Хруцкая Татьяна Васильевна : другие произведения.

Генетический код нации ... Лев Николаевич Толстой

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   Татьяна Хруцкая
  
  
  
  
  
  
   ГЕНЕТИЧЕСКИЙ КОД НАЦИИ
  
   ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ
  
  
  
   "Само присутствие в мире Льва Николаевича Толстого влияло на жизнь целой планеты. Знание того, что этот человек живёт, давало большие силы. С его уходом из жизни много исчезло..."
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Санкт-Петербург
   2017 год
   "Однако читатель Льва Николаевича Толстого не умер...
   Читатель Александра Сергеевича Пушкина не умер..."
   "Классика и эксперименты, звёзды и новые имена - в программе Международного театрального фестиваля...
   - Что покажет театр?
   - Это две премьеры. По "Анне Карениной" Льва Николаевича Толстого... И спектакль по "Крейцеровой сонате", тоже Льва Николаевича Толстого...
   - Откуда столь плотный интерес к Толстому?
   - Так совпало. Но мне кажется, что его романы сейчас очень востребованы. Сегодня, потеряв некие социальные ориентиры, общество, люди ищут конкретные ответы на извечные вопросы о смысле жизни в семье. Выбирая спектакли, мы думаем о том, что интересно зрителю. Не что возбуждает какие-то примитивные рефлексы... Но мы думаем о том, что может взволновать публику, дать ей некий нравственный урок, чем всегда славился Русский Театр..."
  
   "- Отчего вас потянуло на "Анну Каренину"? Ну, оставьте Толстого в покое, он написал - дайте мне спокойно читать. Неужели нет других? Вы же сами пишите сценарии... Чего вас тянет обязательно экранизировать кого-то? Лев Николаевич был бы дико недоволен, я думаю...
   - Да дело ж тут не в удовольствии или неудовольствии Льва Николаевича. Почему в Англии двадцать мять Гамлетов экранизировали? Потому что это - ГЕНЕТИЧЕСКИЙ КОД НАЦИИ...
   - Так пойдите в театр и посмотрите двадцать пять постановок. Это пьеса, а не кино. Там может быть такой Гамлет, и такой Гамлет...
   - Но эту пьесу экранизируют в кино. И именно по этим экранизациям можно понять, что происходит в глубинном состоянии английского общества, английского менталитета. Вы знаете нынешнюю историю с "Анной Карениной"? Прокатчики с очень большой осторожностью относятся к ней...
   - Сколько фильм идёт?
   - Два часа и двадцать две минуты... А прокатчики говорят: "Вы знаете, ужасно трудно объяснить молодому поколению, кто такая Анна Каренина". Молодое поколение не читало "Анну Каренину". В школе же что нынче нужно? "В каком платье Наташа Ростова была на балу? В белом, розовом или зелёном - указать одно"...
   - А что именно трудно объяснить? Эта вещь - абсолютно любовный роман. Красивая женщина, весьма страстная, с довольно холодным мужем, хотя и порядочным. Влюбляется, в общем, в довольно ветреного человека, красавца... Ну, и так далее, всякие страсти-мордасти... Всё же понятно, легче лёгкого... Почему вы хотите это показывать?..
   - Потому что есть маниакально-депрессивный психоз. Возникает необходимость. А вот почему она возникает, эта необходимость, в силу каких обстоятельств - это и есть предмет картины...
   - Анна для вас - это кто или что? Для вас лично?
   - Лично для меня - это Анна. А вы знаете, почему Лев Николаевич Толстой написал "Анну Каренину"? С чего началось? К нему пришла Гартунг, внучка Пушкина. Лев Николаевич увидел у неё на шее завиток чёрных волос и весь вечер не мог отвести взгляд. А когда Софья Андреевна возмутилась: "Лев Николаевич, Вы в своём уме? Что это такое?", он ответил: "Я смотрел на неё и представлял, каким был живой Пушкин"... Это заехало в его голову и там осталось. Затем он получил первое собрание сочинений Пушкина... Листал последний том - письма, незаконченные отрывки и нарвался на полторы странички текста, где было написано: "Гости съезжались на дачу"... Лёг спать, потом встал и прочитал снова. Там не было написано ничего особенного, но возникло то, что я называю маниакально-депрессивным психозом, - возникла необходимость... Он сказал: "У этого отрывка, вероятнее всего, есть какое-то начало и есть какой-то конец"... И решил дописать это начало и этот конец, "подружив" всё с завитком волос на шее Гартунг. Это и есть искусство, художество. Остальное - продюсерские разговоры...
   - Всё-таки для вас Анна - кто? Если бы вы встретили её - влюбились бы? Как женщина она вам не безразлична?
   - Она мне представляется идеальной женщиной... Но это нужно ощущать, и этими своими ощущениями я хотел поделиться..."
  
   "- Поскольку уходящий, 2016-ый. Год был Годом кино, начну с вопроса о вашей новой картине "Анна Каренина. История Вронского", которую зрители увидят уже довольно скоро. Вас в интернете уже ругают за то, что вы якобы чуть ли не осквернили роман, отойдя от классического его прочтения. Известно, например, что у вас не будет сцены, в которой Анна бросается под поезд. Почему у нас так щепетильно относятся к экранизации классики?
   - Критикуют-то сейчас в интернете, а там такая разношёрстная публика с множеством "тараканов"... Мы действительно нашли довольно нестандартную форму для экранизации, но, несмотря на оригинальные обрамления, отступления, очень точно следовали букве романа Толстого. Ну а комментировать выпады в адрес картины я не нахожу нужным, поскольку зритель-то фильма ещё не видел... Да, нам удалось избежать сакраментальной сцены, в которой Анна бросается под поезд, - я считаю, что не совсем правильно, когда концовка фильма для зрителя абсолютна очевидна...
   - Тем не менее ваша экранизация "Анны Карениной" уже 34-я в мировом кино. Что же в этом произведении такого, что притягивает кинематографистов многие годы?
   - То, что о любви ничего лучше до сих пор не написано и вряд ли будет написано вообще когда-нибудь. Толстой создал классический сюжет, в котором описаны все нюансы взаимоотношений мужчины и женщины. В разных конфигурациях они повторяются из века в век, поэтому роман не устаревает и так привлекает кинематографистов. По сути, всё, что было написано и снято после выхода этого произведения, - вариации на тему. Хотя я снял достаточно картин, у меня до сих пор не было в чистом виде фильма о любви. А любовь - это основа основ. Войны, политика, искусство - всё проистекает из такого всеобъемлющего понятия, как "любовь"...
  
   ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧТОЛСТОЙ
   "АННА КАРЕНИНА"
  
   "Замысел "романа из современной жизни" возник у Толстого ещё в 1870-ом году. "Вчера вечером он мне сказал, - пишет Софья Андреевна Толстая в своём дневнике 24 февраля 1870-го года, - что ему представился тип женщины, замужней, из высшего общества, но потерявшейсебя"...
   Первые главы "Анны Карениной" увидели свет в 1875-ом году в журнале "Русский вестник": Толстой решился на их публикацию до окончания рукописи в целом. Печатание романа продолжалось три года. Успех превзошёл все ожидания. Как писала одна из современниц Толстого, "всякая главы "Анну Карениной" подымала всё общество на дыбы, и не было конца толкам, восторгам, и пересудам, и спорам, как будто дело шло о вопросе, каждому лично близком. По словам Фёдора Михайловича Достоевского, "Анна Каренина" поразила современников "не только вседневностью содержания, но и огромной психологической разработкой души человеческой, страшной глубиной и силой". Уже к началу 1900-х годов роман Толстого был переведён на многие языки мира, а в настоящее время входит в золотой фонд мировой литературы.
   "Анна Каренина" - лучший роман о женщине, написанный в 19-ом веке".
   "АННА КАРЕНИНА"
   Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему.
   Всё смешалось в доме Облонских. Жена узнала, что муж был связан с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой, и объявила мужу, что не может жить с ним в одном доме. Положение это продолжалось уже третий день и мучительно чувствовалось и самими супругами, и всеми членами семьи, и домочадцами...
   На третий день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский - Стива, как его звали в свете, - в обычный час, то есть в восемь часов утра, проснулся не в спальне жены, а в своём кабинете, на сафьяновом диване...
   И тут он вспомнил вдруг, как и почему он спит не в спальне жены, а в кабинете; улыбка исчезла с его лица, он сморщил лоб...
   И его воображению представились опять все подробности ссоры с женою, вся безвыходность его положения и мучительнее всего собственная вина его...
   Неприятнее всего была та первая минута, когда он, вернувшись из театра, весёлым и довольным, с огромною грушей для жены в руке, не нашёл жены в гостиной; к удивлению, не нашёл её и в кабинете и наконец увидал её в спальне с несчастною, открывшею всё, запиской в руке...
   Долли неподвижно сидела с запиской в руке и с выражением ужаса, отчаяния и гнева смотрела на него...
   С ним случилось в эту минуту то, что случается с людьми, когда они неожиданно уличены в чём-нибудь слишком постыдном. Он не сумел приготовить своё лицо к тому положению, в которое он становился пред женой после открытия его вины...
   Эту глупую улыбку он не мог простить себе...
   Степан Аркадьич был человек правдивый в отношении к себе самому. Он не мог обманывать себя и уверять себя, что он раскаивается в своём поступке. Он не мог раскаиваться теперь в том, в чём он раскаивался когда-то лет шесть тому назад, когда он сделал первую неверность жене. Он не мог раскаиваться в том, что он, тридцатичетырёхлетний, красивый, влюбчивый человек, не был влюблён в жену, мать пяти живых и двух умерших детей, бывшую только годом моложе его. Он раскаивался только в том, что не сумел лучше скрыть от жены. Но он чувствовал всю тяжесть своего положения и жалел жену, детей и себя...
   "И как хорошо всё было до этого, как мы хорошо жили! Она была довольна, счастлива детьми, я не мешал ей ни в чём, предоставлял ей возиться с детьми, с хозяйством, как она хотела... Но что же делать?"
   Ответа не было, кроме того общего ответа, который даёт жизнь на все самые сложные и неразрешимые вопросы. Ответ этот: надо жить потребностями дня, то есть забыться... "Там видно будет"...
   - Матвей, сестра Анна Аркадьевна будет завтра...
   - Слава богу, - сказал Матвей, этим ответом показывая, что он понимает так же, как и барин, значение этого приезда, то есть что Анна Аркадьевна, любимая сестра Степана Аркадьича, может содействовать примирению мужа с женой...
   Степан Аркадьич получал и читал либеральную газету, не крайнюю, но того направления, которого держалось большинство. И несмотря на то что ни наука, ни искусство, ни политика, собственно, не интересовали его, он твёрдо держался тех взглядов на все эти предметы, каких держалось большинство и его газета, и изменял их, только когда большинство изменяло их, или, лучше сказать, не изменял их, а они сами в нём незаметно изменялись. Степан Аркадьич не избирал ни направления, ни взглядов, а эти направления и взгляды сами приходили к нему, точно так же, как он не выбирал формы шляпы или сюртука, а брал те, которые носят. А иметь взгляды ему, жившему в известном обществе, при потребности некоторой деятельности мысли, развивающейся обыкновенно в лета зрелости, было так же необходимо, как иметь шляпу. Если и была причина, почему он предпочитал либеральное направление консервативному, какого держались тоже многие из его круга, то это произошло не от того, чтоб он находил либеральное направление более разумным, но потому, что оно подходило ближе к его образу жизни. Либеральная партия говорила, что в России всё скверно, и действительно, у Степана Аркадьича долгов было много, а денег решительно недоставало. Либеральная партия говорила, что брак есть отжившее учреждение и что необходимо перестроить его, и действительно, семейная жизнь доставляла мало удовольствия Степану Аркадьичу и принуждала его лгать и притворяться, что было противно его натуре. Либеральная партия говорила, или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом жить было бы очень весело... Итак, либеральное направление сделалось привычкой Степана Аркадьича, и он любил свою газету, как сигару после обеда, за лёгкий туман, который она производила в его голове...
   Долли... Дарья Александровна... говорила себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал. Она всё ещё говорила, что уедет от него, но чувствовала, что это невозможно; это было невозможно потому, что она не могла отвыкнуть считать его своим мужем и любить его...
   "А может быть, и образуется! Хорошо словечко: образуется..."
   И Дарья Александровна погрузилась в заботы дня и потопила в них на время своё горе...
   Степан Аркадьич в школе учился хорошо благодаря своим хорошим способностям, но был ленив и шалун и потому вышел из последних, но, несмотря на свою всегда разгульную жизнь, небольшие чины и нестарые годы, занимал почётное и с хорошим жалованьем место начальника в одном из московских присутствий. Место это он получил чрез мужа сестры Анны, Алексея Александровича Каренина, занимавшего одно из важнейших мест в министерстве, к которому принадлежало присутствие; но если бы Каренин не назначил своего шурина на это место, то чрез сотню других лиц, братьев, сестёр, родных, двоюродных, дядей, тёток, Стива Облонский получил бы это место или другое подобное, тысяч в шесть жалованья, которые ему были нужны, так как дела его,несмотря на достаточное состояние жены, были расстроены. Половина Москвы и Петербурга была родня и приятели Степана Аркадьича. Он родился среди тех людей, которые были и стали сильными мира сего... Все были ему приятели и не могли обойти своего; и Облонскому не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не делал...
   Дома Левиных и Щербацких были старые дворянские московские дома и всегда были между собою в близких и дружественных отношениях...
   Левин... в доме Щербацких в первый раз увидал ту самую среду старого дворянского, образованного и честного семейства, которого он был лишён смертью отца и матери. Все члены этой семьи, в особенности женская половина, представлялись ему покрытыми какою-то таинственною, поэтическою завесой, и он не только не видел в них никаких недостатков, но под этой поэтическою, покрывавшею их завесой предполагал самые возвышенные чувства и всевозможные совершенства...
   Слыхал он, что женщины любят часто некрасивых, простых людей, но не верил этому, потому что судил по себе, так как сам он мог любить только красивых, таинственных и особенных женщин...
   Приехав с утренним поездом в Москву, Левин остановился у своего старшего брата по матери Кознышева... Брат был не один. У него сидел известный профессор философии, приехавший из Харькова, собственно, затем, чтобы разъяснить недоразумение, возникшее между ними по весьма важному философскому вопросу. Профессор вёл жаркую полемику против материалистов, а Сергей Кознышев с интересом следил за этою полемикой и, прочтя последнюю статью профессора, написал ему в письме свои возражения; он упрекал профессора за слишком большие уступки материалистам. И профессор тотчас приехал, чтобы столковаться. Речь шла о модном вопросе: есть ли граница между психическими и физиологическими явлениями в деятельности человека и где она?..
   - Я не могу допустить, я не могу ни в коем случае согласиться с Кейсом, чтобы всё моё представление о внешнем мире вытекало из впечатлений. Самоё понятие бытия получено мною не через ощущение, ибо нет специального органа для передачи этого понятия.
   - Да, но они, Вурст, и Кнауст, и Припасов, ответят вам, что наше сознание бытия вытекает из совокупности всех ощущений, что это сознание бытия есть результат ощущений. Вурст даже прямо говорит, что. коль скоро нет ощущения, нет и понятия бытия.
   - Я скажу наоборот...
   - Стало быть, если чувства мои уничтожены, если тело моё умрёт, существования никакого уж не может быть?..
   - Это вопрос мы не имеем ещё права решать... Не имеем данных...
   Когда профессор уехал, Сергей Иванович обратился к брату...
   - Ну, что у вас земство, как?
   - А, право, не знаю...
   - Как? Ведь ты член управы?
   - Нет, уже не член, я вышел, и не езжу больше на собрания...
   Левин в оправдание стал рассказывать, что делалось на собраниях в его уезде.
   - Вот это всегда так! Мы, русские, всегда так. Может быть, это и хорошая наша черта - способность видеть свои недостатки, но мы пересаливаем, мы утешаемся иронией, которая у нас всегда готова на языке. Я скажу тебе только, что дай эти же права, как наши земские учреждения, другому европейскому народу, - немцы и англичане выработали бы из них свободу, а мы только смеёмся...
   В 4 часа, чувствуя своё бьющееся сердце, Левин слез с извозчика у Зоологического сада и пошёл дорожкой к горам и катку, наверное зная, что найдёт её там, потому что видел карету Щербацких у подъезда.
   Был ясный морозный день. У подъезда рядами стояли кареты, сани, ваньки, жандармы. Чистый народ, блестя на ярком солнце шляпами, кишел у входа и по расчищенным дорожкам, между русскими домиками с резными князьками; старые кудрявые берёзы сада, обвисшие всеми ветвями от снега, казалось, были разубраны в новые торжественные ризы...
   Всё освещалось ею. Она была улыбка, озарявшая всё вокруг... Он сошёл вниз, избегая подолгу смотреть на неё, как на солнце, но он видел её, как солнце, и не глядя... Она была прекраснее, чем он воображал её... Детскость выражения её лица в соединении с тонкой красотою стана составляли её особенную прелесть, которую он хорошо помнил; но что всегда, как неожиданность, поражало в ней, это было выражение её глаз, кротких, спокойных и правдивых, и в особенности её улыбка, всегда переносившая Левина в волшебный мир...
   Когда Левин вошёл с Облонским в гостиницу, он не мог не заметить...
   - Если прикажете, ваше сиятельство, отдельный кабинет... Устрицы свежие получены... Фленсбургские, ваше сиятельство, остендских нет...
   - Так что ж, не начать ли с устриц?..
   - Мне всё равно. Мне лучше щи да каша; но ведь здесь этого нет... Нет, без шуток; что ты выберешь, то и хорошо. Я побегал на коньках, и есть хочется... Я с удовольствием поем хорошо.
   - Ещё бы! Что ни говори, это одно из удовольствий жизни... Ну, так дай ты нам, братец ты мой, устриц два, или мало - три десятка, суп с кореньями...
   - Прентаньер...
   - Потом тюрбо под густым соусом, потом... ростбиф... Да каплунов, что ли, ну и консервов.
   Татарин, вспомнив манеру Степана Аркадьича не называть кушанья по французской карте, не повторял за ним, но доставил себе удовольствие повторить весь заказ по карте: "Суп прентаньер, тюрбо соус Бомарше, пулард а лестрагон, маседуан де фрюи..."
   - Что же пить будем?
   - Шампанское... Нюи подай. Нет, уж лучше классический шабли.
   - Слушаю-с. Сыру вашего прикажете?
   - Ну да, пармезан...
   Левин ел устрицы, хотя белый хлеб с сыром был ему приятнее...
   - А ты не очень любишь устрицы? Или ты озабочен? А?
   Ему хотелось, чтобы Левин был весел. Но Левин не то что был не весел, он был стеснён. С тем, что было у него в душе, ему жутко и неловко было в трактире, между кабинетами, где обедали с дамами, среди этой беготни и суетни; эта обстановка бронз, зеркал, газа, татар - всё это было ему оскорбительно. Он боялся запачкать то, что переполняло его душу.
   - Я? Да, я озабочен; но, кроме того, меня всё это стесняет... Ты не можешь представить себе, как для меня, деревенского жителя, всё это дико, как ногти того господина, которого я видел у тебя... Ты постарайся, войди в меня, стань на точку зрения деревенского жителя. Мы в деревне стараемся привести свои руки в такое положение, чтоб удобно было ими работать; для этого обстригаем ногти, засучивает иногда рукава. А тут люди нарочно отпускают ногти, насколько они могут держаться, и прицепляют в виде запонок блюдечки, чтоб уж ничего нельзя было делать руками.
   - Да, это признак того, что грубый труд ему не нужен. У него работает ум.
   - Может быть. Но всё-таки мне дико, так же как мне дико теперь то, что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть в состоянии делать своё дело, а мы с тобой стараемся как можно дольше не наесться и для этого едим устрицы...
   - Ну, разумеется. Но в этом-то и цель образования: изо всего сделать наслаждение.
   - Ну, если это цель, то я желал бы быть диким.
   - Ты и так дик. Вы все, Левины, дики... Ну как же ты не дик? Чем же объяснить то, что ты вдруг исчез из Москвы? Щербацкие меня спрашивали о тебе беспрестанно, как будто я должен знать. А я знаю только одно: ты делаешь всегда то, чего никто не делает... Так ты зачем приехал в Москву?
   - Ты догадываешься?..Ну что же ты скажешь мне? Как ты смотришь на это?..
   - Я? Я ничего так не желал бы, как этого, ничего. Это лучшее, что могло бы быть...
   - Нет, ты точно думаешь, что это возможно? Нет, ты скажи всё, что ты думаешь! Ну а если, если меня ждёт отказ?.. И я даже уверен...
   Степан Аркадьич улыбнулся. Он так знал это чувство Левина, знал, что для него все девушки в мире разделяются на два сорта: один сорт - это все девушки в мире, кроме неё, и эти имеют все человеческие слабости, и девушки очень обыкновенные; другой сорт - она одна, не имеющая никаких слабостей и превыше всего человеческого...
   - Ты пойми, что это не любовь. Я был влюблён, но это не то. Это не моё чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что решил, что этого не может быть, понимаешь, как счастья, которого не бывает на земле; но я бился с собой и вижу, что без этого нет жизни. И надо решать... Это вроде сумасшествия. Но одно ужасно... Вот ты женился, ты знаешь это чувство... Ужасно то, что мы - старые, уже с прошедшим... не любви, а грехов... вдруг сближаемся с существом чистым, невинным; это отвратительно, и поэтому нельзя не чувствовать себя недостойным...
   - Ну, у тебя грехов немного.
   - Ах, всё-таки... всё-таки, "с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь..." Да.
   - Что ж делать, так мир устроен...
   - Одно утешение, как в этой молитве, которую я всегда любил, что не по заслугам прости меня, а по милосердию. Так и она только простить может...
   - Одно ещё я тебе должен сказать. Ты знаешь Вронского?
   - Нет, не знаю. Зачем ты спрашиваешь?.. Зачем мне знать Вронского?
   - А затем тебе знать Вронского, что это один из твоих конкурентов.
   - Что такое Вронский?.. И лицо его из того детски-восторженного выражения, которым только что любовался Облонский, вдруг перешло в злое и неприятное.
   - Вронский - это один из сыновей графа Кирилла Ивановича Вронского и один из лучших образцов золочёной молодёжи петербургской... Страшно богат, красив, большие связи, флигель-адъютант и вместе с тем - очень милый, добрый малый... Он образован и очень умён; это человек, который далеко пойдёт... Он появился здесь вскоре после тебя, и, как я понимаю, он по уши влюблён в Кити, и ты понимаешь, что мать... Ещё слово: во всяком случае, советую решить вопрос скорее. Нынче не советую говорить. Поезжай завтра утром, классически, делать предложение, и да благословит тебя Бог... Да, брат, женщины - это винт, на котором всё вертится. Вот и моё дело плохо, очень плохо. И всё от женщин. Ты мне скажи откровенно, ты мне дай совет... Положим, ты женат, ты любишь жену, но ты увлёкся другою женщиной...
   - Извини, но я решительно не понимаю этого, как бы... Всё равно как не понимаю, как бы теперь, наевшись, тут же пошёл бы мимо калачной и украл бы калач...
   - Отчего же? Калач иногда так пахнет, что не удержишься... Что же делать, ты мне скажи, что делать? Жена стареется, а ты полон жизни. Ты не успеешь оглянуться, как уже чувствуешь, что ты не можешь любить любовью жену, как бы ни уважал её. А тут вдруг подвернётся любовь, и ты пропал, пропал!.. Но что же делать?
   - Не красть калачей.
   - О моралист! Но ты пойми, есть две женщины: одна настаивает только на своих правах, и права эти твоя любовь, которой ты не можешь ей дать; а другая жертвует тебе всем и ничего не требует. Что тебе делать? Как поступить?Тут страшная драма.
   - Если ты хочешь мою исповедь относительно этого, то я скажу тебе, что не верю, чтобы тут была драма. И вот почему. По-моему, любовь... обе любви, которые, помнишь, Платон определяет в своём "Пире", обе любви служат пробным камнем для людей. Одни люди понимают только одну, другие другую. И те, что понимают только неплатоническую любовь, напрасно говорят о драме. При такой любви не может быть никакой драмы. "Покорно вас благодарю за удовольствие, моё почтенье", вот и вся драма. А для платонической любви не может быть драмы, потому что в такой любви всё ясно и чисто, потому что...
   В эту минуту Левин вспомнил о своих грехах и о внутренней борьбе, которую он пережил. И он неожиданно прибавил:
   - А впрочем, может быть, ты и прав. Очень может быть... Но я не знаю, решительно не знаю.
   - Вот видишь ли, ты очень цельный человек. Это твоё качество и твой недостаток. Ты сам цельный характер и хочешь, чтобы вся жизнь слагалась из цельных явлений, а этого не бывает. Ты вот презираешь общественную служебную деятельность, потому что тебе хочется, чтобы дело постоянно соответствовало цели, а этого не бывает. Ты хочешь тоже, чтобы деятельность одного человека всегда имела цель, чтобы любовь и семейная жизнь всегда была одно. А этого не бывает. Всё разнообразие, вся прелесть, вся красота жизни слагается из тени и света...
   - Счёт! - крикнул он и вышел в соседнюю залу, где тотчас же встретил знакомого адъютанта и вступил с ним в разговор об актрисе и её содержателе. И тотчас же в разговоре с адъютантом Облонский почувствовал облегчение и отдохновение от разговора с Левиным, который вызывал его всегда на слишком большое умственное и душевное напряжение...
   Княжне Кити Щербацкой было восемнадцать лет. Она выезжала первую зиму. Успехи её в свете были больше, чем обеих её старших сестёр, и больше, чем даже ожидала княгиня. Мало того, что юноши, танцующие на московских балах, почти все были влюблены в Кити, уже в первую зиму представились две серьёзные партии: Левин и, тотчас же после его отъезда, граф Вронский...
   Княгиня видела, что в последнее время многое изменилось в приёмах общества, что обязанности матери стали ещё труднее. Она видела, что сверстницы Кити составляли какие-то общества, отправлялись на какие-то курсы, свободно обращались с мужчинами, ездили одни по улицам, многие не приседали и, главное, были все твёрдо уверены, что выбрать себе мужа есть их дело, а не родителей. "Нынче уж так не выдают замуж, как прежде", - думали и говорили все эти молодые девушки и все даже старые люди. Но как нынче выдают замуж, княгиня ни от кого не могла узнать. Французский обычай - родителям решать судьбу детей - был не принят, осуждался. Английский обычай - совершенной свободы девушки - был тоже не принят и невозможен в русском обществе. Русский обычай сватовства считался чем-то безобразным, над ним смеялись все и сама княгиня. Но как надо выходить и выдавать замуж, никто не знал. Все, с кем княгине случалось толковать об этом, говорили ей одно: "Помилуйте, в наше время уж пора оставить эту старину. Ведь молодым людям в брак вступать, а не родителям, стало быть, и надо оставить молодых людей устраиваться, как они знают". Но хорошо было говорить тем, у кого не было дочерей; а княгиня понимала, что при сближении дочь могла влюбиться, и влюбиться в того, кто не захочет жениться, или в того, кто не годится в мужья. И сколько бы ни внушали княгине, что в наше время молодые люди сами должны устраивать свою судьбу, она не могла верить этому, как не могла бы верить тому, что в какое бы то ни было время для пятилетних детей самыми лучшими игрушками должны быть заряженные пистолеты. И княгиня беспокоилась с Кити больше, чем со старшими дочерьми...
   - Я одно хочу сказать...
   - Мама, пожалуйста, пожалуйста, не говорите ничего про это. Я знаю, я всё знаю.
   - Я только хочу сказать, что, подав надежду одному...
   - Мама, голубчик, ради бога, не говорите. Так страшно говорить про это.
   - Не буду, не буду, но одно, моя душа: ты мне обещай. Что у тебя не будет от меня тайны. Не будет?
   - Никогда, мама, никакой... Но мне нечего говорить теперь. Я... я... если бы хотела, я не знаю, что сказать и как... я не знаю...
   "Нет, неправду не может она сказать с этими глазами", - подумала мать, улыбаясь на её волнение и счастье. Княгиня улыбалась тому, как огромно и значительно кажется ей, бедняжке, то, что происходит теперь в её душе...
  
   - А! Константин Дмитрич! Опять приехали в наш развратный Вавилон, - сказала графиня, подавая ему крошечную жёлтую руку и вспоминая слова Левина, сказанные как-то в начале зимы, что Москва есть Вавилон. - Что, Вавилон исправился или вы испортились?..
   - Мне очень лестно, графиня, что вы так помните мои слова... Верно, они на вас очень сильно действуют.
   - Ах, как же! Я всё записываю...
  
   - Позвольте вас познакомить... Константин Дмитрич Левин. Граф Алексей Кириллович Вронский...
  
   Вронский никогда не знал семейной жизни. Мать его была в молодости блестящая светская женщина, имевшая во время замужества, и в особенности после, много романов, известных всему свету. Отца своего он почти не помнил и был воспитан в Пажеском корпусе. Выйдя очень молодым блестящим офицером из школы, он сразу попал в колею богатых петербургских военных. Хотя он и ездил изредка в петербургский свет, все любовные интересы его были вне света.
   В Москве в первый раз он испытал, после роскошной и грубой петербургской жизни, прелесть сближения со светскою, милою и невинною девушкой, которая полюбила его... На балах он танцевал преимущественно с нею; он ездил к ним в дом... Несмотря на то что он ничего не сказал ей такого, чего не мог бы сказать при всех, он чувствовал, что она всё более и более становилась в зависимость от него, и чем больше он это чувствовал, тем ему было приятнее и его чувство к ней становилось нежнее. Он не знал, что его образ действий относительно Кити имеет определённое название, что это есть заманиванье барышень без намерения жениться и что это заманиванье есть один из дурных поступков, обыкновенных между блестящими молодыми людьми, как он. Ему казалось, что он первый открыл это удовольствие, и наслаждался своим открытием...
   Женитьба для него никогда не представлялась возможностью. Он не только не любил семейной жизни, но в семье, и в особенности в муже, по тому общему взгляду холостого мира, в котором он жил, он представлял себе нечто чуждое, враждебное, а всего более - смешное. Но... выйдя в этот вечер от Щербацких, он почувствовал, что та духовная тайная связь, которая существовала между ним и Кити, утвердилась нынешний вечер так сильно, что надо предпринять что-то. Но что можно и что должно предпринять он не мог придумать.
   То и прелестно, что ничего не сказано ни мной, ни ею, но мы так понимали друг друга в этом невидимом разговоре взглядов и интонаций, что нынче яснее, чем когда-нибудь, она сказала мне, что любит. И как мило, просто и, главное, доверчиво! Я сам себя чувствую лучше, чище. Я чувствую, что у меня есть сердце и что есть во мне много хорошего. Эти милые влюблённые глаза! Когда она сказала: и очень..."
   "Ну так что ж? Ну и ничего. Мне хорошо, и ей хорошо". И он задумался о том, где ему окончить нынешний вечер...
  
   На другой день, в 11 часов утра, Вронский выехал на станцию Петербургской железной дороги встречать мать, и первое лицо, попавшееся ему на ступеньках большой лестницы, был Облонский, ожидавший с этим поездом сестру...
  
   - Я не знаю, отчего это во всех москвичах, разумеется исключая тех, с кем говорю, есть что-то резкое. Что-то они всё на дыбы становятся, сердятся, как будто всё хотят дать почувствовать что-то...
   - Есть это, правда, есть...
  
   Вронский пошёл за кондуктором в вагон и при входе в отделение остановился, чтобы дать дорогу выходившей даме. С привычным тактом светского человека, по одному взгляду на внешность этой дамы, Вронский определил её принадлежность к высшему свету. Он извинился и пошёл было в вагон, но почувствовал необходимость ещё раз взглянуть на неё - не потому что она была очень красива, не по тому изяществу и скромной грации, которые видны были во всей её фигуре, но потому, что в выражении миловидного лица, когда она прошла мимо его, было что-то особенно ласковое и нежное. Когда он оглянулся, она тоже повернула голову. Блестящие, казавшиеся тёмными от густых ресниц, серые глаза дружелюбно, внимательно остановились на его лице, как будто она признавала его... В этом коротком взгляде Вронский успел заметить сдержанную оживлённость, которая играла в её лице и порхала между блестящими глазами и чуть заметной улыбкой, изгибавшею её румяные губы. Как будто избыток чего-то так переполнял её существо, что мимо воли выражался то в блеске взгляда, то в улыбке. Она потушила умышленно свет в глазах, но он светился против её воли в чуть заметной улыбке...
  
   Вронский вошёл в вагон. Мать его...
  
   Каренина опять вошла в вагон, чтобы проститься с графиней.
   - Ну вот, вы, графиня, встретили сына, а я брата...
   - Я бы с вами объехала вокруг света и не соскучилась бы. Вы одно из тех милых женщин, с которыми и поговорить, и помолчать приятно...
  
   Когда Анна вошла в комнату, Долли сидела в маленькой гостиной... Долли была убита своим горем, вся поглощена им. Однако она помнила, что Анна, золовка, была жена одного из важнейших лиц в Петербурге и петербургская grandedame... "Да, наконец, Анна ни в чём не виновата... Я о ней ничего, кроме самого хорошего, не знаю, и в отношении к себе я видела от неё только ласку и дружбу". Правда, как она могла запомнить своё впечатление в Петербурге у Карениных, ей не нравился самый дом их; что-то было фальшивое во всём складе их семейного быта. "Но за что же я не приму её? Только бы не вздумала она утешать меня! Все утешения и увещания, и прощения христианские - всё это я уж тысячу раз передумала, и всё это не годится"...
  
   Анна сняла платок, шляпу и, зацепив ею за прядь своих чёрных, везде вьющихся волос, мотая головой, отцепляла волоса.
   - А ты сияешь счастьем и здоровьем! - сказала Долли почти с завистью...
  
   - Долли, он говорил мне... Долли, милая! Я не хочу ни говорить тебе за него, ни утешать; это нельзя. Но, душенька, мне просто жалко тебя, жалко тебя всей душой!
   - Утешить меня нельзя. Всё потеряно после того, что было, всё пропало!
   - Но, Долли, что же делать? Как лучше поступить в этом ужасном положении? - вот о чём надо подумать.
   - Всё кончено, и больше ничего... И хуже всего то, ты пойми, что я не могу его бросить: дети, я связана. А с ним жить я не могу, мне мука видеть его.
   - Долли, голубчик, он говорил мне, но я от тебя хочу слышать, скажи мне всё...
   - Изволь... Но я скажу сначала. Ты знаешь, как я вышла замуж. Я с воспитанием maman не только была невинна, но я была глупа. Я ничего не знала. Говорят, я знаю, мужья рассказывают жёнам свою прежнюю жизнь, но Стива... Степан Аркадьич ничего не сказал мне. Ты не поверишь, но я до сей поры думала, что я одна женщина, которую он знал. Так я жила восемь лет. Ты пойти, что я не только не подозревала неверности, но что я считала это невозможным, и тут, представь себе, с такими понятиями узнать вдруг весь ужас, всю гадость... Ты пойми меня. Быть уверенной вполне в своём счастье, и вдруг... и получить письмо... письмо его к своей любовнице, к моей гувернантке. Нет, это слишком ужасно!.. Я понимаю ещё увлечение, но обдуманно, хитро обманывать меня... с кем же?.. Продолжать быть моим мужем вместе с нею... это ужасно! Ты не можешь понять...
   - О нет, я понимаю! Понимаю, милая Долли, понимаю...
   - И ты думаешь, что он понимает весь ужас моего положения?.. Нисколько! Он счастлив и доволен.
   - О нет!.. Он жалок, он убит раскаяньем...
   - Способен ли он к раскаянью?..
   - Да, я его знаю. Я не могла без жалости смотреть на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли), - его мучают две вещи: то, что ему стыдно детей, и то, что он, любя тебя... да, да, любя больше всего на свете, сделал тебе больно, убил тебя. "Нет, нет, она не простит", - всё говорит он...
   - Да, я понимаю, что положение его ужасное; виноватому хуже, чем невинному. Если он чувствует, что от вины его всё несчастие. Но как же простить, как мне опять быть его женою после неё? Мне жить с ним теперь будет мученье, именно потому, что я любила его, как любила, что я люблю свою прошедшую любовь к нему... Она ведь молода, ведь она красива... ты понимаешь ли, Анна, что у меня моя молодость, красота взяты кем? Им и его детьми. Я отслужила ему, и на этой службе ушло всё моё, и ему теперь, разумеется, свежее пошлое существо приятнее. Они, верно, говорили между собою обо мне или, ещё хуже, умалчивали, - ты понимаешь?.. И после этого он будет говорить мне... Что ж, я буду верить ему? Никогда. Нет, уж кончено всё, всё, что составляло утешенье, награду труда, мук... Ты поверишь ли? Я сейчас учила Гришу: прежде это бывало радость, теперь мученье. Зачем я стараюсь, тружусь? Зачем дети? Ужасно то, что вдруг душамоя перевернулась, и вместо любви, нежности у меня к нему одна злоба, да, злоба. Я бы убила егои...
   - Душенька, Долли, я понимаю, но не мучь себя. Ты так оскорблена, так возбуждена, что ты многое видишь не так...
   - Что делать, придумай, Анна, помоги мне. Я всё передумала и ничего не вижу...
   - Я одно скажу, я его сестра, я знаю его характер, эту способность всё,всё забыть, эту способность полного увлечения, но зато и полного раскаяния. Он не верит, не понимает теперь, как он мог сделать то, что сделал...
   - Нет, он понимает, он понимал! Но я... ты забываешь меня... разве мне легче?..
   - Долли, душенька, я понимаю твои страдания вполне, только одного я не знаю: я не знаю... я не знаю, насколько в душе твоей есть ещё любви к нему. Это ты знаешь, - настолько ли есть, чтобы можно было простить. Если есть, то прости!
   - Нет...
   - Я больше тебя знаю свет... Я знаю этих людей, как Стива, как они смотрят на это. Ты говоришь, что он с ней говорил об тебе. Этого не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена - это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьёй и этим. Я этого не понимаю, но это так.
   - Да, но он целовал её...
   - Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблён в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись, бывало, над ним, что он к каждому слову прибавлял: "Долли удивительная женщина". Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его...
   - Но если это увлечение повторится?
   - Оно не может, как я понимаю...
   - Да, но ты простила бы?
   - Не знаю. Я не могу сказать... Нет, не могу... Нет, могу, могу, могу. Да, я простила бы. Я не была бы тою же, да, но простила бы, и так простила бы, как будто этого не было, совсем не было.
   - Ну, разумеется... иначе бы это не было прощение. Если простить, то совсем, совсем... Милая моя, как я рада, что ты приехала, как я рада. Мне легче, гораздо легче стало...
  
   После обеда приехала Кити. Она знала Анну Аркадьевну, но очень мало, и ехала теперь к сестре не без страху пред тем, как её примет эта петербургская светская дама, которую все так хвалили. Но она понравилась Анне Аркадьевне - это она увидела сейчас. Анна, очевидно, любовалась её красотою и молодостью, и не успела Кити опомниться, как она уже чувствовала себя не только под её влиянием, но чувствовала себя влюблённою в неё, как способны влюбляться молодые девушки в замужних и старших дам... Кити чувствовала, что Анна была совершенно проста и ничего не скрывала, но что в ней был другой, какой-то высший мир недоступных для неё интересов, сложных и поэтических...
  
   - Так теперь когда же бал?
   - На будущей неделе, и прекрасный бал. Один из тех балов, на которых всегда весело.
   - А есть такие, где всегда весело?
   - Странно, но есть... Вы разве не замечали?
   - Нет, душа моя, для меня уж нет таких балов, где весело, - сказала Анна, и Кити увидела в её глазах тот особенный мир, который ей не был открыт. - Для меня есть такие, на которых менее трудно и скучно...
   - Как может быть вам скучно на бале?
   - Отчего же мне не может быть скучно на бале?..
   - Оттого, что вы всегда лучше всех.
   - Во-первых, никогда; а во-вторых, если б это и было, то зачем мне это?
   - Вы поедете на этот бал?
   - Я думаю, что нельзя будет не ехать...
   - Я очень рада буду, если вы поедете. Я бы так хотела вас видеть на бале.
   - По крайней мере, если придётся ехать, я буду утешаться мыслью, что это сделает вам удовольствие...
   - Я вас воображаю на бале в лиловом.
   - Отчего же непременно в лиловом?.. А я знаю, отчего вы зовёте меня на бал. Вы ждёте много от этого бала, и вам хочется, чтобы все тут были, все принимали участие.
   - Почём вы знаете? Да.
   - О! Как хорошо ваше время... Помню и знаю этот голубой туман, вроде того, что на горах в Швейцарии. Этот туман, который покрывает всё в блаженное то время, когда вот-вот кончится детство, и из этого огромного круга, счастливого, весёлого, делается путь всё уже и уже, и весело и жутко входить в эту анфиладу, хотя она и светлая, и прекрасная... Кто не прошёл через это?..
   Кити молча улыбалась. "Но как же она прошла через это? Как бы я желала знать весь её роман", - подумала Кити, вспоминая непоэтическую наружность Алексея Александровича, её мужа.
   - Я знаю кое-что. Стива мне говорил, и поздравляю вас, он мне очень нравится, я встретила Вронского на железной дороге... Я ехала вчера с матерью Вронского, и мать, не умолкая, говорила мне про него...
  
   Долли... вышла из своей комнаты... По тону Степана Аркадьича и Кити, и Анна сейчас поняли, что примирение состоялось...
  
   Бал только что начался, когда Кити с матерью входила на большую, уставленную цветами и лакеями в пудре и красных кафтанах, залитую светом лестницу. Из зал нёсся стоявший в них равномерный, как в улье, шорох движенья... послышались осторожно-отчётливые звуки скрипок оркестра, начавшего первый вальс...
  
