущее стилю Мартова, весь умонаклон его, обращённый на отдельные факты, не могущий перенести тех грубых и резких линий, которые, разрушая всякие геометрические чертежи, прокладывает революционную страсть, - делает его крайне мало приспособленным к работе в титаническом лагере подлинных революционеров.
Эти особенности натуры толкают его неудержимо - хотя он порой барахтается против этого - в лагерь оппортунистов, и тогда костюмерный талант Мартова служит к изготовлению изящных туалетов для составленных из месива произведений ума всякого рода либерданов. (Либерданы - ироническая кличка, укрепившаяся за меньшевистскими лидерами - Либером и Даном и их сторонниками после публикации фельетона Д.Бедного под названием "Либердан").
Сколько раз Мартов, влекомый своим подлинно демократическим духом, поднимался почти до заключения союза с левой социал-демократией, но каждый раз его отталкивало от нас то, что он называет грубостью, каждый раз ему претил тот размах, в котором иные находят полное удовлетворение и наслаждение, с которым иные считаются как с чертой, коренным образом присущей стихийному великому перевороту, но который не вмещает дух Мартова.
И вновь Мартов падал в либердановское болото, и утончённый ум его опять начинал носиться над этим болотом, украшающим его блуждающим огоньком.
Во время первой революции Мартов ничем не изменил себе и полностью выявил те черты, которые я старался сейчас обрисовать.
Я не могу сказать, чтобы он играл во время этого первого столкновения народных масс с правительством выдающуюся роль, как настоящий политический вождь, он был тем же превосходным журналистом-аналитиком, тем же спорщиком, тем же внутрипартийным тактиком.
Новая эмиграция нанесла Мартову очень тяжёлый удар, быть может, никогда колебания Мартова не были так заметны и, вероятно, так мучительны. Правое крыло меньшевизма стало быстро разлагаться, уклоняясь в так называемое ликвидаторство. (Ликвидаторство - оппортунистическое направление в РСДРП, возникшее в 1907 г. Выступало за ликвидацию нелегальной революционной пролетарской партии и за создание легальной реформистской партии). Мартову не хотелось идти в этот мещанский развал революционного духа. Но ликвидаторы держались за Дана, Дан за Мартова, и, как обычно, тяжёлый меньшевистский хвост тащил Мартова на дно. Был момент, когда он словно бы заключил союз с Лениным, побуждаемый к тому Троцким и Иннокентием, мечтавшим о создании сильного центра против крайних левых и крайних правых.
Эту линию, как известно, очень сильно поддерживал и Плеханов, но идиллия длилась недолго, правизна одержала верх у Мартова, и вновь началась та же распря между большевиками и меньшевиками.
Мартов жил в то время в Париже. Мне говорили, что он даже стал несколько опускаться, что всегда грозит эмигрантам. Политика приобрела слишком мелочный характер, характер мятежной дрязги, а страсть к богеме и жизни кафе начала как будто бы грозить ему упадком его духовных сил. Однако, когда пришла война, Мартов не только встряхнулся, но и занял спервоначала весьма решительную позицию.
Нет никакого сомнения, что интернационалистическое крыло во II Интернационале обязано Мартову некоторыми своими успехами. И речами, и статьями, и своим влиянием и связями Мартов сильно поддержал интернационалистов и перетянул почти всех заграничных меньшевиков (за исключением плехановцев, которые считались до тех пор левыми, а тут сразу ринулись в антантовский империализм). Мартов занял позицию центра и довольно определённо разошёлся тут с Лениным и Зиновьевым.
Тем не менее он стал своим человеком, и вот тут вновь сказалось пагубное шатание Мартова. Очень отчётливо понимая весь ужас социалистического оборончества, Мартов тем не менее надеялся увлечь за собой самих оборонцев и не решался порвать с ними организационные связи. Это политически погубило Мартова, погубило с морально-политической точки зрения, ибо Мартов мог бы сыграть чрезвычайно блестящую роль подлинного вождя и вдохновителя правой группы внутри Коммунистической партии, если бы в то время он направил свою волю по левой стороне водораздела.
В начале революции после приезда Троцкого в Россию, в мае - июне, Ленин мечтал о союзе с Мартовым и понимал, сколько в нём было выгоды, но колеблющийся, однако, всегда преобладающий наклон Мартова направо предрешил ещё в Париже дальнейшую судьбу его: быть непризнанным ни в сех, ни в тех, и вечно прозябать в качестве более или менее кусательной, более или менее благородной, но всегда бессильной оппозиции.
Этим Мартов сам обесцветил себя и в историю войдёт гораздо более бесцветным, чем мог бы по своим политическим дарованиям.