   Несмотря на то что туалет, причёска и все приготовления к балу стоили Кити больших трудов и соображений, она теперь, в своём сложном тюлевом платье на розовом чехле, вступала на бал так свободно и просто, как будто все эти розетки, кружева, все подробности туалета не стоили ей и её домашним ни минуты внимания, как будто она родилась в этом тюле, кружевах, с этою высокою причёской, с розой и двумя листками наверху...
  
   Кити была в одном из своих счастливых дней... Глаза блестели, и румяные губы не могли не улыбаться от сознания своей привлекательности. Не успела она войти в залу и дойти до тюлево-ленто-кружевно-цветной толпы дам, ожидавших приглашения танцевать (Кити никогда не стаивала в этой толпе), как уж её пригласили на вальс, и пригласил лучший кавалер, главный кавалер на бальной иерархии, знаменитый дирижёр балов...
  
   Анна стояла, окружённая дамами и мужчинами, разговаривая. Анна была не в лиловом, как того непременно хотела Кити, но в чёрном, низко срезанном бархатном платье, открывавшем её точёные, как старой слоновой кости, полные плечи и грудь и округлые руки с тонкою крошечною кистью. Всё платье было обшито венецианским гипюром. На голове у неё, в чёрных волосах, своих без примеси, была маленькая гирлянда анютиных глазок и такая же на чёрной ленте пояса между белыми кружевами. Причёска её была незаметна. Заметны были только, украшая её, эти своевольные короткие колечки курчавых волос, всегда выбивавшиеся на затылке и висках. На точёной крепкой шее была нитка жемчугу.
  
   Кити видела каждый день Анну, была влюблена в неё и представляла себе её непременно в лиловом. Но теперь, увидав её в чёрном, она почувствовала, что не понимала всей её прелести. Она теперь увидала её совершенно новою и неожиданною для себя. Теперь она поняла, что Анна не могла быть в лиловом и что её прелесть именно в том, что она всегда выступала из своего туалета, что туалет никогда не мог быть виден на ней. И чёрное платье с пышными кружевами не было видно на ней; это была только рамка, и была видна только она, простая, естественная, изящная и вместе весёлая и оживлённая...
  
   - Вы и в залу входите танцуя...
   - Это одна из моих вернейших помощниц... Княжна помогает мне сделать бал весёлым и прекрасным. Анна Аркадьевна, тур вальса...
   - Я не танцую, когда можно не танцевать...
   - Но нынче нельзя...
  
   В это время подходил Вронский...
  
   - Ну, если нынче нельзя не танцевать, так пойдёмте, - сказала, не замечая поклона Вронского, и быстро подняла руку на плечо Корсунского.
   "За что она недовольна им?" - подумала Кити, заметив, что Анна умышленно не ответила на поклон Вронского. Вронский подошёл к Кити... Она ждала, что он пригласит её на вальс, но он не пригласил, и она удивлённо взглянула на него. Он покраснел и поспешно пригласил вальсировать, но только что он обнял её тонкую талию и сделал первый шаг, как вдруг музыка остановилась. Кити посмотрела на его лицо, которое было на таком близком от неё расстоянии, и долго потом, через несколько лет, этот взгляд, полный любви, которым она тогда взглянула на него и на который он не ответил ей, мучительным стыдом резал её сердце...
  
   Вронский с Кити прошёл несколько туров вальса. После вальса Кити подошла к матери и едва успела сказать несколько слов, как Вронский уже пришёл за ней для первой кадрили. Во время кадрили ничего значительного не было сказана...Но Кити и не ожидала большего от кадрили. Она ждала с замиранием сердца мазурки. Её казалось, что в мазурке всё должно решиться. То, что он во время кадрилине пригласил её на мазурку, не тревожило её. Она была уверена, что она танцует мазурку с ним, как и на прежних балах, и пятерым отказала мазурку, говоря, что танцует. Весь бал до последней кадрили был для Кити волшебным сновидением радостных цветов, звуков и движений... Но, танцуя последнюю кадриль с одним из скучных юношей, которому нельзя было отказать, ей случалось быть напротив с Вронским и Анной. Она не сходилась с Анной с самого приезда и тут вдруг увидала её опять совершенно новою и неожиданною. Она увидала в ней столь знакомую ей самой черту возбуждения от успеха. Она видела, что Анна пьяна вином возбуждаемого ею восхищения. Она знала это чувство и знала его признаки и видела их на Анне - видела дрожащий, вспыхивающий блеск в глазах и улыбку счастья и возбуждения, невольно изгибающую губы, и отчётливую грацию, верность и лёгкость движений.
   "Кто?.. Все или один?"... Она наблюдала и сердце её сжималось больше и больше. "Нет, это не любованье толпы опьянило её, а восхищение одного. И этот один? Неужели это он?" Каждый раз, когда он говорил с Анной, в глазах её вспыхивал радостный блеск, и улыбка счастья изгибала её румяные губы. Она как будто делала усилие над собой, чтобы не выказывать этих признаков радости, но они сами собой выступали на её лице. "Но что он?" Кити посмотрела на него и ужаснулась. То, что Кити так ясно представлялось в зеркале её лица, она увидела на нём. Куда делась его всегда спокойная, твёрдая манера и беспечно-спокойное выражение лица? Нет, он теперь каждый раз, как обращался к ней, немного сгибал голову, как бы желая пасть пред ней, и во взгляде его было одно выражение покорности и страха. "Я не оскорбить хочу, - каждый раз как будто говорил его взгляд, - но спасти себя хочу, и не знаю как". На лице его было такое выражение, которого она никогда не видала прежде.
   Они говорили об общих знакомых, вели самый ничтожный разговор, но Кити казалось, что всякое сказанное ими слово решало их и её судьбу. И странно, что хотя они действительно говорили о том, как... и о том, что... а между тем эти слова имели для них значение, и они чувствовали это так же, как и Кити. Весь бал, весь свет, всё закрылось туманом в душе Кити... Перед началом мазурки... на Кити нашла минута отчаяния и ужаса. Она отказала пятерым и теперь не танцевала мазурки. Даже не было надежды, чтоб её пригласили, именно потому, что она имела слишком большой успех в свете, и никому в голову не могло прийти, чтоб она не была приглашена до сих пор... Она чувствовала себя убитою...
   "А может быть, я ошибаюсь, может быть, этого не было?"...
  
   - Он при мне звал её на мазурку... Она сказала: разве вы не танцуете с княжной Щербацкой?
   Никто, кроме её самой, не понимал её положение, никто не знал того, что она вчера отказала человеку, которого она, может быть, любила, и отказала потому, что верила в другого.
   Графиня Нордстон нашла Корсунского, с которым она танцевала мазурку, и велела ему пригласить Кити.
   Кити танцевала в первой паре... Вронский с Анной сидели почти против неё... И чем больше она видела их, тем больше убеждалась, что несчастье её свершилось. Она видела, что они чувствовали себя наедине в этой полной зале. И на лице Вронского, всегда столь твёрдом и независимом, она видела то поразившее её выражение потерянности и покорность, похожее на выражение умной собаки, когда она виновата.
   Анна улыбалась, и улыбка передавалась ему. Она задумывалась, и он становился серьёзен. Какая-то сверхъестественная сила притягивала глаза Кити к лицу Анны. Она была прелестна в своём простом чёрном платье, прелестны были её полные руки с браслетами, прелестна твёрдая шея с ниткой жемчуга, прелестны вьющиеся волосы расстроившейся причёски, прелестны грациозные лёгкие движения маленьких рук и ног, прелестно это красивое лицо в своём оживлении; но было что-то ужасное и жестокое в её прелести.
   Кити любовалась ею ещё более, чем прежде, и всё больше и больше страдала. Кити чувствовала себя раздавленною, и лицо её выражало это. Когда Вронский увидал её, столкнувшись с ней в мазурке, он не вдруг узнал её - так она изменилась...
   В середине мазурки, повторяя сложную фигуру, Анна вышла на середину круга...
   "Да, что-то чуждое, бесовское и прелестное есть в ней"...
   Анна Аркадьевна не осталась ужинать и уехала...
  
   Левин... представлял себе Вронского, счастливого, доброго, умного и спокойного, никогда, наверное, не бывавшего в том ужасном положении, в котором он был нынче вечером. "Да, она должна была выбрать его. Так надо, и жаловаться мне не на кого и не за что. Виноват я сам. Какое право имел я думать, что она захочет соединить свою жизнь с моею? Кто я? И что я? Ничтожный человек, никому и ни для кого не нужный"...
  
   - Видишь ли это? Это начало нового дела, к которому мы приступаем. Дело это есть производительная артель...
   Константин почти не слушал... Он видел, что артель есть только якорь спасения от презрения к себе самому. Николай Левин продолжал говорить:
   - Ты знаешь, что капитал давит работника, - работники у нас, мужики, несут всю тягость труда и поставлены так, что, сколько бы они ни трудились, они не могут выйти из своего скотского положения. Все барыши заработной платы, на которые они могли бы улучшить своё положение, доставить себе досуг и вследствие этого образование, все излишки платы - отнимаются у них капиталистами. И так сложилось общество, что чем больше они будут работать, тем больше будут наживаться купцы, землевладельцы, а они будут скоты рабочие всегда. И этот порядок нужно изменить... И мы вот устраиваем артель слесарную, где всё производство, и барыш, и, главное, орудия производства, всё будет общее...
   Знаю ваши... аристократические воззрения. Знаю, что он все силы ума употребляет на то, чтоб оправдать существующее зло... Что может писать о справедливости человек, который её не знает?..
  
   Разговор брата о коммунизме... теперь заставил его задуматься. Он считал переделку экономических условий вздором, но он всегда чувствовал несправедливость своего избытка в сравнении с бедностью народа и теперь решил про себя, что, для того чтобы чувствовать себя вполне правым, он, хотя прежде много работал и не роскошно жил, теперь будет ещё больше работать и ещё меньше будет позволять себе роскоши.И всё это казалось ему так легко сделать над собой, что всю дорогу он провёл в самых приятных мечтаниях. С бодрым чувством надежды на новую, лучшую жизнь он в девятом часу ночи подъехал к своему дому...
   - Скоро ж, батюшка, вернулись...
   - Соскучился... В гостях хорошо, а дома лучше...
   Кабинет медленно осветился внесённой свечой... На него нашло на минуту сомнение в возможности устроить ту новую жизнь, о которой он мечтал дорогой. Все эти следы его жизни как будто охватили его и говорили ему: "Нет, ты не уйдёшь от нас и не будешь другим, а будешь такой же, каков был: с сомнениями, вечным недовольством собой, напрасными попытками исправления и падениями и вечным ожиданием счастья, которое не далось и невозможно тебе".
   Но это говорили его вещи, другой же голос в душе говорил, что не надо подчиняться прошедшему и что с собой сделать всё возможно. И, слушаясь этого голоса, он подошёл к углу, где у него стояли две пудовые гири, и стал гимнастически поднимать их, стараясь привести себя в состояние бодрости...
  
   Дом был большой, старинный, и Левин хотя жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что это глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот был целый мир для Левина. Это был мир, в котором жили и умерли его отец и мать. Они жили тою жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьёй.
   Левин едва помнил свою мать. Понятие о ней было для него священным воспоминанием, и будущая жена его должна была быть в его воображении повторением того прелестного, святого идеала женщины, каким была для него мать.
   Любовь к женщине он не только не мог себе представить без брака, но он прежде представлял себе семью, а потом уже ту женщину, которая даст ему семью. Его понятия о женитьбе поэтому не были похожи на понятия большинства его знакомых, для которых женитьба была одним из многих общежитейских дел; для Левина это было главным делом жизни, от которого зависело всё его счастье. И теперь от этого нужно было отказаться!
   Когда он вошёл в маленькую гостиную, где всегда пил чай, и уселся в своём кресле с книгою... он почувствовал, что, как ни странно это было, он не расстался с своими мечтами и что он без них жить не может. С ней ли, с другою ли, но это будет. Он читал книгу, думал о том, что читал... и вместе с тем разные картины хозяйства и будущей семейной жизни... представлялись его воображению. Он чувствовалось, что в глубине его души что-то устанавливалось, умерялось и укладывалось...
  
   "... Связь между всеми силами природы и так чувствуется инстинктом..."
  
   - Только не говорит... А пёс... Ведь понимает же, что хозяин приехал и ему скучно... Да разве я не вижу, батюшка? Пора мне господ знать. Сызмальства в господах выросла. Ничего, батюшка. Было бы здоровье да совесть чиста...
  
   После бала, рано утром, Анна Аркадьевна послала мужу телеграмму о своём выезде из Москвы в тот же день.
   - Нет, мне надо, надо ехать... нет, уж лучше нынче!..
   Долли казалось, что Анна не в спокойном духе, а в том духе заботы, который Долли хорошо знала за собой и который находит не без причины и большею частью прикрывает недовольство собою...
   - Какая ты нынче странная!..
   - Я не странная, но я дурная. Это бывает со мной. Мне всё хочется плакать. Это очень глупо, но это проходит... Так мне из Петербурга не хотелось уезжать, а теперь отсюда не хочется.
   - Ты приехала сюда и сделала доброе дело...
   - Не говори этого, Долли. Я ничего не сделала и не могла сделать... Что я сделала и что могла сделать? У тебя в сердце нашлось столько любви, чтобы простить...
   - Без тебя бог знает что бы было! Какая ты счастливая, Анна!.. У тебя всё в душе ясно и хорошо.
   - У каждого есть в душе свои скелеты, как говорят англичане.
   - Какие же у тебя скелеты? У тебя всё так ясно.
   - Есть!..
   - Ну, так они смешные, твои скелеты, а не мрачные...
   - Нет, мрачные. Ты знаешь, отчего я еду нынче, а не завтра? Это признание, которое меня давило, я хочу тебе его сделать... Да... Ты знаешь, отчего Кити не приехала обедать? Она ревнует ко мне. Я испортила... я была причиной того, что бал этот был для неё мученьем, а не радостью. Но, право, право, я не виновата или виновата немножко...
   - О, как ты это похоже сказала на Стиву!..
   - О нет, о нет! С не Стива... Я оттого говорю тебе, что я ни на минуту даже не позволяю себе сомневаться в себе...
   Но в ту минуту, когда она выговаривала эти слова, она чувствовала, что они несправедливы; что она не только сомневалась в себе, она чувствовала волнение при мысли о Вронском и уезжала скорее, чем хотела, только для того, чтобы больше не встречаться с ним.
   - Да, Стива мне говорил, что ты с ним танцевала мазурку и что он...
   - Но я бы была в отчаянии, если бы тут было что-нибудь серьёзное с его стороны... И я уверена, что это всё забудется и Кити перестанет меня ненавидеть.
   - Впрочем, Анна, по правде тебе сказать, я не очень желаю для Кити этого брака. И лучше, чтоб это разошлось, если он, Вронский, мог влюбиться в тебя в один день.
   - Ах, боже мой, это было бы так глупо! - сказала Анна, и опять густая краска удовольствия выступила на её лице, когда она услыхала занимавшую её мысль, выговоренную словами. - Так вот, я и уезжаю, сделав себе врага в Кити, которую я так полюбила. Ах, какая она милая! Но ты поправишь это, Долли? Да?..
  
   "Ну, всё кончено, и слава Богу!" - была первая мысль, пришедшая Анне Аркадьевне, когда она простилась в последний раз с братом, который до третьего звонка загораживал собою дорогу в вагоне...
   "Слава Богу, завтра увижу Серёжу и Алексея Александровича, и пойдёт моя жизнь, хорошая и привычная, по-старому"...
   Анна Аркадьевна читала и понимала, но ей неприятно было читать, то есть следить за отражением жизни других людей. Ей слишком самой хотелось жить...
   Она поняла, что подъехали к станции...
   - Выходить изволите?
   - Да, мне подышать хочется. Тут очень жарко...
  
   Она оглянулась и в ту же минуту узнала лицо Вронского... Это было опять то выражение почтительного восхищения, которое так подействовало на неё вчера. Не раз говорила она себе эти последние дни и сейчас только, что Вронский для неё один из сотен вечно одних и тех же, повсюду встречаемых молодых людей, что она никогда не позволит себе и думать в нём; но теперь, в первое мгновенье встречи с ним, её охватило чувство радостной гордости. Ей не нужно было спрашивать, зачем он тут. Она знала это так же верно, как если б он сказал ей, что он тут для того, чтобы быть там, где она.
   - Я не знала, что вы едете. Зачем вы едете?.. И неудержимая радость и оживление сияли на её лице.
   - Зачем я еду?.. Вы знаете, я еду для того, чтобы быть там, где вы, я не могу иначе...
   Весь ужас метели показался ей ещё более прекрасен теперь. Он сказал то самое, чего желала её душа, но чего она боялась рассудком. Она ничего не отвечала, и на лице её он видел борьбу...
   - Простите меня, если вам неприятно то, что я сказал...
   - Это дурно, что вы говорите, и я прошу вас, если вы хороший человек, забудьте, что вы сказали, как и я забуду...
   - Ни одного слова вашего, ни одного движения вашего я не забуду никогда и не могу...
   - Довольно, довольно!..
   Она поднялась на ступеньки и быстро вошла в сени вагона... Не вспоминая ни своих, ни его слов, она чувством поняла, что этот минутный разговор страшно сблизил их; и она была испугана и счастлива этим... Она не спала всю ночь. Но в том напряжении и тех грёзах, которые наполняли её воображение, не было ничего неприятного и мрачного; напротив, было что-то радостное, жгучее и возбуждающее... Поезд подходил к Петербургу. Тотчас же мысли о доме, о муже, о сыне и заботы предстоящего дня и следующих обступили её.
   В Петербурге, только что остановился поезд и она вышла, первое лицо, обратившее её внимание, было лицо мужа... Увидав её, он пошёл к ней навстречу... Какое-то неприятное чувство щемило ей сердце, когда она встретила его упорный и усталый взгляд, как будто она ожидала увидеть его другим. В особенности поразило её чувство недовольства собой, которое она испытала при встрече с ним. Чувство то было давнишнее, знакомое чувство, похожее на состояние притворства, которое она испытывала в отношениях к мужу; но прежде она не замечала этого чувства, теперь она ясно и больно сознала его.
   - Да, как видишь, нежный муж, нежный, как на другой год женитьбы, сгорал желанием увидеть тебя...
   - Серёжа здоров?..
   - И это вся награда за мою пылкость? Здоров, здоров...
  
   Вронский и не пытался заснуть всю эту ночь...Вронский ничего и никого не видал. Он чувствовал себя царём не потому, чтоб он верил, что произвёл впечатление на Анну, он ещё не верил этому, - но потому, что впечатление, которое она произвела на него, давало ему счастье и гордость.
   Что из этого всего выйдет, он не знал и даже не думал. Он чувствовал, что все его доселе распущенные, разбросанные силы были собраны в одно и с страшною энергией были направлены к одной цели. И он был счастлив этим...
  
   Когда в Петербурге он вышел из вагона, он чувствовал себя после бессонной ночи оживлённым и свежим... Он остановился у своего вагона, ожидая её выхода... Но прежде ещё, чем он увидал её, он увидал её мужа... Он видел первую встречу мужа с женою и заметил с проницательностью влюблённого признак лёгкого стеснения, с которым она говорила с мужем. "Нет, она не любит и не может любить его", - решил он сам с собою...
  
   - Хорошо ли вы провели ночь? - сказал Вронский, наклоняясь пред нею и пред мужем вместе и предоставляя Алексею Александровичу принять этот поклон на свой счёт и узнать его или не узнать, как ему будет угодно.
   - Благодарю вас, очень хорошо, - отвечала она...
   Она взглянула на мужа, чтоб узнать, знает ли он Вронского...
   - Граф Вронский, - сказала Анна.
   - А!..Мы знакомы, кажется... Туда ехала с матерью, а назад с сыном...
  
   Первое лицо, встретившее Анну дома, был сын...
  
   Чувство беспричинного стыда, которое она испытывала дорогой, и волнение совершенно исчезли. В привычных условиях жизни она чувствовала себя опять твёрдою и безупречною. Она с удивлением вспоминала своё вчерашнее состояние. "Что это было? Ничего. Вронский сказал глупость, которой легко положить конец, и я ответила так, как нужно было. Говорить об этом мужу не надо и нельзя. Говорить об этом - значит придавать важность тому, что её не имеет"...
  
   Каждая минута жизни Алексея Александровича была занята и распределена. И для того, чтоб успевать сделать то, что ему предстояло каждый день, он держался строжайшей аккуратности. "Без поспешности и без отдыха" - было его девизом...
  
   Анна не поехала в этот раз ни к княгине Бетси Тверской, которая, узнав о её приезде, звала её вечером, ни в театр, где нынче была у неё ложа. Она не поехала преимущественно потому, что платье, на которое она рассчитывала, было не готово... Анна была очень раздосадована. Перед отъездом в Москву она, вообще мастерица одеваться не очень дорого, отдала модистке для переделки три платья. Платья нужно было так переделать, чтоб их нельзя было узнать, и они должны были быть готовы уже три дня тому назад. Оказалось, что два платья были совсем не готовы, а одно переделано не так, как того хотела Анна...
  
   Допив со сливками и хлебом свой второй стакан чая, Алексей Александрович встал и пошёл в свой кабинет.
   - А ты никуда не поехала; тебе, верно, скучно было?
   - О нет!.. Что же ты читаешь теперь?
   - Теперь я читаю Герцога де Лиля, "Поэзия ада". Очень замечательная книга...
   Анна улыбнулась, как улыбаются слабостям любимых людей... Она знала его привычку, сделавшуюся необходимостью, вечером читать. Она знала, что, несмотря на поглощавшие почти всё его время служебные обязанности, он считал своим долгом следить за всем замечательным, появлявшимся в умственной сфере. Она знала тоже, что действительно его интересовали книги политические, философские, богословские, что искусство было по его натуре совершенно чуждо ему, но что, несмотря на это, или, лучше, вследствие этого, Алексей Александрович не пропускал ничего из того, что делало шум в этой области, и считал своим долгом всё читать... "Всё-таки он хороший человек, правдивый, добрый и замечательный в своей сфере..."
  
   Вронский слушал с удовольствием этот весёлый лепет хорошенькой женщины... В его петербургском мире все люди разделялись на два совершенно противоположные сорта. Один низший сорт: пошлые, глупые и, главное, смешные люди, которые веруют в то, что одному мужу надо жить с одною женой, с которою он обвенчан, что девушке надо быть невинною, женщине стыдливою, мужчине мужественным, воздержным и твёрдым, что надо воспитывать детей, зарабатывать свой хлеб, платить долги, - и разные тому подобные глупости. Это был сорт людей старомодных и смешных. Но был другой сорт людей, настоящих, к которому они все принадлежали, в котором надо быть, главное, элегантным, красивым, великодушным, смелым, весёлым, отдаваться всякой страсти не краснея и над всем остальным смеяться.
   Вронский только в первую минуту был ошеломлён после впечатлений совсем другого мира, привезённых им из Москвы; но тотчас же, как будто всунул ноги в старые туфли, онвошёл в свой прежний весёлый и приятный мир...
  
   В конце зимы в доме Щербацких происходил консилиум, долженствовавший решить, в каком положении находится здоровье Кити и что нужно предпринять для восстановления её ослабевающих сил...
  
   Несмотря на то что все доктора учились в одной школе, по одним и тем же книгам, знали одну науку, и несмотря на то, что некоторые говорили, что этот знаменитый доктор был дурной доктор, в доме княгини и в её кругу было признано почему-то, что этот знаменитый доктор один знает что-то особенное и один может спасти Кити... Князь хмурился... Он, как поживший, не глупый и не больной человек, не верил в медицину и в душе злился на всю эту комедию, тем более что едва ли не он один вполне понимал причину болезни Кити...
  
   Вслед за доктором приехала Долли... Ей попробовали рассказывать, что говорил доктор, но оказалось, что, хотя доктор и говорил очень складно и долго, никак нельзя было передать того, что он сказал. Интересно было только то, что решено ехать за границу...
  
   Долли невольно вздохнула. Лучший друг её, сестра, уезжала. А жизнь её была не весела. Отношения к Степану Аркадьичу после примирения сделались унизительными. Спайка,сделанная Анной, оказалась непрочна, и семейное согласие надломилось опять в том же месте. Определённого ничего не было, но Степана Аркадьича никогда почти не было дома, денег тоже никогда почти не было дома, и подозрения неверностей постоянно мучали Долли, и она уже отгоняла их от себя, боясь испытанных страданий ревности... Она позволяла себя обманывать, презирая его и больше всего себя за эту слабость. Сверх того, заботы большого семейства беспрестанно мучали её: то кормление грудного ребёнка не шло, то нянька ушла, то, как теперь, заболел один из детей...
  
   Войдя в маленький кабинет Кити, хорошенькую, розовенькую, с куколками фарфоровыми, комнатку, такую же молоденькую, розовенькую и весёлую, какою была сама Кити ещё два месяца назад, Долли вспомнила, как убирали они вместе прошлого года эту комнатку, с каким весельем и любовью...
   - Мне хочется поговорить с тобой.
   - О чём?
   - О чём, как не о твоём горе?
   - У меня нет горя.
   - Полно, Кити. Неужели ты думаешь, что я могу не знать? Я всё знаю. И поверь мне, это так ничтожно... Мы все прошли через это... Он не стоит того, чтобы ты страдала из-за него...
   - Да, потому что он мною пренебрёг...
   - Да кто же тебе это сказал? Никто этого не говорил. Я уверена, что он был влюблён в тебя и остался влюблён, но...
   - Что, что ты хочешь мне дать почувствовать, что? То, что я была влюблена в человека, который меня знать не хотел, и что я умираю от любви к нему?.. Не хочу я этих сожалений и притворств!.. Мне не о чем сокрушаться и утешаться. Я настолько горда, что никогда не позволю себе любить человека, который меня не любит... Я сказала и повторяю, что я горда и никогда, никогда я не сделаю то, что ты делаешь, - чтобы вернуться к человеку, который тебе изменил, который полюбил другую женщину. Я не понимаю, не понимаю этого! Ты можешь, а я не могу!..
   Молчание продолжалось минуты две. Долли думала о себе. То своё унижение, которое она всегда чувствовала, особенно больно отозвалось в ней, когда о нём напомнила ей сестра...
   - Долинька, я так, так несчастна!..
   И покрытое слезами милое лицо спряталось в юбке платья Дарьи Александровны...
  
   Петербургский высший круг, собственно, один; все знают друг друга, даже ездят друг к другу. Но в этом большом круге есть свои подразделения. Анна Аркадьевна Каренина имела друзей и тесные связи в трёх различных кругах. Один круг был служебный, официальный круг её мужа... Но этот круг правительственных, мужских интересов никогда... не мог интересовать её, и она избегала его.
   Другой близкий Анне кружок - это был тот, через который Алексей Александрович сделал свою карьеру... Это был кружок старых, некрасивых, добродетельных и набожных женщин и умных, учёных, честолюбивых мужчин. Один из умных людей, принадлежащих к этому кружку, называл его "совестью петербургского общества". Алексей Александрович очень дорожил этим кружком...
   Третий круг, где она имела связи, был, собственно, свет, - свет балов, обедов, блестящих туалетов, свет, державшийся одной рукой за двор, чтобы не спуститься до полусвета, который члены этого круга думали, что презирали, но с которым вкусы у него были не только сходные, но одни и те же. Связь её с этим кругом держалась через княгиню Бетси Тверскую...
   Анна первое время избегала, сколько могла, этого света княгини Тверской, так как он требовал расходов выше её средств, да и по душе она предпочитала первый; но после поездки в Москву сделалось наоборот. Она избегала нравственных друзей своих и ездила в большой свет. Там она встречала Вронского и испытывала волнующую радость при этих встречах... Вронский был везде, где только мог встречать Анну, и говорил ей, когда мог, о своей любви. Она ему не подавала никакого повода, но каждый раз, когда она встречалась с ним, в душе её загоралось то самое чувство оживления, которое нашло на неё в тот день в вагоне, когда она в первый раз увидела его. Она сама чувствовала, что при виде его радость светилась в её глазах и морщила её губы в улыбку, и она не могла затушить выражение этой радости.
   Первое время Анна искренне верила, что она недовольна им за то, что он позволяет себе преследовать её; но скоро по возвращении своём из Москвы, приехав на вечер, где она думала встретить его, а его не было, она по овладевшей ею грусти ясно поняла, что она обманывала себя, что это преследование не только не неприятно ей, но что оно составляет весь интерес её жизни...
  
   Весь большой свет был в театре...
   Вронский знал очень хорошо, что в глазах Бетси и всех светских людей он не рисковал быть смешным. Он знал очень хорошо, что в глазах этих лиц роль несчастного любовника девушки и вообще свободной женщины может быть смешна; но роль человека, приставшего к замужней женщине и во что бы то ни стало положившего свою жизнь на то, чтобы вовлечь её в прелюбодеянье, что роль эта имеет что-то красивое, величественное и никогда не может быть смешна, и поэтому он с гордою и весёлою, игравшею под его усами улыбкой, опустил бинокль и посмотрел на кузину...
  
   - Блаженны миротворцы, они спасутся...
  
   Княгиня Бетси, не дождавшись конца последнего акта, уехала из театра... Одна за другою стали подъезжать кареты к её огромному дому на Большой Морской...
   - Как вам понравилась Нильсон, княгиня?
   - Не говорите, пожалуйста, со мной про оперу, вы ничего не понимаете в музыке. Лучше я спущусь до вас и буду говорить с вами про ваши майолики и гравюры. Ну, какое там сокровище вы купили недавно на толкучке?
   - Хотите, я вам покажу? Но вы не знаете толку.
   - Покажите. Я выучилась у этих, как их зовут... банкиры... у них прекрасные есть гравюры. Они нам показывали.
   - Как вы были у Шюцбург?
   - Были... Они нас звали с мужем обедать, и мне сказывали, что соус на этом обеде стоил тысячу рублей... и очень гадкий соус, что-то зелёное. Надо было их позвать, и я сделала соус на восемьдесят пять копеек, и все были очень довольны. Я не могу делать тысячерублёвых соусов...
   Разговор был очень приятный. Обсуждали Карениных, жену и мужа.
   - Анна очень переменилась с своей московской поездки. В ней есть что-то странное...
   - Перемена главная та, что она привезла с собою тень Алексея Вронского...
   - Но женщине должно быть неприятно без тени...
   - Да, но женщины с тенью обыкновенно дурно кончают...
   - Никто не доволен своим состоянием, и всякий доволен своим умом...
   - Анна такая славная, милая. Что же ей делать, если все влюблены в неё и, как тени, ходят за ней?
   - Да я и не думаю осуждать...
   - Если за нами никто не ходит, как тень, то это не доказывает, что мы имеем право осуждать...
   - А вот и вы наконец!..
   Вронский был не только знаком со всеми, но видал каждый день всех, кого он тут встретил, и потому он вошёл с теми спокойными приёмами, с какими входят в комнату к людям, от которых только что вышли.
   - Откуда я? Что же делать, надо признаться. Из Буфф. Кажется, в сотый раз, и всё с новым удовольствием. Прелесть! Я знаю, что это стыдно; но в опере я сплю, а в Буффах досиживаю до последнего конца, и весело. Нынче...
   - Пожалуйста, не рассказывайте про этот ужас.
   - Ну, не буду, тем более что все знают эти ужасы.
   - И все бы поехали туда, если б это было так же принято, как опера...
  
   У входной двери послышались шаги, и княгиня Бетси, зная, что это Каренина, взглянула на Вронского. Он смотрел на дверь, и лицо его имело странное новое выражение. Он радостно, пристально и вместе с тем робко смотрел на входившую и медленно приподнимался. В гостиную входила Анна...
   - Я была у графини Лидии и хотела раньше приехать, но засиделась. У ней был сэр Джон. Очень интересный.
   - Ах, это миссионер этот?
   - Да, он рассказывал про индейскую жизнь очень интересно.
   Разговор, перебитый приездом, опять замотался, как огонь задуваемой лампы...
   - Я удивляюсь родителям. Говорят, это брак по страсти.
   - По страсти? Какие у вас антидилювиальные мысли! Кто нынче говорит про страсти?
   - Что делать? Эта глупая старая мода всё ещё не выводится...
   - Тем хуже для тех, кто держится этой моды. Я знаю счастливые браки только по рассудку.
   - Да, но как часто счастье браков по рассудку разлетается, как пыль, именно оттого, как появляется та самая страсть, которую не признавали...
   - Но браками по рассудку мы называем те, когда уже оба перебесились. Это как скарлатина, чрез это надо пройти.
   - Тогда надо выучиться искусственно прививать любовь, как оспу.
   - Я была в молодости влюблена в дьячка... Не знаю, помогло ли мне это.
   - Нет, я думаю, без шуток, что для того, чтоб узнать любовь, надо ошибиться и потом поправиться...
   - Даже после брака?
   - Никогда не поздно раскаяться...
   - Вот именно, надо ошибиться и поправиться. Как вы об этом думаете? - обратилась Бетси к Анне...
   - Я думаю, - сказала Анна, - я думаю... если сколько голов, столько умов, то и сколько сердец, столько родов любви...
   Вронский смотрел на Анну и с замиранием сердца ждал, что она скажет. Он вздохнул как бы после опасности, когда она выговорила эти слова.
   Анна вдруг обратилась к нему:
   - А я получила письмо из Москвы. Мне пишут, что Кити Щербацкая совсем больна...
   Анна встала и подошла к Бетси... Пока княгиня Бетси наливала ей чай, Вронский подошёл к Анне.
   - Что же вам пишут?..
   - Я часто думаю, что мужчины не понимают того, что благородно и неблагородно, а всегда говорят об этом... Я давно хотела сказать вам... Вы дурно поступили, дурно, очень дурно.
   - Разве я не знаю, что я дурно поступил? Но кто причиной, что я поступил так?
   - Зачем вы говорите мне это?
   - Вы знаете зачем...
   Не он, а она смутилась.
   - Это доказывает только то, что у вас нет сердца, - сказала она. Но взгляд её говорил, что она знает, что у него есть сердце, и от этого-то боится его.
   - То, о чём вы сейчас говорили, была ошибка, а не любовь...
   - Я вам давно хотела сказать, а нынче я нарочно приехала, зная, что я вас встречу. Я приехала сказать вам, что это должно кончиться. Я никогда ни перед кем не краснела, а вы заставляете меня чувствовать себя виноватою в чём-то.
   Он смотрел на неё и был поражён новою, духовною красотой её лица.
   - Чего вы хотите от меня?
   - Я хочу, чтобы вы поехали в Москву и просили прощенья у Кити...
   - Вы не хотите этого...
   - Если вы любите меня, как вы говорите, то сделайте, чтоб я была спокойна...
   - Разве вы не знаете, что вы для меня вся жизнь; но спокойствия я не знаю и не могу вам дать. Всего себя, любовь... да. Я не могу думать о вас и о себе отдельно. Вы и я для меня одно. И я не вижу впереди возможности спокойствия ни для себя, ни для вас. Я вижу возможность отчаяния, несчастия... или я вижу возможность счастья, какого счастья!.. Разве оно невозможно?
   Она все силы ума своего напрягла на то, чтобы сказать то, что должно; но вместо того она остановила на нём свой взгляд, полный любви, и ничего не ответила.
   "Вот оно! - с восторгом думал он. - Тогда, когда я уже отчаивался и когда, казалось, не будет конца, - вот оно! Она любит меня. Она признаётся в этом".
   - Так сделайте это для меня, никогда не говорите мне этих слов, и будем добрыми друзьями, - сказала она словами, но совсем другое говорил её взгляд.
   - Друзьями мы не будем, вы это сами знаете. А будем ли мы счастливейшими или несчастнейшими из людей - это в вашей власти... Ведь я прошу одного, прошу права надеяться, мучаться, как теперь; но если и этого нельзя, велите мне исчезнуть, и я исчезну. Вы не будете видеть меня, если моё присутствие тяжело вам.
   - Я не хочу никуда прогонять вас.
   - Только не изменяйте ничего. Оставьте всё как есть... Вот ваш муж.
   Действительно, в эту минуту Алексей Александрович... входил в гостиную. Оглянув жену и Вронского, он подошёл к хозяйке...
   Вронский и Анна продолжали сидеть у маленького стола.
   - Это становится неприлично...
   Заметив производимое на всех неприятное впечатление, княгиня Бетси... подошла к Анне.
   - Я всегда удивляюсь ясности и точности выражений вашего мужа... Самые трансцендентные понятия становятся мне доступны, когда он говорит.
   - О да! - сказала Анна, сияя улыбкой счастья и не понимая ни одного слова из того, что говорила ей Бетси. Она перешла к большому столу и приняла участие в общем разговоре.
   Алексей Александрович, просидев полчаса, подошёл к жене и предложил ей ехать вместе домой; но она, не глядя на него, отвечала, что останется ужинать. Алексей Александрович раскланялся и вышел...
   - Вы ничего не сказали; положим, я ничего не требую, но вы знаете, что не дружба мне нужна, мне возможно одно счастье в жизни, это слово, которого вы так не любите... да, любовь...
   - Любовь... Я оттого и не люблю этого слова, что оно для меня слишком много значит, больше гораздо, чем вы можете понять... До свиданья!
   Её взгляд, прикосновение руки прожгло его. Он поцеловал свою ладонь в том месте, где она тронула его, и поехал домой, счастливый сознанием того, что в нынешний вечер он приблизился к достижению своей цели более, чем в два последние месяца...
  
   Алексей Александрович ничего особенного и неприличного не нашёл в том, что жена его сидела с Вронским у особого стола и о чём-то оживлённо разговаривала; но он заметил, что другим в гостиной это показалось чем-то особенным и неприличным, и потому это показалось неприличным и ему. Он решил, что нужно сказать об этом жене...
   Алексей Александрович был не ревнив. Ревность, по его убеждению, оскорбляет жену, и к жене должно иметь доверие. Почему должно иметь доверие, то есть полную уверенность в том, что его молодая жена всегда будет его любить, он себя не спрашивал; но он не испытывал недоверия, потому что имел доверие и говорил себе, что надо его иметь. Теперь же, хотя убеждение его в том, что ревность есть постыдное чувство и что нужно иметь доверие, и не было разрушено, он чувствовал, что стоит лицом к лицу пред чем-то нелогичным и бестолковым, и не знал, что надо делать. Алексей Александрович стоял лицом к лицу пред жизнью, пред возможностью любви в его жене к кому-нибудь, кроме его, и это-то казалось ему очень бестолковым и непонятным, потому что это была сама жизнь. Всю жизнь свою Алексей Александрович прожил и проработал в сферах служебных, имеющих дело с отражениями жизни. И каждый раз, когда он сталкивался с самою жизнью, он отстранялся от неё... Ему в первый раз пришли вопросы о возможности для его жены полюбить кого-нибудь, и он ужаснулся пред этим...
   Мысли его вдруг изменились. Он стал думать о ней, о том, что она думает и чувствует. Он впервые живо представил себе её личную жизнь, её мысли, её желания, и мысль, что у неё может и должна быть своя особенная жизнь, показалась ему так страшна, что он поспешил отогнать её. Это была та пучина, куда ему страшно было заглянуть. Переноситься мыслью и чувством в другое существо было душевное действие, чуждое Алексею Александровичу. Он считал это душевное действие вредным и опасным фантазёрством...
   "Вопросы о её чувствах, о том, что делалось и может делаться в её душе, это не моё дело, это дело её совести и подлежит религии... Моя же обязанность ясно определяется. Как глава семьи, я лицо, обязанное руководить ею, и потому отчасти лицо ответственное: я должен указать опасность, которую я вижу, предостеречь и даже употребить власть. Я должен ей высказать... Я должен сказать и высказать следующее: во-первых, объяснение значения общественного мнения и приличия; во-вторых, религиозное объяснение значения брака; в-третьих, если нужно, указание на могущее произойти несчастье для сына; в-четвёртых, указание на её собственное несчастье"...
  
   Анна шла, опустив голову и играя кистями башлыка. Лицо её блестело ярким блеском; но блеск этот был не весёлый - он напоминал страшный блеск пожара среди тёмной ночи. Увидав мужа, Анна подняла голову и, как будто просыпаясь, улыбнулась.
   - Ты не в постели? Вот чудо!..
   - Анна, мне нужно поговорить с тобой...
   - Что же это такое? О чём это?..
   Анна говорила, что приходило ей на уста, и сама удивлялась, слушая себя, своей способности лжи... Она чувствовала, что какая-то невидимая сила помогала ей и поддерживала её.
   - Анна, я должен предостеречь тебя...
   - Предостеречь? В чём?..
   Он видел, что та глубина её души, всегда прежде открытая пред ним, была закрыта для него...
   - Я хочу предостеречь тебя в том, что по неосмотрительности и легкомыслию ты можешь подать в свете повод говорить о тебе. Твой слишком оживлённый разговор сегодня с графом Вронским обратил на себя внимание...
   - Ты всегда так. То тебе неприятно, что я скучна, то тебе неприятно, что я весела. Мне не скучно было. Это тебя оскорбляет?..
   - Анна, ты ли это?
   - Да что же это такое? Что тебе от меня надо?..
   - Входить во все подробности твоих чувств я не имею права и вообще считаю это бесполезным и даже вредным. Копаясь в своей душе, мы часто выкапываем такое, что там лежало бы незаметно. Твои чувства - это дело твоей совести; но я обязан пред тобою, пред собой, пред Богом указать тебе твои обязанности. Жизнь наша связана, и связана не людьми, а Богом. Разорвать эту связь может только преступление, и преступление этого рода влечёт за собой тяжёлую кару... Может быть, я ошибаюсь, но поверь, что то, что я говорю, я говорю столько же за себя, как и за тебя. Я муж твой и люблю тебя... Но я говорю не о себе; главные лица тут - наш сын и ты сама...
   Когда она вошла в спальню, он уже лежал... Она думала о другом, она видела его и чувствовала, как её сердце при этой мысли наполнялось волнением и преступною радостью...
   - Поздно, поздно, уж поздно...
   Она долго лежала неподвижно с открытыми глазами, блеск которых, ей казалось, она сама в темноте видела...
  
   С этого вечера началась новая жизнь для Алексея Александровича и его жены. Ничего особенного не случилось. Анна, как всегда, ездила в сет и встречалась везде с Вронским. Алексей Александрович видел это, но ничего не мог сделать. На все попытки его вызвать её на объяснение она противопоставляла ему непроницаемую стену какого-то весёлого недоумения. Снаружи было то же, но внутренние отношения их совершенно изменились. Алексей Александрович, столь сильный человек в государственной деятельности, тут чувствовал себя бессильным. Как бык, покорно опустив голову, он ждал обуха, который, он чувствовал, был над ним поднят...
  
   То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания; то для Анны было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою счастья, - это желание было удовлетворено...
  
   Она чувствовала себя столь преступною и виноватою, что ей оставалось только унижаться и просить прощения... Он же чувствовал то, что должен чувствовать убийца, когда видит тело, лишённое им жизни. Это тело, лишённое им жизни, была их любовь, первый период любви. Было что-то ужасное и отвратительное в воспоминаниях о том, за что было заплачено этою страшною ценой стыда. Стыд пред духовною наготою своей давил её и сообщался ему...
   - Всё кончено... У меня ничего нет, кроме тебя. Помни это.
   - Я не могу не помнить того, что есть моя жизнь. За минуту этого счастья...
   - Какое счастье! - С отвращением и ужасом сказала она, и ужас невольно сообщился ему. - Ради Бога, ни слова, ни слова больше...
   Она чувствовала, что в эту минуту не могла выразить словами того чувства стыда, радости и ужаса пред этим вступлением в новую жизнь и не хотела говорить об этом, опошливать это чувство неточными словами. Но и после,ни на другой, ни на третий день, она не только не нашласлов, которыми бы она могла выразить всю сложность этих чувств, но не находила и мыслей, которыми бы она сама с собой могла обдумать всё, что было в её душе...
  
   Ещё в первое время по возвращении из Москвы, когда Левин каждый раз вздрагивал и краснел, вспоминая позор отказа, он говорил себе: "Так же краснел и вздрагивал я, считая всё погибшим, когда... И что ж? Теперь, когда прошли года, я вспоминаю и удивляюсь, как это могло огорчать меня. То же будет и с этим горем. Пройдёт время, и я буду к этому равнодушен". Но прошло три месяца, и он не стал к этому равнодушен, и ему так же, как и в первые дни, было больно вспоминать об этом. Он не мог успокоиться, потому что он, так долго мечтавший о семейной жизни, так чувствовавший себя созревшим для неё, всё-таки не был женат и был дальше, чем когда-нибудь, от женитьбы. Он болезненно чувствовал сам, как чувствовали все его окружающие, что нехорошо в его года человеку единомубыти...
  
   Между тем пришла весна, прекрасная, дружная, без ожидания и обманов весна, одна из тех редких вёсен, которым вместе радуются растения, животные и люди. Эта прекрасная весна ещё более возбудила Левина и утвердила его в намерении отречься от всего прежнего, с тем чтоб устроить твёрдо и независимо свою одинокую жизнь. Хотя многое из тех планов, с которыми он вернулся в деревню, и не было им исполнено, однако самое главное, чистота жизни была соблюдена им. Он не испытывал того стыда, который обыкновенно мучал его после падения, и он мог смело смотреть в глаза людям...
  
   Кроме хозяйства, требовавшего особенного внимания весною, кроме чтения, Левин начал этою зимой ещё сочинение о хозяйстве, план которого состоял в том, чтобы характер рабочего в хозяйстве был принимаем за абсолютное данное, как климат и почва... Так что, несмотря на уединение или вследствие уединения, жизнь его была чрезвычайно наполнена, и только изредка он испытывал неудовлетворённое желание сообщения бродящих у него в голове мыслей кому-нибудь, кроме Агафьи Михайловны, хотя и с нею ему случалось нередко рассуждать о физике, теории хозяйства и в особенности о философии; философия составляла любимый предмет Агафьи Михайловны...
  
   Весна долго не открывалась. Последние недели поста стояла ясная, морозная погода. Днём таяло на солнце, а ночью доходило до семи градусов; наст был такой, что на возах ездили без дороги. Пасха была на снегу. Потом вдруг, на второй день Святой, понесло тёплым ветром, надвинулись тучи, и три дня и три ночи лил бурный и тёплый дождь. В четверг ветер затих, и надвинулся густой серый туман, как бы скрывая тайны совершавшихся в природе перемен. В тумане пролились воды, затрещали и сдвинулись льдины, быстрее двинулись мутные, вспенившиеся потоки, и на самую Красную Горку, с вечера, разорвался туман, тучи разбежались барашками, прояснело, и открылась настоящая весна. Наутро поднявшееся яркое солнце быстро съело тонкий ледок, подёрнувший воды, и весь тёплый воздух задрожал от наполнивших его испарений ожившей земли. Зазеленела старая и вылезающая иглами молодая трава, надулись почки калины, смородины и липкой спиртовой берёзы, и на обсыпанной золотым цветом лозине загудела выставленная облетавшаяся пчела. Залились невидимые жаворонки над бархатом зеленей и обледеневшим жнивьём, заплакали чибисы над налившимися бурою неубравшеюся водой низами и болотами, и высоко пролетели с весенним гоготаньем журавли и гуси... Пришла настоящая весна...
  
   Весна - время планов и предположений...
  
   Посев клевера, и по теории, и по собственному опыту, бывал только тогда хорош, когда сделан как можно раньше, почти по снегу...
  
   Уже не раз испытав с пользою известное ему средство заглушать свою досаду и всё, кажущееся дурным, сделать опять хорошим, Левин и теперь употребил это средство...
  
   Подъезжая домой в самом весёлом расположении духа, Левин услыхал колокольчик со стороны главного подъезда к дому.
   "Да, это с железной дороги, самое время московского поезда... Кто бы это?.. Ах, если бы кто-нибудь приятный человек, с кем бы поговорить"... Степан Аркадьич...
  
   - Нет, ты счастливый человек. Всё, что ты любишь, у тебя есть. Лошадей любишь - есть, собаки - есть, охота - есть, хозяйство - есть.
   - Может быть, оттого, что я радуюсь тому, что у меня есть, и не тужу о том, чего нету...
   - Ты ведь не признаёшь, чтобы можно было любить калачи, когда есть отсыпной паёк, - по-твоему, это преступление, а я не признаю жизни без любви... Что ж делать, я так сотворён. И право, как мало делается этим кому-нибудь зла, а себе столько удовольствия...
   - Что ж, или новое что-нибудь?
   - Есть, брат! Вот видишь ли, ты знаешь тип женщин оссиановских... женщин, которых видишь во сне... Вот эти женщины бывают наяву... и эти женщины ужасны. Женщина, видишь ли, это такой предмет, что, сколько ты ни изучай её, всё будет совершенно новое.
   - Так уж лучше не изучать.
   - Нет. Какой-то математик сказал, что наслаждение не в открытии истины, но в искании её...
  
   Хмель известия о том, что Кити не вышла замуж, понемногу начинал разбирать его. Кити не замужем и больна, больна от любви к человеку, который пренебрёг ею. Это оскорбление как будто падало на него. Вронский пренебрёг ею, а она пренебрегла им, Левиным...
  
   - Мне досадно и обидно видеть это со всех сторон совершающееся обеднение дворянства, к которому я принадлежу, и, несмотря на слияние сословий, очень рад, что принадлежу. И обеднение не вследствие роскоши - это бы ничего; прожить по-барски - это дворянское дело, это только дворяне умеют. Теперь мужики около нас скупают земли - мне не обидно. Барин ничего не делает, мужик работает и вытесняет праздного человека.Так должно быть. И я очень рад мужику. Но мне обидно смотреть на это обеднение по какой-то, не знаю как назвать, невинности. Тут арендатор-поляк купил за полцены у барыни, которая живёт в Ницце, чудесное имение. Тут отдают купцу в аренду за рубль десятину земли, которая стоит десять рублей.Тут ты безо всякой причины подарил этому плуту тридцать тысяч.
   - Так что же? Считать каждое дерево?
   - Непременно считать. А вот ты не считал, а Рябинин считал. У детей Рябинина будут средства к жизни и образованию, а у твоих, пожалуй, не будет!
   - Ну уж извини меня, но есть что-то мизерное в этом счёте. У нас свои занятия, у них свои, и им надо барыши. Ну, впрочем, дело сделано, и конец. А вот и глазунья, самая моя любимая яичница...
  
   - Как это удивительно делают мыло... ты посмотри, ведь это произведение искусства.
   - Да, до всего дошло теперь всякое усовершенствование... Театры, например, и эти увеселительные... Электрический свет везде...
   - Да. Ну, а где Вронский теперь?
   - Вронский? Он в Петербурге. Уехал вскоре после тебя и затем ни разу не был в Москве. И знаешь, Костя, я тебе правду скажу... Ты сам виноват. Ты испугался соперника... Если было с её стороны что-нибудь тогда, то это было увлеченье внешностью. Этот, знаешь, совершенный аристократизм и будущее положение в свете подействовали не на неё, а на мать...
   - Постой, постой, ты говоришь: аристократизм. А позволь тебя спросить, в чём это состоит аристократизм Вронского или кого бы то ни было, - такой аристократизм, чтобы можно пренебречь мною? Ты считаешь Вронского аристократом, но я нет. Человек, отец которого вылез из ничего пронырством, мать которого бог знает с кем была в связи... Нет, уж извини, но я считаю аристократом себя и людей, подобных мне, которые в прошедшем могут указать на три-четыре поколения семей, находившихся на высшей степени образования (дарованье и ум - это другое дело), и которые никогда ни перед кем не подличали, никогда ни в ком не нуждались, как жили мой отец, мой дед. И я знаю много таких... Я дорожу родовым и трудовым... Мы аристократы, а не те, которые могут существовать только подачками от сильных мира сего и кого купить можно за двугривенный...
  
   Несмотря на то что вся внутренняя жизнь Вронского была наполнена его страстью, внешняя жизнь его неизменно и неудержимо катилась по прежним, привычным рельсам светских и полковых связей и интересов. Полковые интересы занимали важное место в жизни Вронского и потому, что он любил полк, и ещё более потому, что его любили в полку. В полку не только любили Вронского, но его уважали и гордились им, гордились тем, что этот человек, огромно богатый, с прекрасным образованием и способностями, с открытою дорогой ко всякого рода успеху и честолюбия, и тщеславия, пренебрегал этим всем и из всех жизненных интересов ближе всего принимал к сердцу интересы полка и товарищества. Вронский сознавал этот взгляд на себя товарищей и, кроме того, что любил эту жизнь, чувствовал себя обязанным поддерживать установившийся на него взгляд...
  
   Само собой разумеется, что он не говорил ни с кем из товарищей о своей любви, не проговаривался и в самых сильных попойках (впрочем, он никогда не бывал так пьян, чтобы терять власть над собой) и затыкал рот тем из легкомысленных товарищей, которые пытались намекать ему на его связь. Но, несмотря на то что его любовь была известна всему городу - все более или менее верно догадывались об его отношениях к Карениной, - большинство молодых людей завидовали ему именно в том, что было самое тяжёлое в его любви, - в высоком положении Каренина и потому в выставленности этой связи для света.
   Большинство молодых женщин, завидовавших Анне, которым уже давно наскучило то, что её называют справедливою, радовались тому, что они предполагали, и ждали только подтверждения оборота общественного мнения, чтоб обрушиться на неё всею тяжестью своего презрения. Они приготавливали уже те комки грязи, которыми они бросят в неё, когда придёт время.
   Большинство пожилых людей и люди высокопоставленные были недовольны этим готовящимся общественным скандалом.
   Мать Вронского, узнав о его связи, сначала была довольна - и потому, что ничто, по её понятиям, не давало последней отделки блестящему молодому человеку, как связь в высшем свете, и потому, что столь понравившаяся ей Каренина, так много говорившая о своём сыне, была всё-таки такая же, как и все красивые и порядочные женщины, по понятиям графини Вронской. Но в последнее время она узнала, что сын отказался от предложенного ему, важного для карьеры, положения, только с тем, чтоб оставаться в полку, где он мог видеться с Карениной, узнала, что им недовольны за это высокопоставленные лица, и она переменила своё мнение. Не нравилось ей тоже то, что по всему, что она узнала про эту связь, это не была та блестящая, грациозная светская связь, какую она бы одобрила, но какая-то вертеровская, отчаянная страсть, как ей рассказывали, которая могла вовлечь его в глупости...
   Старший брат был также недоволен меньшим. Он не разбирал, какая то была любовь, большая или маленькая, страстная или не страстная, порочная или не порочная (он сам, имея детей, содержал танцовщицу и потому был снисходителен на это); но он знал, что эта любовь, не нравящаяся тем, кому нужно нравиться, и потому не одобрял поведение брата.
  
   Кроме занятий службы и света, у Вронского было ещё занятие - лошади, до которых он был страстный охотник.
   В нынешнем же году назначены были офицерские скачки с препятствиями. Вронский записался на скачки, купил английскую кровную кобылу и, несмотря на свою любовь, был страстно, хотя и сдержанно, увлечён предстоящими скачками...
   Две страсти эти не мешали одна другой. Напротив, ему нужно было занятие и увлечение, не зависимое от его любви, на котором он освежался и отдыхал от слишком волновавших его впечатлений...
  
   Все, его мать, его брат, все находили нужным вмешиваться в его сердечные дела. Это вмешательство возбуждало в нём злобу - чувство, которое он редко испытывал. "Какое им дело? Почему всякий считает своим долгом заботиться обо мне? И отчего они пристают ко мне? Оттого, что они видят, что это что-то такое, чего они не могут понять. Если б это была обыкновенная пошлая светская связь, они бы оставили меня в покое. Они чувствуют, что это что-то другое, что это не игрушка, эта женщина дороже для меня жизни. И это-то непонятно и потому досадно им. Какая ни есть и ни будет наша судьба, мы её сделали, и мы на неё не жалуемся... Нет, им надо научить нас, как жить. Они и понятия не имеют о том, что такое счастье, они не знают, что без этой любви для нас ни счастья, ни несчастья - нет жизни", - думал он.
  
   Он сердился на всех за вмешательство именно потому, что он чувствовал в душе, что они, эти все, были правы. Он чувствовал, что любовь, связавшая его с Анной, не была минутное увлечение, которое пройдёт, как проходят светские связи, не оставив других следов в жизни того или другого, кроме приятных или неприятных воспоминаний. Он чувствовал всю мучительность своего и её положения, всю трудность при той выставленности для глаз всего света, в которой они находились, скрывать свою любовь, лгать и обманывать; и лгать, обманывать, хитрить и постоянно думать о других тогда, когда страсть, связавшая их, была так сильна что они оба забывали обо всём другом, кроме своей любви...
   "Да, она прежде была несчастлива, но горда и спокойна: а теперь она не может быть спокойна и достойна, хотя она и не показывает этого. Да, это нужно кончить", - решил он сам с собою.
   И ему в первый раз пришла в голову ясная мысль о том, что необходимо прекратить эту ложь, и чем скорее, тем лучше. "Бросить всё ей и мне и скрыться куда-нибудь одним с своею любовью", - сказал он себе...
  
   Когда бы, в какую минуту ни спросили бы её, о чём она думала, она без ошибки могла ответить: об одном, о своём счастье и о своём несчастье...
  
   "Сказать или не сказать? - думала она, глядя в его спокойные ласковые глаза. - Он так счастлив, так занят своими скачками, что не поймёт этого как надо, не поймёт всего значения для нас этого события"...
   - Но вы не сказали, о чём вы думали, когда я вошёл, пожалуйста, скажите!.. Я вижу, что случилось что-то...
   - Я беременна...
   Она не спускала с него глаз, чтобы видеть, как он примет это. Он побледнел, хотел что-то сказать, но остановился, выпустил её руку и опустил голову. "Да, он понял всё значение этого события", - подумала она и благодарно пожала ему руку. Но она ошиблась в том, что он понял значение известия так, как она, женщина, его понимала. При этом известии он с удесятерённою силой почувствовал припадок этого странного, находившего на него чувства омерзения к кому-то, но вместе с тем он понял, что тот кризис, которого он желал, наступил теперь, что нельзя более скрывать от мужа и необходимо так или иначе разорвать скорее это неестественное положение. Но, кроме того, её волнение физически сообщалось ему. Он взглянул на неё умилённым, покорным взглядом, поцеловал её руку, встал и молча прошёлся по террасе.
   - Да. Ни я, ни вы не смотрели на наши отношения как на игрушку, а теперь наша судьба решена. Необходимо кончить ту ложь, в которой мы живём.
   - Кончить? Как же кончить, Алексей?..
   - Оставить мужа и соединить нашу жизнь.
   - Она соединена и так.
   - Да, но сосем, совсем.
   - Но как, Алексей, научи меня, как? Разве есть выход из такого положения? Разве я не жена своего мужа?
   - Из всякого положения есть выход. Нужно решиться. Всё лучше, чем то положение, в котором ты живёшь. Я ведь вижу, как ты мучаешься всем, и светом, и сыном, и мужем...
   - Всю низость, весь ужас своего положения я знаю, но это не так легко решить, как ты думаешь. И предоставь мне, и слушайся меня...
   - Я не могу быть спокоен, когда ты не можешь быть спокойна...
   - Я знаю, как тяжело твоей честной натуре лгать, и жалею тебя. Я часто думаю, как для меня ты мог погубить свою жизнь.
   - Я то же самое сейчас думал, как из-за меня ты могла пожертвовать всем? Я не могу простить себе то, что ты несчастлива.
   - Я несчастлива?.. Я как голодный человек, которому дали есть. Может быть, ему холодно, и платье у него разорвано, и стыдно, но он не несчастлив. Я несчастлива? Нет, вот моё счастье...
  
   Алексей Александрович думал и говорил, что ни в какой год у него не было столько служебного дела, как в нынешний; но он не осознавал того, что он сам выдумывал себе в нынешнем году дела, что это было одно из средств не открывать того ящика, где лежали чувства к жене и семье и мысли о них и которые делались тем страшнее, чем дольше они там лежали...
   Постоянная дача Алексея Александровича была в Петергофе...
   Он не хотел видеть... Он не позволял себе думать... Но вместе с тем он в глубине своей души, никогда не высказывая этого самому себе и не имея на то никаких не только доказательств, но и подозрений, знал несомненно, что он был обманутый муж, и был от этого глубоко несчастлив.
   Сколько раз во время своей восьмилетней счастливой жизни с женой, глядя на чужих неверных жён и обманутых мужей, говорил себе Алексей Александрович: "Как допустить до этого? Как не развязать этого безобразного положения?" Но теперь, когда беда пала на его голову, он не только не думал о том, как развязать это положение, но вовсе не хотел знать его, не хотел знать именно потому, что оно было слишком ужасно, слишком неестественно...
  
   Когда Алексей Александрович появился на скачках, Анна уже сидела в беседке, в той беседке, где собиралось всё высшее общество. Она увидала мужа ещё издалека. Два человека, муж и любовник, были для неё двумя центрами жизни, и без помощи внешних чувств она чувствовала их близость. Она ещё издалека почувствовала приближение мужа и невольно следила за ним в тех волнах толпы, между которыми он двигался. Она видела, как он подходил к беседке, то снисходительно отвечая на заискивающие поклоны, то дружелюбно, рассеянно здороваясь с равными, то старательно выжидая взгляда сильных мира сего... Она знала все эти приёмы, и все они ей были отвратительны. "Одно честолюбие, одно желание успеть - вот всё, что есть в его душе, а высокие соображения, любовь к просвещению, религия, всё это - только орудия для того, чтоб успеть"...
  
   Она не понимала, что нынешняя особенная словоохотливость Алексея Александровича, так раздражавшая её, была только выражением его внутренней тревоги и беспокойства... Для Алексея Александровича было необходимо умственное движение, чтобы заглушить те мысли о жене, которые в её присутствии и в присутствии Вронского и при постоянном повторении его имени требовали к себе внимания...
  
   Скачки были несчастливы, и из семнадцати человек попадало и разбилось больше половины. К концу скачек все были в волнении, которое ещё больше увеличилось тем, что государь был недоволен...
   Ужас чувствовался всеми, так что, когда Вронский упал и Анна громко ахнула, в этом не было ничего необыкновенного. Но вслед за тем в лице Анны произошла перемена, которая была уже положительно неприлична. Она совершенно потерялась...
   Офицер принёс известие, что ездок не убился, но лошадь сломала спину.
   Услыхав это, Анна быстро села и закрыла лицо веером. Алексей Александрович видел, что она плакала и не могла удержать не только слёз, но и рыданий, которые поднимали её грудь. Алексей Александрович загородил её собою, давая ей время оправиться...
   Она молча села в карету Алексея Александровича и молча выехала из толпы экипажей...
   - Я должен сказать вам, что вы неприлично вели себя нынче...
   - Чем я неприлично вела себя?.. Что вы нашли неприличным?
   - То отчаяние, которое вы не умели скрыть при падении одного из ездоков... Может быть, я ошибаюсь. В таком случае я прошу извинить меня.
   - Нет, вы не ошиблись... Вы не ошиблись. Я была и не могу быть в отчаянии. Я слушаю вас и думаю о нём. Я люблю его, я его любовница, я не могу переносить, я боюсь, я ненавижу вас... Делайте со мной, что хотите...
   И, откинувшись в угол кареты, она зарыдала, закрываясь руками. Алексей Александрович не пошевелился и не изменил прямого направления взгляда. Но всё лицо его вдруг приняло торжественную неподвижность мёртвого, и выражение это не изменилось во всё время езды до дачи...
   Так! Но я требую соблюдения внешних условий приличия до тех пор, пока я приму меры, обеспечивающие мою честь, и сообщу их вам...
  
   Как и во всех местах, где собираются люди, так и на маленьких немецких водах, куда приехали Щербацкие, совершилась обычная как бы кристаллизация общества, определяющая каждому его члену определённое и неизменное место. Как определённо и неизменно частица воды на холоде получает известную форму снежного кристалла, так точно каждое новое лицо, приезжавшее на воды, тотчас же устанавливалось в свойственное ему место.
   Князь Щербацкий с женой и дочерью, и по квартире, которую заняли, и по имени, и по знакомым, которых они нашли, тотчас же кристаллизовались в своё определённое и предназначенное им место...
   Когда всё это так твёрдо установилось, Кити стало очень скучно... Она не интересовалась теми, кого знала, чувствуя, что от них ничего уже не будет нового. Главный же задушевный интерес её на водах составляли теперь наблюдения и догадки о тех, которых она не знала. По свойству своего характера Кити всегда в людях предполагала всё самое прекрасное, и в особенности в тех, кого она не знала. И теперь, делая догадки о том, кто - кто, какие между ними отношения и какие они люди, Кити воображала себе самые удивительные и прекрасные характеры и находила подтверждение в своих наблюдениях...
  
   - Позор и срам. Одного боишься - это встретиться с русскими за границей. Этот высокий господин побранился с доктором, наговорил ему дерзости за то, что тот его не так лечит, и замахнулся палкой. Срам просто!..
  
   Мадам Шталь, про которую одни говорили, что она замучила своего мужа, а другие говорили, что он замучил её своим безнравственным поведением, была всегда болезненная и восторженная женщина. Когда она родила, уже разведясь с мужем, первого ребёнка, ребёнок этот тотчас же умер, и родным госпожи Шталь, зная её чувствительность и боясь, чтоб это известие не убило её, подменили ей ребёнка, взяв родившуюся в ту же ночь и в том же доме в Петербурге дочь придворного повара. Это была Варенька. Мадам Шталь узнала впоследствии, что Варенька была не её дочь, но продолжала её воспитывать, тем более что очень скоро после этого родных у Вареньки никого не осталось...
   Узнав все эти подробности, княгиня не нашла ничего предосудительного в сближении своей дочери с Варенькой...
   Познакомившись с Варенькой, Кити всё более и более прельщалась своим другом и с каждым днём находила в ней новые достоинства...
   - Как вы хороши, как вы хороши!.. Если б я хоть немножко могла быть похожей на вас!
   - Зачем вам быть на кого-нибудь похожей? Вы хороши, какие вы есть...
   - Нет, я совсем не хороша. Ну, скажите мне... скажите, неужели не оскорбительно думать, что человек пренебрёг вашею любовью, что он не хотел?
   - Да он не пренебрёг; я верю, что он любил меня, но он был покорный сын...
   - Да, но, если б он не по воле матери, а просто сам?.. - говорила Кити, чувствуя, что она выдала свою тайну и что лицо её, горящее румянцем стыда, уже изобличило её...
   - Тогда он дурно поступил, и я бы не жалела его, - отвечала Варенька, очевидно поняв, что дело идёт уже не о ней, а о Кити.
   - Но оскорбление? Оскорбления нельзя забыть...
   - В чём же оскорбление? Ведь вы не поступили дурно?
   - Хуже, чем дурно, - стыдно.
   - Да в чём же стыдно? Ведь вы не могли сказать человеку, который равнодушен к вам, что вы его любите?
   - Разумеется, нет; я никогда не сказала ни одного слова, но он знал. Нет, нет, есть взгляды, есть манеры. Я буду сто лет жить, не забуду.
   - Так что же? Я не понимаю. Дело в том, любите ли вы его теперь или нет...
   - Я ненавижу его; я не могу простить себе.
   - Так что ж?
   - Стыд, оскорбление.
   - Ах, если бы все так были, как вы, чувствительны. Нет девушки, которая бы не испытала этого. И всё это так неважно...
   - А что же важно?
   - Ах, многое важно...
   "Что же, что же это самое важное, что даёт такое спокойствие? Вы знаете, скажите мне!"... Но Варенька не понимала даже того, о чём спрашивал её взгляд Кити...
  
   Кити познакомилась с госпожою Шталь, и знакомство это вместе с дружбою к Вареньке не только имело на неё сильное влияние, но утешало её в её горе. Она нашла это утешение в том, что ей благодаря этому знакомству открылся совершенно новый мир, не имеющий ничего общего с её прошедшим, мир возвышенный, прекрасный, с высоты которого можно было спокойно смотреть на прошедшее. Ей открылось то, что, кроме жизни инстинктивной, которой до сих пор отдавалась Кити, была жизнь духовная. Жизнь эта открывалась религией, но религией, не имеющей ничего общего с тою, которую с детства знала Кити, религией, выражавшейся в обедне и всенощной... и в изучении с батюшкой наизусть славянских текстов; это была религия возвышенная, таинственная, связанная с рядом прекрасных мыслей и чувств, в которую не только можно было верить, потому что так велено, но которую можно любить.
   Кити узнала всё это не из слов. Мадам Шталь говорила с Кити, как с малым ребёнком, на которого любуешься, как на воспоминание своей молодости, и только один раз упомянула о том, что во всех людских горестях утешение даёт лишь любовь и вера и что для сострадания к нам Христа нет ничтожных горестей, и тотчас же перевела разговор на другое. Но Кити в каждом её движении, в каждом слове, в каждом небесном взгляде её, в особенности во всей истории её жизни, во всём узнавала то, "что важно" и чего она до сих пор не знала...
  
   Варенька, одинокая, без родных, без друзей, с грустным разочарованием, ничего не желавшая, ничего не жалевшая, была тем самым совершенством, о котором только позволяла себе мечтать Кити. На Вареньке она поняла, что стоило только забыть себя и любить других, и будешь спокойна, счастлива и прекрасна. И такою хотела быть Кити. Поняв теперь ясно, что было "самое важное", Кити не удовольствовалась тем, чтобы восхищаться этим, но тотчас же всейдушою отдалась этой новой, открывшейся ей жизни... Кити составила себе счастливый план будущей жизни...
  
   Всё это было бы хорошо, если бы не было излишества. А княгиня видела, что дочь её впадает в крайность, что она и говорила ей.
   - Никогда ни в чём не следует впадать в крайность...
   Но дочь ничего ей не отвечала; она только думала в душе, что нельзя говорить об излишестве в деле христианства...
  
   Уже перед концом курса вод князь Щербацкий, ездивший после Карлсбада в Баден и Киссинген к русским знакомым набраться русского духа, как он говорил, вернулся к своим.
   Взгляды князя и княгини на заграничную жизнь были совершенно противоположные. Княгиня находила всё прекрасным и, несмотря на своё твёрдое положение в русском обществе, старалась за границей походить на европейскую даму, чем она не была, - потому что она была русская барыня, - и потому притворялась... Князь же, напротив, находил за границей всё скверно, тяготился европейской жизнью, держался своих русских привычек...
  
   Кити называла ему те знакомые и незнакомые лица, которые они встречали. У самого входа в сад они встретили... Она тотчас с французским излишеством любезности говорила с ним, хваля его за то, что у него такая прекрасная дочь, и в глаза превознося до небес Кити и называя её сокровищем, перлом и ангелом-утешителем...
  
   - Да, Бог даёт крест и даёт силу нести его. Часто удивляешься, к чему тянется эта жизнь...
   - Чтобы делать добро, вероятно...
   - Это не нам судить...
  
   - Такая скука, матушка, что не знаешь, куда деться.
   - Как можно скучать, князь? Так много интересного теперь в Германии...
   - Да я всё интересное знаю: суп с черносливом знаю, гороховую колбасу знаю. Всё знаю.
   - Нет, но как хотите, князь, интересны их учреждения...
   - Да что же интересного? Все они довольны, как медные гроши: всех победили. Ну а мне-то чем же довольным быть? Я никого не победил, а только сапоги снимай сам, да ещё за дверь их сам выставляй. Утром вставай, сейчас же одевайся, иди в салон чай скверный пить. То ли дело дома! Проснёшься не торопясь, посердишься на что-нибудь, поворчишь, опомнишься хорошенько, всё обдумаешь, не торопишься.
   - А время - деньги, вы забываете это...
   - Какое время! Другое время такое, что целый месяц за полтинник отдашь, а то так никаких денег за полчаса не возьмёшь...
   - И поделом мне!.. Поделом за то, что всё это было притворство, потому что всё выдуманное, а не от сердца. Какое мне дело было до чужого человека? И вот вышло, что я причиной ссоры и что я делала то, чего меня никто не просил. Оттого что всё притворство!..
   - Да с какою же целью притворяться?..
   - Чтобы казаться лучше пред людьми, пред Богом, всех обмануть. Нет, теперь уж я не поддамся на это! Быть дурною, но по крайней мере не лживою, не обманщицей!.. Я не об вас говорю. Вы совершенство... Так пускай я буду какая есть, но не буду притворяться. Что мне за дело до неё! Пускай они живут как хотят, и я как хочу. Я не могу быть другою... И всё это не то, не то!.. Я не могу иначе жить, как по сердцу, а вы живёте по правилам. Я вас полюбила просто, а вы, верно, только затем, чтобы спасти меня, научить меня!..
  
   - Варенька, простите меня, простите!.. Я не помню, что я говорила. Я...
   - Я, право, не хотела вас огорчать...
   Мир был заключён. Но с приездом отца для Кити изменился весь тот мир, в котором она жила. Она не отреклась от всего того, что узнала, но поняла, что она себя обманывала, думая, что может быть тем, чем хотела быть. Она как будто очнулась; почувствовала всю трудность без притворства и хвастовства удержаться на той высоте, на которую она хотела подняться; кроме того, она почувствовала всю тяжесть этого мира горя, болезней, умирающих, в котором она жила; ей мучительны показались те усилия, которые она употребляла над собой, чтобы любить это, и поскорее захотелось на свежий воздух, в Россию...
   Предсказания доктора оправдались. Кити возвратилась домой, в Россию, излеченная. Она не была так беззаботна и весела, как прежде, но она была спокойна, и московские горести её стали воспоминанием...
  
   Сергей Иванович Кознышев хотел отдохнуть от умственной работы и, вместо того чтоб отправиться, по обыкновению, за границу, приехал в конце мая в деревню к брату. По его убеждению, самая лучшая жизнь была деревенская. Он приехал теперь наслаждаться этоюжизнью к брату. Константин Левин был очень рад... Но... Ему неловко, даже неприятно было видеть отношение брата к деревне. Для Константина Левина деревня была место жизни, то есть радостей, страданий, труда; для Сергея Ивановича деревня была, с одной стороны, отдых от труда, с другой - полезное противоядие испорченности, которое он принимал с удовольствием и сознанием его пользы. Для Константина Левина деревня была тем хороша, что она представляла поприще для труда несомненно полезного, для Сергея Ивановича деревня была особенно хороша тем, что там можно и должно ничего не делать. Кроме того, и отношение Сергея Ивановича к народу несколько коробило Константина. Сергей Иванович говорил, что он любит и знает народ, и часто беседовал с мужиками, что он умел делать хорошо, не притворяясь и не ломаясь, и из каждой такой беседы выводил общие данные в пользу народа и в доказательство, что знал этот народ. Такое отношение к народу не нравилось Константину Левину. Для Константина народ был только главный участник в общем труде, и, несмотря на всё уважение и какую-то кровную любовь к мужику, всосанную им, как он сам говорил, вероятно, с молоком бабы-кормилицы, он, как участник с ним в общем деле, иногда приходивший в восхищенье от силы, кротости, справедливости этих людей, очень часто, когда в общем деле требовались другие качества, приходил в озлобление на народ за его беспечность, неряшливость, пьянство, ложь. Константин Левин, если б у него спросили, любит ли он народ, решительно не знал бы, как на это ответить. Он любил и не любил народ так же, как вообще людей. Разумеется, как добрый человек, он больше любил, чем не любил людей, а потому и народ. Но любить или не любить народ, как что-то особенное, он не мог, потому что не только жил с народом, не только все его интересы были связаны с народом, но он считал и самого себя частью народа, не видел в себе и народе никаких особенных качеств и недостатков и не мог противопоставлять себя народу. Кроме того, хотя он долго жил в самых близких отношениях к мужикам как хозяин и посредник, а главное, как советчик (мужики верили ему и ходили вёрст за сорок к нему советоваться), он не имел никакого определённого суждения о народе, и на вопрос, знает ли он народ, был бы в таком же затруднении ответить, как на вопрос, любит ли он народ. Сказать, что он знает народ, было бы для него то же самое, что сказать, что он знает людей. Он постоянно наблюдал и узнавал всякого рода людей и в том числе людей-мужиков, которых он считал хорошими и интересными людьми, и беспрестанно замечал в них новые черты, изменял о них прежние суждения и составлял новые. Сергей Иванович напротив. Точно так же, как он любил и хвалил деревенскую жизнь в противоположность той, которой он не любил, точно так же и народ любил он в противоположность тому классу людей, которого он не любил, и точно так же он знал народ как что-то противоположное вообще людям... Он никогда не изменял своего мнения о народе и сочувственного к нему отношения...
   В случавшихся между братьями разногласиях при суждении о народе Сергей Иванович всегда побеждал брата именно тем, что у Сергея Ивановича были определённые понятия о народе, его характере, свойствах и вкусах; у Константина же Левина никакого определённого и неизменного понятия не было, так что в спорах Константин всегда был уличаем в противоречии самому себе.
   Для Сергея Ивановича меньшой брат его был славный малый, с сердцем, поставленным хорошо, но с умом хотя и довольно быстрым, однако подчинённым впечатлениям минуты и потому исполненным противоречий...
   Константин Левин смотрел на брата как на человека огромного ума и образования, благородного в самом высоком значении этого слова и одарённого способностью деятельности для общего блага. Но в глубине своей души, чем старше он становился и чем ближе узнавал своего брата, тем чаще и чаще ему приходило в голову, что эта способность деятельности для общего блага, которой он чувствовал себя совершенно лишённым, может быть, и не есть качество, а, напротив, недостаток чего-то - не недостаток добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы жизни, того, что называют сердцем, того стремления, которое заставляет человека из всех бесчисленных представляющихся путей жизни выбрать один и желать этого одного. Чем больше он узнавал брата, тем более замечал, что и Сергей Иванович, и многие другие деятели для общего блага не сердцем приведены к этой любви к общему благу, но умом рассудили, что заниматься этим хорошо, и только поэтому занимались этим...
   Кроме того, Константину Левину было в деревне неловко с братом ещё и оттого, что в деревне, особенно летом, Левин бывал постоянно занят хозяйством, и ему недоставало длинного летнего дня, для того чтобы переделать всё, что нужно, а Сергей Иванович отдыхал. Но хотя он и отдыхал теперь, то есть не работал над своим сочинением, он так привык к умственной деятельности, что любил высказывать в красивой сжатой форме приходившие ему мысли и любил, чтобы было кому слушать. Самый же обыкновенный и естественный слушатель его был брат... Сергей Иванович любил лечь в траву на солнце и лежать так, жарясь, и лениво болтать.
   - Ты не поверишь, какое для меня наслажденье эта хохлацкая лень. Ни одной мысли в голове, хоть шаром покати...
   Но Константину Левину скучно было сидеть, слушая его, особенно потому, что он знал, без него...
  
   Было то время года, перевал лета, когда урожай нынешнего года определился, когда начинаются заботы о посеве будущего года и подошли покосы, когда рожь вся выколосилась и, серо-зелёная, не налитым, ещё лёгким колосом волнуется по ветру, когда зелёные овсы, с раскиданными по ним кустами жёлтой травы, неровно выкидываются по поздним посевам, когда ранняя гречиха уже лопушится, скрывая землю... когда пахнут по зарям медовые травы, и на низах, ожидая косы, стоят сплошным морем бережёные луга с чернеющими кучами стеблей выполонного щавельника.
   Было то время, когда в сельской работе наступает короткая передышка перед началом ежегодно повторяющейся и ежегодно вызывающей все силы народа уборки. Урожай был прекрасный, и стояли ясные, жаркие летние дни с росистыми короткими ночами...
  
   - А знаешь, я о тебе думал... Нехорошо, что ты не ездишь на собрания и вообще устранился от земского дела. Если порядочные люди будут удаляться, разумеется, всё пойдёт бог знает как. Деньги мы платим, они идут на жалованье, а нет ни школ, ни фельдшеров, ни повивальных бабок, ни аптек, ничего нет.
   - Ведь я пробовал... и вижу, что ничего не могу сделать...
   - Отчего же ты не можешь ничего сделать? Ты сделал попытку. И не удалось по-твоему, и ты покоряешься. Как не иметь самолюбия?
   - Самолюбия я не понимаю... Но тут надо быть убеждённым прежде, что нужно иметь известные способности для этих дел и, главное, в том, что все эти дела важны очень.
   - Так что ж! Это не важно?..
   - Мне не кажется важным, не забирает меня...
   - Ну, послушай, однако, есть границы всему. Это очень хорошо быть чудаком и искренним человеком и не любить фальшь, - я всё это знаю; но ведь то, что ты говоришь, или не имеет смысла, или имеет очень дурной смысл. Как ты находишь неважным, что тот народ, который ты любишь, как ты уверяешь...
   "Я никогда не уверял", - подумал Константин Левин.
   - ...мрёт без помощи... народ коснеет в невежестве... а тебе в руки дано средство помочь этому; и ты не помогаешь, потому что это не важно.
   И Сергей Иванович поставил ему дилемму: или ты так неразвит, что не можешь видеть всего, что можешь сделать, или ты не хочешь поступиться своим спокойствием, тщеславием, я не знаю чем, чтоб это сделать...
   - И то и другое... Я не вижу, чтобы можно было...
   - Как? Нельзя, хорошо разместив деньги, дать врачебную помощь?
   - Нельзя, как мне кажется... На четыре тысячи квадратных вёрст нашего уезда, с нашими зажорами, метелями, рабочею порой, я не вижу возможности давать повсеместную врачебную помощь. Да и вообще не верю в медицину...
   - Ну а школы?.. Разве может быть сомнение в пользе образования? Если оно хорошо для тебя, то и для всякого...
   - Может быть, всё это хорошо; но мне-то зачем заботиться об учреждении пунктов медицинских, которыми я никогда не пользуюсь, и школ, куда я своих детей не буду посылать, куда и крестьяне не хотят посылать детей, и я ещё не твёрдо верю, что нужно их посылать?..
   - Грамотный мужик, работник тебе же нужнее и дороже.
   - Нет, у кого хочешь спроси, грамотный работник гораздо хуже. И дороги починить нельзя, а мосты как поставят, так и украдут...
   - Позволь. Признаёшь ли ты, что образование есть благо для народа?
   - Признаю, - сказал Левин нечаянно и тотчас же подумал, что он сказал не то, что думает...
   - Если ты признаёшь это благом, то ты, как честный человек, не можешь не любить и не сочувствовать такому делу и потому не желать работать для него...
   - Ну, положим, что это так; но я всё-таки не вижу, для чего я буду об этом заботиться... Объясни мне с философской точки зрения...
   - Я не понимаю, к чему тут философия...
   - Вот к чему! Я думаю, что двигатель всех наших действий есть всё-таки личное счастье. Теперь в земских учреждениях я, как дворянин, не вижу ничего, что бы содействовало моему благосостоянию. Дороги не лучше и не могут быть лучше; лошади мои везут меня и по дурным. Доктора и пункта мне не нужно. Мировой судья мне не нужен, - я никогда не обращаюсь к нему и не обращусь. Школы мне не только не нужны, но даже вредны... Для меня земские учреждения просто повинность платить, ездить в город, ночевать с клопами и слушать всякий вздор и гадости, а личный интерес меня не побуждает.
   - Позволь. Личный интерес не побуждал нас работать для освобождения крестьян, а мы работали.
   - Нет! Освобождение крестьян было другое дело. Тут был личный интерес. Хотелось сбросить с себя это ярмо, которое давило нас, всех хороших людей...
   - Ну, так что ты хочешь сказать?
   - Я только хочу сказать, что те права, которые меня... мой интерес затрагивают, я буду всегда защищать всеми силами; что, когда у нас, у студентов, делали обыск и читали наши письма жандармы, я готов всеми силами защищать эти права, защищать мои права образования, свободы. Я понимаю военную повинность, которая затрагивает судьбу моих детей, братьев и меня самого; я готов обсуждать то, что меня касается; но судить, куда распределить сорок тысяч земских денег, или Алёшку-дурачка судить, - я не понимаю и не могу...
   - А завтра ты будешь судиться; что же, тебе приятнее было бы, чтобы тебя судили в старой уголовной палате?
   - Я не буду судиться. Я никого не зарежу, и мне этого не нужно... Я думаю, что никакая деятельность не может быть прочна, если она не имеет основы в личном интересе. Это общая истина, философская...
   - Ну уж об философии ты оставь... Главная задача философии всех веков состоит именно в том, чтобы найти ту необходимую связь, которая существует между личным интересом и общим... Только те народы имеют будущность, только те народы можно назвать историческими, которые имеют чутьё к тому, что важно и значительно в их учреждениях, и дорожат ими...
   Что же касается до того, что тебе не нравится, то это наша русская лень и барство, а я уверен, что у тебя это временное заблуждение, и пройдёт...
   Константинмолчал. Он чувствовал, что он разбит со всех сторон, но он чувствовал вместе с тем, что то, что он хотел сказать, было не понято его братом. Он не знал только, почему это было не понято: потому ли, что он не умел сказать ясно то, что хотел, потому ли, что брат не хотел, или потому, что не мог его понять. Но он не стал углубляться в эти мысли и, не возражая брату, задумался о совершенно другом, личном своём деле...
  