Большая близость с Мартовым создалась у меня в 1915 - 1916 годы в Швейцарии. Мы были близкими соседями. Мартов часто гостил у моих друзей Кристи, и в это время мы зачастую беседовали не только на политические темы, которые всегда заставляли нас ссориться, но и на темы литературные, вообще культурные. Я мог оценить здесь большой вкус Мартова и действительно значительную широту его подхода к жизни. Я должен сказать, однако, что к этому времени, по крайней мере, Мартов был уже гораздо односторонней, чем я ожидал. Большого полёта любви к искусству, большой глубины в интересах философских у него не было. Он всё читал, обо всём мог говорить, говорить интересно, умно и порою ново, но всё это он делал как-то машинально, душа его при этом отсутствовала, - если в это время получалась газета, то он прекращал всякие разговоры и немедленно в неё углублялся; если даже в это время читалось вслух что-нибудь очень увлекательное, что Мартов сам хвалил и любил, - он всё же заслонялся газетным листом с какой-то запойной страстью. Настоящее увлечение проявлялось у Мартова только в разговорах политических и особенно узкополитических, внутрипартийных.
Тем не менее я не могу не отметить, что в личных отношениях у Мартова проявляется много очаровательных черт. В нём есть большая симпатичность глубоко интеллектуальной натуры, много непосредственности и искренности, так что в целом его близостью невозможно не дорожить, и люди нейтральные в политическом отношении всегда проникаются к нему великим уважением и горячей симпатией. Политические же его союзники относятся к нему если не с таким горячим обожанием, какое внушает к себе Ленин, то, во всяком случае, с искренней любовью и своеобразным поклонением.
Ещё раз скажу, взвешивая всё в моей памяти: я с глубокой грустью констатирую, что этот большой человек и большой ум в силу черт, присущих, правда, самому его душевному типу, не сыграл и десятой доли той благотворной роли, которую мог бы сыграть.
Будущее? Но что загадывать о будущем. Если коммунистический строй победит и укрепится, быть может, Мартов займёт роль лояльной оппозиции справа и окажется вместе с тем одним из творческих умов нового мира - этого я, конечно, от души желаю; если же до победы коммунизма предстоят ещё перерывы и пробелы, то Мартов или погибнет, потому что он слишком благороден, чтобы молчать в эпоху реакции, или будет безнадёжно путаться на задворках революции, как он путается в них сейчас.
О ТОВАРИЩАХ ПО ПАРТИИ
А. Луначарский ВОЛОДАРСКИЙ (Гольдштейн Моисей Маркович) (1891 - 1918)
С товарищем Володарским я познакомился вскоре после приезда моего в Россию (1917 г.).
Я был выставлен кандидатом в Петербургскую городскую думу, и на выборах, если не ошибаюсь, в июне месяце был выбран гласным. На первом же собрании объединённой группы новых гласных большевиков и межрайонцев я встретил Володарского. Надо сказать, что эта объединённая группа включала в себя немало более или менее крупных фигур. Ведь к ней принадлежали и Калинин, и Иоффе, и такие товарищи из межрайонцев, как Товбина и Дербышев, входили в неё товарищи Закс, Аксельрод и многие другие. Но я не мог не отметить сразу на этом далеко не заурядном фоне фигуру Володарского.
Яков Михайлович Свердлов был, так сказать, инструктором группы и дал ей некоторые общие указания, а вслед за тем мы стали обсуждать все предстоящие нам проблемы, и в обсуждении этом сразу выдвинулся Володарский. С огромной сметливостью и живостью ума ухватывал он основные задачи нашей новой деятельности и обрисовывал, каким образом можем мы объединить реальное и повседневное обслуживание пролетарского населения Петрограда с задачами революционной агитации. Я даже не знал фамилии Володарского. Я только видел перед собою этого небольшого роста ладного человека, с выразительным орлиным профилем, ясными живыми глазами, чеканной речью, точно отражавшей такую же чеканную мысль.
В перерыве мы вместе с ним пошли в какое-то кафе, расположенное напротив Думы, где мы заседали, и продолжили нашу беседу. Я там невольно и несколько неожиданно для себя сказал: "Я ужасно рад, что вижу вас в группе; мне кажется, что вы как нельзя лучше приспособлены ко всем перипетиям той борьбы, которая предстоит нам вообще и в Думе в частности". И только тут я спросил его, как его фамилия и откуда он. "Я - Володарский, - ответил он, - по происхождению и образу жизни рабочий из Америки. Агитацией занимаюсь уже давно и приобрёл некоторый политический опыт".
Володарский очень скоро отошёл от думской работы. Ещё до Октября он определился как одна из значительных агитаторских сил нашей партии и несмотря на лихорадочную и подчас ослепительно яркую работу таких агитаторов нашей партии, как Троцкий, Зиновьев и другие.