   Личное дело, занимавшее Левина во время разговора его с братом, было следующее: в прошлом году, приехав однажды на покос и рассердившись на приказчика, Левин употребил своё средство успокоения - взял у мужика косу и стал косить. Работа эта так понравилась ему, что он несколько раз принимался косить... После раздражительного разговора с братом он вспомнил своё намерение.
   "Нужно физическое движенье, а то мой характер решительно портится"...
  
   - Отлично! Ты не поверишь, какой это режим полезный против всякой дури. Я хочу обогатить медицину новым термином: лечение работой...
  
   - Я потом думал о нашем вчерашнем разговоре... Я нахожу, что ты отчасти прав. Разногласие наше заключается в том, что ты ставишь двигателем личный интерес, а я полагаю, что интерес общего блага должен быть у всякого человека, стоящего на известной степени образования. Может быть,ты и прав, что желательнее была бы заинтересованная материальная деятельность. Вообще ты натура слишком склонная действовать под влиянием первого порыва; ты хочешь страстной, энергической деятельности или ничего...
  
   Степан Аркадьич приехал в Петербург для исполнения самой ответственной, известной всем служащим, хотя и непонятной для неслужащих, нужнейшей обязанности, без которой нет возможности служить, - напомнить о себе в министерстве, - и при исполнении этой обязанности, взяв почти все деньги из дому, весело и приятно проводил время и на скачках, и на дачах. Долли с детьми переехала в деревню, чтоб уменьшить сколько возможно расходы...
   Как ни старался Степан Аркадьич быть заботливым отцом и мужем, он никак не мог помнить, что у него есть жена и дети. У него были холостые вкусы, и только с ними он соображался...
   Степану Аркадьичу отъезд жены в деревню был очень приятен во всех отношения: и детям здорово, и расходов меньше, и ему свободнее...
  
   Первое время деревенской жизни было для Долли очень трудное. Она живала в деревне в детстве, и у ней осталось впечатление, что деревня есть спасенье от всех городских неприятностей, что жизнь там хотя и некрасива, зато дёшева и удобна: всё есть, всё дёшево, всё можно достать, и детям хорошо. Но теперь, хозяйкой приехав в деревню, она увидела, что это всё совсем не так, как она думала. На другой день по их приезде пошёл проливной дождь, и ночью потекло в коридоре и в детской...
   Спокойною с шестью детьми Дарья Александровна не могла быть. Один заболевал, другой мог заболеть, третьему недоставало чего-нибудь, четвёртый выказывал признаки дурного характера, и так далее... Редко, редко выдавались короткие спокойные периоды. Но хлопоты и беспокойства эти были для Дарьи Александровны единственно возможным счастьем. Если бы не было этого, она бы оставалась одна со своими мыслями о муже, который не любит её. Но, кроме того, как ни тяжелы были для матери страх болезней, самые болезни и горе в виду признаков дурных наклонностей в детях, - сами дети выплачивали ей уж теперь мелкими радостями за её горести. Радости эти были так мелки, что они незаметны были, как золото в песке, и в дурные минуты она видела одни горести, один песок; но были и хорошие минуты, когда она видела одни радости, одно золото. Теперь, в уединении деревни, она чаще и чаще стала сознавать эти радости...
  
   Дарья Александровна в своих задушевных, философских разговорах с сестрой, матерью, друзьями очень часто удивляла их своим вольнодумством относительно религии. У неё была своя странная религия метемпсихозы, в которую она твёрдо верила, мало заботясь о догматах Церкви. Но в семье она - и не для того только, чтобы показать пример, а от всей души - строго исполняла все церковные требования...
  
   Дарья Александровна причёсывалась и одевалась с заботой и волнением. Прежде она одевалась для себя, чтобы быть красивой и нравиться; потом, чем больше она старелась, тем неприятнее ей становилось одеваться; она видела, как она подурнела. Но теперь она опять одевалась с удовольствием и волнением. Теперь она одевалась не для себя, не для своей красоты, а для того, чтоб она, как мать этих прелестей, не испортила общего впечатления. И, посмотревшись в последний раз в зеркало, она осталась собой довольна. Она была хороша. Не так хороша, как она, бывало, хотела быть хороша на бале, но хороша для той цели, которую она теперь имела в виду.
   В церкви никого, кроме мужиков и дворников и их баб, не было. Но Дарья Александровна видела, или ей казалось, что видела, восхищение, возбуждаемое её детьми и ею...
   Возвращаясь домой, дети чувствовали, что что-то торжественное совершилось, и были очень смирны...
  
   Велели закладывать линейку, чтоб ехать за грибами и на купальню. Стон восторженного визга поднялся в детской и не умолкал до самого отъезда...
   Грибов набрали целую корзинку... Потом подъехали к реке, поставили лошадей под берёзками и пошли в купальню...
  
   Окружённая всеми выкупанными, с мокрыми головами, детьми, Дарья Александровна... уже подъезжала к дому... Она обрадовалась, увидав знакомую фигуру Левина... Она и всегда рада ему была, но теперь особенно рада была, когда он видит её во всей её славе. Никто лучше Левина не мог понять её величия и в чём оно состояло. Увидав её, он очутился пред одною из картин своего когда-то воображаемого семейного быта...
   - Вы точно наседка, Дарья Александровна... Я от Стивы получил записочку, что вы тут... Он пишет, что вы переехали, и думает, что вы позволите мне помочь вам чем-нибудь...
   Дарье Александровне не нравилась эта манера Степана Аркадьича навязывать свои семейные дела чужим...
  
   Притворство в чём бы то ни было может обмануть самого умного, проницательного человека; но самый ограниченный ребёнок, как бы оно ни было искусно скрываемо, узнаёт его и отвращается. Какие бы ни были недостатки в Левине, притворства не было в нём и признака, и потому дети высказали ему дружелюбие такое же, какое они нашли на лице матери...
   Здесь, в деревне, с детьми и с симпатичною ему Дарьей Александровной, Левин пришёл в то, часто находившее на него детски-весёлое расположение духа, которое Дарья Александровна особенно любила в нём...
  
   - Кити пишет мне, что ничего так не желает, как уединения и спокойствия... Слава Богу, она совсем поправилась... Я никогда не верила, что у неё была грудная болезнь...
   Казавшееся мёртвым чувство оживало всё более и более, поднималось и завладевало сердцем Левина...
   - Да, я теперь всё поняла... Вы этого не можете понять; вам, мужчинам, свободным и выбирающим, всегда ясно, кого вы любите. Но девушка в положении ожидания с этим женским, девичьим стыдом, девушка, которая видит вас, мужчин, издалека, принимает всё на слово, - у девушки бывает и может быть такое чувство, что она не знает, кого она любит, и не знает, что сказать.
   - Да, если сердце не говорит...
   - Нет, сердце говорит, но вы подумайте: вы, мужчины, имеете виды на девушку, вы ездите в дом, вы сближаетесь, высматриваете, выжидаете, найдёте ли вы то, что вы любите, и потом, когда вы убеждены, что любите, вы делаете предложение...
   - Ну, это не совсем так.
   - Всё равно, вы делаете предложение, когда ваша любовь созрела или когда у вас между двумя выбираемыми совершился перевес. А девушку не спрашивают. Хотят, чтоб она сама выбирала, а она не может выбрать и только отвечает: да или нет...
   - Дарья Александровна, так выбирают платье или... покупку, а не любовь. Выбор сделан, и тем лучше... И повторенья быть не может.
   - Ах, гордость и гордость!.. В то время как вы делали предложение Кити, она именно была в том положении, когда она не могла отвечать. В ней было колебание. Колебание: вы или Вронский. Его она видела каждый день, вас давно не видала... Он мне всегда противен был, и так и кончилось...
  
   После чая он вышел велеть подавать лошадей и, когда вернулся, застал Дарью Александровну взволнованную, с расстроенным лицом и слезами на глазах. В то время как Левин выходил, случилось для Дарьи Александровны ужасное событие, разрушившее вдруг всё её сегодняшнее счастье и гордость детьми. Дети подрались за мячик...Как будто мрак надвинулся на её жизнь: она поняла, что те её дети, которыми она так гордилась, были не только самые обыкновенные, но даже нехорошие, дурно воспитанные дети, с грубыми, зверскими наклонностями, злые дети...
   Левин видел, что она несчастлива, и постарался утешить её, говоря, что это ничего дурного не доказывает, что все дети дерутся; но, говоря это, в душе своей Левин думал: "Нет, я не буду ломаться и говорить по-французски со своими детьми, но у меня будут не такие дети: надо только не портить, не уродовать детей, и они будут прелестны. Да, у меня будут не такие дети". Он простился и уехал, и она не удерживала его...
  
   Приехав в обед в деревню... Левин вошёл к старику на пчельник, желая узнать от него подробности об уборке покоса. Говорливый благообразный старик Пармёнычрадостно принял Левина, показал ему всё своё хозяйство...
   - Это кто же? Сын?
   - Мой меньшенький...
   - Уже женат?
   - Да, третий год пошёл...
   Левин внимательнее присмотрелся к Ваньке и его жене... В выражениях обоих лиц была видна сильная, молодая, недавно проснувшаяся любовь...
  
   Бабы с граблями на плечах, блестя яркими цветами и треща звонкими, весёлыми голосами, шли позади возов... один голос затянул песню... и дружно, враз подхватили песню полсотни разных, грубых и тонких, здоровых голосов.
   Бабы с песнью приближались к Левину, и ему казалось, что туча с громом веселья надвигалась на него....
   Левину завидно стало за это здоровое веселье, хотелось принять участие в выражении этой радости жизни. Но он ничего не мог сделать и должен был лежать и смотреть и слушать. Когда народ с песнью скрылся из вида и слуха, тяжёлое чувство тоски за своё одиночество, за свою телесную праздность, за свою враждебность к этому миру охватило Левина...
   Мужики весело кланялись ему и, очевидно, не имели и не могли иметь к нему никакого зла или никакого не только раскаяния, но и воспоминания о том, что они хотели обмануть его. Всё это потонуло в море весёлого общего труда. Бог дал день, Бог дал силы. И день, и силы посвящены труду, и в нём самом награда. А для кого труд? Какие будут плоды? Эти соображения посторонние и ничтожные.
  
   Левин часто любовался на эту жизнь, часто испытывал чувство зависти к людям, живущим этою жизнью, но нынче в первый раз, в особенности под впечатлением того, что он видел в отношениях Ивана Пармёнова к его молодой жене, Левину в первый раз ясно пришла мысль о том, что от него зависит переменить ту столь тягостную праздную, искусственную и личную жизнь, которою он жил, на эту трудовую, чистую и общую, прелестную жизнь...
  
   Перед утреннею зарёй всё затихло... Очнувшись, Левин встал с копны и, оглядев звёзды, понял, что прошла ночь. "Ну, так что же я сделаю? Как я сделаю это?" - сказал он себе, стараясь выразить для самого себя всё то, что он передумал и перечувствовал в эту короткую ночь. Всё, что он передумал и перечувствовал, разделялось на три отдельные хода мысли. Один - это было отречение от своей старой жизни, от своих бесполезных знаний, от своего ни к чему не нужного образования. Это отреченье доставляло ему наслаждение и было для него легко и просто. Другие мысли и представления касались той жизни, которою он желал жить теперь. Простоту, чистоту, законность этой жизни он ясно чувствовал и был убеждён, что он найдёт в ней то удовлетворение, успокоение и достоинство, отсутствие которых он так болезненно чувствовал. Но третий ряд мыслей вертелся на вопросе о том, как сделать этот переход от старой жизни к новой. И тут ничего ясного ему не представлялось. "Иметь жену? Иметь работу и необходимость работать?.. Впрочем, я не спал всю ночь, и я не могу дать себе ясного отчёта... Я уясню после. Одно верно, что эта ночь решила мою судьбу. Все мои прежние мечты семейной жизни вздор, не то... Всё это гораздо проще и лучше..."
  
   Он вышел из луга и пошёл по большой дороге к деревне. Поднимался ветерок, и стало серо, мрачно. Наступила пасмурная минута, предшествующая обыкновенно рассвету, полной победе света над тьмой...
   Пожимаясь от холода, Левин быстро шёл, глядя на землю. "Это что? Кто-то едет", - подумал он, услыхав бубенцы, и поднял голову... Ему навстречу ехала карета... Левин, не думая о том, кто это может ехать, рассеянно взглянул в карету. В карете дремала старушка, а у окна, видимо, только что проснувшись, сидела молодая девушка... Светлая и задумчивая, вся исполненная изящной и сложной внутренней, чуждой Левину жизни, она смотрела через него на зарю восхода.
   В то самое мгновение, как виденье это уже исчезло, правдивые глаза взглянули на него. Она узнала его, и удивлённая радость осветила её лицо.
   Он не мог ошибиться. Только одни на свете были эти глаза. Только одно на свете существо, способное сосредоточивать для него весь свет и смысл жизни. Это была она. Это была Кити. Он понял, что она ехала со станции железной дороги. И всё то, что волновало Левина в эту бессонную ночь, все те решения, которые были взяты им, всё вдруг исчезло... Там только, в этой быстро удалявшейся карете,там только была возможность разрешения столь мучительно тяготившей его в последнее время загадки его жизни...
   "Нет, - сказал он себе, - как ни хороша эта жизнь, простая и трудовая, я не могу вернуться к ней. Я люблю её"...
  
   Никто, кроме самых близких людей к Алексею Александровичу, не знал, что этот с виду самый холодный и рассудительный человек имел одну, противоречившую общему складу своего характера, слабость. Алексей Александрович не мог равнодушно слышать и видеть слёзы ребёнка или женщины. Вид слёз приводил его в растерянное состояние, и он терял совершенно способность соображения...
  
   Когда, возвращаясь со скачек, Анна объявила ему о своих отношениях к Вронскому и тотчас же вслед за этим, закрыв лицо руками, заплакала, Алексей Александрович, несмотря на вызванную в нём злобу к ней, почувствовал в то же время прилив того душевного расстройства, которое на него всегда производили слёзы. Зная это и зная, что выражение в эту минуту его чувств было бы несоответственно положению, он старался удержать в себе всякое проявление жизни, и потому не шевелился и не смотрел на неё. От этого-то и происходило то странное выражение мертвенности на его лице, которое так поразило Анну.
   Когда они подъехали к дому, он высадил её из кареты...
   Слова жены, подтвердившие его худшие сомнения, произвели жестокую боль в сердце Алексея Александровича. Боль эта была усилена ещё тем странным чувством физической жалости к ней, которую произвели на него её слёзы. Но, оставшись один в карете, Алексей Александрович, к удивлению своему и радости, почувствовал совершенное освобождение и от этой жалости, и от мучивших его в последнее время сомнений и страданий ревности. Он испытывал чувство человека, выдернувшего долго болевший зуб, когда после страшной боли и ощущения чего-то огромного, больной вдруг, не веря ещё своему счастью, чувствует, что не существует более того, что так долго отравляло его жизнь, приковывало к себе всё внимание, и что он опять может жить, думать и интересоваться не одним своим зубом... Боль была странная и страшная, но теперь она прошла; он чувствовал, что может опять жить и думать не об одной жене.
   "Без чести, без сердца, без религии, испорченная женщина!.. Я ошибся, связав свою жизнь с нею; но в ошибке моей нет ничего дурного, и потому я не могу быть несчастлив. Виноват не я, но она. Но мне нет дела до неё. Она не существует для меня..."
   Всё, что постигнет её и сына, к которому, точно так же, как и к ней, переменились его чувства, перестало занимать его. Одно, что занимало его теперь, это был вопрос о том, как наилучшим, наиприличнейшим, удобнейшим для себя и потому справедливейшим образом отряхнуться от той грязи, которою она забрызгала его в своём падении, и продолжать идти по своему пути деятельной, честной и полезной жизни...
   "Я не могу быть несчастлив оттого, что презренная женщина сделала преступление, я только должен найти наилучший выход из того тяжёлого положения, в которое она ставит меня. И я найду его... Нея первый, не я последний". И, не говоря об исторических примерах... целый ряд случаев современных неверностей жён мужьям высшего света возник в воображении Алексея Александровича... "...Положим, какое-то неразумное осмеяние падает на этих людей, но я никогда не видел в этом ничего, кроме несчастья, и всегда сочувствовал ему", - сказал себе Алексей Александрович, хотя это и было неправда, и он никогда не сочувствовал несчастиям этого рода, а тем выше ценил себя, чем чаще были примеры жён, изменивших своим мужьям. "Это несчастье, которое может постигнуть всякого. И это несчастье постигло меня. Дело только в том, как наилучшим образом перенести это положение". И он стал перебирать подробности образа действий людей, находившихся в таком же, как и он, положении...
  
   Дуэль в юности особенно привлекала мысли Алексея Александровича именно потому, что он был физически робкий человек и хорошо знал это. Алексей Александрович без ужаса не мог подумать о пистолете, на него направленном, и никогда в жизни не употреблял никакого оружия. Этот ужас смолоду часто заставлял его думать о дуэли и примеривать себя к положению, в котором нужно было подвергать жизнь свою опасности. Достигнув успеха и твёрдого положения в жизни, он давно забыл об этом чувстве; но привычка чувства взяла своё, и страх за свою трусость и теперь оказался так силён, что Алексей Александрович долго и со всех сторон обдумывал и ласкал мыслью вопрос о дуэли, хотя и вперёд знал, что он ни в каком случае не будет драться...
   "Без сомнения, наше общество ещё так дико, что очень многие... посмотрят на дуэль с хорошей стороны, но какой результат будет достигнут? Положим, я вызову его на дуэль... и окажется, что я убил его. Какой смысл имеет убийство человека для того, чтоб определить своё отношение к преступной жене и сыну? Точно так же я должен буду решать, что должен делать с ней. Но, что ещё вероятнее, я буду убит или ранен. Я, невиноватый человек, жертва, - убит или ранен. Ещё бессмысленнее..."
  
   Обсудив и отвергнув дуль, Алексей Александрович обратился к разводу - другому выходу, избранному некоторыми из тех мужей, которых он вспомнил... Во всех случаях муж уступал или продавал неверную жену. И та самая сторона, которая за вину не имела права на вступление в брак, вступала в вымышленные, мнимо узаконенные отношения с новым супругом. В своём же случае Алексей Александрович видел, что достижение законного, то есть такого развода, где была бы только отвергнута виновная жена, невозможно. Он видел, что сложные условия жизни, в которых он находился, не допускали возможности тех грубых доказательств, которых требовал закон для уличения преступности жены; видел то, что известная утончённость этой жизни не допускала и применения этих доказательств, если б они и были, что применение этих доказательств уронило бы его в общественном мнении более, чем её.
   Попытка развода могла привести только к скандальному процессу, который был бы находкой для врагов, для клеветы и унижения его высокого положения в свете. Главная же цель - определение положения с наименьшим расстройством - не достигалась и через развод. Кроме того, при разводе, даже при попытке развода, очевидно было, что жена разрывала сношения с мужем и соединялась с своим любовником. А в душе Алексея Александровича, несмотря на полное теперь, как ему казалось, презрительное равнодушие к жене, оставалось в отношении к ней одно чувство - нежелание того, чтоб она беспрепятственно могла соединиться с Вронским, чтобы преступление её было для неё выгодно...
  
   "Кроме формального развода, можно было ещё поступить как... то есть разъехаться с женой", - продолжал он думать, успокоившись; но и эта мера представляла те же неудобства позора, как и при разводе, и главное - это, точно так же, как и формальный развод, бросало его жену в объятия Вронского. "Нет, это невозможно... Я не могу быть несчастлив, но и она и он не должны быть счастливы".
  
   Чувство ревности, которое мучало его во время неизвестности, прошло в ту минуту, когда ему с болью был выдернут зуб словами жены. Но чувство это заменилось другим: желанием, чтоб она не только не торжествовала, но получила возмездие за своё преступление. Он не признавал этого чувства, но в глубине души ему хотелось, чтоб она пострадала за нарушение его спокойствия и чести. И, вновь перебрав условия дуэли, развода, разлуки и вновь отвергнув их, Алексей Александрович убедился, что выход был только один - удержать её при себе, скрыв от света случившееся и употребив все зависящие меры для прекращения связи и главное - для наказания её.
  
   "Я должен объявить своё решение, что, обдумав то тяжёлое положение, в которое она поставила семью, все другие выходы будут хуже для обеих сторон, чем внешнее прежнее положение, и что таковое я согласен соблюдать, но под строгим условием исполнения с её стороны моей воли, то есть прекращения отношений с любовником... Только при таком решении я поступаю и сообразно с религией, только при этом решении я не отвергаю от себя преступную жену, а даю ей возможность исправления и даже - как ни тяжело это мне будет - посвящаю часть своих сил на исправление и спасение её"...
   Без сомнения,он никогда не будет в состоянии возвратить ей своего уважения; но не было и не могло быть никаких причин ему расстраивать свою жизнь и страдать вследствие того, что она была дурная и неверная жена. "Да, пройдёт время, всё устрояющее время, и отношения восстановятся прежние, то есть восстановятся в такой степени, что я не буду чувствовать расстройства в течении своей жизни. Она должна быть несчастлива, но я не виноват и потому не могу быть несчастлив"...
  
   Подъезжая к Петербургу, Алексей Александрович не только вполне остановился на этом решении, но и составил в своей голове письмо, которое он напишет жене...
  
   "При последнем разговоре нашем я выразил вам моё намерение сообщить своё решение относительно предмета этого разговора. Внимательно обдумав всё, я пишу теперь с целью исполнить своё обещание. Решение моё следующее: каковы бы ни были ваши поступки, я не считаю себя вправе разрывать тех уз, которыми мы связаны властью свыше. Семья не может быть разрушена по капризу, произволу или даже по преступлению одного из супругов, и наша жизнь должна идти, как она шла прежде. Это необходимо для меня, для вас, для нашего сына. Я вполне уверен, что вы раскаялись и раскаиваетесь в том, что служит поводом настоящего письма, и что вы будете содействовать мне в том, чтобы вырвать с корнем причину нашего раздора и забыть прошедшее. В противном случае вы сами можете предположить то, что ждёт вас и вашего сына. Обо всём этом более подробно надеюсь переговорить при личном свидании. Так как время дачного сезона кончается, я просил бы вас переехать в Петербург как можно скорее... Все нужные распоряжения для вашего переезда будут сделаны... При этом письме деньги, которые могут понадобиться для ваших расходов. А. Каренин"...
   Он прочёл письмо и остался им доволен. Особенно тем, что он вспомнил приложить деньги; не было ни жестокого слова, ни упрёка, но не было и снисходительности. Главное же - был золотой мост для возвращения...
  
   Над креслом висел овальный, в золотой раме, прекрасно сделанный знаменитым художником портрет Анны. Алексей Александрович взглянул на него. Непроницаемые глаза насмешливо и нагло смотрели на него, как в тот последний вечер их объяснения. Невыносимо нагло и вызывающе подействовал на Алексея Александровича вид отлично сделанного художником чёрного кружева на голове, чёрных волос и белой прекрасной руки с безымянным пальцем, покрытым перстнями... Он попробовал читать, но никак не мог восстановить в себе весьма живого прежде интереса... Он смотрел в книгу и думал о другом. Он думал не о жене, но об одном возникшем в последнее время усложнении в его государственной деятельности, которое в это время составляло главный интерес его службы. Он чувствовал, что он глубже, чем когда-нибудь, вникал в это усложнение и что в голове его нарождалась - он без самообольщения мог сказать - капитальная мысль, долженствующая распутать всё это дело, возвысить его в служебной карьере, уронить его врагов и потому принести величайшую пользу государству...
   В знаменитой комиссии было выставлено дело, находившееся в министерстве Алексея Александровича и представлявшее резкий пример неплодотворности расходов и бумажного отношения к делу... Дело было начато предшественником Алексея Александровича... На это дело было потрачено и тратилось очень много денег и совершенно непроизводительно, и всё дело это, очевидно, ни к чему не могло привести.Алексей Александрович, вступив в должность, тотчас же понял это и хотел было наложить руки на это дело; но в первое время, когда он чувствовал себя ещё нетвёрдо, он знал, что это затрагивало слишком много интересов и было неблагоразумно; потом же он, занявшись другими делами, просто забыл про это дело. Оно, как и все дела, шло само собою, по силе инерции. Много людей кормилось этим делом... Поднятие этого дела враждебным министерством было, по мнению Алексея Александровича, нечестно, потому что в каждом министерстве были и не такие дела, которых никто, по известным служебным приличиям, не поднимал. Теперь же, если уже ему бросали эту перчатку, то он смело поднимал её и требовал назначения особой комиссии для изучения и проверки... Но зато уже он не давал никакого спуску и тем господам. Он требовал и назначения ещё особой комиссии по делу об устройстве инородцев...для исследования причин... с точек зрения: политической, административной, экономической, этнографической, материальной, религиозной...
   Почитав ещё книгу... Алексей Александрович в одиннадцать часов пошёл спать, и когда он, лёжа в постели, вспомнил о событии с женой, оно ему представилось уже совсем не в таком мрачном виде...
  
   Анна... считаласвоё положение ложным, нечестным и всею душой желала изменить его. Возвращаясь с мужем со скачек, в минуту волнения она высказала ему всё; несмотря на боль, испытанную ею при этом, она была рада этому. После того как муж оставил её, она говорила себе, что она рада, что теперь всё определится и по крайней мере не будет лжи и обмана. Ей казалось несомненным, что теперь положение её навсегда определится. Оно может быть дурно, это новое положение, но оно будет определённо, в нём не будет неясности и лжи. Та боль, которую она причинила себе и мужу, высказав эти слова, будет вознаграждена теперь тем, что всё определится, думала она...
   Когда она проснулась на другое утро, первое, что представилось ей, были слова, которые она сказала мужу, и слова эти её показались так ужасны, что она не могла понять теперь, как она могла решиться... и не могла представить себе того, что из этого выйдет... Ей было стыдно. Её положение, которое казалось уяснённым вчера вечером, вдруг представилось ей теперь не только не уяснённым, но безвыходным. Ей стало страшно за позор, о котором она прежде и не думала...ей приходили самые страшные мысли... Когда она думала о Вронском, ей представлялось, что он не любит её, что он уже начинает тяготиться ею...
   Она беспрестанно повторяла: "Боже мой! Боже мой"... Но мысль искать своему положению помощи у религии была для неё, несмотря на то что она никогда не сомневалась в религии, в которой была воспитана, так же чужда, как искать помощи у самого Алексея Александровича. Она знала вперёд, что помощь религии возможна только под условием отречения от того, что составляло для неё весь смысл жизни... Она не знала, чего боится, чего желает. Боится ли она и желает ли она того, что было, или того, что будет, и чего именно она желает, она не знала...
  
   Напоминание о сыне вдруг вывело Анну из того безвыходного положения, в котором она находилась. Она вспомнила ту, отчасти искреннюю, хотя и много преувеличенную, роль матери, живущей для сына, которую она взяла на себя в последние годы, и с радостью почувствовала, что в том состоянии, в котором она находилась, у ней есть держава, независимая от положения, в которое она станет к мужу и к Вронскому. Эта держава - был сын... У ней есть цель жизни...
   "Надо собираться. Куда? Когда? Кого взять с собой? Да, в Москву, на вечернем поезде... Но прежде надо написать им обоим"...
   "После того, что произошло, я не могу более оставаться в вашем доме. Я уезжаю и беру с собою сына. Я не знаю законов и не знаю потому, с кем из родителей должен быть сын; но я беру его с собой, потому что без него я не могу жить. Будьте великодушны, оставьте мне его"...
  
   Анна взглянула в окно и увидала у крыльца курьера Алексея Александровича...
   - Курьеру приказано привезти ответ...
   Она прочла письмо... Когда она кончила, она почувствовала, что... над ней обрушилось такое страшное несчастье, какого она не ожидала...
   "...Разумеется, он всегда прав, он христианин, он великодушен! Да, низкий, гадкий человек! И этого никто, кроме меня, не понимает... Они говорят: религиозный, честный, умный человек; но они не видят, что я видела. Они не знают, как он восемь лет душил мою жизнь, душил всё, что было во мне живого, что он ни разу не подумал о том, что я живая женщина, которой нужна любовь... Я ли не старалась, всеми силами старалась, найти оправдание своей жизни? Я ли не пыталась любить его, любить сына, когда уже нельзя было любить мужа? Но пришло время, я поняла, что я не могу больше себя обманывать, что я живая, что я не виновата, что Бог меня сделал такою, что мне нужно любить и жить. И теперь что же?.. "Наша жизнь должна идти как прежде"... Но как? Боже мой!.. Была ли когда-нибудь женщина так несчастна, как я?.."
   Она плакала о том, что мечта её об уяснении, определении своего положения разрушена навсегда... Она чувствовала, что то положение в свете, которым она пользовалась и которое утром казалось ей столь ничтожным, что это положение дорого ей, что она не будет в силах променять его на позорное положение женщины, бросившей мужа и сына и соединившейся с любовником; что, сколько бы она ни старалась, она не будет сильнее самой себя. Она никогда не испытает свободы любви, а навсегда останется преступною женой, под угрозой ежеминутного обличения, обманывающего мужа для позорной связи с человеком чуждым, независимым, с которым она не может жить одною жизнью. Она знала, что это так и будет, и вместе с тем это было так ужасно, что она не могла представить себе даже, чем это кончится. И она плакала, не удерживаясь, как плачут наказанные дети...
   "Что я могу писать?.. Что я могу решить одна? Что я знаю? Чего я хочу? Что я люблю?"... Она подошла к столу, написала мужу: "Я получила ваше письмо. А." - и, позвонив, отдала лакею...
  
   Общество партии крокета, на которое княгиня Тверская приглашала Анну, должно было состоять из двух дам с их поклонниками. Две дамы эти были главные представительницы избранного нового петербургского кружка, в подражание подражанию чему-то, называвшиеся "Семь чудес света". Дамы эти принадлежали к кружку, правда, высшему, но совершенно враждебному тому, который Анна посещала. Кроме того, старый Стремов, один из влиятельных людей Петербурга, поклонник Лизы Меркаловой, был по службе враг Алексея Александровича. По всем этим соображениям Анна не хотела ехать... Теперь же Анна, в надежде увидеть Вронского, пожелала ехать. Анна приехала к княгине Тверской раньше других гостей...
  
   - Я никогда не могла понять... что такое её отношение к князю Калужскому?..
   - Новая манера... Они все избрали эту манеру...
   - Я не понимаю тут роли мужа.
   - Муж? Муж Лизы Меркаловой носит за ней пледы и всегда готов к услугам. А что там дальше в самом деле, никто не хочет знать. Знаете, в хорошем обществе не говорят и не думают даже о некоторых подробностях туалета. Так и это...
   Вот, видите ли, я в счастливом положении... Я понимаю вас и понимаю Лизу. Лиза - это одна из тех невинных натур, которые, как дети, не понимают, что хорошо и что дурно. По крайней мере, она не понимала, когда была очень молода. И теперь она знает, что это непонимание идёт к ней. Теперь она, может быть, нарочно не понимает, но всё-таки это ей идёт. Видите ли, на одну и ту же вещь можно смотреть трагически и сделать из неё мученье, и смотреть просто и даже весело. Может быть, вы склонны смотреть на вещи слишком трагически...
  
   Послышались шаги и мужской голос, потом женский голос и смех, и вслед за тем вошли ожидаемые гости...
   Лиза, на вкус Анны, была гораздо привлекательнее Сафо. Бетси говорила про неё Анне, что она взяла на себя тон неведающего ребёнка, но кода Анна увидала её, она почувствовала, что это была неправда. Она, точно, была неведающая, испорченная, но милая и безответная женщина...
   - Ах, как я рада вас видеть!.. Я вчера на скачках только что хотела дойти до вас, а вы уехали. Мне так хотелось видеть вас именно вчера. Не правда ли, это было ужасно? - сказала она, глядя на Анну своим взглядом, открывавшим, казалось, всю душу.
   - Да, я никак не ожидала, что это так волнует...
   - Вот как вы делаете, что вам не скучно? На вас взглянешь - весело. Вы живёте, а я скучаю.
   - Как скучаете? Да вы самое весёлое общество Петербурга...
   - Может быть, тем, которые не нашего общества, ещё скучнее; но нам, мне наверно, не весело, а ужасно, ужасно скучно...
   - Как, скучно? Сафо говорит, что они вчера очень веселились у вас.
   - Ах, какая тоска была!.. Мы поехали все ко мне после скачек. И всё те же, и всё те же! Всегда одно и то же. Весь вечер провалялись по диванам. Что же тут весёлого? Нет, как вы делаете, чтобы вам не было скучно?.. Стоит взглянуть на вас, и видишь - вот женщина, которая может быть счастлива, несчастна, но не скучает. Научите, как вы это делаете?
   - Никак не делаю... Чтобы заснуть, надо поработать, и чтобы веселиться, надо тоже поработать.
   - Зачем же я буду работать, когда моя работа никому не нужна? А нарочно и притворяться я не умею и не хочу...
   - Вы неисправимы...
  
   Вронский, несмотря на свою легкомысленную с виду светскую жизнь, был человек, ненавидящий беспорядок... Для того чтобы всегда вести свои дела в порядке, он, смотря по обстоятельствам, чаще или реже, раз пять в год, уединялся и приводил в ясность все свои дела...
   Жизнь Вронского тем была особенно счастлива, что у него был свод правил, несомненно определяющих всё, что должно и не должно делать... Правила эти несомненно определяли, - что нужно заплатить шулеру, а портному не нужно, - что лгать не надо мужчинам, но женщинам можно, - что обманывать нельзя никого, но мужа можно, - что нельзя прощать оскорблений и можно оскорблять и так далее... Только в самое последнее время, по поводу своих отношений к Анне, Вронский начинал чувствовать, что свод его правил не вполне определял все условия, и в будущем представлялись трудности и сомнения, в которых Вронский уже не находил руководящей нити.
   Теперешнее отношение его к Анне и к её мужу было для него просто и ясно. Оно было ясно и точно определено в своде правил, которыми он руководствовался.
   Она была порядочная женщина, подарившая ему свою любовь, и он любил её. И потому она была для него женщина, достойная такого же и ещё большего уважения, чем законная жена...
   Отношения к обществу тоже были ясны. Все могли знать, подозревать это, но никто не должен был сметь говорить. В противном случае он готов был заставить говоривших молчать и уважать несуществующую честь женщины, которую он любил.
   Отношения к мужу были яснее всего. С той минуты, как Анна полюбила Вронского, он считал одно своё право на неё неотъемлемым. Муж был только излишнее и мешающее лицо. Без сомнения, он был в жалком положении, но что же было делать? Одно, на что имел право муж, это было то, чтобы потребовать удовлетворения с оружием в руках, и на это Вронский был готов с первой минуты.
   Но в последнее время являлись новые, внутренние отношения между ним и ею, пугающие Вронского своею неопределённостью. Вчера только она объявила ему, что она беременна. И он чувствовал, что это известие и то, чего она ждала от него, требовало чего-то такого, что не определено вполне кодексом тех правил, которыми он руководствовался в жизни...
   "Если я сказал оставить мужа, то это значит соединиться со мной. Готов ли я на это? Как я увезу её теперь, когда у меня нет денег? Положим, это я мог бы устроить... Но как я увезу её, когда я на службе? Если я сказал это, то надо быть готовым на это, то есть иметь деньги и выйти в отставку".
   И он задумался. Вопрос о том, выйти или не выйти в отставку, привёл его к другому, тайному, ему одному известному, едва ли не главному, хотя и затаённому интересу всей его жизни.
   Честолюбие была старинная мечта его детства и юности, мечта, в которой он и себе не признавался, но которая была так сильна, что и теперь эта страсть боролась с его любовью. Первые шаги его в свете и на службе были удачны, но два года назад он сделал грубую ошибку... Наделавшая столько шума и обратившая общее внимание связь его с Карениной, придав ему новый блеск, успокоила на время точившего его червя честолюбия, но неделю тому назад этот червь проснулся с новою силой. Его товарищ с детства,одного круга, одного богатства и товарищ по корпусу, одного с ним выпуска, с которым он соперничал и в классе, и в гимнастике, и в шалостях, и в мечтах честолюбия, на днях вернулся из Средней Азии, получив там два чина и отличие, редко даваемое столь молодым генералам. Как только он приехал в Петербург, заговорили о нём как о вновь поднимающейся звезде первой величины... А Вронский был хоть и независимый, и блестящий, и любимый прелестною женщиной, но был только ротмистр в полку, которому предоставляли быть независимым, сколько ему угодно.
   "Разумеется, я не завидую и не могу завидовать, но его возвышение показывает мне, что стоит выждать время, и карьера человека, как я, может быть сделана очень скоро. Три года тому назад он был в том же положении, как и я. Выйдя в отставку, я сожгу свои корабли..."
   Вронский три года не видал Серпуховского. Он возмужал, но был такой же стройный, не столько поражавший красотой, сколько нежностью и благородством лица и сложения. Одна перемена, которую заметил в нём Вронский, было то постоянное, тихое сияние, которое устанавливается на лицах людей, имеющих успех и уверенных в признании всеми этого успеха. Вронский знал это сияние и тотчас же заметил его на Серпуховском...
  
   Кутёж у полкового командира продолжался долго...
   - Я очень рад твоему успеху, но нисколько не удивлён. Я ждал ещё больше...
   - Я, напротив, признаюсь откровенно, ждал меньше. Но я рад, очень рад. Я честолюбив, это моя слабость, и я признаюсь в ней.
   - Может быть, ты бы не признавался, если бы не имел успеха...
   - Не думаю... Не скажу, чтобы не стоило жить без этого, но было бы скучно. Разумеется, я, может быть, ошибаюсь, но мне кажется, что я имею некоторые способности к той сфере деятельности, которую я избрал, и что в моих руках власть, какая бы она ни была, если будет, то будет лучше, чем в руках многих мне известных... И потому, чем ближе к этому делу, тем я больше доволен.
   - Может быть, это так для тебя, но не для всех. Я то же думал, а вот живу и нахожу, что не стоит жить только для этого...
   - Я слышал про тебя, про твой отказ... Разумеется, я тебя одобрил. Но на всё есть манера. И я думаю, что самый поступок хорош, но ты его сделал не так, как надо.
   - Что сделано, то сделано, и ты знаешь, я никогда не отрекаюсь от того, что сделал. И потом, мне прекрасно.
   - Прекрасно - на время. Но ты не удовлетворишься этим...
   - Я не говорю, чтобы удовлетворяло.
   - Да не это одно. Такие люди, как ты, нужны.
   - Кому?
   - Кому? Обществу. России нужны люди, нужна партия, иначе всё идёт и пойдёт к собакам.
   - То есть что же? Партия Бертенева против русских коммунистов?
   - Нет, всё это глупости. Это всегда было и будет. Никаких коммунистов нет. Но всегда людям интриги надо выдумать вредную, опасную партию. Это старая штука. Нет, нужна партия власти людей независимых, как ты и я.
   - Но почему же?.. Но почему же они не независимые люди?
   - Только потому, что у них нет или не было от рождения независимости состояния, не было имени, не было той близости к солнцу, в которой мы родились. Их можно купить или деньгами, или лаской. И чтоб им держаться, им надо выдумывать направление. И они проводят какую-нибудь мысль,направление, в которое сами не верят, которое делает зло; и всё это направление есть только средство иметь казённый дом и столько-то жалованья... Но у меня и у тебя есть уже наверное одно важное преимущество, то, что нас труднее купить. И такие люди более чем когда-либо нужны...
   - Всё-таки мне недостаёт для этого одной главной вещи, недостаёт желания власти. Это было, но прошло.
   - Извини меня, это неправда...
   - Нет, правда, правда!.. Теперь...
   - Да, правда, теперь, это другое дело; но это "теперь" будет не всегда...
   - Но ты пойти, мне ничего не нужно, как только то, чтобы всё было, как было...
   - Я понимаю, что это значит. Но послушай: мы ровесники; может быть, ты больше числом знал женщин, чем я... Но я женат, и поверь, что, узнав одну свою жену, которую любишь, ты лучше узнаёшь всех женщин, чем если бы ты знал их тысячи... И вот тебе моё мнение. Женщины - это главный камень преткновения в деятельности человека. Трудно любить женщину и делать что-нибудь.Для этого есть только одно средство с удобством, без помехи любить - это женитьба... И это я почувствовал, женившись. У меня вдруг опростались руки. Но без женитьбы тащить за собой этот груз - руки так полны, что ничего нельзя делать. Посмотри... Они погубили свои карьеры из-за женщин.
   - Какие женщины?..
   Тем хуже, чем прочнее положение женщины в свете, тем хуже. Это всё равно как уже не то что тащить груз руками, а вырывать его у другого...
   - Ты никогда не любил...
   - Может быть. Но ты вспомни, что я сказал тебе. И ещё: женщины все материальнее мужчин. Мы делаем из любви что-то огромное, а они всегда будничны...
  
   Смутное сознание той ясности, в которую были приведены его дела, смутное воспоминание о дружбе и лести Серпуховского, считавшего его нужным человеком, и, главное, ожидание свидания - всё соединялось в общее впечатление радостного чувства жизни. Чувство это было так сильно, что он невольно улыбался...
   "Ничего мне не нужно, кроме этого счастья... И чем дальше, тем больше я люблю её..."
  
   Анна приехала в Петербург рано утром...
   - Алексей Александрович, я преступная женщина, я дурная женщина, но я то же, что я была, что я сказала вам тогда, и приехала сказать вам, что я не могу ничего переменить.
   - Я вас не спрашивал об этом, я так и предполагал. Но, как я вам говорил тогда и писал, я теперь повторяю, что я не обязан этого знать. Я игнорирую это. Не все жёны так добры, как вы, чтобы так спешить сообщать столь "приятное" известие мужьям. Я игнорирую это до тех пор, пока свет не знает этого, пока имя моё не опозорено. И поэтому я только предупреждаю вас, что наши отношения должны быть такие, какие они всегда были, и что только в том случае, если вы компрометируете себя, я должен буду принять меры, чтоб оградить свою честь.
   - Но отношения наши не могут быть такими, как всегда... Я не могу быть вашей женой, когда я...
   - Должно быть, тот род жизни, который вы избрали, отразился на ваших понятиях. Я настолько уважаю или презираю и то и другое... я уважаю прошедшее ваше и презираю настоящее... что я был далёк от той интерпретации, которую вы дали моим словам... Впрочем, не понимаю, как, имея столько независимости, как вы, объявляя мужу прямо о своей неверности и не находя в этом ничего предосудительного, как кажется, вы находите предосудительным исполнение в отношении к мужу обязанности жены?
   - Алексей Александрович! Что вам от меня нужно?
   - Мне нужно, чтоб я не встречал здесь этого человека и чтоб вы вели себя так, чтобы ни свет, ни прислуга не могли обвинить вас... чтобы вы не видали его. Кажется, это не много. И за это вы будете пользоваться всеми правами честной жены, не исполняя её обязанностей. Вот всё, что я имею сказать вам...
  
   Ночь, проведённая Левиным на копне, не прошла для него даром: то хозяйство, которое он вёл, опротивело ему и потеряло для него всякий интерес... Прелесть, которую он испытывал в самой работе, происшедшее вследствие того сближения с мужиками, зависть, которую он испытывал к ним, к их жизни, желание перейти в эту жизнь, которое в эту ночь было для него уже не мечтою, но намерением, подробности исполнения которого он обдумывал, - всё это так изменило его взгляд на хозяйство, что он не мог уже никак находить в нём прежнего интереса и не мог не видеть того неприятного отношения его к работникам, которое было основой его дела... Он ясно видел теперь, что то хозяйство, которое он вёл, была только жестокая и упорная борьба между им и работниками, в которой на одной стороне, на его стороне, было постоянное напряжённое стремление переделать всё на считаемый лучшим образец, на другой стороне - естественный порядок вещей. И в этой борьбе он видел, что, при величайшем напряжении сил с его стороны и безо всякого усилия и даже намерения с другой, достигалось только то, что хозяйство шло ни в чью и совершенно напрасно портились прекрасные орудия, прекрасная скотина и земля... В сущности, в чём состояла борьба? Он стоял за каждый свой грош (и не мог не стоять, потому что стоило ему ослабить энергию, и ему недоставало денег расплачиваться с рабочими), а они только стояли за то, чтобы работать спокойно и приятно, то есть так, как они привыкли. В его интересах было то, чтобы каждый работник сработал как можно больше, при том, чтобы не забывался, чтобы старался не сломать веялки, конных граблей, молотилки, чтоб он обдумывал то, что он делает; работнику же хотелось работать как можно приятнее, с отдыхом, и главное - беззаботно и забывшись, не размышляя... Всё это делалось не потому, что кто-нибудь желал зла Левину или его хозяйству; напротив, он знал, что его любили, считали простым барином; но делалось это только потому, что хотелось весело и беззаботно работать, и интересы его были им не только чужды и непонятны, но фатально противоположны их самым справедливым интересам. Уже давно Левин чувствовал недовольство своим отношением к хозяйству. Он видел, что лодка его течёт, но он не находил и не искал течи, может быть, нарочно обманывая себя. Но теперь он не мог более себя обманывать. То хозяйство, которое он вёл, стало ему не только не интересно, но отвратительно, и он не мог больше им заниматься.
   К этому ещё присоединилось присутствие в тридцати верстах от него Кити Щербацкой, которую он хотел и не мог видеть. Дарья Александровна Облонская, когда он был у неё, звала его приехать с тем, чтобы возобновить предложение её сестре, которая, как она давала чувствовать, теперь примет его. Сам Левин, увидав Кити Щербацкую, понял, что он не переставал любить её; но он не мог ехать к Облонским, зная, что она там. То, что он сделал ей предложение и она отказала ему, клало между им и ею непреодолимую преграду. "Я не могу просить её быть моею женой потому только, что она не может быть женою того, кого она хотела"...
  
   Свияжский был один из тех, всегда удивительных для Левина людей, рассуждение которых, очень последовательное, хотя и никогда не самостоятельное, идёт само по себе, а жизнь, чрезвычайно определённая и твёрдая в своём направлении, идёт сама по себе, совершенно независимо и почти всегда вразрез рассуждениям.Свияжский был человек чрезвычайно либеральный. Он презирал дворянство и считал большинство дворян тайными, от робости только не выражавшимися, крепостниками. Он считал Россию погибшею страной, вроде Турции, и правительство России столь дурным, что никогда не позволял себе даже серьёзно критиковать действия правительства... Он полагал, что жизнь человеческая возможна только за границей, куда он уезжал жить при первой возможности, а вместе с тем... с чрезвычайным интересом следил за всем и знал всё, что делалось в России... Левин старался понять и не понимал и всегда, как на живую загадку, смотрел на него и на его жизнь... Левин позволял себе... добираться до самой основы его взгляда на жизнь, но это всегда было тщетно... Свияжский как будто боялся, что Левин поймёт его...
  
   Исполнение плана Левина представляло много трудностей... Одна из главных трудностей была та, что хозяйство уже шло, что нельзя было остановить всё и начать всё сначала, а надо было на ходу перелаживать машину... Другая трудность состояла в непобедимом недоверии крестьян к тому, чтобы цель помещика могла состоять в чём-нибудь другом, чем в желании обобрать их сколько можно... Дело нового устройства своего хозяйства занимало его так, как ещё ничто никогда в жизни...
   "Надо только упорно идти к своей цели, и я добьюсь своего, а работать и трудиться есть из-за чего. Это дело не моё личное, а тут вопрос об общем благе. Всё хозяйство, главное - положение всего народа, совершенно должно измениться. Вместо бедности - общее богатство, довольство; вместо вражды - согласие и связь интересов. Одним словом, революция, бескровная, но величайшая революция, сначала в маленьком кругу нашего уезда, потом губернии, России, всего мира. Потому что мысль справедливая не может не быть плодотворна. Да, это цель, из-за которой стоит работать... Нынче ему особенно ясно представлялось всё значение его дела...
   Агафья Михайловна знала все подробности хозяйственных планов Левина... Но теперь она совсем иначе поняла то, что он сказал ей.
   - О своей душе, известное дело, пуще всего думать надо...
   - Я не про то говорю. Я говорю, что я для своей выгоды делаю. Мне выгоднее, если мужики лучше работают.
   - Да уж вы как ни делайте, он коли лентяй, так всё будет чрез пень колоду валить. Если совесть есть, будет работать, а нет - ничего не сделаешь.
   - Ну да, ведь вы сами говорите...
   - Я одно говорю, жениться вам надо, вот что!..
  
   Левин любил своего брата, но быть с ним вместе всегда было мученье. Теперь же, когда Левин... был в неясном, запутанном состоянии, ему предстоящее свидание с братом показалось особенно тяжёлым. Вместо гостя весёлого, здорового, чужого, который, он надеялся, развлечёт его в его душевной неясности, он должен был видеться с братом, который понимает его насквозь, который вызовет в нём все самые задушевные мысли, заставит его высказаться вполне. А этого ему не хотелось... Николай сказал, что приехал... побывать в своём гнезде, дотронуться до земли, чтобы набраться, как богатыри, силы для предстоящей деятельности...
   Эти два человека были так родны и близки друг другу, что малейшее движение, тон голоса говорил для обоих больше, чем всё, что можно сказать словами. Теперь у них обоих была одна мысль - болезнь и близость смерти Николая, подавлявшая всё остальное...
   Смерть, неизбежный конец всего, в первый раз с неотразимой силой представилась ему. И смерть эта... была совсем не так далека, как ему прежде казалось. Она была и в нём самом - он это чувствовал... А что такое была эта неизбежная смерть, - он не только не знал, не только никогда и не думал об этом, но не умел и не смел думать об этом. "Я работаю, я хочу сделать что-то, а я и забыл, что всё кончится, что - смерть"... Чем более он напрягал мысль, тем только яснее ему становилось, что действительно он забыл, просмотрел в жизни одно маленькое обстоятельство - то, что придёт смерть и всё кончится, что ничего и не стоило начинать и что помочь этому никак нельзя. Да, это ужасно, но это так...
   "Да ведь я жив ещё. Теперь-то что же делать, что делать?"... Только что ему немного уяснился вопрос о том, как жить, как представился новый неразрешимый вопрос - смерть...
  
   На третий день Николай вызвал брата высказать опять ему свой план и стал не только осуждать его, но стал умышленно смешивать его с коммунизмом.
   - Ты только взял чужую мысль, но изуродовал её и хочешь прилагать к неприложимому.
   - Да я тебе говорю, что это не имеет ничего общего. Они отвергают справедливость собственности, капитала, наследственности, а я, не отрицая этого главного стимула, хочу только регулировать труд.
   - То-то и есть, ты взял чужую мысль, отрезал от неё всё, что составляет её силу, и хочешь уверить, что это что-то новое...
   - Да моя мысль не имеет ничего общего...
   - Там по крайней мере есть прелесть, как бы сказать, геометрическая - ясности, несомненности. Может быть, это утопия...
   - Зачем ты смешиваешь? Я никогда не был коммунистом.
   - А я был и нахожу, что это преждевременно, но разумно и имеет будущность, как христианство в первые века.
   - Я только полагаю, что рабочую силу надо рассматривать с естествоиспытательской точки зрения, то есть изучить её, признать её свойства и...
   - Да это совершенно напрасно. Эта сила сама находит, по степени своего развития, известный образ деятельности...
   - Я ищу средства работать производительно и для себя, и для рабочего. Я хочу устроить...
   - Ничего ты не хочешь устроить; просто, как ты всю жизнь жил, тебе хочется оригинальничать, показать, что ты не просто эксплуатируешь мужика, а с идеей... Ты не имел и не имеешь убеждений, а тебе только бы утешить своё самолюбие...
  
   На третий день после отъезда брата и Левин уехал за границу. Встретившись на железной дороге с Щербацким, двоюродным братом Кити, Левин очень удивил его своею мрачностью.
   - Что с тобой?
   - Да ничего, так, весёлого на свете мало.
   - Как мало? Вот поедем со мной в Париж вместо какого-то Мюлуза. Посмотрите, как весело!
   - Нет, уж я кончил. Мне умирать пора.
   - Вот так штука! Я только приготовился начинать.
   - Да и я так думал недавно, но теперь я знаю, что скоро умру.
   Левин говорил то, что он истинно думал в это последнее время. Он во всём видел только смерть или приближение к ней. Но затеянное им дело тем более занимало его. Надо же было как-нибудь доживать жизнь, пока не пришла смерть. Темнота покрывала для него всё; но именно вследствие этой темноты он чувствовал, что единственною руководительною нитью в этой темноте было его дело, и он из последних сил ухватился и держался за него...
  
   Каренины, муж и жена, продолжали жить в одном доме, встречались каждый день, но были совершенно чужды друг другу. Алексей Александрович за правило поставил каждый день видеть жену, для того чтобы прислуга не имела права делать предположения, но избегал обедов дома. Вронский никогда не бывал в доме Алексея Александровича, но Анна видала его вне дома, и муж это знал.
   Положение было мучительно для всех троих, и ни один из них не в силах был бы прожить и одного дня в этом положении, если бы не ожидал, что оно изменится и что это только временное горестное затруднение, которое пройдёт. Алексей Александрович ждал, что страсть эта пройдёт, как и всё проходит, что все про это забудут и имя его останется неопозоренным. Анна, от которой зависело это положение и для которой оно было мучительнее всех, переносила его потому, что она не только ждала, но твёрдо была уверена, что всё это очень скоро развяжется и уяснится. Она решительно не знала, что развяжет это положение, но твёрдо была уверена, что это что-то придёт теперь очень скоро. Вронский, невольно подчиняясь ей, тоже ожидал чего-то независимого от него, долженствовавшего разъяснить все затруднения...
  
   Вернувшись домой, Вронский нашёл у себя записку от Анны. Она писала: "Я больна и несчастлива. Я не могу выезжать, но не могу долее не видать вас. Приезжайте вечером. В семь часов Алексей Александрович едет в совет и пробудет до десяти"...
   Вронский был в эту зиму произведён в полковники, вышел из полка и жил один...
  
   В самых дверях Вронский почти столкнулся с Алексеем Александровичем...
  
   Эти припадки ревности, в последнее время всё чаще и чаще находившие на неё, ужасали его и, как он ни старался скрывать это, охлаждали его к ней, несмотря на то что он знал, что причина ревности была любовь к нему. Сколько раз он говорил себе, что её любовь была счастье; и вот она любила его, как может любить женщина, для которой любовь перевесила все блага в жизни - и он был гораздо дальше от счастья, чем когда он поехал за ней из Москвы. Тогда он считал себя несчастливым, но счастье было впереди; теперь он чувствовал, что лучшее счастье было уже позади. Она была совсем не та, какою он видел её первое время. И нравственно, и физически она изменилась к худшему... Он смотрел на неё, как смотрит человек на сорванный им и завядший цветок, в котором он с трудом узнаёт красоту, за которую он сорвал и погубил его. И, несмотря на это, он чувствовал, что тогда, когда любовь его была сильнее, он мог, если бы сильно захотел этого, вырвать эту любовь из своего сердца, но теперь, когда, как в эту минуту, ему казалось, что он не чувствовал любви к ней, он знал, что связь его с ней не может быть разорвана...
   - Скоро, скоро всё развяжется, и мы все, все успокоимся и не будем больше мучиться... Я умру, и очень рада, что умру и избавлю себя и вас... Это правда... Я видела сон...
   Но вдруг она остановилась. Выражение её лица мгновенно изменилось. Ужас и волнение вдруг заменились выражением тихого, серьёзного и блаженного внимания. Он не мог понять значения этой перемены. Она слышала в себе движение новой жизни...
  
   Алексей Александрович после встречи у себя на крыльце с Вронским поехал, как и намерен был, в итальянскую оперу. Он отсидел там два акта и видел всех, кого ему нужно было. Вернувшись домой,он внимательно осмотрел вешалку и, заметив, что военного пальто не было, по обыкновению, прошёл к себе... Чувство гнева на жену, не хотевшую соблюдать приличий и исполнять единственное поставленное ей условие не принимать у себя своего любовника, не давало ему покоя...
   - Я сказал вам, что не позволю вам принимать вашего любовника у себя.
   - Мне нужно было видеть его, чтоб...
   - Я не вхожу в подробности, для чего женщине нужно видеть любовника.
   - Я хотела, я только... Неужели вы не чувствуете, как вам легко оскорблять меня?
   - Оскорблять можно честного человека и честную женщину, но сказать вору, что он вор, есть только констатация факта.
   - Этой новой черты - жестокости я не знала ещё в вас.
   - Вы называете жестокостью то, что муж предоставляет жене свободу, давая ей честный кров имени только под условием соблюдения приличий. Это жестокость?
   - Это хуже жестокости, это подлость...
   - Подлость? Если вы хотите употребить это слово, то подлость это то, чтобы бросить мужа, сына для любовника и есть хлеб мужа!..
   - Вы не можете описать моё положение хуже того, как я сама его понимаю, но зачем вы говорите всё это?
   - Зачем я говорю это? Чтобы вы знали, что, как вы не исполнили моей воли относительно соблюдения приличий, я приму меры, чтобы положение это кончилось.
   - Скоро, скоро оно кончится и так...
   - Оно кончится скорее, чем вы придумали с своим любовником! Вам нужно удовлетворение животной страсти...
   - Алексей Александрович! Я не говорю, что это невеликодушно, но это непорядочно - бить лежачего.
   - Да, вы только себя помните, но страдания человека, который был вашим мужем, вам не интересны. Вам всё равно, что вся жизнь его рушилась, что он перестрадал... Я пришёл вам сказать, что я завтра уезжаю в Москву и не вернусь более в этот дом, и вы будете иметь известие о моём решении чрез адвоката, которому я поручу дело развода. Сын же переедет к сестре...
   - Вам нужен Серёжа, чтобы сделать мне больно. Вы не любите его... Оставьте Серёжу!
   - Да, я потерял даже любовь к сыну, потому что с ним связано моё отвращение к вам. Но я всё-таки возьму его. Прощайте!
   - Алексей Александрович, оставьте Серёжу! Я более ничего не имею сказать. Оставьте Серёжу до моих... Я скоро рожу, оставьте его!..
  
   Приёмная комната знаменитого петербургского адвоката была полна, когда Алексей Александрович вошёл в неё...
   - Я имею несчастье быть обманутым мужем и желаю законно разорвать сношения с женою, то есть развестись, но притом так, чтобы сын не оставался с матерью...
   - Вы желаете, чтобы я изложил вам те пути, по которым возможно исполнение вашего желания... Развод по нашим законам возможен, как вам известно, в следующих случаях: физические недостатки супругов, затем безвестная пятилетняя отлучка, затем прелюбодеяние... Самое обычное и простое, разумное, я считаю, есть прелюбодеяние по взаимному соглашению... Люди не могут более жить вместе - вот факт. И если оба в этом согласны, то подробности и формальности становятся безразличны. А с тем вместе это есть простейшее и вернейшее средство.
   Алексей Александрович вполне понял теперь. Но у него были религиозные требования, которые мешали допущению этой меры...
   - Дела такого рода решаются, как вам известно, духовным ведомством; отцы же протопопы в делах этого рода большие охотники до мельчайших подробностей... Вообще же, если вы сделаете мне честь удостоить меня своим доверием, предоставьте мне на выбор тех мер, которые должны быть употреблены. Кто хочет результата, тот допускает и средства...
  
   Было воскресенье. Степан Аркадьич заехал в Большой театр на репетицию балета и передал Маше Чибисовой, хорошенькой, вновь поступившей по его протекции танцовщице, обещанные накануне коральки, и за кулисой, в дневной темноте театра, успел поцеловать её хорошенькое, просиявшее от подарка личико. Кроме подарка коральков, ему нужно было условиться с ней о свидании после балета... Из театра Степан Аркадьич заехал в Охотный ряд, сам выбрал рыбу и спаржу к обеду и в двенадцать часов был уже у Дюссо, где ему нужно было быть у троих, всех трёх, как на его счастье, стоявших в одной гостинице: у Левина, остановившегося тут и недавно приехавшего из-за границы, у нового своего начальника, только что поступившего на это высшее место и ревизовавшего Москву, и у зятя Каренина, чтобы его непременно привезти обедать. Степан Аркадьич любил пообедать, но ещё более любил дать обед, небольшой, но утончённый и по еде, и питью, и по выбору гостей...
  
   - Ну, скажи мне, пожалуйста, что ты делал за границей? Где был?
   - Да я был в Германии, в Пруссии, во Франции, в Англии, но не в столицах, а в фабричных городах, и много видел нового. И рад, что был.
   - Да, я знаю твою мысль устройства рабочего.
   - Совсем нет: в России не может быть вопроса рабочего. В России вопрос отношения рабочего народа к земле; он и там есть, но там починка испорченного, а у нас...
   - Да, да!.. Очень может быть, что ты прав. Но я рад, что ты в бодром духе; и за медведями ездишь, и работаешь, и увлекаешься. А то мне Щербацкий говорил - он тебя встретил, - что ты в каком-то унынии, всё о смерти говоришь...
   - Да что же, я не перестаю думать о смерти. Правда, что умирать пора. И что всё это вздор. Я по правде тебе скажу: я мыслью своею и работой ужасно дорожу, но в сущности - ты подумай об этом: ведь весь этот мир наш - это маленькая плесень, которая наросла на крошечной планете. А мы думаем, что у нас может быть что-нибудь великое, - мысли, дела! Всё это песчинки.
   - Да это, брат, старо, как мир!
   - Старо, но знаешь, когда это поймёшь ясно, то как-то всё делается ничтожно. Когда поймёшь, что нынче-завтра умрёшь и ничего не останется, то как всё ничтожно! И я считаю очень важною свою мысль, а она оказывается так же ничтожна, если бы даже исполнить её, как обойти эту медведицу. Так и проводишь жизнь, развлекаясь охотой, работой, - чтобы только не думать о смерти...
   - Ну, разумеется! Вот ты и пришёл ко мне. Помнишь, ты нападал на меня за то, что я ищу в жизни наслаждений? "Не будь, о моралист, так строг!.."
   - Нет, всё-таки в жизни хорошее есть то... Да я не знаю. Знаю только, что помрём скоро.
   - Зачем же скоро?
   - И знаешь, прелести в жизни меньше, когда думаешь о смерти, - но спокойнее.
   - Напротив, на последях ещё веселей. Ну, однако, мне пора... Непременно приезжай нынче ко мне обедать. Брат твой будет, Каренин, мой зять, будет...
  
   Уже был шестой час, и уже некоторые гости приехали, когда приехал и сам хозяин. Он вошёл вместе с Сергеем Ивановичем Кознышевым и Песцовым... Это были два главные представители московской интеллигенции... Оба были люди уважаемые и по характеру, и по уму. Они уважали друг другу, но почти во всём были совершенно и безнадёжно несогласны между собою - не потому, чтоб они принадлежали к противоположным направлениям, но именно потому, что были одного лагеря, но в этом лагере они имели каждый свой оттенок. А так как нет ничего неспособнее к соглашению, как разномыслие в полуотвлечённостях, то они не только никогда не сходились в мнениях, но привыкли уже давно, не сердясь, только посмеиваться неисправимому заблуждению один другого...
   Войдя в гостиную, Степан Аркадьич извинился, объяснил, что был задержан тем князем, который был всегдашним козлом-искупителем всех его опозданий и отлучек, и в одну минуту всех перезнакомил и, сведя Алексея Александровича с Сергеем Кознышевым, подпустил им тему об обрусении Польши, за которую они тотчас уцепились вместе с Песцовым. Потрепав по плечу Туровцына, он шепнул ему что-то смешное и подсадил его к жене и к князю. Потом сказал Кити о том, что она очень хороша сегодня, и познакомил Щербацкого с Карениным. В одну минуту он так перемесил всё это общественное тесто, что стала гостиная хоть куда, и голоса оживлённо зазвучали... В столовой ему встретился Константин Левин...
   - Я не опоздал?
   - Разве ты можешь не опоздать!
   - У тебя много народа? Кто да кто?..
   - Всё свои. Кити тут. Пойдём же, я тебя познакомлю с Карениным...
  
   Левин... отчаянно-решительным шагом вошёл в гостиную и увидел её. Она была ни такая, как прежде, ни такая, как была в карете; она была совсем другая. Она была испуганная, робкая, пристыженная и оттого ещё более прелестная. Она увидала его в то же мгновение, как он вошёл в комнату. Она ждала его. Она обрадовалась и смутилась...
  
   Мужчины вышли в столовую и подошли к столу с закуской, уставленному шестью сортами водок и столькими же сортами сыров с серебряными лопаточками и без лопаточек, икрами, селёдками, консервами разных сортов и тарелками с ломтиками французского хлеба. Мужчины стояли около пахучих водок и закусок, и разговор об обрусении Польши... затихал в ожидании обеда. Сергей Иванович, умевший, как никто, для окончания самого отвлечённого и серьёзного спора неожиданно подсыпать аттической соли и этим изменять настроение собеседников, сделал это и теперь.
  
   Алексей Александрович доказывал, что обрусение Польши может совершиться только вследствие высших принципов, которые должны быть внесены русскою администрацией.
   Песцов настаивал на том, что один народ ассимилирует себе другой, только когда он гуще населён...
   - Поэтому для обрусения инородцев есть одно средство - выводить как можно больше детей...
  
   Ничего, казалось, не было необыкновенного в том, что сказала Кити, но какое невыразимое для него словами значение было в каждом звуке, в каждом движении её губ, глаз, руки, когда она говорила это! Тут была и просьба о прощении, и доверие к нему, и ласка, нежная, робкая ласка, и обещание, и надежда, и любовь к нему, в которую он не мог не верить, и которая душила его счастьем...
   Он чувствовал себя на высоте, от которой кружилась голова, и там где-то внизу, далеко, были все эти добрые, славные Каренины, Облонские и весь мир...
   Совершенно незаметно, не взглянув на них, а так, как будто уж некуда было больше посадить, Степан Аркадьич посадил Левина и Кити рядом...
  
   Обед был так же хорош, как и посуда, до которой был охотник Степан Аркадьич. Суп Мари-Луиз удался прекрасно; пирожки крошечные, тающие во рту, были безукоризненны... Обед с материальной стороны удался; не менее он удался и со стороны нематериальной. Разговор, то общий, то частный, не умолкал и к концу обеда так оживился, что мужчины встали из-за стола, не переставая говорить, и даже Алексей Александрович оживился...
  
   - Я никогда не разумел одну густоту населения, но в соединении с основами, а не с принципами.
   - Мне кажется, что это одно и то же. По моему мнению, действовать на другой народ может только тот, который имеет высшее развитие, который...
   - Но в том и вопрос, в чём полагать высшее развитие? Англичане, французы, немцы, - кто стоит на высшей степени развития? Кто будет национализировать один другого? Мы видим, что Рейн офранцузился, а немцы не ниже стоят! Тут есть другой закон!
   - Мне кажется, что влияние всегда на стороне истинного образования.
   - Но в чём же мы должны полагать признаки истинного образования?
   - Я полагаю, что признаки эти известны...
   - Вполне ли они известны? Теперь признано, что настоящее образование может быть только чисто классическое; но мы видим ожесточённые споры той и другой стороны, и нельзя отрицать, чтоб и противный лагерь не имел сильных доводов в свою пользу... Я классик по образованию, но в споре этом я лично не могу найти своего места. Я не вижу ясных доводов, почему классическим наукам дано преимущество пред реальными.
   - Естественные имеют столь же педагогически-развивательное влияние. Возьмите одну астрономию, возьмите ботанику, зоологию с её системой общих законов!
   - Я не могу вполне с этим согласиться. Мне кажется, что нельзя не признать того, что самый процесс изучения форм языков особенно благотворно действует на духовное развитие. Кроме того, нельзя отрицать и того, что влияние классических писателей в высшей степени нравственное, тогда как, к несчастью, с преподаванием естественных наук соединяются те вредные и ложные учения, которые составляют язву нашего времени...
   - Но нельзя не согласиться, что взвесить вполне все выгоды и невыгоды тех или других наук трудно и что вопрос в том, какие предпочесть, не был бы решён так скоро и окончательно, если бы на стороне классического образования не было того преимущества, которое вы сейчас высказали; нравственного - скажем прямо - антинигилистического влияния.
   - Без сомнения.
   - Если бы не было этого преимущества антинигилистического влияния на стороне классических наук, мы бы больше подумали, взвесили бы доводы обеих сторон, мы бы дали простор тому и другому направлению. Но теперь мы знаем, что в этих пилюлях классического образования лежит целебная сила антинигилизма, и мы смело предлагаем их нашим пациентам... А что как нет и целебной силы?..
   - Нельзя согласиться даже с тем, чтобы правительство имело эту цель. Правительство, очевидно, руководствуется общими соображениями, оставаясь индифферентным к влияниям, которые могут иметь принимаемые меры. Например, вопрос женского образования должен был считаться зловредным, но правительство открывает женские курсы и университеты.
   И разговор тотчас же перескочил на новую тему женского образования. Алексей Александрович выразил мысль о том, что образование женщин обыкновенно смешивается с вопросом о свободе женщин и только поэтому может считаться вредным.
   - Я, напротив, полагаю, что эти два вопроса неразрывно связаны, это ложный круг. Женщина лишена прав по недостатку образования, а недостаток образования происходит от отсутствия прав. Надо не забывать того, что порабощение женщин так велико и старо, что мы часто не хотим понимать ту пучину, которая отделяет их от нас...
   - Вы сказали, - права, права занимания должностей присяжных, гласных, председателей управ, права служащего, члена парламента...
   - Без сомнения.
   - Но если женщины, как редкое исключение, и могут занимать эти места, то, мне кажется, вы неправильно употребили выражение "права". Вернее бы было сказать: обязанности. Всякий согласится, что, исполняя какую-нибудь должность, мы чувствуем, что исполняем обязанность. И потому вернее выразиться, что женщины ищут обязанностей, и совершенно законно. И можно только сочувствовать этому их желанию помочь общему мужскому труду.
   - Совершенно справедливо. Вопрос, я полагаю, состоит только в том, способны ли они к этим обязанностям.
   - Вероятно, будут очень способны, когда образование будет распространено между ними. Мы это видим...
   - Я нахожу только странным, что женщины ищут новых обязанностей, тогда как мы, к несчастью, видим, что мужчины обыкновенно избегают их.
   - Обязанности сопряжены с правами; власть, деньги, почести: их-то ищут женщины...
   - Но мы стоим за принцип, за идеал! Женщина хочет иметь право быть независимой, образованной. Она стеснена, подавлена сознанием невозможности этого...
  
   Все принимали участие в общем разговоре, кроме Кити и Левина... У них шёл свой разговор, и не разговор, а какое-то таинственное общение, которое с каждою минутой всё ближе связывало их и производило в обоих чувство радостного страха перед тем неизвестным, в которое они вступали...
  
   В затеянном разговоре о правах женщин были щекотливые при дамах вопросы о неравенстве прав в браке... Когда же встали из-за стола и дамы вышли, Песцов... принялся высказывать главную причину неравенства. Неравенство супругов, по его мнению, состояло в том, что неверность жены и неверность мужа казнятся неравно и законом, и общественным мнением...
  
   Дарья Александровна была твёрдо уверена в невиновности Анны...
   - Весьма трудно ошибаться, когда жена сама объявляет о том мужу. Объявляет, что восемь лет жизни и сын - это всё это ошибка и что она хочет жить сначала...
   - Анна и порок - я не могу соединить, не могу верить этому...
   - То-то и ужасно в этом роде горя, что нельзя, как во всяком другом - в потере, в смерти, нести крест, а тут нужно действовать. Нужно выйти из того унизительного положения, в которое вы поставлены: нельзя жить втроём.
   - Я понимаю, я очень понимаю это... Но постойте! Вы христианин. Подумайте о ней! Что с ней будет, если вы бросите её?
   - Я думал, Дарья Александровна, и много думал... Я это самое сделал после того, как мне объявлен был ею же самой мой позор; я оставил всё по-старому. Я дал возможность исправления, я старался спасти её. И что же? Она не исполнила самого лёгкого требования - соблюдения приличий. Спасать можно человека, который не хочет погибать; но если натура вся так испорчена, развращена, то самая погибель кажется ей спасением, то что же делать?
   - Всё, только не развод!.. Нет, это ужасно. Она будет ничьей женой, она погибнет!
   - Что же я могу сделать?..
   - Нет, постойте! Вы не должны погубить её. Постойте, я вам скажу про себя. Я вышла замуж. Муж обманывал меня; в злобе, ревности я хотела всё бросить, я хотела сама... Но я опомнилась; и кто же? Анна спасла меня. И вот я живу. Дети растут, муж возвращается в семью и чувствует свою неправоту, делается чище, лучше, и я живу... Я простила, и вы должны простить!..
   - Простить я не могу, и не хочу, и считаю несправедливым. Я для этой женщины сделал всё, и она затоптала всё в грязь, которая ей свойственна. Я не злой человек, я никогда никого не ненавидел, но её я ненавижу всеми силами души и не могу даже простить её, потому что слишком ненавижу за всё то зло, которое она сделала мне!
   - Любите ненавидящих вас...
   - Любите ненавидящих вас, а любить тех, кого ненавидишь, нельзя. Простите, что я вас расстроил. У каждого своего горя достаточно!..
  
   Левин подошёл к Кити...
   - Что за охота спорить? Ведь никогда один не убедит другого...
   - Да, правда, большею частью бывает, что споришь горячо только оттого, что никак не можешь понять, что именно хочет доказать противник...
   - Я понимаю: надо узнать, за что он спорит, что он любит, тогда можно...
   - Я давно хотел спросить у вас одну вещь...
   - Пожалуйста, спросите...
   - Когда вы мне ответили: этого не может быть, значило ли это, что никогда или тогда?..
   - Тогда я не могла иначе ответить...
   - Только тогда?
   - Да...
   - А теперь?
   - Я желала бы, чтобы вы могли забыть и простить, что было...
   - Мне нечего забывать и прощать, я не переставал любить вас...
   На него нашло затмение от счастья... В разговоре их всё было сказано; было сказано, что она любит его и что скажет отцу и матери, что завтра он приедет утром...
  
   Левин... сообщил... свою мысль о том, что в браке главное дело любовь и что с любовью всегда будешь счастлив, потому что счастье бывает только в себе самом...
  
   В седьмом часу... Левин умылся, оделся и вышел на улицу... На улицах ещё было пусто. Левин пошёл к дому Щербацких. Парадные двери были заперты, и всё спало. Он пошёл назад... Был десятый час, когда он во второй раз пришёл к крыльцу Щербацких. В доме только что встали, и повар пошёл за провизией. Надо было прожить ещё по крайней мере два часа.
   Всю эту ночь и утро Левин жил совершенно бессознательно и чувствовал себя совершенно изъятым из условий материальной жизни...
   Стрелка подошла к двенадцати...
  
   Швейцар Щербацких, наверное, всё знал. Это видно было по улыбке его глаз и по тому, как он сказал:
   - Ну, давно не были, Константин Дмитрич!..
  
   - Неужели это правда? Я не могу верить, что ты любишь меня!
   - Да! Я так счастлива!..
   Княгиня, увидав их, задышала часто и тотчас же заплакала, и тотчас же засмеялась...
   - Так всё кончено! Я рада. Люби её. Я рада... Кити!
   - Скоро устроились! - сказал старый князь... - Я давно, всегда этого желал... Я ещё тогда, когда эта ветреница вздумала...
   - Папа!..
   - Ну, не буду!.. Я очень, очень рад...
  
   Княгиня первая назвала всё словами и перевела все мысли и чувства в вопросы жизни. И всем одинаково странно и больно это показалось в первую минуту.
   - Когда же? Надо благословить и объявить. А когда же свадьба? Как ты думаешь, Александр?..
  
   - Как я знал, что это так будет! Я никогда не надеялся; но в душе я был уверен всегда. Я верю, что это было предназначено.
   - А я? Даже тогда... даже тогда, когда я оттолкнула от себя своё счастье. Я любила всегда вас одного, но я была увлечена. Я должна сказать... Вы можете забыть это?
   - Может быть, это к лучшему. Вы мне должны простить многое. Я должен сказать вам...
   Он решился сказать ей с первых же дней две вещи - то, что он не так чист, как она, и другое - что он неверующий...
  
   Невольно перебирая в своём воспоминании впечатления разговоров, ведённых во время обеда и после обеда, Алексей Александрович возвращался в свой одинокий номер...
   - Две телеграммы...
   Первая телеграмма было известие о назначении Стремова на то самое место, которого желал Каренин... "Кого Бог хочет погубить, того он лишает разума", - сказал он, разумея те лица, которые содействовали этому назначению...
   Вторая телеграмма была от жены... "Умираю, прошу, умоляю приехать. Умру с прощением спокойнее. Анна"...
   Алексей Александрович решил, что поедет в Петербург и увидит жену. Если её болезнь есть обман, то он промолчит и уедет. Если она действительно больна, при смерти и желает его видеть пред смертью, то он простит её, если застанет в живых, и отдаст последний долг, если приедет слишком поздно...
  
   - Что барыня?
   - Вчера разрешились благополучно...
   - А здоровье?..
   - Очень плохо. Вчера был докторский съезд, и теперь доктор здесь...
   - Кто здесь?
   - Доктор, акушерка и граф Вронский...
   - Слава богу, что вы приехали! Только об вас и об вас...
  
   Алексей Александрович прошёл в её кабинет. У её стола на низком стуле сидел Вронский и, закрыв лицо руками, плакал. Он... увидал Алексея Александровича... смутился... но сделал усилие над собой и сказал:
   - Она умирает. Доктора сказали, что нет надежды. Я весь в вашей власти, но позвольте мне быть тут...
   Алексей Александрович, увидав слёзы Вронского, почувствовал прилив того душевного расстройства, которое производил в нём вид страданий других людей, и, отворачивая лицо, он, не дослушав его слов, поспешно пошёл к двери. Из спальни слышался голос Анны...
  
   Алексей Александрович вошёл в спальню и подошёл к кровати. Она лежала, повернувшись лицом к нему...
   Сморщенное лицо Алексея Александровича приняло страдальческое выражение; он взял её руку и хотел что-то сказать, но никак не мог выговорить... Он видел глаза её, которые смотрели на него с такою умилённою и восторженною нежностью, какой он никогда не видал в них...
   - ... Вот что я хотела сказать. Не удивляйся на меня. Я всё та же... Но во мне есть другая, я её боюсь - она полюбила того, и я хотела возненавидеть тебя и не могла забыть про ту, которая была прежде. Та не я. Теперь я настоящая, я вся. Я теперь умираю, я знаю, что умру... Это скоро кончится... Одно мне нужно: ты прости меня, прости совсем! Я ужасна... Нет, ты не можешь простить! Я знаю, этого нельзя простить! Нет, нет, ты слишком хорош!..
  
   Душевное расстройство Алексея Александровича всё усиливалось и дошло теперь до такой степени, что он уже перестал бороться с ним; он вдруг почувствовал, что то, что он считал душевным расстройством, было, напротив, блаженное состояние души, давшее ему вдруг новое, никогда не испытанное им счастье. Он не думал, что тот христианский закон, которому он всю жизнь свою хотел следовать, предписывал ему прощать и любить своих врагов; то радостное чувство любви и прощения к врагам наполняло его душу. Он стоял на коленях и, положив голову на сгиб её руки, которая жгла его огнём через кофту, рыдал, как ребёнок. Она обняла его голову, подвинулась к нему и с вызывающею гордостью подняла кверху глаза.
   - Вот он, я знала! Теперь прощайте все, прощайте!..
  
   Доктор и доктора говорили, что это была родильная горячка, в которой из ста было 99, что кончится смерть. Весь день был жар, бред и беспамятство. К полночи большая лежала без чувств и почти без пульса. Ждали конца каждую минуту...
  
   На третий день было то же, и доктор сказал, что есть надежда. В этот день Алексей Александрович вышел в кабинет, где сидел Вронский, и, заперев дверь, сел против него.
   - Алексей Александрович, я не могу говорить, не могу понимать. Пощадите меня! Как вам ни тяжело, поверьте, что мне ещё ужаснее...
   - Я прошу вас выслушать меня, это необходимо. Я должен вам объяснить свои чувства, те, которые руководили мной и будут руководить, чтобы вы не заблуждались относительно меня. Вы знаете, что я решился на развод и даже начал это дело. Не скрою от вас, что, начиная дело, я был в нерешительности, я мучился; признаюсь вам, что желание мстить вам и ей преследовало меня. Когда я получил телеграмму, я поехал сюда с теми же чувствами, скажу больше: я желал её смерти. Но... Но я увидел её и простил. И счастье прощения открыло мне мою обязанность. Я простил совершенно. Я хочу подставить другую щеку... и молю Бога только о том, чтоб он не отнял у меня счастья прощения!.. Вот моё положение. Вы можете затоптать меня в грязь, сделать посмешищем света, я не покину её и никогда слова упрёка не скажу вам... Моя обязанность ясно начертана для меня: я должен быть с ней и буду. Если она пожелает вас видеть, дам вам знать, но теперь, я полагаю, вам лучше удалиться.
  
   Он встал, и рыданье прервало его речь...
  
   Вронский встал и в нагнутом, невыпрямленном состоянии исподлобья глядел на него. Он был подавлен. Он не понимал чувства Алексея Александровича, но чувствовал, что это было что-то высшее и даже недоступное ему в его мировоззрении... Он чувствовал себя пристыженным, униженным, виноватым и лишённым возможности смыть своё унижение. Он чувствовал себя выбитым из той колеи, по которой он так гордо и легко шёл до сих пор. Все,казавшиеся столь твёрдыми, привычки и уставы его жизни вдруг оказались ложными и неприложимыми. Муж, обманутый муж, представлявшийся до сих пор жалким существом, случайною и несколько комическою помехой его счастью, вдруг ею же самой был вызван, вознесён на внушающую подобострастие высоту, и этот муж явился на этой высоте не злым, не фальшивым, не смешным, но добрым, простым и величественным. Этого не мог не чувствовать Вронский. Роли вдруг изменились. Вронский чувствовал его высоту и своё унижение, его правоту и свою неправду. Он почувствовал, что муж был великодушен и в своём горе, а он низок, мелочен в своём обмане. Но это сознание своей низости пред тем человеком, которого он несправедливо презирал, составляло только малую часть его горя. Он чувствовал себя невыразимо несчастным теперь оттого, что страсть его к Анне, которая охлаждалась, ему казалось, в последнее время, теперь, когда он знал, что навсегда потерял её, стала сильнее, чем была когда-нибудь. Он увидал её всю во время её болезни, узнал её душу, и ему казалось, что он никогда до тех пор не любил её. И теперь-то, когда он узнал её, полюбил, как должно было любить, он был унижен пред нею и потерял её навсегда, оставив в ней о себе одно постыдное воспоминание. Ужаснее же всего было то смешное, постыдное положение его, когда Алексей Александрович отдирал ему руки от его пристыженного лица. Он стоял на крыльце дома Карениных как потерянный и не знал, что делать...
  
   Вернувшись домой после трёх бессонных ночей, Вронский... Голова его была тяжела. Представления, воспоминания и мысли самые странные с чрезвычайной быстротой и ясностью сменялись одна другою...
  
   "Не умел ценить, не умел пользоваться..."...
   "Так сходят с ума, и так стреляются... чтоб не было стыдно"...
   Он взял револьвер... перевернул на заряженный ствол и задумался...
   "Разумеется", - повторил он, когда в третий раз мысль его направилась опять по тому же заколдованному кругу воспоминаний и мыслей, и, приложив револьвер к левой стороне груди и сильно дёрнувшись всей рукой, он потянул за гашетку. Он не слыхал звука выстрела, но сильный удар в грудь сбил его с ног...
  
   Ошибка, сделанная Алексеем Александровичем в том, что он, готовясь на свидание с женой, не обдумал той случайности, что раскаяние её будет искренно и он простит, а она не умрёт... Но ошибка, сделанная им, произошла не оттого только, что он не обдумал этой случайности, а оттого тоже, что он до этого дня свидания с умирающею женой не знал своего сердца. Он у постели больной жены в первый раз в жизни отдался тому чувству умилённого сострадания, которое в нём вызывали страдания других людей и которого он прежде стыдился, как вредной слабости; и жалость к ней, и раскаяние в том, что он желал её смерти, и, главное, самая радость прощения сделали то, что он вдруг почувствовал не только утоление своих страданий, но и душевное спокойствие, которого он никогда прежде не испытывал. Он вдруг почувствовал, что то самое, что было источником его страданий, стало источником его духовной радости, то, что казалось неразрешимым, когда он осуждал, упрекал и ненавидел, стало просто и ясно, когда он прощал и любил.
   Он простил жену и жалел её за её страдания и раскаяние. Он простил Вронскому и жалел его, особенно после того, как до него дошли слухи об его отчаянном поступке. Он жалел и сына больше, чем прежде, и упрекал себя теперь за то, что слишком мало занимался им. Но к новорожденной маленькой девочке он испытывал какое-то особенное чувство не только жалости, но и нежности. Сначала он из одного чувства сострадания занялся тою новорожденною, слабенькою девочкой, которая не была его дочь, и которая была заброшена во время болезни матери и, наверное, умерла бы, если бы он о ней не позаботился, - и сам не заметил, как он полюбил её. Он по нескольку раз в день ходил в детскую и подолгу сиживал там... В такие минуты в особенности Алексей Александрович чувствовал себя совершенно спокойным и согласным с собой и не видел в своём положении ничего необыкновенного, ничего такого, что бы нужно было изменить.
   Но чем более проходило времени, тем яснее он видел, что, как ни естественно теперь для него это положение, его не допустят оставаться в нём. Он чувствовал, что, кроме благой духовной силы, руководящей его душой, была другая, грубая, столь же или ещё более властная сила, которая руководила его жизнью, и что эта сила не даст ему того смиренного спокойствия, которого он желал. Он чувствовал, что все смотрели на него с вопросительным удивлением, что не понимали его и ожидали от него чего-то. В особенности он чувствовал непрочность и неестественность своих отношений с женою...
  
   В конце февраля случилось, что новорожденная дочь Анны, названная тоже Анной, заболела. Алексей Александрович был утром в детской и, распорядившись послать за доктором, поехал в министерство. Окончив свои дела, он вернулся домой...
   - Доктор сказал, что ничего опасного нет...
   - Но она всё страдает...
   Он велел опять послать за доктором. Ему досадно было на жену за то, что она не заботилась об этом прелестном ребёнке...
  
   Он считал, что для Анны было бы лучше прервать сношения с Вронским, но, если они все находят, что это невозможно, он готов был даже вновь допустить эти сношения, только бы не срамить детей, не лишиться их и не изменить своего положения. Как бы ни было это дурно, это было всё-таки лучше, чем разрыв, при котором она становилась в безвыходное, позорное положение, а он сам лишался всего, что любил...
  
   Степан Аркадьич пошёл к сестре. Он застал её в слезах. Несмотря на то брызжущее весельем расположение духа, в котором он находился, Степан Аркадьич тотчас естественно перешёл в тот сочувствующий, поэтически-возбуждённый тон, который подходил к её настроению. Он спросил о её здоровье и как она провела утро.
   - Очень, очень дурно. И день, и утро, и все прошедшие и будущие дни...
   - Мне кажется, ты поддаёшься мрачности. Надо встряхнуться, надо прямо взглянуть на жизнь. Я знаю, что тяжело, но...
   - Я слыхала, что женщины любят людей даже за их пороки, но я ненавижу его за его добродетели. Я не могу жить с ним... Что же мне делать? Я была несчастлива и думала, что нельзя быть несчастнее, но того ужасного состояния, которое теперь испытываю, я не могла себе представить. Ты поверишь ли, что я, зная, что он добрый, превосходный человек, что я ногтя его не стою, я всё-таки ненавижу его. Я ненавижу его за его великодушие. И мне ничего не остаётся, кроме...
   - Ты больна и раздражена, поверь, что ты преувеличиваешь ужасно. Тут нет ничего такого, страшного...
   - Нет, Стива. Я погибла, погибла! Хуже чем погибла... Я - как натянутая струна, которая должна лопнуть. Но ещё не кончено... и кончится страшно.
   - Ничего, можно потихоньку спустить струну. Нет положения, из которого не было бы выхода.
   - Я думала и думала. Только один...
   - Нисколько, позволь. Ты не можешь видеть своего положения, как я. Позволь мне сказать откровенно своё мнение... Я начну сначала: ты вышла замуж за человека, который на двадцать лет тебя старше. Ты вышла замуж без любви или не зная любви. Это была ошибка, положим... Но это свершившийся факт. Потом ты имела, скажем, несчастие полюбить не своего мужа. Это несчастие; но это тоже свершившийся факт. И муж твой признал и простил это. Это так. Теперь вопрос в том: можешь ли ты продолжать жить с своим мужем? Желаешь ли ты этого? Желает ли он этого?
   - Я ничего, ничего не знаю... Ты не можешь понять. Я чувствую, что лечу головой вниз в какую-то пропасть, но я не должна спасаться. И не могу.
   - Ничего, мы подстелим и подхватим тебя...
   - Я ничего, ничего не желаю... только чтоб кончилось всё.
   - Но он видит это и знает. И разве ты думаешь, что он не менее тебя тяготится этим? Ты мучишься, он мучится, и что же может выйти из этого? Тогда как развод развязывает всё...
  
   Степан Аркадьич... вошёл в кабинет Алексея Александровича...
   - Я намерен был... я хотел поговорить о сестре и о вашем положении взаимном...
   - Я не переставая думаю о том же. И вот что я начал писать, полагая, что я лучше скажу письменно и что моё присутствие раздражает её...
   "Я вижу, что моё присутствие тяготит вас. Как ни тяжело мне было убедиться в этом, я вижу, что это так и не может быть иначе. Я не виню вас, и Бог свидетель, что я, увидев вас во время вашей болезни, от всей души решился забыть всё, что было между нами, и начать новую жизнь.Я не раскаиваюсь и никогда не раскаюсь в том, что я сделал; но я желал одного, вашего блага, блага вашей души, и теперь я вижу, что не достиг этого. Скажите мне вы сами, что даст вам истинное счастье и спокойствие вашей души. Я предаюсь весь вашей воле и вашему чувству справедливости"...
   - Я желаю знать, чего она хочет...
   - Я боюсь, что она сама не понимает своего положения. Она не судья... Она подавлена, именно подавлена твоим великодушием. Если она прочтёт это письмо, она не в силах будет ничего сказать, она только ниже опустит голову.
   - Да, но что же в таком случае? Как объяснить... как узнать её желание?
   - Если ты позволяешь мне сказать своё мнение, то я думаю, что от тебя зависит указать прямо те меры, которые ты находишь нужными, чтобы прекратить это положение.
   - Следовательно, ты находишь, что его нужно прекратить?.. Но как?.. Не вижу никакого возможного выхода.
   - Во всяком положении есть выход... Было время, когда ты хотел разорвать... Если ты убедишься теперь, что вы не можете сделать взаимного счастья...
   - Счастье можно различно понимать. Но положим, что я на всё согласен, я ничего не хочу. Какой же выход из нашего положения?
   - Если ты хочешь знать моё мнение... Она никогда не выскажет этого. Но одно возможно, одного она может желать, это - прекращения отношений и всех связанных с ними воспоминаний. По-моему, в вашем положении необходимо уяснение новых взаимных отношений. И эти отношения могут установиться только свободой обеих сторон.
   - Развод...
   - Да, я полагаю, что развод. Да, развод... Это во всех отношениях самый разумный выход для супругов, находящихся в таких отношениях, как вы. Что же делать, если супруги нашли, что жизнь для них невозможна вместе? Это всегда может случиться. Тут только одно соображение: желает ли один из супругов вступить в другой брак? Если нет, так это очень просто...
   Алексей Александрович... ничего не отвечал. Всё, что для Степана Аркадьича оказалось так очень просто, тысячи тысяч раз обдумывал Алексей Александрович. И всё это ему казалось не только не очень просто, но казалось вполне невозможно. Развод, подробности которого он уже знал, теперь казался ему невозможным, потому что чувство собственного достоинства и уважение к религии не позволяли ему принять на себя обвинение в фиктивном прелюбодеянии и ещё менее допустить, чтобы жена, прощённая и любимая им, была уличена и опозорена. Развод представлялся невозможным ещё и по другим, ещё более важным причинам.
   Что будет с сыном в случае развода? Оставить его с матерью было невозможно. Разведённая мать будет иметь свою незаконную семью, в которой положение пасынка и воспитание его будут, по всей вероятности, дурны. Оставить его с собою? Он знал, что это было бы мщением с его стороны, а он не хотел этого... Согласиться на развод, дать ей свободу значило в его понятии отнять у себя последнюю привязку к жизни детей, которых он любил, а у неё - последнюю опору на пути добра и ввергнуть её в погибель. Если она будет разведённою женой, он знал, что она соединиться с Вронским, и связь эта будет незаконная и преступная, потому что жене, по смыслу закона Церкви, не может быть брака, пока муж жив. "Она соединится с ним, и через год-два он бросит её, или она вступит в новую связь... И я, согласившись на незаконный развод, буду виновником её погибели"...
   - Вопрос только в том, как, на каких условиях ты согласишься сделать развод. Она ничего не хочет, не смеет просить, она всё предоставляет твоему великодушию... Ты взволнован, я понимаю. Но если ты обдумаешь...
   - Да, да! Я беру на себя позор, отдаю даже сына, но... но не лучше ли оставить это? Впрочем, делай что хочешь...
   Ему было горько, ему было стыдно; но вместе с этим горем и стыдом он испытывал радость и умиление пред своей высотой смирения...
   - Алексей, поверь мне, что она оценит твоё великодушие... Это несчастье роковое, и надо признать его. Я признаю это несчастье совершившимся фактом и стараюсь помочь тебе и ей...
  
   Рана Вронского была опасна, хотя она и миновала сердце. И несколько дней он находился между жизнью и смертью...
   Когда прошло воспаление, и он стал оправляться, он почувствовал, что совершенно освободился от одной части своего горя. Он этим поступком как будто смыл с себя стыд и унижение, которые он прежде испытывал. Он мог спокойно думать теперь об Алексее Александровиче. Он признавал всё великодушие его и уже не чувствовал себя униженным. Он, кроме того, опять попал в прежнюю колею жизни. Он видел возможность без стыда смотреть в глаза людям и мог жить, руководствуясь своими привычками. Одно, чего он не мог вырвать из своего сердца, это было доходящее до отчаяния сожаление о том, что он навсегда потерял её. То, что он теперь, искупив пред мужем свою вину, должен был отказаться от неё и никогда не становиться впредь между ею с её раскаянием и её мужем, было твёрдо решено в его сердце; но он не мог вырвать из своего сердца сожаления о потере её любви, не мог стереть в воспоминании те минуты счастья, которые он знал с ней, которые так мало ценимы им были тогда и которые во всей своей прелести преследовали его теперь.
   Серпуховской придумал ему назначение в Ташкент, и Вронский без малейшего колебания согласился на это предложение. Но чем ближе подходило время отъезда, тем тяжелее становилась ему та жертва, которую он приносил тому, что он считал должным...
   "Один раз увидеть её и потом зарыться, умереть"... С этим посольством Бетси ездила к Анне и привезла ему отрицательный ответ... "Тем лучше. Это была слабость, которая погубила бы мои последние силы"...
   На другой день сама Бетси утром приехала к нему и объявила, что она получила через Облонского положительное известие, что Алексей Александрович даёт развод и что потому он может видеть её... Вронский тотчас же поехал к Карениным... Он обнял её и стал покрывать поцелуями её лицо, руки и шею... Его страсть охватила её... Его чувство сообщилось ей...
   - Да, ты овладел мною, и я твоя...
   - Так должно было быть!.. Пока мы живы, это должно быть. Я это знаю теперь.
   - Это правда... Всё-таки что-то ужасное есть в этом после всего, что было.
   - Всё пройдёт, всё пройдёт, мы будем так счастливы! Любовь наша, если бы могла усилиться, усилилась бы тем, что в ней есть что-то ужасное...
   Ты так похорошела... Но как ты бледна!
   - Да, я очень слаба...
   - Мы поедем в Италию, ты поправишься...
   - Неужели это возможно, чтобы мы были как муж с женою, одни, своею семьёй с тобой?
   - Меня только удивляло, как это могло быть когда-нибудь иначе...
   - Стива говорит, что он на всё согласен, но я не могу принять его великодушие... Я не хочу развода, мне теперь всё равно. Я не знаю только, что он решит об Серёже...
   - Не говори про это, не думай...
   - Ах, зачем я не умерла, лучше бы было!..
  
   Отказаться от лестного и опасного назначения в Ташкент, по прежним понятиям Вронского, было бы позорно и невозможно. Но теперь, не задумываясь ни на минуту, он отказался от него и, заметив в высших неодобрение своего поступка, тотчас же вышел в отставку.
  
   Чрез месяц Алексей Александрович остался один с сыном на своей квартире, а Анна с Вронским уехала за границу, не получив развода и решительно отказавшись от него...
  
   Княгиня Щербацкая находила, что сделать свадьбу до поста, до которого оставалось пять недель, было невозможно, так как половина приданого не могла поспеть к этому времени; но она не могла не согласиться с Левиным, что после поста было бы уже и слишком поздно, так как старая родная тётка князя Щербацкого была очень больна и могла скоро умереть, и тогда траур задержал бы ещё свадьбу. И потому, решив разделить приданое на две части, большое и малое приданое, княгиня согласилась сделать свадьбу до поста...
   Левин продолжал находиться всё в том же состоянии сумасшествия, в котором ему казалось, что он и его счастье составляют главную и единственную цель всего существующего и что думать и заботиться теперь ему ни о чём не нужно, что всё делается и сделается для него другими. Он даже не имел никаких планов и целей для будущей жизни; он предоставлял решение этого другим, зная, что всё будет прекрасно...
   - Однако послушай, есть у тебя свидетельство о том, что ты был на духу?
   - Нет. А что?
   - Без этого нельзя венчать.
   - Ай, ай, ай! Я ведь, кажется, уже лет девять не говел. Я и не подумал.
   - Хорош! А меня же называешь нигилистом! Однако ведь это нельзя. Тебе надо говеть.
   - Когда же? Четыре дня осталось.
   Степан Аркадьич устроил и это... Для Левина, как для человека неверующего и вместе с тем уважающего верования других людей, присутствие и участие во всяких церковных обрядах было очень тяжело...
   Стоя у первой обедни, Левин попытался освежить в себе юношеские воспоминания того сильного религиозного чувства, которое он пережил от шестнадцати до семнадцати лет. Но тотчас же убедился, что это для него совершенно невозможно. Он попытался смотреть на всё это как на не имеющий значения пустой обычай, подобный обычаю делания визитов; но почувствовал, что и этого он никак не мог сделать. Левин находился в отношении к религии, как и большинство его современников, в самом неопределённом положении. Верить он не мог, а вместе с тем он не был твёрдо убеждён в том, чтобы всё это было несправедливо. И поэтому, не будучи в состоянии верить в значительность того, что он делал, ни смотреть на это равнодушно, как на пустую формальность, во всё время этого говенья он испытывал чувство неловкости и стыда, делая то, чего сам не понимал, и потому, как ему говорил внутренний голос, что-то лживое и нехорошее... Левин чувствовал, что мысль его заперта и запечатана и что трогать и шевелить её теперь не следует, а то выйдет путаница, и потому он, стоя позади дьякона, продолжал, не слушая и не вникая, думать о своём...
   Незаметно получив рукою трёхрублёвую бумажку, дьякон сказал, что он запишет, и... прошёл в алтарь...
   - Здесь Христос невидимо предстоит, принимая вашу исповедь. Веруете ли вы во всё то, чему учит нас святая апостольская церковь?
   - Я сомневался, я сомневаюсь во всём...
   - Сомнения свойственны слабости человеческой, но мы должны молиться, чтобы милосердный Господь укрепил нас. Какие особенные грехи имеете?
   - Мой главный грех есть сомнение. Я во всём сомневаюсь и большею частью нахожусь в сомнении.
   - Сомнение свойственно слабости человеческой... В чём же преимущественно вы сомневаетесь?
   - Во всём сомневаюсь. Я сомневаюсь иногда даже в существовании Бога...
   - Какие же могут быть сомнения в существовании Бога?.. Какое же вы можете иметь сомнение о Творце, когда вы воззрите на творения Его? Кто же украсил светилами свод небесный? Кто облёк землю в красоту её? Как же без Творца?
   - Я не знаю.
   - Не знаете? То как же вы сомневаетесь в том, что Бог сотворил всё?
   - Я не понимаю ничего...
   - Молитесь Богу и просите Его. Даже святые отцы имели сомнения и просили Бога об утверждении своей веры. Дьявол имеет большую силу, и мы не должны поддаваться ему. Молитесь Богу, просите Его. Молитесь Богу...
   Вы собираетесь вступить в брак, и Бог, может быть, наградит вас потомством, не так ли? Что же, какое воспитание вы можете дать вашим малюткам, если не победите в себе искушение дьявола, влекущего вас к неверию?.. Если вы любите своё чадо, то вы, как добрый отец, не одного богатства, роскоши, почести будете желать своему детищу; вы будете желать его спасения, его духовного просвещения светом истины. Не так ли? Что же вы ответите ему, когда невинный малютка спросит у вас: "Папаша! Кто сотворил всё, что прельщает меня в этом мире, - землю, воды, солнце, цветы, травы?" Неужели вы скажете ему: "Я не знаю"? Вы не можете не знать, когда Господь Бог по великой милости своей открыл вам это. Или дитя спросит вас: "Что ждёт меня в загробной жизни?" Что вы скажете ему, когда вы ничего не знаете? Как же вы будете отвечать ему? Представите его прелести мира и дьявола? Это нехорошо!.. Вы вступаете в пору жизни, когда надо избрать путь и держаться его. Молитесь Богу, чтоб Он по своей благости помог вам и помиловал...
  
   В день свадьбы Левин, по обычаю, не видал своей невесты и обедал у себя в гостинице со случайно собравшимися к нему тремя холостяками...
   - Ведь вот какой был способный малый наш приятель Константин Дмитрич... И науку любил тогда, по выходе из университета, и интересы имел человеческие; теперь же одна половина его способностей направлена на то, чтоб обманывать себя, и другая - чтоб оправдывать этот обман.
   - Более решительного врага женитьбы, как вы, я не видал.
   - Нет, я не враг. Я друг разделения труда. Люди, которые делать ничего не могут, должны делать людей, а остальные - содействовать их просвещению и счастью. Вот как я понимаю. Мешать два эти ремесла есть тьма охотников, я не из их числа.
   - Как я буду счастлив, когда узнаю, что вы влюбитесь! Пожалуйста, позовите меня на свадьбу...
   - Недаром установился этот обычай прощаться с холостою жизнью... Как ни будь счастлив, всё-таки жаль свободы...
   - Ну вот ей-богу, что не могу найти в своей душе этого чувства сожаления о своей свободе!
   - Да у вас в душе такой хаос теперь, что ничего не найдёте... Погодите, как разберётесь немножко, то найдёте!
   - Нет, я бы чувствовал хотя немного, что, кроме своего чувства любви и счастья, всё-таки жаль потерять свободу... Напротив, я этой-то потере свободы и рад.
   - Плохо! Безнадёжный субъект!.. Ну, выпьем за его исцеление или пожелаем ему только, чтоб хоть одна сотая часть его мечтаний сбылась. И это уж будет такое счастье, какого не бывало на земле!
   Вскоре после обеда гости уехали, чтоб успеть переодеться к свадьбе.
   Оставшись один и вспоминая разговоры этих холостяков, Левин ещё раз спросил себя: есть ли у него в душе это чувство сожаления о своей свободе, о котором они говорили?.. "Свобода? Зачем свобода? Счастье только в том, чтобы любить и желать, думать её желаниями, её мыслями, то есть никакой свободы, - вот это счастье!"
   "Но знаю ли я её мысли, её желания, её чувства?"... Он задумался. И вдруг на него нашло странное чувство. На него нашёл страх и сомнение, сомнение во всём.
   "Что, как она не любит меня? Что, как она выходит за меня только для того, чтобы выйти замуж? Что, если она сама не знает того, что делает? Она может опомниться и, только выйдя замуж, поймёт, что не любит и не могла любить меня"... Он ревновал её к Вронскому...
   "Нет, это так нельзя!.. Пойду к ней, спрошу, скажу последний раз: мы свободны, и не лучше ли остановиться? Всё лучше, чем вечное несчастье, позор, неверность!"...
   Никто не ждал его...
   - Что с тобой?..
   - Кити! Я мучаюсь. Я не могу один мучиться... Я приехал сказать, что ещё время не ушло. Это всё можно уничтожить и поправить.
   - Что? Я ничего не понимаю. Что с тобой?
   - То, что я тысячу раз говорил и не могу не думать... то, что я не стою тебя. Ты не могла согласиться и выйти за меня замуж. Ты подумай. Ты ошиблась. Ты подумай хорошенько. Ты не можешь любить меня... Если... лучше скажи... Я буду несчастлив. Пускай все говорят, что хотят; всё лучше, чем несчастье... Всё лучше теперь, пока есть время...
   - Я не понимаю, то есть что ты хочешь отказаться... что не надо?
   - Да, если ты не любишь меня.
   - Ты с ума сошёл!.. Что ты думаешь? Скажи всё.
   - Я думаю, что ты не можешь любить меня. За что ты можешь любить меня?
   - Боже мой! Что же я могу?.. - сказала она и заплакала.
   - Ах, что я сделал! - вскрикнул он и, став пред ней на колени, стал целовать её руки.
   Когда княгиня через пять минут вошла в комнату, она нашла их уже совершенно помирившимися. Кити не только уверила его, что она его любит, но даже, отвечая на его вопрос, за что она его любит, объяснила ему за что...
   Узнав, зачем он приезжал, княгиня полушуточно-полусерьёзно рассердилась и услала его домой одеваться и не мешать Кити...
   - Она и так ничего не ест все эти дни и подурнела, а ты ещё её расстраиваешь своими глупостями...
   Левин, виноватый и пристыженный, но успокоенный, вернулся в свою гостиницу...
  
   Молились, как и всегда, о свышнем мире и спасении, о синоде, о государе; молились и о ныне обручающихся рабе Божием Константине и Екатерине...
   "...Чувствует ли она то же, что я?" И, оглянувшись, он встретил её взгляд...
   И по выражению этого взгляда он заключил, что она понимала то же, что и он. Но это была неправда; она совсем почти не понимала слов службы и даже не слушала их во время обручения. Она не могла слушать и понимать их: так сильно было одно то чувство, которое наполняло её душу и всё более и более усиливалось. Чувство это была радость полного совершения того, что уже полтора месяца совершилось в её душе и что в продолжении всех этих шести недель радовало и мучило её. В душе её в тот день и час совершился полный разрыв со всею прежнею жизнью, и началась совершенно другая, новая, совершенно неизвестная ей жизнь... Эти шесть недель были самое блаженное и самое мучительное для неё время... Это новое не могло быть не страшно по своей неизвестности; но страшно или не страшно - оно уже совершилось ещё шесть недель тому назад в её душе; теперь же только освящалось то, что давно уже сделалось в её душе...
   "Обручается раб Божий Константин рабе Божией Екатерине"...
   Несколько раз обручаемые хотели догадаться, что надо сделать, и каждый раз ошибались, и священник шёпотом поправлял их...
   В церкви была вся Москва, родные и знакомые...
   - Я удивляюсь, зачем они вечером сделали свадьбу. Это купечество...
   - Красивее. Я тоже венчалась вечером...
   - Говорят, что кто больше десяти раз бывает шафером, тот не женится; я хотел десятый быть, чтобы застраховаться, но место было занято...
   - Как жаль, что она так подурнела... А всё-таки он не стоит её пальца. Не правда ли?
   - Нет, он мне очень нравится... И как он хорошо себя держит! А это так трудно держать себя хорошо в этом положении - не быть смешным. А он не смешон, не натянут, он видно, что тронут...
   Долли была растрогана... Она радовалась на Кити и Левина; возвращаясь мыслью к своей свадьбе... и помнила свою первую невинную любовь...
   Кити слушала слова молитвы, желая понять их смысл, но не могла. Чувство торжества и светлой радости по мере совершения обряда всё больше и больше переполняло её душу...
   Сняв венцы с голов их, священник прочёл последнюю молитву и поздравил молодых. Левин взглянул на Кити... Она была прелестна тем новым сиянием счастья, которое было на её лице...
   После ужина в ту же ночь молодые уехали в деревню...
  
   Вронский с Анною три месяца уже путешествовали вместе по Европе. Они объездили Венецию, Рим, Неаполь...
  
   - Господин этот русский и спрашивал про вас...
   - Голенищев!
   - Вронский!
   Это был товарищ Вронского по пажескому корпусу...
   При этой встрече Вронский понял, что Голенищев избрал какую-то высокоумную либеральную деятельность...
   Голенищев не знал прежде Анну и был поражён её красотой и ещё более тою простотой, с которою они принимала своё положение...
   - Так ты всё занимаешься тем же?
   - Да, я пишу вторую часть "Двух начал", то есть я не пишу ещё, но подготовляю, собираю материалы. Она будет гораздо обширнее и захватит почти все вопросы. У нас, в России, не хотят понять, что мы наследники Византии...
   Вронский чувствовал, что Голенищев несчастлив, и ему жалко был его...
  
   Анна в этот первый период своего освобождения и быстрого выздоровления чувствовала себя непростительно счастливою и полною радости жизни... Воспоминание обо всём, что случилось с нею после болезни: примирение с мужем, разрыв, известие о ране Вронского, его появление, приготовление к разводу, отъезд из дома мужа, прощанье с сыном - всё это казалось ей горячечным сном, от которого она проснулась одна с Вронским за границей...
  
   Вронский между тем, несмотря на полное осуществление того, чего он желал так долго, не был вполне счастлив... Первое время после того, как он соединился с нею и надел штатское платье, он почувствовал всю прелесть свободы вообще,которой он не знал прежде, и свободы любви, и был доволен, но недолго. Он скоро почувствовал, что в душе его поднялись желания желаний, тоска. Независимо от своей воли, он стал хвататься за каждый мимолётный каприз, принимая его за желание и цель. Шестнадцать часов дня надо было занять чем-нибудь, так как они жили за границей на совершенной свободе, вне того круга условий общественной жизни, который занимал время в Петербурге. Об удовольствиях холостой жизни, которые в прежние поездки за границу занимали Вронского, нельзя было и думать... Сношений с обществом местным и русским, при неопределённости их положения, тоже нельзя было иметь. Осматривание достопримечательностей, не говоря о том, что всё уже было видено, не имело для него, как для русского и умного человека, той необъяснимой значительности, которую умеют приписывать этому делу англичане... И Вронский совершенно бессознательно хватался то за политику, то за новые книги, то за картины... Так как смолоду у него была способность к живописии так как он, не зная, куда тратить свои деньги, начал собирать гравюры, он остановился на живописи, стал заниматься ею и в неё положил тот незанятый запас желаний, который требовал удовлетворения. У него была способность понимать искусство и верно, со вкусом подражать искусству...И он принялся писать... Более всех других родов ему нравился французский, грациозный и эффектный, и в таком роде он начал писать портрет Анны...
   Он писал под руководством итальянского профессора живописи этюды с натуры и занимался средневековою итальянской жизнью...
   - Ты видел картину Михайлова?
   - Видел... Разумеется, он не лишён дарования, но совершенно фальшивое направление. Всё то же ивановско-штраусовско-ренановское отношение к Христу и религиозной живописи...
   - Нельзя ли его попросить сделать портрет Анны Аркадьевны?..
   - Зачем мой?.. После твоего я не хочу никакого портрета. Лучше Ани (так она звала свою девочку). Вот и она, - прибавила она, выглянув в окно на красавицу итальянку-кормилицу, которая вынесла ребёнка в сад,и тотчас незаметно оглянувшись на Вронского. Красавица-кормилица, с которой Вронский писал голову для своей картины, была единственное тайное горе в жизни Анны. Вронский, писав с неё, любовался её красотой и средневековностью, и Анна не смела себе признаться, что она боится ревновать эту кормилицу... Вронский взглянул тоже в окно и в глаза Анны и, тотчас же оборотившись к Голенищеву, сказал:
   - А ты знаешь этого Михайлова?
   - Я его встречал. Но он чудак и без всякого образования. Знаете, один из этих диких новых людей, которые теперь часто встречаются; из тех вольнодумцев, которые сразу воспитаны в понятиях неверия, отрицания и материализма. Прежде, бывало, вольнодумец был человек, который воспитался в понятиях религии, закона, нравственности и сам борьбой и трудом доходил до вольнодумства; но теперь является новый тип самородных вольнодумцев, которые вырастают, и не слыхав даже, что были законы нравственности, религии, что были авторитеты, а которые прямо вырастают в понятиях отрицания всего, то есть дикими. Вот он такой...
   - Знаете что?.. Поедемте к нему!..
  
   Художник Михайлов, как и всегда,был за работой, когда ему принесли карточки графа Вронского и Голенищева... Его радовало и волновало посещение его студии этими важными русскими... Он подходил быстрым шагом к двери своей студии, и, несмотря на своё волнение, мягкое освещение фигуры Анны... поразило его... Несмотря на то что его художественное чувство не переставая работало, собирая себе материал, несмотря на то что он чувствовал всё большее и большее волнение оттого, что приближалась минута суждений о его работе, он быстро и тонко из незаметных признаков составлял себе понятие об этих трёх лицах. Тот (Голенищев) был здешний русский. Михайлов не помнил ни его фамилии, ни того, где встретил его и что с ним говорил. Он помнил только его лицо, как помнил все лица, которые он когда-либо видел... Вронский и Каренина, по соображениям Михайлова, должны были быть знатные и богатые русские, ничего не понимающие в искусстве, как и все богатые русские, но прикидывающиеся любителями и ценителями... Он знал очень хорошо манеру дилетантов осматривать студии современных художников только с той целью, чтоб иметь право сказать, что искусство пало и что чем больше смотришь на новых, тем более видишь, как неподражаемы остались великие древние мастера. Он всего этого ждал, всё это видел в их лицах... Но, несмотря на это... он чувствовал сильное волнение, и тем больше, что, несмотря на то что все знатные и богатые русские должны были быть скоты и дураки в его понятии, и Вронский и в особенности Анна нравились ему...
   - Вот, не угодно ли?.. Это увещание Пилатом. Матфея глава XXVII...
  
   - Одно, что можно сказать, если вы позволите сделать это замечание... это то, что Он у вас человекобог, а не богочеловек. Впрочем, я знаю, что вы этого и хотели...
   - Я не мог писать того Христа, которого у меня нет в душе...
  
   Анна с Вронским уже давно переглядывались, сожалея об умной говорливости своего приятеля, и наконец Вронский перешёл... к другой, небольшой картине.
   - Ах, какая прелесть! Чудо!..
   "Что им так понравилось?"... Он и забыл про эту, три года назад писанную картину. Забыл все страдания и восторги, которые он пережил с этою картиной... забыл, как он всегда забывал про оконченные картины...
   - Она выставлена для продажи...
   Вронский, Анна и Голенищев, возвращаясь домой, были особенно оживлены и веселы...
   Михайлов продал Вронскому свою картинку и согласился делать портрет Анны... Портрет с пятого сеанса поразил всех, в особенности Вронского, не только сходством, но и особенною красотою...
  
   Увлечение Вронского живописью и Средними веками продолжалось недолго... но без этого занятия жизнь и его и Анны... показалась им так скучна в итальянском городе... и так скучен стал всё один и тот же Голенищев, итальянский профессор и немец-путешественник, что надо было переменить жизнь. Они решили ехать в Россию, в деревню. В Петербурге Вронский намеревался сделать раздел с братом, а Анна повидать сына. Лето же они намеревались прожить в большом родовом имении Вронского...азумеется, он не лишён дарования, но совершенно фальшивое направление.Рн
  
  
   Левин был женат третий месяц. Он был счастлив, но совсем не так, как ожидал. На каждом шагу он находил разочарование в прежних мечтах и новое неожиданное очарование.Левин был счастлив, но, вступив в семейную жизнь, он на каждом шагу видел, что это было совсем не то, что он воображал. На каждом шагу он испытывал то, что испытал бы человек, любовавшийся плавным, счастливым ходом лодочки по озеру, после того как он бы сам сел в эту лодочку. Он видел, что мало того, чтобы сидеть ровно, не качаясь, - надо ещё соображаться, ни на минуту не забывая, куда плыть, что под ногами вода и надо грести, и что непривычным рукам больно, что только смотреть на это легко, а что делать это хотя и очень радостно, но очень трудно.
   Бывало, холостым, глядя на чужую супружескую жизнь, на мелочные заботы, ссоры, ревность, он только презрительно улыбался в душе. В его будущей супружеской жизни не только не могло быть, по его убеждению, ничего подобного, но даже все внешние формы, казалось ему, должны быть во всём совершенно не похожи на жизнь других. И вдруг вместо этого жизнь его с женою не только не сложилась особенно, а, напротив, вся сложилась из тех самых ничтожных мелочей, которые он так презирал прежде, но которые теперь против его воли получали необыкновенную и неопровержимую значительность. И Левин видел, что устройство всех этих мелочей совсем не так легко было, как ему казалось прежде. Несмотря на то что Левин полагал, что он имеет самые точные понятия о семейной жизни, он, как и все мужчины, представлял себе невольно семейную жизнь только как наслаждение любви, которой ничего не должно препятствовать и от которой не должны были отвлекать мелкие заботы. Он должен был, по его понятию, работать свою работу и отдыхать от неё в счастье любви.Она должна была быть любима, и только. Но он, как и все мужчины, забывал, что и ей надо работать. И он удивлялся, как она, эта поэтическая, прелестная Кити, могла в первые же не только недели, в первые дни семейной жизни думать, помнить и хлопотать о скатерти, о мебели, о тюфяках для приезжих, о подносе, о поваре, обеде и т.п. Ещё бывши женихом, он был поражён тою определённостью, с которою она отказывалась от поездки за границу и решила ехать в деревню, как будто она знала что-то такое, что нужно, и, кроме своей любви, могла ещё думать о постороннем. Это оскорбляло его тогда, и теперь несколько раз её мелочные хлопоты и заботы оскорбляли его. Но он видел, что это ей необходимо. И он, любя её, хотя и не понимал зачем, хотя и посмеивался над этими заботами, не мог не любоваться ими...
   Он не знал того чувства перемены, которое она испытывала после того, как ей дома хотелось... и ни того ни другого нельзя было... а теперь она могла заказать, что хотела, купить груды конфет, издержать сколько хотела денег и заказать какое хотела пирожное...
   Она сама не знала, зачем и для чего, но домашнее хозяйство неудержимо влекло её к себе. Она, инстинктивно чувствуя приближение весны и зная, что будут и ненастные дни, вила, как умела, своё гнездо и торопилась в одно время и вить его, и учиться, как это делать.
   Эта мелочная озабоченность Кити, столь противоположная идеалу Левина возвышенного счастья первого времени, было одно из разочарований; и эта милая озабоченность, которой смысла он не понимал, но не мог не любить, было одно из новых очарований.
   Другое разочарование и очарование были ссоры. Левин никогда не мог себе представить, чтобы между им и женою могли быть другие отношения, кроме нежных, уважительных, любовных, и вдруг с первых же дней они поссорились, так что она сказала ему, что он не любит её, любит себя одного, заплакала и замахала руками.
   Первая их ссора произошла оттого, что Левин поехал на новый хутор и пробыл полчаса долее, потому что хотел проехать ближнею дорогой и заблудился. Он ехал домой, только думая о ней, о её любви, о своём счастье, и чем ближе подъезжал, тем больше разгоралась в нём нежность к ней. Он вбежал в комнату... И вдруг его встретило мрачное, никогда не виданное им в ней выражение. Он хотел поцеловать её, она оттолкнула его... Слова упрёков бессмысленной ревности, всего, что мучило её в эти полчаса, которые она неподвижно провела, сидя на окне, вырвались у ней... В этот первый раз он долго не мог опомниться...
   Они помирились. Она, сознав свою вину, но не высказав её, стала нежнее к нему, и они испытали новое, удвоенное счастье любви. Но это не помешало тому, чтобы столкновения эти не повторялись, и даже особенно часто, по самым неожиданным и ничтожным поводам... Правда, когда они оба были в хорошем расположении духа, радость жизни их удваивалась. Но всё-таки это первое время было тяжёлое для них время...
   Только на третий месяц супружества, после возвращения их из Москвы, куда они ездили на месяц, жизнь их стала ровнее...
  
   Они только что приехали из Москвы и рады были своему уединению. Он сидел в кабинете у письменного стола и писал. Она, в тёмно-лиловом платье... сидела на диване и шила английской гладью. Он думал и писал, не переставая радостно чувствовать её присутствие...
   - Ну, ведь как хорошо нам вдвоём! Мне то есть...
   - Мне так хорошо! Никуда не поеду, особенно в Москву...
  
   - Долли пишет, что Николай, брат, при смерти. Я поеду...
   - И я с тобой...
   Но оживление больного продолжалось недолго. Ещё она не кончила говорить, как на лице его установилось опять строгое укоризненное выражение зависти умирающего к живому...
   Левин не мог спокойно смотреть на брата, не мог быть сам естествен и спокоен в его присутствии... Он был убеждён несомненно, что ничего сделать нельзя ни для продления жизни, ни для облегчения страданий. Но сознание того, что он признаёт всякую помощь невозможною, чувствовалось больным и раздражало его...
   Но Кити думала, чувствовала и действовала совсем не так. При виде больного ей стало жалко его. И жалость в её женской душе произвела совсем не то чувство ужаса и гадливости, которое она произвела в её муже, а потребность действовать, узнать все подробности его состояния и помочь им... И тотчас же принялась за дело...
   - Мне гораздо уж лучше... Вот с вами я бы давно выздоровел. Как хорошо!..
   Не уходи...
   Кити послала за священником, чтобы читать отходную...
   Вид брата и близость смерти возобновили в душе Левина то чувство ужаса пред неразгаданностью и вместе близостью и неизбежностью смерти, которое охватило его в тот осенний вечер, когда приехал к нему брат... Но теперь, благодаря близости жены, чувство это не приводило его в отчаяние: он, несмотря на смерть, чувствовал необходимость жить и любить. Он чувствовал, что любовь спасала его от отчаяния и что любовь эта под угрозой отчаяния становилась ещё сильнее и чище.
  
   Не успела на его глазах совершиться одна тайна смерти, оставшаяся неразгаданной, как возникла другая, столь же неразгаданная, вызывавшая к любви и жизни. Доктор подтвердил свои предположения насчёт Кити. Нездоровье её была беременность...
  
   С той минуты как Алексей Александрович понял, что от него требовалось только того, чтоб он оставил свою жену в покое, не утруждая её своим присутствием, и что сама жена его желала этого, он почувствовал себя столь потерянным, что не мог ничего сам решить... на всё отвечал согласием...
   Отчаяние его ещё усиливалось сознанием, что он был совершенно одинок со своим горем. Не только в Петербурге у него не было ни одного человека, которому он мог бы высказать всё, что испытывал, кто бы пожалел его не как высшего чиновника, не как члена общества, но просто как страдающего человека; но и нигде у него не было такого человека.
   Алексей Александрович рос сиротой. Их было два брата. Отца они не помнили, мать умерла, когда Алексею Александровичу было десять лет. Состояние было маленькое. Дядя Каренин, важный чиновник и когда-то любимец покойного императора, воспитал их.
   Окончив курсы в гимназии и университете с медалями, Алексей Александрович с помощью дяди тотчас стал на видную служебную дорогу и с той поры исключительно отдался служебному честолюбию. Ни в гимназии, ни в университете, ни после на службе Алексей Александрович не завязал ни с кем дружеских отношений. Брат был самый близкий ему по душе человек, но он служил по министерству иностранных дел, жил всегда за границей, где он и умер скоро после женитьбы Алексея Александровича.
   Во время его губернаторства тётка Анны, богатая губернская барыня, свела хотя немолодого уже человека, но молодого губернатора со своею племянницей и поставила его в такое положение, что он должен был или высказаться, или уехать из города. Алексей Александрович долго колебался... Но тётка Анны внушила ему через знакомого, что он уже компрометировал девушку и что долг чести обязывает его сделать предложение. Он сделал предложение и отдал невесте и жене всё то чувство, на которое был способен.
   Та привязанность, которую он испытывал к Анне, исключила в его душе последние потребности сердечных отношений к людям. И теперь изо всех его знакомых у него не было никого близкого. У него много было того, что называется связями; но дружеских отношений не было... О женских своих друзьях и о первейшим из них, о графине Лидии Ивановне, Алексей Александрович не думал. Все женщины, просто как женщины, были страшны и противны ему...
  
   Алексей Александрович забыл о графине Лидии Ивановне, но она не забыла его. В эту самую тяжёлую минуту одинокого отчаяния она приехала к нему и без доклада вошла в его кабинет...
   - Друг мой!.. вы не должны отдаваться горю. Горе ваше велико, но вы должны найти утешение.
   - Я разбит, я убит, я не человек более!.. Положение моё тем ужасно, что я не нахожу нигде, в самом себе не нахожу точку опоры.
   - Вы найдёте опору, ищите её не во мне, хотя прошу вас верить в мою дружбу... Опора наша есть любовь, та любовь, которую Он завещал нам. Бремя Его легко... Он поддержит вас и поможет вам...
   - Я слаб. Я уничтожен. Я ничего не предвидел и теперь ничего не понимаю... Не потеря того, чего нет теперь, не это... Я не жалею. Но я не могу не стыдиться пред людьми за то положение, в котором я нахожусь. Это дурно, но я не могу, я не могу.
   - Не вы совершили тот высокий поступок прощения, которым я восхищаюсь и все, но Он, обитая в вашем сердце, и потому вы не можете стыдиться своего поступка...
   - Надо знать все подробности... Силы человека имеют пределы, графиня, и я нашёл предел своих... Целый день нынче я должен был делать распоряжения по дому, вытекавшие из моего нового, одинокого положения. Прислуга, гувернантка, счета... Этот мелкий огонь сжёг меня, я не в силах был выдержать...
   - Я понимаю, друг мой... Я всё понимаю. Помощь и утешение вы найдёте не во мне, но я всё-таки приехала только затем, чтобы помочь вам... Я понимаю, что нужно женское слово, женское распоряжение. Вы поручаете мне?.. Мы вместе займёмся Серёжей. Я не сильна в практических делах. Но я возьмусь, я буду ваша экономка. Не благодарите меня. Я делаю это не сама...
   - Я не могу не благодарить.
   - Но, друг мой, не отдавайтесь этому чувству, о котором вы говорили, - стыдиться того, что есть высшая высота христианина: кто унижает себя, тот возвысится. И благодарить меня вы не можете. Надо благодарить Его и просить Его о помощи. В Нём одном мы найдём спокойствие, утешение, спасение и любовь...
  
   Алексей Александрович не любил этот новый восторженный дух. Он был верующий человек, интересовавшийся религией преимущественно в политическом смысле, а новое учение, позволявшее себе некоторые новые толкования, потому именно, что оно открывало двери спору и анализу, по принципу было неприятно ему. Он прежде относился холодно и даже враждебно к этому новому учению... Теперь же в первый раз он слушал её с удовольствием и внутренне не возражал им.
   - Я очень, очень благодарен вам и за дела, и за слова ваши...
   - Теперь я приступаю к делу... Я иду к Серёже. Только в крайнем случае я обращусь к вам...
   Графиня Лидия Ивановка пошла на половину Серёжи и там, обливая слезами щёки испуганного мальчика, сказала ему, что отец его святой и что мать его умерла.
  
   Графиня Лидия Ивановна очень молодою восторженною девушкой была выдана замуж за богатого, знатного, добродушнейшего и распутнейшего весельчака. На второй месяц муж бросит её... С тех пор, хотя они не были в разводе, они жили порознь... Графиня Лидия Ивановна давно уже перестала быть влюблённою в мужа, но никогда с тех пор не переставала быть влюблённою в кого-нибудь. Она бывала влюблена в нескольких вдруг; и в мужчин, и в женщин; она бывала влюблена во всех почти людей, чем-нибудь особенно выдающихся... Все эти любви, то ослабевая, то усиливаясь, наполняли её сердце, давали ей занятие и не мешали ей в ведении самых распространённых и сложных придворных и светских отношений... Чувство, которое она теперь испытывала к Каренину, казалось ей сильнее всех прежних чувств. Анализируя своё чувство и сравнивая его с прежними, она ясно видела, что... Каренина она любила за него самого, за его высокую непонятную душу, за... Она хотела нравиться ему не только речами, но и всею своею особою...
   Уже несколько дней графиня Лидия Ивановна находилась в сильнейшем волнении. Она узнала, что Анна с Вронским в Петербурге. Надо было спасти Алексея Александровича от свидания с нею, надо было спасти его даже от мучительного знания того, что эта ужасная женщина находится в одном городе с ним и что он каждую минуту может встретить её...
   Молодой адъютант, приятель Вронского, через которого она получала сведения, сказал ей, что они кончили свои дела и уезжают на другой день. Лидия Ивановна уже стала успокаиваться, как на другое же утро ей принесли записку, почерк которой она с ужасом узнала. Это был почерк Анны Карениной...
   "... христианские чувства, которые наполняют Ваше сердце, дают мне, я чувствую, непростительную смелость писать Вам. Я несчастна от разлуки с сыном. Я умоляю о позволении видеть его один раз пред моим отъездом... Анна"
   Всё в этом письме раздражило графиню Лидию Ивановну: и содержание, и намёк на великодушие, и в особенности развязный, как ей показалось, тон.
   - Скажи, что ответа не будет...
   И тотчас она написала Алексею Александровичу, что надеется видеть его в первом часу на поздравлении во дворце.
   "Мне нужно переговорить с Вами о важном и грустном деле..."
   Графиня Лидия Ивановна писала обыкновенно по две или три записки в день Алексею Александровичу. Она любила этот процесс сообщения с ним, имеющий в себе элегантность и таинственность, каких недоставало в её личных сношениях...
  
   Почти в одно и то же время, как жена ушла от Алексей Александровича, с ним случилось и самое горькое для служащего человека событие - прекращение восходящего служебного движения. Прекращение это совершилось, и все ясно видели это, но сам Алексей Александрович не сознавал ещё того, что карьера его кончена...Он ещё занимал важное место, он был членом многих комиссий и комитетов; но он был человеком, который весь вышел и от которого ничего более не ждут...
   Но Алексей Александрович не чувствовал этого и, напротив того, будучи устранён от прямого участия в правительственной деятельности, яснее, чем прежде, видел теперь недостатки и ошибки в деятельности других и считал своим долгом указывать на средства к исправлению их...
   Алексей Александрович не только не замечал своего безнадёжного положения в служебном мире и не только не огорчался им, но больше, чем когда-нибудь, был доволен своею деятельностью. "Женатый заботится о мирском, как угодить жене, неженатый заботится о Господнем, как угодить Господу"...
  
   Когда Алексей Александрович с помощью Лидии Ивановны вновь вернулся к жизни и деятельности, он почувствовал своею обязанностью заняться воспитанием оставшегося на его руках сына...
  
   - Вы приедете ко мне... Нам надо поговорить о грустном для вас деле. Я всё бы дала, чтоб избавить вас от некоторых воспоминаний, но другие не так думают. Я получила от неё письмо. Она здесь, в Петербурге...
   - Я ждал этого...
  
   Когда Алексей Александрович вошёл в маленький, уставленный старинным фарфором и увешанный портретами, уютный кабинет графини Лидии Ивановны, самой хозяйки ещё не было. Она переодевалась...
   Алексей Александрович, присев к столу, раскрыл лежавшее на нём Евангелие... Шум шёлкового платья графини развлёк его...
   После нескольких слов приготовления графиня Лидия Ивановна... передала в руки Алексея Александровича полученное ею письмо...
   - Я не полагаю, чтобя имел право отказать ей...
   - Друг мой! Вы ни в ком не видите зла!
   - Я, напротив, вижу, что всё есть зло. Но справедливо ли это?..
   - Нет. Есть предел всему. Я понимаю безнравственность, но я не понимаю жестокости, к кому же? К вам! Как оставаться в том городе, где вы? Нет, век живи, век учись. И я учусь понимать вашу высоту и её низость.
   - А кто бросит камень? Я всё простил и потому я не могу лишить её того, что есть потребность любви для неё, - любви к сыну...
   - Но любовь ли, друг мой? Искренно ли это? Положим, вы прощаете... но имеем ли мы право действовать на душу этого ангела? Он считает её умершею. Он молится за неё и просит Бога простить её грехи... И так лучше. А тут что он будет думать?
   - Я не думал этого...
   - Если вы спрашиваете моего совета, то я не советую вам делать этого. Разве я не вижу, как вы страдаете, как это раскрыло все ваши раны? Но, положим, вы, как всегда, забываете о себе. Но к чему же это может привести? К новым страданиям с вашей стороны, к мучениям для ребёнка? Если в ней осталось что-нибудь человеческое, она сама не должна желать этого. Нет, я, не колеблясь, не советую, и, если вы разрешите мне, я напишу к ней. И Алексей Александрович согласился...
   "Милостивая государыня, воспоминание о Вас для Вашего сына может привести к вопросам с его стороны, на которые нельзя отвечать, не вложив в душу ребёнка духа осуждения к тому, что должно быть для него святыней, и потому прошу понять отказ Вашего мужа в духе христианской любви. Прошу Всевышнего о милосердии к Вам. Графиня Лидия"...
   Письмо до глубины души оскорбило Анну...
  
   Алексей Александрович, вернувшись домой, не мог в этот день предаться своим обычным занятиям и найти то душевное спокойствие верующего и спасённого человека, которое он чувствовал прежде...
   "Но в чём я виноват?" И этот вопрос всегда вызывал в нём другой вопрос - о том, иначе ли чувствуют, иначе ли любят, иначе ли женятся эти другие люди, эти Вронские, Облонские... Он отгонял от себя эти мысли, он старался убеждать себя, что он живёт не для здешней, временной жизни, а для вечной, что в душе его находится мир и любовь...
  
   Серёжа не верил в смерть вообще и в особенности в смерть матери...
   Потом, когда он узнал случайно от няни, что мать его не умерла, и отец с Лидией Ивановной объяснили ему, что она умерла для него, потому что она нехорошая (чему он уже никак не мог верить, потому что любил её), он точно так же... ждал её...
   - Папа идёт...
   Серёжа вскочил, подошёл к отцу и... поглядел на него внимательно, отыскивая признаков радости в получении Александра Невского...
   - ... Вам дали звезду новую. Вы рады, папа?..
   - Дорога не награда, а труд. И я желал бы, чтобы ты понимал это. Вот если ты будешь трудиться, учиться для того, чтобы получить награду, то труд тебе покажется тяжёл; но когда ты трудишься, любя труд, ты в нём найдёшь для себя награду...
   Урок состоял в выучении наизусть нескольких стихов из Евангелия и повторения начал Ветхого Завета...
   В смерть, про которую ему так часто говорили, Серёжа не верил совершенно. Он не верил, что любимые им люди могут умереть, и в особенности в то, что он сам умрёт. Это было для него совершенно невозможно и непонятно... Но Енох не умер, стало быть, не все умирают. "И почему же и всякий не может так же заслужить пред Богом и быть взят живым на небо?"... Дурные, то есть те, которых Серёжа не любил, те могли умереть, но хорошие все могут быть как Енох...
   Ему было девять лет, он был ребёнок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берёг её, как веко бережёт глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу. Воспитатели его жаловались, что он не хотел учиться, а душа его была переполнена жаждой познания. И он учился у Капитоныча, у няни, у Наденьки, у Василия Лукича, а не у учителей. Та вода, которую отец и педагог ждали на свои колёса, давно уже просочилась и работала в другом месте...
   О матери Серёжа не думал весь вечер, но, уложившись в постель, он вдруг вспомнил о ней и помолился своими словами о том, чтобы мать его завтра, к его рожденью, перестала скрываться и пришла к нему...
  
   Приехав в Петербург, Вронский с Анной остановились в одном из лучших гостиниц... В первый же день Вронский поехал к брату. Там он застал приехавшую из Москвы по делам мать. Мать и невестка встретили его как обыкновенно; они расспрашивали его о поездке за границу, говорили об общих знакомых, но ни словом не упомянули о его связи с Анной. Брат же, на другой день приехав утром к Вронскому, сам спросил его о ней, и Алексей Вронский прямо сказал ему, что онсмотрит на свою связь с Карениной как на брак; что он надеется устроить развод и тогда женится на ней, а до тех пор считает её такою же своею женой, как и всякую другую жену, и просит его так передать матери и своей жене.
   - Если свет не одобряет этого, то мне всё равно, но если родные мои хотят быть в родственных отношениях со мною, то они должны быть в таких же отношениях с моею женой...
   Несмотря на всю свою светскую опытность, Вронский, вследствие того нового положения, в котором он находился, был в странном заблуждении. Казалось, ему надо бы понимать, что свет закрыт для него с Анной...
   Хотя он в глубине души знал, что свет закрыт для него, он пробовал, не изменится ли теперь свет и не примут ли их. Но он очень скоро заметил, что, хотя свет был открыт для него лично, но был закрыт для Анны...
   Одна из первых дам петербургского света, которую увидел Вронский, была его кузина Бетси.
   - Наконец! А Анна? Как я рада! Где вы остановились?.. Я воображаю ваш медовый месяц в Риме. Что развод? Всё это сделали?
   Вронский заметил, что восхищение Бетси уменьшилось, когда она узнала, что развода ещё не было.
   - В меня кинут камень, я знаю, но я приеду к Анне...
   И действительно, она в тот же день приехала к Анне; но тон её был уже совсем не тот, как прежде... Она пробыла не более десяти минут, разговаривая о светских новостях, и при отъезде сказала:
   - Вы мне не сказали, когда развод. Положим, я... но другие... будут вас бить холодом, пока вы не женитесь. И это так просто теперь. Это обычно...
  
   Вронский знал, что мать, так восхищавшаяся Анной во время своего первого знакомства, теперь была неумолима к ней за то, что она была причиной расстройства карьеры сына...
  
   Одна из целей поездки в Россию для Анны было свидание с сыном...
   И она решила, что завтра же, в самый день рождения Серёжи, она поедет прямо в дом к мужу, подкупит людей, будет обманывать, но во что бы то ни стало увидит сына и разрушит этот безобразный обман, которым они окружили несчастного ребёнка. Она поехала в игрушечную лавку, накупила игрушек и обдумала план действий...
  
   - Серёжа! Мальчик мой милый!..
   - Мама!.. Я знал. Нынче моё рожденье. Я знал, что ты придёшь... О чём же ты плачешь, мама?..
   - Я? Не буду плакать... Я плачу от радости. Я так давно не видела тебя... Но что же ты думал обо мне? Ты не думал, что я умерла?
   - Никогда не верил.
   - Не верил, друг мой?
   - Я знал, я знал!..
  
   Серёжа понял всё, что она хотела сказать ему. Он понял, что она несчастлива и любила его...
  
   - Ещё не уходи. Он не скоро придёт...
   - Серёжа, друг мой, люби его, он лучше и добрее меня, и я пред ним виновата. Когда ты вырастешь, ты рассудишь...
   - Лучше тебя нет!..
  
   Серёжа опустился в постель и зарыдал, закрыв лицо руками. Анна отняла эти руки, ещё раз поцеловала его мокрое лицо и быстрыми шагами вышла в дверь. Алексей Александрович шёл ей навстречу...
  
   Как ни сильно желала Анна свиданья с сыном, как ни давно думала о том и готовилась к тому, она никак не ожидала, чтоб это свидание так сильно подействовало на неё...
   Кормилица-итальянка, убрав девочку, вошла с нею и поднесла её Анне... Нельзя было не улыбнуться, не поцеловать девочку... И всё это сделала Анна... Но при виде этого ребёнка ей ещё яснее было, что то чувство, которое она испытывала к нему, было даже не любовь в сравнении с тем, что она чувствовала к Серёже. Всё в этой девочке было мило, но всё это почему-то не забирало за сердце. На первого ребёнка, хотя и от нелюбимого человека, были положены все силы любви, не получавшие удовлетворения; девочка была рождена в самых тяжёлых условиях, и на неё не было положено и сотой доли тех забот, которые были положены на первого...
  
   Взглянув на карточку Вронского, она вдруг вспомнила, кто был причиной её теперешнего горя. Она ни разу не вспомнила о нём всё это утро. Но теперь вдруг, увидав это мужественное, благородное, столь знакомое и милое ей лицо, она почувствовала неожиданный прилив любви к нему.
   "Да где же он? Как же он оставляет меня одну с моими страданиями?"... И вдруг её пришла странная мысль: что, если он разлюбил её?..
  
   - Алексей, ты не изменился ко мне?.. Алексей, я измучилась здесь. Когда мы уедем?
   - Скоро, скоро. Ты не поверишь, как и мне тяжела наша жизнь здесь...
  
   Он видел, что в ней происходило что-то особенное: в блестящих глазах, когда они мельком останавливались на нём, было напряжённое внимание, и в речи и движениях была та нервная быстрота и грация, которые в первое время их сближения так прельщали его, а теперь тревожили и пугали...
  
   - Вы, верно, едете слушать Патти?
   - Патти? Вы мне даёте мысль. Я поехала бы, если бы можно было достать ложу.
   - Я могу достать...
   Вронский... решительно не понимал, что делала Анна... Зачем она посылала его за ложей? Разве возможно было думать, чтобы в её положении ехать в абонемент Патти, где будет весь ей знакомый свет?..
   Анна уже была одета в светлое шёлковое с бархатом платье, которое она сшила в Париже, с открытою грудью, и с белым дорогим кружевом на голове, обрамлявшим её лицо и особенно выгодно выставлявшим её яркую красоту.
   - Вы точно поедете в театр?
   - Отчего же вы так испуганно спрашиваете?.. Отчего же мне не ехать?..
   - Разумеется, нет никакой причины...
   - Вот это самое я и говорю...
   - Анна, ради бога! Что с вами?
   - Я не понимаю, о чём вы спрашиваете.
   - Вы знаете, что нельзя ехать...
   - Да я не хочу знать! Не хочу. Раскаиваюсь я в том, что сделала? Нет, нет и нет. И если б опять то же, то было бы опять то же. Для нас, для меня и для вас, важно только одно: любим ли мы друг друга. А других нет соображений. Для чего мы живём здесь врозь и не видимся? Почему я не могу ехать? Я тебя люблю, и мне всё равно, если ты не изменился. Отчего же ты не смотришь на меня?..
   - Чувство моё не может измениться, вы знаете, но я прошу не ездить, умоляю вас...
   - А я прошу вас объявить, почему я не должна ехать.
   - Потому, что это может причинить вам то...
  
   Вронский в первый раз испытывал против Анны чувство досады, почти злобы за её умышленное непонимание своего положения. Чувство это усиливалось ещё тем, что он не мог выразить ей причину своей досады. Если б он сказал ей прямо то, что он думал, то он сказал бы: "В этом наряде, с известной всем княжной появиться в театре - значило не только признать своё положение погибшей женщины, но и бросить вызов свету, то есть навсегда отречься от него". Он не мог сказать ей это. "Но как она может не понимать этого и что в ней делается?"...
  
   "С женой забота, с не-женою ещё хуже"...
  
   Вронский, оставшись один, встал со стула и принялся ходить по комнате... "...Весь Петербург там... И зачем она ставит меня в это положение?"...
  
   Вронский вошёл в театр в половине девятого. Спектакль был во всём разгаре... Вронский вошёл в середину партера и, остановившись, стал оглядываться...
   Вронский ещё не видал Анны, он нарочно не смотрел в её сторону. Но он знал по направлению взглядов, где она... На его счастье, Алексея Александровича нынешний раз не было в театре...
   Вронский, слушая одним ухом, переводил бинокль с бенуара на бельэтаж и оглядывал ложи... Вронский вдруг увидал голову Анны, гордую, поразительно красивую и улыбающуюся в рамке кружев... Постанов её головы... и сдержанно-возбуждённое сияние её глаз и всего лица напомнили ему её такою совершенно, какою он увидел её на бале в Москве. Но он совсем иначе теперь ощущал эту красоту. В чувстве его к ней теперь не было ничего таинственного, и потому красота её, хотя и сильнее, чем прежде, привлекала его, вместе с тем теперь оскорбляла его. Она не смотрела в его сторону, но Вронский чувствовал, что она уже видела его... Роль внешнего спокойствия вполне удавалась ей...
   Старая графиня, мать Вронского, была в ложе брата...
   - Что же ты не идёшь ухаживать за Карениной? Она производит сенсацию. Из-за неё забывают о Патти.
   - Я вас просил не говорить мне про это...
   - Я говорю то, что говорят все...
   Вронский сошёл вниз в партер и направился прямо к бенуару Анны...
   - Вы, кажется, поздно приехали и не слыхали лучшей арии...
   - Я плохой ценитель...
   Красивое лицо её вздрогнуло. Она встала и пошла в глубь ложи.
   Заметив, что на следующий акт ложа её осталась пустою, Вронский... вышел из партера и поехал домой. Анна уже была дома, когда Вронский вошёл к ней, она была одна в том самом наряде, в котором она была в театре...
   На другой день после этого, совершенно примирённые, они уехали в деревню...
  
   Дарья Александровна проводила лето с детьми в Покровском, у сестры Кити Левиной. В её именье дом совсем развалился, и Левин с женой уговорили её провести лето у них...
   Всё семейство сидело за обедом. Дети Долли с гувернанткой и Варенькой делали планы о том, куда идти за грибами...
  
   Варенька стояла в дверях, переодетая в жёлтое ситцевое платье, с повязанным на голове белям платком...
  
   На террасе собралось всё женское общество. Они и вообще любили сидеть там после обеда, но нынче там было ещё и дело. Кроме шитья распашонок и вязанья, которым все были заняты, нынче там варилось малиновое варенье по новой методе, без прибавления воды. Кити вводила эту новую методу, употреблявшуюся у них дома...
  
   - Ах, это так странно, как и когда мужчина делает предложение... Есть какая-то преграда, и вдруг она прорвётся...
   - Ты думаешь, верно, что вы что-нибудь новое выдумали? Всё одно: решилось глазами, улыбками...
   - Все мужчины ужасно ревнивы к нашему прошедшему...
   - Какое же твоё прошедшее могло его беспокоить? Что Вронский ухаживал за тобой? Это бывает с каждою девушкой...
   - Как счастливо вышло тогда для Кити, что приехала Анна, и как несчастливо для неё. Вот именно наоборот... Тогда Анна так была счастлива, а Кити себя считала несчастливой. Как совсем наоборот! Я часто о ней думаю...
  
   Левин никогда не называл княгиню maman, как это делают зятья, и это было неприятно княгине. Но Левин, несмотря на то что он очень любил и уважал княгиню, не мог, не осквернив чувства к своей умершей матери, называть её так...
  
   - Ну что, готово варенье? Хорошо по-новому?
   - Должно быть, хорошо. По-нашему, переварено.
   - Оно и лучше, не прокиснет, а то у нас лёд теперь уже растаял, а беречь негде...
   - Сделайте, пожалуйста, по моему совету, сверху положите бумажку и ромом намочите: и безо льда никогда плесени не будет...
  
   Кити была в особенности рада случаю побыть с глазу на глаз с мужем...
   - Нет, я так рада случаю побыть с тобою наедине, и, признаюсь, как мне ни хорошо с ними, жалко наших зимних вечеров вдвоём.
   - То было хорошо, а это ещё лучше. Оба лучше...
   - Ты знаешь, про что мы говорили, когда ты вошёл?
   - Про варенье?
   - Да, и про варенье; но потом о том, как делают предложение... И о Сергее Ивановиче и Вареньке. Ты заметил?.. Я очень желаю этого. Как ты об этом думаешь?
   - Не знаю, что думать. Сергей в этом отношении очень странен для меня. Я ведь рассказывал...
   - Да, что он был влюблён в эту девушку, которая умерла...
   - С тех пор я наблюдаю его с женщинами: он любезен, некоторые ему нравятся, но чувствуешь, что они для него просто люди, а не женщины.
   - Да, но теперь с Варенькой... Кажется, что-то есть...
   - Может быть, и есть... Но его надо знать... Он особенный, удивительный человек. Он живёт одною духовною жизнью. Он слишком чистый и высокой души человек.
   - Как? Разве это унизит его?
   - Нет, но он так привык жить одною духовною жизнью, что не может примириться с действительностью, а Варенька всё-таки действительность...
   - Ты думаешь, что он не может влюбиться?
   - Не то что не может влюбиться, но у него нет той слабости, которая нужна... Я завидую тому, что он лучше меня. Он живёт не для себя. У него вся жизнь подчинена долгу. И потому он может быть спокоен и доволен...
   - Разве ты не делаешь для других? И твои хутора, и твоё хозяйство, и твоя книга?
   - Нет, я чувствую, и особенно теперь: ты виновата, что это не так. Я делаю это так, слегка. Если б я мог любить всё это дело, как я люблю тебя... а то последнее время делаю, как заданный урок... Я не делаю и мучаюсь. Всё это ты наделала. Когда тебя не было, я все свои силы клал на дело; а теперь не могу, и мне совестно; я делаю именно как заданный урок, я притворяюсь...
   - Ну а захотел бы ты сейчас променяться с Сергеем Иванычем? Захотел бы ты делать это общее дело и любить этот заданный урок, как он, и только?
   - Разумеется, нет. Впрочем, я так счастлив, что ничего не понимаю. А ты уж думаешь, что он нынче сделает предложение?
   - И думаю, и нет. Только мне ужасно хочется...
  
   Варенька в своём белом платке на чёрных волосах, окружённая детьми, добродушно и весело занятая ими и, очевидно, взволнованная возможностью объяснения с нравящимся ей мужчиною, была очень привлекательна. Сергей Иванович ходил рядом с ней и не переставая любовался ею... Чувство радости от близости к ней всё усиливалось... "Если так, я должен обдумать и решить, а не отдаваться, как мальчик, увлеченью минуты".
   - Пойду теперь независимо от всех собирать грибы, а то мои приобретения незаметны, - сказал он и пошёл один с опушки леса, где они ходили по шелковистой низкой траве между редкими старыми берёзами, в середину леса, где между белыми берёзовыми стволами серели стволы осины и темнели кусты орешника. Отойдя шагов на сорок и зайдя за куст бересклета в полном цвету с его розово-красными серёжками, Сергей Иванович, зная, что его не видят, остановился. Вокруг него было совершенно тихо. Только вверху берёз, под которыми он стоял, как рой пчёл, неумолкаемо шумели мухи и изредка доносились голоса детей...
   Он пошёл тихим шагом, обдумывая своё состояние...
   "Отчего же и нет? Если б это была вспышка или страсть, если б я испытывал только это влечение, но чувствовал бы, что оно идёт вразрез со всем складом моей жизни, если б я чувствовал, что, отдавшись этому влечению, я изменяю своему призванию и долгу... но этого нет. Одно, что я могу сказать против, это то, что, потеряв Мари, я говорил себе, что останусь верен её памяти. Одно это я могу сказать против своего чувства... Это важно", - говорил себе Сергей Иванович, чувствуя вместе с тем, что это соображение для него лично не могло иметь никакой важности, а разве что портило в глазах других людей его поэтическую роль. "Но, кроме этого, сколько бы я ни искал, я ничего не найду, что бы сказать против моего чувства. Если бы я выбирал одним разумом, я ничего не мог бы найти лучше".
   Сколько он ни вспоминал женщин и девушек, которых он знал, он не мог вспомнить девушки, которая бы до такой степени соединяла все качества, которые он, холодно рассуждая, желал видеть в своей жене.
  
   Она имела всю прелесть и свежесть молодости, но не была ребёнком, и если любила его, то любила сознательно, как должна любить женщина...
   Она была не только далека от светскости, но, очевидно, имела отвращение к свету, а вместе с тем знала свет и имела все те приёмы женщины хорошего общества, без которых для Сергея Ивановича была немыслима подруга жизни...
   Она была религиозна, и не как ребёнок безотчётно религиозна и добра, но жизнь её была основана на религиозных убеждениях.
   Даже до мелочей Сергей Иванович находил в ней всё то, чего он желал от жены: она была бедна и одинока, так что она не приведёт с собой кучу родных и их влияние в дом мужа, и будет всем обязана мужу, чего он тоже всегда желал для своей будущей семейной жизни.
   И эта девушка, соединявшая в себе все эти качества, любила его... И он любил её. Одно соображение против - были его года. Но его порода долговечна, у него не было ни одного седого волоса, ему никто не давал сорока лет, и он помнил, что Варенька говорила, что только в России люди в пятьдесят лет считают себя стариками, а что во Франции пятидесятилетний человек считает себя в расцвете лет, а сорокалетний - молодым человеком. Но что значит счёт годов, когда он чувствовал себя молодым душой, каким он был двадцать лет тому назад? Разве не молодость было то чувство, которое он испытывал теперь?.. Сердце его радостно сжалось. Чувство умиления охватило его. Он почувствовал, что решился...
  
   "Варвара Андреевна, когда ещё я был очень молод, я составил себе идеал женщины, которую я полюблю и которую я буду счастлив назвать своею женой. Я прожил длинную жизнь и теперь в первый раз встретил в вас то, чего искал. Я люблю вас и предлагаю вам руку".
   Сергей Иванович говорил себе это в то время, как он был в десяти шагах от Вареньки... Они прошли молча несколько шагов... Прошло ещё несколько минут, они отошли ещё дальше от детей и были совершенно одни. Сердце Вареньки билось так, что она слышала удары его и чувствовала, что краснеет, бледнеет и опять краснеет...
   Быть женой такого человека... представлялось ей верхом счастья. Кроме того, она почти была уверена, что она влюблена в него. И сейчас это должно было решиться. Ей страшно было. Страшно было и то, что он скажет, и то, что он не скажет...
   Теперь или никогда надо было объясниться; это чувствовал и Сергей Иванович. Всё, во взгляде, в румянце, в опущенных глазах Вареньки, показывало болезненное ожидание. Сергей Иванович видел это и жалел её. Он чувствовал даже то, что ничего не сказать теперь значило оскорбить её. Он быстро в уме своём повторил себе все доводы в пользу своего решения. Он повторил себе и слова, которыми он хотел выразить своё предложение, но вместо этих слов, по какому-то неожиданно пришедшему ему соображению, он вдруг спросил:
   - Какая же разница между белым и берёзовым?
   - В шляпке нет разницы, но в корне.
   И как только эти слова были сказаны, и он и она поняли, что дело кончено, что то, что должно было быть сказано, не будет сказано, и волнение их, дошедшее пред этим до высшей степени, стало утихать...
   Возвращаясь домой и перебирая доводы, Сергей Иванович нашёл, что он рассуждал неправильно. Он не мог изменить памяти Мари...
  
   Сергей Иванович и Варенька очень хорошо знали, что случилось, хотя и отрицательное, но очень важное обстоятельство. Они испытывали оба одинаковое чувство, подобное тому, какое испытывает ученик после неудавшегося экзамена, оставшись в том же классе или навсегда исключённый из заведения...
  
   - Трудно найти двух свояков, менее похожих друг на друга, как ваши мужья. Степан Аркадьич подвижный, живущий только в обществе, как рыба в воде; другой, наш Костя, живой, быстрый, чуткий на всё, но как только в обществе, так и замирает, или бьётся бестолково, как рыба на земле...
  
   Левин видел этот взгляд. Он побледнел и с минуту не мог перевести дыхание. "Как позволить себе смотреть так на мою жену!"... Ревность Левина ещё дальше ушла. Уже он видел себя обманутым мужем, в котором нуждаются жена и любовник только для того, чтобы доставлять им удобства жизни и удовольствия...
   - Ты пойти, что я не ревную: это мерзкое слово. Я не могу ревновать и верить, чтоб... Я не могу сказать, что я чувствую, но это ужасно... Я не ревную, но я оскорблён, унижен тем, что кто-нибудь смеет думать, смеет смотреть на тебя такими глазами...
   - Да какими глазами?..
   В первую минуту ей была оскорбительна его ревность; ей было досадно, что малейшее развлечение, и самое невинное, было ей запрещено; но теперь она охотно пожертвовала бы и не такими пустяками, а всем для его спокойствия, чтоб избавить его от страдания, которое он испытывал.
   - Ты пойми ужас и комизм моего положения, что он у меня в доме, что он ничего неприличного, собственно, ведь не сделал, кроме этой развязности и поджимания ног. Он считает это самым хорошим тоном, и потому я должен быть любезен с ним.
   - Но, Костя, ты преувеличиваешь, - говорила Кити, в глубине души радуясь той силе любви к ней, которая выражалась теперь в его ревности...
   - Ужаснее всего то, что ты - какая ты всегда, и теперь, когда ты такая святыня для меня, мы так счастливы, так особенно счастливы, и вдруг такая дрянь...
   Катя, я измучил тебя! Голубчик, прости меня! Это сумасшествие! Катя, я кругом виноват. И можно ли было из такой глупости так мучиться?
   - Нет, мне тебя жалко.
   - Меня?.. Это ужасно думать, что всякий человек чужой может расстроить наше счастье.
   - Разумеется, это-то и оскорбительно...
  
   Хотя уж смеркалось, никому из охотников не хотелось спать...
   - Не понимаю тебя, как тебе не противны эти люди. Я понимаю, что завтрак с лафитом очень приятен, но неужели тебе не противна именно эта роскошь? Все эти люди, как наши откупщики, наживают деньги так, что при наживе заслуживают презренье людей, пренебрегают этим презреньем, а потом бесчестно нажитым откупаются от прежнего презренья...
   - Разве это труд, чтобы добыть концессию и перепродать?
   - Разумеется труд. Труд в том смысле, что если бы не было его или других ему подобных, то и дорог бы не было.
   - Но труд не такой, как труд мужика или учёного.
   - Положим, но труд в том смысле, что деятельность его даёт результат - дорогу...
   - Я готов признать, что дороги полезны. Но всякое приобретение, не соответственное положенному труду, нечестно.
   - Да кто ж определит соответствие?
   - Приобретение нечестным путём, хитростью, так, как приобретение банкирских контор. Это зло, приобретение громадных состояний без труда, как это было при откупах, только переменило форму... Толькоуспели уничтожить откупа, как явились железные дороги, банки: тоже нажива без труда.
   - Да, это всё, может быть, верно и остроумно... Но ты не определил черты между честным и бесчестным трудом. То, что я получаю жалованья больше, чем мой столоначальник, хотя он лучше меня знает дело, - это бесчестно?
   - Я не знаю.
   - Ну, так я тебе скажу: то, что ты получаешь за свой труд в хозяйстве лишних, положим, пять тысяч, а наш хозяин-мужик, как бы он ни трудился, не получит больше пятидесяти рублей, точно так же бесчестно, как то, что я получаю больше столоначальника и что Мальтус получает больше дорожного мастера. Напротив, я вижу какое-то враждебное, ни на чём не основанное отношение общества к этим людям, и мне кажется, что тут зависть.
   - Нет, это несправедливо, зависти не может быть, а что-то есть нечистое в этом деле.
   - Нет, позволь. Ты говоришь, что несправедливо, что я получу пять тысяч, а мужик пятьдесят рублей: это правда. Это несправедливо, и я чувствую это, но...
   - Оно в самом деле. За что мы едим, пьём, охотимся, ничего не делаем, а он вечно, вечно в труде?
   - Да ты чувствуешь, но ты не отдашь ему своё именье...
   В последнее время между двумя свояками установилось как бы тайное враждебное отношение: как будто с тех пор, как они были женаты на сёстрах, между ними возникло соперничество в том, кто лучше устроил свою жизнь, и теперь эта враждебность выражалась в начавшемся принимать личный оттенок разговоре.
   - Я не отдаю потому, что никто этого от меня не требует, и если бы я хотел, то мне нельзя отдать, и некому.
   - Отдай этому мужику; он не откажется... Если ты убеждён, что не имеешь права...
   - Я вовсе не убеждён. Я, напротив, чувствую, что не имею права отдать, что у меня есть обязанности и к земле, и к семье.
   - Нет, позволь; но если ты считаешь, что это неравенство несправедливо, то почему же ты не действуешь так?
   - Я и действую, только отрицательно, в том смысле, что я не буду стараться увеличить ту разницу положения, которая существует между мною и им...
  
   - Ах, какая ночь!.. Да слушайте, это женские голоса поют, и, право, недурно. Это кто поёт, хозяин?
   - А это дворовые девки, тут рядом.
   - Пойдёмте погуляем! Ведь не заснём...
   - Как бы это и лежать, и пойти... Лежать отлично...
   - Ну, я один пойду...
  
   - Так так-то, мой друг. Надо одно из двух: или признавать, что настоящее устройство общества справедливо, и тогда отстаивать свои права; или признаваться, что пользуешься несправедливыми преимуществами, как я делаю, и пользоваться ими с удовольствием.
   - Нет, если бы это было несправедливо, ты бы не мог пользоваться этими благами с удовольствием, по крайней мере я не мог бы. Мне, главное, надо чувствовать, что я не виноват...
   - А знаешь, ты себе наделаешь бед.
   - Отчего?
   - Разве я не вижу, как ты себя поставил с женой? Я слышал, как у вас вопрос первой важности - поедешь ли ты или нет на два дня на охоту. Всё это хорошо как идиллия, но на целую жизнь этого не хватит. Мужчина должен быть независим, у него есть свои мужские интересы. Мужчина должен быть мужествен...
   - То есть что же? Пойти ухаживать за дворовыми девками?
   - Отчего же и не пойти, если весело. Это не будет иметь никаких последствий. Жене моей от этого не хуже будет, а мне будет весело. Главное дело - блюди святыню дома. в доме чтобы ничего не было. А рук себе не связывай...
   - Может быть... Завтра рано вставать, и я не бужу никого, а иду на рассвете...
  
   Обратный путь был так же весел, как и путь туда... Весловский то пел, то вспоминал с наслаждением свои похождения... и мужика, который спрашивал его, женат ли он, и, узнав, что он не женат, сказал ему: "А ты на чужих жён не зарься, а пуще всего домогайся, как бы свою завести"...
  
   Событие рождения сына, которое ему обещали, но в которое Левин не мог верить, - так оно казалось необыкновенно, - представлялось ему, с одной стороны, столь огромным и потому невозможным счастьем, с другой стороны - столь таинственным событием, что это воображаемое знание того, что будет, и вследствие того приготовление как к чему-то обыкновенному, людьми же производимому, казалось ему возмутительно и унизительно...
   - Я ничего не знаю, княгиня. Делайте, как хотите...
   - Надо решить, когда вы переедите.
   - Я, право, не знаю. Я знаю, что родятся детей миллионы без Москвы и докторов... отчего же...
   - Да если так...
   - Да нет, как Кити хочет.
   - С Кити нельзя про это говорить! Что же ты хочешь, чтобы я напугала её? Вот нынче Натали Голицына умерла от дурного акушера.
   - Как вы скажете, так я сделаю...
  
   Дарья Александровна исполнила своё намерение и поехала к Анне. Ей очень жалко было огорчить сестру и сделать неприятное её мужу; она понимала, как справедливы Левины, не желая иметь никаких сношений с Вронским; но она считала своею обязанностью побывать у Анны и показать ей, что чувства её не могут измениться, несмотря на перемену её положения...
   Дома ей, за заботами о детях, никогда не бывало времени думать. Зато уж теперь, на этом четырёхчасовом переезде, все прежние задержанные мысли вдруг столпились в её голове, и она передумала всю свою жизнь, как никогда прежде, и с самых разных сторон... Сначала она думала о детях... Но потом вопросы настоящего стали сменяться вопросами ближайшего будущего... Потом стали представляться ей вопросы более отдалённого будущего: как она выведет детей в люди...На Стиву, разумеется, нечего рассчитывать. И с помощью добрых людей выведу их; но если опять роды...И ей пришла мысль о том, как несправедливо сказано, что проклятие наложено на женщину, чтобы в муках родить чада. "Родить ничего, но носить - вот что мучительно", - подумала она, представив себе свою последнюю беременность и смерть этого последнего ребёнка. И ей вспомнился разговор с молодайкой на постоялом дворе. На вопрос, есть ли у неё дети, красивая молодайка весело отвечала:
   - Была одна девочка, да развязал Бог, постом похоронила.
   - Что ж, тебе очень жалко её?
   - Чего жалеть? У старика внуков и так много. Только забота. Ни тебе работать, ни что. Только связа одна...
   Теперь она невольно вспомнила эти слова. В этих цинических словах была и доля правды.
   "Да и вообще, - думала Дарья Александровна, оглянувшись на всю свою за эти пятнадцать лет замужества, - беременность, тошнота, тупость ума, равнодушие ко всему и, главное, безобразие... Роды, страдания, безобразные страдания, эта последняя минута... потом кормление, эти бессонные ночи, эти боли страшные..." Дарья Александровна вздрогнула от одного воспоминания о боли треснувших сосков, которую она испытывала почти с каждым ребёнком. "Потом болезни детей, этот страх вечный, потом воспитание, гадкие наклонности, ученье, латынь - всё это так непонятно и трудно. И сверх того - смерть этих же детей". И опять в воображении её возникло вечно гнетущее её материнское сердце жестокое воспоминание смерти последнего, грудного мальчика...
   "И всё это зачем? Что ж будет из всего этого? То, что я, не имея ни минуты покоя, то беременная, то кормящая, вечно сердитая, ворчливая, сама измученная и других мучающая, противная мужу, проживу свою жизнь и вырастут несчастные, дурно воспитанные и нищие дети... Пойдут у них дети, им нельзя будет помогать; они и теперь стеснены. Что ж, папа, который себе почти ничего не оставил, будет помогать? Так что и вывести-то детей я не могу сама, а разве с помощью других, с унижением. Ну, да если предположим самое счастливое: дети не будут больше умирать, и я кое-как воспитаю их. В самом лучшем случае они только не будут негодяи. Вот всё, что я могу желать. Из-за всего этого столько мучений, трудов... Загублена вся жизнь!" Ей опять вспомнилось то, что сказала молодайка... и она не могла не согласиться, что в этих словах была и доля грубой правды...
   "Все живут, все наслаждаются жизнью, а я, как из тюрьмы, выпущенная из мира, убивающего меня заботами, только теперь опомнилась на мгновение. Все живут: и эти бабы, и сестра Натали, и Варенька, и Анна, к которой я еду, только не я.
   А они нападают на Анну. За что? Что же, разве я лучше? У меня по крайней мере есть муж, которого я люблю. Не так, как бы я хотела любить, но я его люблю, а Анна не любила своего? В чём же она виновата? Она хочет жить. Бог вложил нам это в душу. Очень может быть, что и я бы сделала то же. И я до сих пор не знаю, хорошо ли я сделала, что послушалась её в то ужасное время, когда она приезжала ко мне в Москву. Я тогда должна была бросить мужа и начать жизнь сначала. Я бы могла любить и быть любима по-настоящему. А теперь разве лучше? Я не уважаю его. Он мне нужен, и я его терплю. Разве это лучше? Я тогда ещё могла нравиться, у меня оставалась моя красота..." И она вспомнила... И самые страстные и невозможные романы представлялись Дарье Александровне. "Анна прекрасно поступила, и уж я никак не стану упрекать её. Она счастлива, делает счастье человека и не забита, как я, а верно, так же, как всегда, свежа, умна, открыта ко всему"... Думая о романе Анны, параллельно с ним Дарья Александровна воображала себе свой почти такой же роман с воображаемым собирательным мужчиной, который был влюблён в неё...
   В таких мечтаниях она подъехала к повороту с большой дороги, ведшему в Воздвиженское...
  
   Лицо Анны в ту минуту, как она... узнала Долли, вдруг просияло радостной улыбкой. Она вскрикнула, дрогнула на седле и тронула лошадь галопом. Подъехав к коляске, она без помощи соскочила и, поддерживая амазонку, подбежала навстречу Долли.
   - Я так и думала и не смела думать. Вот радость! Ты не можешь представить себе мою радость!..
   Вронский, сошедший с лошади, сняв серую высокую шляпу, подошёл к Долли.
   - Вы не поверите, как мы рады вашему приезду...
   У Дарьи Александровны разбегались глаза на этот элегантный, невиданный ею экипаж, на этих прекрасных лошадей, на эти элегантные блестящие лица, окружавшие её. Но более всего её поражала перемена, происшедшая в знакомой и любимой Анне... Долли была поражена тою временною красотой, которая только в минуты любви бывает в женщинах и которую она застала теперь на лице Анны...
  
   - Ты смотришь на меня и думаешь, могу ли я быть счастлива в моём положении? Ну и что ж! Стыдно признаться; но я... я непростительно счастлива. Со мной случилось что-то волшебное, как сон, когда сделается страшно, жутко, и вдруг проснёшься и чувствуешь, что всех этих страхов нет. Я проснулась. Я пережила мучительное, страшное и теперь уже давно, особенно с тех пор, как мы здесь, так счастлива!..
  
   - Что же ты считаешь о моём положении, что ты думаешь, что?
   - Я ничего не считаю, а всегда любила тебя, а если любишь, то любишь всего человека, какой он есть, а не каким я хочу, чтоб он был...
  
   - Так что ж эти строения? Как их много!
   - Это дома служащих, завод, конюшни... А это парк начинается. Всё это было запущено, но Алексей всё возобновил. Он очень любит это именье и, чего я никак не ожидала, он страстно увлёкся хозяйством. Впрочем, это такая богатая натура! За что ни возьмётся, он всё делает отлично. Он не только не скучает, но он со страстью занимается...
   - Как хорош! - сказала Долли, с невольным удивлением глядя на прекрасный с колоннами дом, выступающий из разноцветной зелени старых деревьев сада.
   - Не правда ли, хорош? И из дома, сверху, вид удивительный...
   И Анна повела Долли в её комнату...
   Комната... была преисполнена роскоши, в какой никогда не жила Долли, и которая напомнила ей лучшие гостиницы за границей...
   - Как я тебе рада!.. Ты мне ещё не сказала, как и что ты думаешь обо мне, а я всё хочу знать. Но я рада, что ты меня увидишь, какая я есть. Мне, главное, не хотелось бы, чтобы думали, что я что-нибудь хочу доказать. Я ничего не хочу доказывать, я просто хочу жить, никому не делать зла... Впрочем, это длинный разговор, и мы ещё обо всём хорошо переговорим...
  
   Оставшись одна, Дарья Александровна взглядом хозяйки осмотрела свою комнату... Всё производило в ней впечатление изобилия и щегольства и той новой европейской роскоши, про которые она читала только в английских романах, но никогда не видала ещё в России и в деревне. Всё было ново, начиная от французских новых обоев до ковра, которым была обтянута вся комната. Постель была... Мраморный умывальник, туалет, кушетка, столы, бронзовые часы на камине, гардины и портьеры - всё было дорогое и новое.
   Пришедшая предложить свои услуги франтиха-горничная, в причёске и платье моднее, чем у Долли, была такая же новая и дорогая, как и вся комната...
  
   Анна переоделась в очень простое батистовое платье. Долли внимательно осмотрела это простое платье. Она знала, что значит и за какие деньги приобретается эта простота...
   В детской роскошь, которая во всём доме поражала Дарью Александровну, ещё больше поразила её...
  
   Княжна Варвара ласково и несколько покровительственно приняла Долли и тотчас же начала объяснять ей, что она поселилась у Анны потому... что теперь, когда все бросили Анну, она считала своим долгом помочь ей в этот переходный, самый тяжёлый период.
   - Муж даст ей развод... Они живут совершенно как самые лучшие супруги; их будет судить Бог, а не мы... Это такой милый и порядочный дом. Совсем по-английски. Сходятся за утренним завтраком и потом расходятся. Всякий делает что хочет до обеда. Обед в семь часов... Потом, они делают много добра. Он не говорил тебе про свою больницу? Это будет восхитительно, - всё из Парижа.
   Разговор их был прерван Анной, нашедшею общество мужчин в бильярдной и с ними вместе возвращавшеюся на террасу. До обеда ещё оставалось много времени, погода была прекрасная, и потому было предложено несколько различных способов провести эти остающиеся два часа. Способов проводить время было очень много...
  
   Долли была несколько смущена и озабочена совершенно новою для неё средой, в которой она очутилась. Отвлечённо, теоретически, она не только оправдывала, но даже одобряла поступок Анны. Как вообще нередко безукоризненно нравственные женщины, уставшие от однообразия нравственной жизни, она издалека не только извиняла преступную любовь, но даже завидовала ей. Кроме того, она сердцем любила Анну...
  
   Дарья Александровна видела по лицу Вронского, что ему что-то нужно было от неё. Она не ошиблась...
   - Вы имеете такое влияние на Анну; она так любит вас, помогите мне... Если вы приехали к нам, вы, единственная женщина из прежних друзей Анны, то я понимаю, что вы сделали это не потому, что вы считаете наше положение нормальным, но потому, что вы, понимая всю тяжесть этого положения, всё так же любите её и хотите помочь ей. Так ли я вас понял?
   - О да, но...
   - Никто больше и сильнее меня не чувствует всей тяжести положения Анны... Я причиной этого положения, и потому я чувствую его... В свете это ад!.. Нельзя представить себе моральных мучений хуже тех, которые она пережила в две недели в Петербурге...
   - Да, но здесь, до тех пор, пока ни Анна... ни вы не чувствуете нужды в свете...
   - Свет!.. Какую я могу иметь нужду в свете?
   - До тех пор - а это может быть всегда - вы счастливы и спокойны. Я вижу по Анне, что она счастлива, совершенно счастлива...
   - Да, да. Я знаю, что она ожила после всех её страданий; она счастлива. Она счастлива настоящим. Но я?.. Я боюсь того, что ожидает нас... Хорошо ли, дурно ли мы поступили, это другой вопрос; но жребий брошен, и мы связаны на всю жизнь. Мы соединены самыми святыми для нас узами любви. У нас есть ребёнок, у нас могут быть ещё дети... Моя дочь по закону - не моя дочь, а Каренина. Я не хочу этого обмана!.. И завтра родится сын, мой сын, и он по закону - Каренин, он не наследник ни моего имени, ни моего состояния, и сколько бы мы счастливы ни были в семье и сколько бы у нас ни было детей, между мною и ими нет связи. Они Каренины. Вы поймите тягость и ужас этого положения!.. Теперь посмотрите с другой стороны. Я счастлив её любовью, но я должен иметь занятия. Я нашёл это занятие, и горжусь этим занятием, и считаю его более благородным, чем занятия моих бывших товарищей при дворе и по службе. И уже, без сомнения, не променяю этого дела на их дело. Я работаю здесь, сидя на месте, и я счастлив, доволен, и нам ничего более не нужно для счастья. Я люблю эту деятельность... Главное же то, что, работая, необходимо иметь убеждение, что дело моё не умрёт со мной, что у меня будут наследники, - а этого у меня нет. Представьте себе положение человека, который знает вперёд, что дети его и любимой им женщины не будут его, а чьи-то, кого-то того, кто их ненавидит и знать не хочет. Ведь это ужасно!
   - Да, разумеется, я это понимаю. Но что же может Анна?
   - Анна может, это зависит от неё... Даже для того, чтобы просить государя об усыновлении, необходим развод. А это зависит от Анны. Муж её согласен был на развод - тогда ваш муж совсем устроил это. И теперь, я знаю, он не отказал бы. Стоило бы только Анне написать ему. Он прямо отвечал тогда, что, если она выразит желание, он не откажет... Я понимаю, что ей мучительно. Но причины так важны, что надо перешагнуть через все эти тонкости чувства. Дело идёт о счастье и о судьбе Анны и её детей... Так вот, княгиня, я за вас бессовестно хватаюсь, как за якорь спасения. Помогите мне уговорить её писать ему и требовать развода!..
   - Хорошо, я поговорю. Но как же она сама думает?..
  
   Обед, столовая, посуда, прислуга, вино и кушанье не только соответствовали общему тону новой роскоши дома, но, казалось, были ещё роскошнее и новее всего. Дарья Александровна наблюдала эту новую для неё роскошь и, как хозяйка, ведущая дом... невольно вникала во все подробности и задавала себе вопрос, кто и как это всё сделал... Дарья Александровна знала, что само собой не бывает... и что потому при таком сложном и прекрасном устройстве должно было быть положено чьё-нибудь усиленное внимание. И по взгляду Алексея Кирилловича, как он оглядел стол, и как сделал знак головой дворецкому, и как... она поняла, что всё это делается и поддерживается заботами самого хозяина... Анна была хозяйкой только по ведению разговора. И этот разговор, весьма трудный для хозяйки дома при небольшом столе, при лицах, как управляющий и архитектор, лицах совершенно другого мира, старающихся не робеть пред непривычною роскошью и не могущих принимать долгого участия в общем разговоре; этот трудный разговор Анна вела со своим обычным тактом, естественностью и даже удовольствием...
   Разговор зашёл...
   Свияжский заговорил о Левине, рассказывая его странные суждения о том, что машины только вредны в русском хозяйстве.
   - Я не имею удовольствия знать этого господина Левина, - улыбаясь, сказал Вронский,- но, вероятно, он никогда не видал тех машин, которые он осуждает...
   - Я его очень люблю, и мы с ним большие приятели, но, простите, он немного с причудами: например, он утверждает, что и земство, и мировые суды - всё это не нужно, и ни в чём не хочет участвовать.
   - Это наше русское равнодушие, не чувствовать обязанностей, которые налагают на нас наши права, и потому отрицать эти обязанности... Я, напротив, очень благодарен за честь, которую мне сделали, избрав меня почётным мировым судьёй... И буду за честь считать, если меня выберут гласным. Я этим только могу отплатить за те выгоды, которыми я пользуюсь как землевладелец. К несчастью, не понимают того значения, которое должны иметь в государстве крупные землевладельцы...
   - Я боюсь, что в последнее время у нас слишком много этих общественных обязанностей. Как прежде чиновников было так много, что для всякого дела нужен был чиновник, так теперь всё общественные деятели. Алексей теперь здесь шесть месяцев, и он уж член, кажется, пяти или шести разных общественных учреждений - попечительство, судья, гласный, присяжный... Благодаря такому образу жизни, всё время уйдёт на это. И я боюсь, что при таком множестве дел это только форма...
  
   Долли уже хотела ложиться, когда Анна вошла к ней...
   - Мне с тобой длинный разговор. И мы говорили с... Алексеем...
   - Но я хотела спросить тебя прямо, что ты думаешь обо мне, о моей жизни?.. Ты видишь мою жизнь. Но ты... нас видишь летом, когда ты приехала, и мы не одни... Но мы приехали раннею весной, жили совершенно одни и будем жить одни, и лучше этого я ничего не желаю. Но представь себе, что я живу одна без него, одна, а это будет... Я по всему вижу, что это часто будет повторяться, что он половину времени будет вне дома... Разумеется, я насильно не удержу его. Я и не держу. Нынче скачки, его лошади скачут, он едет, и я очень рада. Но ты подумай обо мне, представь себе моё положение... Так о чём же он говорил с тобой?
   - Он говорил о том, о чём я сама хочу говорить: о том, нет ли возможности и нельзя ли... исправить, улучшить твоё положение... Ты знаешь, как я смотрю... Но всё-таки, если возможно, надо выйти замуж...
   - То есть развод?..
   - Он сказал, что страдает за тебя и за себя... Ему хочется, во-первых, узаконить свою дочь и быть твоим мужем, иметь право на тебя... Главное же, чего он хочет... хочет, чтобы ты не страдала.
   - Это невозможно!..
   - Ну и самое законное - он хочет, чтобы дети ваши имели имя.
   - Какие же дети?
   - Ани и будущие...
   - Это он может быть спокоен, у меня не будет больше детей.
   - Как же ты можешь сказать, что не будет?
   - Не будет, потому что я этого не хочу... Мне доктор сказал после моей болезни...
   - Не может быть!..
   Для неё это было одно из тех открытий, следствия и выводы которых так огромны... что об этом много и много придётся думать.
   Открытие это, вдруг объяснившее для неё все те непонятные для неё прежде семьи, в которых было только по одному и по два ребёнка, вызвало в ней столько мыслей, соображений и противоречивых чувств... Это было то самое, о чём она мечтала ещё нынче дорогой, но теперь, узнав, что это возможно, она ужаснулась. Она чувствовала, что это было слишком простое решение слишком сложного вопроса.
   - Разве это не безнравственно?
   - Отчего? Подумай, у меня выбор из двух: или быть беременною, то есть больною, или быть другом, товарищем своего мужа... для тебя, для других... Ты говоришь, что это нехорошо? Но надо рассудить. Ты забываешь моё положение. Как я могу желать детей? Я не говорю про страдания... Подумай, кто будут мои дети? Несчастные дети, которые будут носить чужое имя. Посамому своему рождению они будут поставлены в необходимость стыдиться матери, отца, своего рождения... Зачем же мне дан разум, если я не употреблю его на то, чтобы не производить на свет несчастных?.. Я бы всегда чувствовала себя виноватою пред этими несчастными детьми. Если их нет, то они не несчастны по крайней мере, а если они несчастны, то я одна в этом виновата...
   - Разве невозможен развод? Мне говорили, что муж твой согласен...Надо сделать всё, что можно...
   - Нет дня, часа, когда бы я не думала... мысли об этом могут с ума свести... Когда я думаю об этом, то я уже не засыпаю без морфина... Развод... Во-первых, он не даст мне его. Он теперь под влиянием графини Лидии Ивановны...
   - Надо попытаться...
   - Положим, попытаться. Что это значит?.. Это значит, мне, ненавидящей его, но всё-таки признающей себя виноватою пред ним, - и я считаю его великодушным, - мне унизиться писать ему... Ну, положим, я сделаю усилие, сделаю это. Или я получу оскорбительный ответ, или согласие. Хорошо, я получила согласие... Я получу согласие, а сын? Ведь они мне не отдадут его. Ведь он вырастет, презирая меня, у отца, которого я бросила. Ты пойми, что я люблю, кажется, равно, но обоих больше себя, два существа - Серёжу и Алексея... Только эти два существа я люблю, и одно исключает другое. Я не могу их соединить, а это мне одно нужно. А если этого нет, то всё равно. Всё, всё равно. И как-нибудь кончится, и потому я не могу, не люблю говорить про это. Так ты не упрекай меня, не суди меня ни в чём. Ты не можешь со своею чистотой понять всего того, чем я страдаю...
   Что ты думаешь обо мне? Ты не презирай меня. Я не стою презрения. Я именно несчастна... - выговорила она и... заплакала...
  
   Вронский и Анна, всё в тех же условиях, так же не принимая никаких мер для развода, прожили всё лето и часть осени в деревне. Было между ними решено, что они никуда не поедут; но оба чувствовали, чем долее они жили одни, в особенности осенью и без гостей, что они не выдержат этой жизни и что придётся изменить её.
   Жизнь, казалось, была такая, какой лучше желать нельзя: был полный достаток, было здоровье, был ребёнок, и у обоих были занятия. Анна без гостей всё так же занималась собою и очень много занималась чтением - и романов, и серьёзных книг, какие были в моде. Она выписывала все те книги, о которых с похвалой упоминалось в получаемых ею иностранных газетах и журналах, и с тою внимательностью к читаемому, которая бывает только в уединении, прочитывала их. Кроме того, все предметы, которыми занимался Вронский, она изучала по книгам и специальным журналам, так что часто он обращался прямо к ней с агрономическими, архитектурными, даже иногда коннозаводческими и спортсменскими вопросами. Он удивлялся её знанию, памяти...
   Устройство больницы тоже занимало её. Она не только помогала, но многое и устраивала, и придумывала сама.
   Но главная забота её всё-таки была она сама - она сама, насколько она дорога Вронскому, насколько она может заменить для него всё, что он оставил. Вронский ценил это, сделавшееся единственною целью её жизни, желание не только нравиться, но служить ему, но вместе с тем и тяготился теми любовными сетями, которыми она старалась опутать его. Чем больше проходило времени, тем чаще он видел себя опутанным этими сетями, тем больше ему хотелось не то что выйти из них, но попробовать, не мешают ли они его свободе. Если бы не это всё усиливающееся желание быть свободным, не иметь сцены каждый раз, как ему надо было ехать в город на съезд, на бега, Вронский был бы вполне доволен своею жизнью. Роль, которую он избрал, роль богатого землевладельца, из каких должно состоять ядро русской аристократии, не только пришлась ему вполне по вкусу, но теперь, после того как он прожил так полгода, доставляла ему всё возрастающее удовольствие. И дело его, всё больше и больше занимая и втягивая его, шло прекрасно.Несмотря на огромные деньги, которых ему стоила больница, машины, выписанные из Швейцарии коровы и многое другое, он был уверен, что он не расстраивал, а увеличивал своё состояние... В делах большого хозяйства и в этом, и в других имениях он держался самых простых, нерискованных приёмов и был в высшей степени бережлив и расчётлив на хозяйственные мелочи... Кроме того, он решался на большой расход только тогда, когда были лишние деньги, и, делая этот расход, доходил до всех подробностей и настаивал на том, чтоб иметь самое лучшее за свои деньги. Так что по тому, как он повёл дела, было ясно, что он не расстроил, а увеличил своё состояние...
  
   В октябре месяце были дворянские выборы в Кашинской губернии...
   Выборы эти, по многим обстоятельствам и лицам, участвовавшим в них, обращали на себя общественное внимание. О них много говорили и к ним готовились. Московские, петербургские и заграничные жители, никогда не бывавшие на выборах, съехались на эти выборы...
  
   Накануне ещё этого дня между Вронским и Анной произошла почти ссора за эту предполагаемую поездку...
  
   - Надеюсь, ты не будешь скучать?
   - Надеюсь... Я вчера получила ящик книг от Готье. Нет, я не буду скучать...
   Вронский почувствовал "... что-то неясное, затаённое... Во всяком случае, я всё могу отдать ей, но не свою мужскую независимость"...
  
   В сентябре Левин переехал в Москву для родов Кити. Он уже жил без дела целый месяц в Москве, когда Сергей Иванович, имевший именье в Кашинской губернии и принимавший живое участие в вопросе предстоящих выборов, собрался ехать на выборы. Он звал с собою и брата... Левин всё ещё был в нерешительности, но Кити, видевшая, что он скучает в Москве, и советовавшая ему ехать, помимо его заказала ему дворянский мундир, стоивший восемьдесят рублей. И эти восемьдесят рублей, заплаченные за мундир, были главной причиной, побудившей Левина ехать. Он поехал в Кашин...
  
   С тех пор как он женился, Левину открылось столько новых, серьёзных сторон, прежде, по легкомысленному к ним отношению, казавшихся ничтожными, что в деле выборов он предполагал и искал серьёзного значения.
  
   Сергей Иванович объяснил ему смысл и значение предполагавшегося на выборах переворота. Губернский предводитель, в руках которого по закону находилось столько важных общественных дел - и опеки, и дворянские огромные суммы, и гимназии женская, мужская и военная, и народное образование, и земство, - губернский предводитель Снетков был человек старого дворянского склада, проживший огромное состояние, добрый человек, честный в своём роде, но совершенно не понимавший потребностей нового времени. Он во всём всегда держал сторону дворянства, он прямо противодействовал распространению народного образования и придавал земству сословный характер. Нужно было на его место поставить свежего, современного, дельного человека, совершенно нового, и повести дело так, чтобы извлечь из всех дарованных дворянству, не как дворянству, а как элементу земства, прав те выгоды самоуправления, какие только могли быть извлечены. В богатой Кашинской губернии, всегда шедшей во всём впереди других, теперь набрались такие силы, что дело, поведённое здесь как следует, могло послужить образцом для других губерний, для всей России. И потому всё дело имело большое значение...
  
   Собрание открыл губернатор, который сказал речь дворянам, чтоб они выбирали должностных лиц не по лицеприятию, а по заслугам и для блага Отечества и что он надеется, что Кашинское благородное дворянство, как и в прежние выборы, свято исполнит свой долг и оправдает высокое доверие монарха...
  
   И вслед за тем дворяне весело разобрали шубы, и все поехали в собор.
   В соборе Левин, вместе с другими поднимал руку и, повторяя слова протопопа, клялся самыми страшными клятвами исполнять всё то, на что надеялся губернатор...
   На второй и третий день шли дела о суммах дворянских и о женской гимназии...
   На четвёртый день за губернским столом шла поверка губернских сумм. И тут в первый раз произошло столкновение новой партии со старою. Комиссия, которой поручено было проверить суммы, доложила собранию, что суммы были все в целости. Губернский предводитель встал, благодаря дворянство за доверие, и прослезился. Дворяне громко приветствовали его и жали ему руку. Но в это время один дворянин из партии Сергея Ивановича сказал, что он слышал, что комиссия не поверяла сумм, считая поверку оскорблением губернскому предводителю... Прения шли долго и ничем не кончились...
   Левин был удивлён, что об этом так долго спорили, в особенности потому, что, когда он спросил у Сергея Ивановича, предполагает ли он, что суммы растрачены, Сергей Иванович отвечал:
   - О нет! Он честный человек. Но этот старинный приём отеческого семейного управления дворянскими делами надо было поколебать.
   На пятый день были выборы уездных предводителей...
   На шестой день были назначены губернские выборы. Залы большие и малые были полны дворян в разных мундирах. Многие приехали только к этому дню. Давно не видавшиеся знакомые, кто из Крыма, кто из Петербурга, кто из-за границы, встречались в залах. У губернского стола, под портретом государя, шли прения
   Дворяне... группировались лагерями, и по враждебности и недоверчивости взглядов... Было видно, что каждая сторона имела тайны от другой. По наружному виду дворяне резко разделялись на два сорта: на старых и новых... Мундиры старых дворян были сшиты по-старинному... Молодые же были...
   Но деление на молодых и старых не совпадало с делением партий...
   Новая партия победила. Но старая партия не считала себя побеждённою...
   Узкая зала, в которой курили и закусывали, была полна дворянами. Волнение всё увеличивалось, и на всех лицах было заметно беспокойство...
  
   - Я должен вам признаться, что я очень плохо понимаю значение дворянских выборов...
   - Да что тут понимать? Значения нет никакого. Упавшее учреждение, продолжающее своё движение только по силе инерции...
   - Так зачем вы ездите?
   - По привычке, одно. Потом связи нужно поддержать. Нравственная обязанность в некотором роде. А потом, если правду сказать, есть свой интерес. Зять желает баллотироваться в непременные члены. Они люди небогатые, и нужно провести его. Вот эти господа для чего ездят?
   - Это новое поколение дворянства.
   - Новое-то новое. Но не дворянство. Это землевладельцы, а мы помещики. Они как дворяне налагают сами на себя руки.
   - Да ведь вы говорите, что это отжившее учреждение.
   - Отжившее-то отжившее, а всё бы с ним надо обращаться поуважительнее... Хороши мы, нет ли, мы тысячу лет росли... Ну а ваше хозяйство как?
   - Да нехорошо. Процентов пять.
   - Да, но вы себя не считаете. Вы тоже что-нибудь да стоите? Вот я про себя скажу. Я до тех пор, пока не хозяйничал, получал на службе три тысячи. Теперь я работаю больше, чем на службе, и, так же как вы, получаю пять процентов, и то дай Бог. А свои труды задаром.
   - Так зачем же вы это делаете? Если прямой убыток?
   - А вот делаешь! Что прикажете? Привычка, и знаешь, что так надо. Больше вам скажу, сын не имеет никакой охоты к хозяйству. Очевидно, учёный будет. Так что некому будет продолжать. А всё делаешь. Вот нынче сад насадил.
   - Да, да, - сказал Левин, - это совершенно справедливо. Я всегда чувствую, что нет настоящего расчёта в моём хозяйстве, а делаешь... Какую-то обязанность чувствуешь к земле...
   - Да вот я вам скажу... Сосед купец был у меня. Мы прошлись по хозяйству, по саду... Он говорит: "На мой разум, я бы эту липу срубил. Только в сок надо. Ведь их тысяча лип, из каждых два хороших лубка выйдет. А нынче лубок в цене, и струбов бы липовеньких нарубил".
   - А на эти деньги он бы накупил скота или землицу купил бы за бесценок и мужикам роздал бы внаймы... И он составит себе состояние. А вы и я - только дай Бог нам своё удержать и деткам оставить.
   - Вы женаты, я слышал?
   - Да... Да, это что-то странно. Так мы без расчёта и живём, точно приставлены, как весталки древние, блюсти огонь какой-то...
   - Есть из нас тоже, вот хотя бы наш приятель... или теперь граф Вронский поселился, те хотят промышленность агрономическую вести; ну это до сих пор, кроме как капитал убить, ни к чему не ведёт.
   - Но для чего же мы не делаем, как купцы? На лубок не срубаем сад?
   - Да вот, как вы сказали, огонь блюсти. А то не дворянское дело. И дворянское дело наше делается не здесь, на выборах, а там, в своём углу. Есть тоже свой сословный инстинкт, что должно или не должно. Вот мужики тоже, посмотрю на них другой раз: как хороший мужик, так хватает земли нанять, сколько может. Какая ни будь плохая земля, всё пашет. Тоже без расчёта. Прямо в убыток.
   - Так так и мы, - сказал Левин. - Очень, очень приятно встретиться, - прибавил он, увидав подходившего к нему Свияжского.
   - А вот мы встретились, да и разговорились.
   - Что ж, побранили новые порядки?
   - Не без этого.
   - Душу отвели...
  
   Вновь избранный губернский предводитель и многие из торжествующей партии новых обедали в этот день у Вронского...
  
   Перед отъездом Вронского на выборы, обдумав то, что те сцены, которые повторялись между ними при каждом его отъезде, могут только охладить, а не привязать его, Анна решилась сделать над собой все возможные усилия, чтобы спокойно переносить разлуку с ним. Но тот холодный, строгий взгляд, которым он посмотрел на неё, когда пришёл объявить о своём отъезде, оскорбил её...
   В одиночестве потом, передумывая этот взгляд, который выражал право на свободу, она пришла, как и всегда, к одному - к сознанию своего унижения.
   "Он имеет право уехать, когда и куда он хочет. Не только уехать, но оставить меня. Он имеет все права, я не имею никаких... Он посмотрел на меня с холодным, строгим выражением... Этот взгляд показывает, что начинается охлаждение"...
   И так же, как прежде, занятиями днём и морфином по ночам она могла заглушать страшные мысли о том, что будет, если он разлюбит её.
   Правда, было ещё одно средство: не удерживать его, - для этого она не хотела ничего другого, кроме его любви, - но сблизиться с ним, быть в таком положении, чтобы он не покидал её. Это средство было развод и брак. И она стала желать этого и решилась согласиться в первый же раз, как он или Стива заговорят ей об этом...
  
   Анна написала письмо мужу, прося его о разводе, и в конце ноября вместе с Вронским переехала в Москву...
  
   Левины жили уже третий месяц в Москве... Кити теперь ясно сознавала зарождение в себе нового чувства любви к будущему, отчасти для неё уже настоящему ребёнку и с наслаждением прислушивалась к этому чувству. Он теперь уже не был вполне частью её, а иногда жил и своею независимою от неё жизнью. Часто ей бывало больно от этого, но вместе с тем хотелось смеяться от странной новой радости...
  
   Левин в этот свой приезд сошёлся опять близко с бывшим товарищем по университету профессором Катавасовым... Катавасов был ему приятен ясностью и простотой своего миросозерцания. Левин думал, что ясность миросозерцания Катавасова вытекала из бедности его натуры. Катавасов же думал, что непоследовательность мысли Левина вытекала из недостатка дисциплины его ума; но ясность Катавасова была приятна Левину, и обилие недисциплинированных мыслей Левина было приятно Катавасову, и они любили встречаться и спорить...
  
   - Я, собственно, начал писать сельскохозяйственную книгу, но невольно, занявшись главным орудием сельского хозяйства, рабочим, пришёл к результатам совершенно неожиданным...
   - Но в чём же вы видите особенные свойства русского рабочего?..
   Левин... продолжал излагать свою мысль, состоящую в том, что русский рабочий имеет совершенно особенный от других народов взгляд на землю... По его мнению, этот взгляд русского народа вытекает из сознания им своего призвания заселить огромные, незанятые пространства на востоке...
   - Состояние рабочего всегда будет зависеть от его отношения к земле и капиталу...
  
   Львов, женатый на Натали, сестре Кити, всю свою жизнь провёл в столицах и за границей, где он и воспитывался, и служил дипломатом. В прошлом году он оставил дипломатическую службу, не по неприятности (у него никогда ни с кем не было неприятностей), и перешёл на службу в дворцовое ведомство в Москву, для того чтобы дать наилучшее воспитание своим двум мальчикам...
   - Я теперь чувствую, как я мало образован. Мне для воспитания детей даже нужно много освежить в памяти и просто выучиться. Потому что мало того, чтобы были учителя, нужно, чтобы был наблюдатель, как в вашем хозяйстве нужны работники и надсмотрщик...
   - Я только знаю, что я не видал лучше воспитанных детей, чем ваши, и не желал бы детей лучше ваших...
   - Только бы были лучше меня. Вот всё, чего я желаю. Вы не знаете ещё всего труда с мальчиками, которые, как мои, были запущены этою жизнью за границей.
   - Это всё нагоните. Они такие способные дети. Главное - нравственное воспитание. Вот чему я учусь, глядя на ваших детей.
   - Вы говорите - нравственное воспитание. Нельзя себе представить, как это трудно! Только что вы побороли одну сторону, другие вырастают, и опять борьба. Если не иметь опоры в религии, то никакой отец одними силами без этой помощи не мог бы воспитывать.
   Интересовавший всегда Левина разговор этот был прерван вошедшею, одетою уже для выезда красавицей Натальей Александровной...
   - Арсений доходит до крайности, я всегда говорю. Если искать совершенства, то никогда не будешь доволен. И правду говорит папа, что, когда нас воспитывали, была одна крайность - нас держали в антресолях, а родители жили в бельэтаже; теперь напротив - родителей в чулан, а детей в бельэтаж. Родители уж теперь не должны жить, а всё для детей...
  
   В утреннем концерте давались две очень интересные вещи. Одна была фантазия "Король Лир в степи", другая был квартет, посвящённый памяти Баха. Обе вещи были новые и в новом духе, и Левину хотелось составить о них своё мнение... В антракте между Левиным и Песцовым завязался спор о достоинствах и недостатках вагнеровского направления музыки. Левин доказывал, что ошибка Вагнера и всех его последователей в том, что музыка хочет переходить в область чужого искусства, что так же ошибается поэзия, когда описывает черты лиц, что должна делать живопись...
   Песцов же доказывал, что искусство одно и что оно может достигнуть высших своих проявлений только в соединении всех родов...
  
   Левин приехал в клуб в самое время... Он прошёл вдоль почти занятых уже столов, оглядывая гостей. То там, то сям попадались ему самые разнообразные, и старые, и молодые, и едва знакомые и близкие, люди. Ни одного не было сердитого и озабоченного лица. Все, казалось, оставили в швейцарской с шапками свои тревоги и заботы и собирались неторопливо пользоваться материальными благами жизни...
  
   - Облонского карету!.. Карета подъехала, и оба сели. Только первое время, пока карета выезжала из ворот клуба, Левин продолжал испытывать впечатление клубного покоя, удовольствия и несомненной приличности окружающего; но как только карета выехала на улицу... впечатление это разрушилось, и он начал обдумывать свои поступки и спросил себя, хорошо ли он делает, что едет к Анне. Что скажет Кити? Но Степан Аркадьич не дал ему задуматься и, как бы угадывая его сомнения, рассеял их.
   - Как я рад, что ты узнаешь её... Хотя она мне и сестра, я смело могу сказать, что это замечательная женщина. Вот ты увидишь. Положение её очень тяжело, в особенности теперь.
   - Почему же в особенности теперь?
   - У нас идут переговоры с её мужем о разводе. И он согласен; но тут есть затруднения относительно сына, и дело это, которое должно было кончиться давно уже, вот тянется три месяца. Как только будет развод, она выйдет за Вронского. Как это глупо, этот старый обычай кружения, "Исаия, ликуй", в который никто не верит и который мешает счастью людей... Ну и тогда их положение будет определённо, как моё, как твоё.
   - В чём же затруднение?
   - Ах, это длинная и скучная история! Всё это так неопределённо у нас. Но дело в том, - она, ожидая этого развода здесь, в Москве, где все его и её знают, живёт три месяца; никуда не выезжает, никого не видит из женщин, кроме Долли...
   - Да ведь у ней дочь; верно, она ею занята?
   - Ты, верно, представляешь себе всякую женщину только самкой, наседкой. Занята, то непременно детьми. Нет, она прекрасно воспитывает её, кажется, но про неё не слышно. Она занята, во-первых, тем, что пишет. Уж я вижу, что ты иронически улыбаешься, но напрасно. Она пишет детскую книгу и никому не говорит про это, но мне читала, и я давал рукопись издателю... и сам он писатель, кажется. Он знает толк, и он говорит, что это замечательная вещь. Но ты думаешь, что это женщина-автор? Нисколько. Она прежде всего женщина с сердцем, ты вот увидишь...
   Карета въехала во двор...
   Степан Аркадьич вошёл в сени. Левин шёл за ним, всё более и более сомневаясь в том, хорошо или дурно он делает...
   Лампа-рефрактор горела на стене и освещала большой во весь рост портрет женщины... Это был портрет Анны, деланный в Италии Михайловым... Левин смотрел на портрет... и не мог оторваться от него... Это была не картина, а живая прелестная женщина с чёрными вьющимися волосами, обнажёнными плечами и руками и задумчивой полуулыбкой, победительно и нежно смотревшая на него смущавшими его глазами...
   - Я очень рада...
   Анна вышла ему навстречу... и Левин увидел в полусвете кабинета ту саму женщину портрета в тёмном, раноцветно-синем платье, не в том положении, не с тем выражением, но на той самой высоте красоты, на которой она была уловлена художником на портрете. Она была менее блестяща в действительности, но зато в живой было и что-то такое новое привлекательное, чего не было на портрете...
   Всякое слово в разговоре с нею получало особенное значение. И говорить с ней было приятно, ещё приятнее было слушать её...
   - Я вот говорю Анне Аркадьевне, что, если б она положила одну сотую хоть той энергии на общее дело воспитания русских детей, которую она кладёт на эту англичанку, Анна Аркадьевна сделала бы большое, полезное дело.
   - Да вот что хотите, я не могла... Я ходила несколько раз. Они очень милы, но я не могла привязаться к этому делу. Вы говорите - энергию. Энергия основана на любви. А любовь неоткуда взять, приказать нельзя. Вот я полюбила эту девочку, сама не знаю зачем...
   - Я совершенно это понимаю. На школу и вообще на подобные учреждения нельзя положить сердца, и от этого думаю, что именно эти филантропические учреждения дают всегда так мало результатов...
   - Да, да... Я никогда не могла. У меня не настолько широкое сердце, чтобы полюбить целый приют с гаденькими девочками. Это мне никогда не удавалось. Сколько есть женщин, которые из этого делают общественное положение. И теперь тем более...
   И Левин увидал ещё новую черту в этой так необыкновенно понравившейся ему женщине. Кроме ума, грации, красоты, в ней была правдивость...
   За чаем продолжался тот же приятный, полный содержания разговор...
   Следя за интересным разговором, Левин всё время любовался ею - и красотой её, и умом, образованностью, и вместе простотой и задушевностью. Он слушал, говорил и всё время думал о ней, о её внутренней жизни, стараясь угадать её чувства. И, прежде так строго осуждавший её, он теперь, по какому-то странному ходу мыслей, оправдывал её и вместе жалел и боялся, что Вронский не вполне понимает её. В одиннадцатом часу, когда Степан Аркадьич поднялся, чтоб уезжать, Левину показалось, что он только что приехал. Левин с сожалением тоже встал.
   - Прощайте... Я очень рада, что лёд сломан... Передайте вашей жене, что я люблю её, как прежде, и что если она не может простить мне моё положение, то я желаю ей никогда не прощать меня. Чтобы простить, надо пережить то, что я пережила, а от этого избави её Бог.
   - Непременно, да, я передам...
   "Какая удивительная, милая и жалкая женщина", - думал Левин, выходя со Степаном Аркадьичем на морозный воздух.
   - Ну, что? Я говорил тебе, - сказал ему Степан Аркадьич, видя, что Левин был совершенно побеждён.
   - Да, необыкновенная женщина! Не то что умна, но сердечная удивительно. Ужасно жалко её!
   - Теперь, Бог даст, скоро всё устроится. Ну то-то, вперёд не суди...
  
   Левин застал жену грустною и скучающею...
   - Ну что ты делал?
   - Ну, я очень рад был, что встретил Вронского. Мне очень легко и просто было с ним. Понимаешь, теперь я постараюсь никогда не видаться с ним, но чтоб эта неловкость была кончена... Вот мы говорим, что народ пьёт, не знаю, кто больше пьёт, народ или наше сословие; народ хоть в праздник, но...
   Но Кити неинтересно было рассуждение о том, как пьёт народ. Она видела, что он покраснел, и желала знать почему.
   - Ну, потом где ж ты был?
   - Стива ужасно упрашивал меня поехать к Анне Аркадьевне...
   И, сказав это, Левин покраснел ещё больше, и сомнения его о том, хорошо ли или дурно он сделал, поехав к Анне, были окончательно разрешены. Он знал теперь, что этого не надо было делать...
   - Ты, верно, не будешь сердиться, что я поехал. Стива просил, и Долли желала этого...
   - О нет...
   - Она очень милая, очень, очень жалкая, хорошая женщина, - говорил он, рассказывая про Анну, её занятия и про то, что она велела сказать.
   - Да, разумеется, она очень жалкая...
   Поверив её спокойному тону, он пошёл раздеваться. Вернувшись, он застал Кити на том же кресле. Когда он подошёл к ней, она взглянула на него и зарыдала...
   - Ты влюбился в эту гадкую женщину, она обворожила тебя. Я видела по твоим глазам...
   Долго Левин не мог успокоить жену... Они проговорили до трёх часов ночи. Только в три часа они настолько примирились, что могли заснуть...
  
   Проводив гостей, Анна, не садясь, стала ходить взад и вперёд по комнате. Хотя она бессознательно... целый вечер делала всё возможное для того, чтобы возбудить в Левине чувство любви к себе, и хотя она знала, что она достигла этого, насколько это возможно в отношении к женатому честному человеку и в один вечер, и хотя он очень понравился ей (несмотря на резкое различие, с точки зрения мужчины, между Вронским и Левиным, она, как женщина, видела в них то самое общее, за что и Кити полюбила и Вронского, и Левина), как только он вышел из комнаты, она перестала думать о нём.
  
   Одна и одна мысль неотвязно в разных видах преследовала её. "Если я так действую на других, на этого семейного, любящего человека, отчего же он так холоден ко мне?.. И не то что холоден, он любит меня, я это знаю. Но что-то новое теперь разделяет нас... Он рад случаю показать мне, что у него есть другие обязанности. Я это знаю, я с этим согласна. Но зачем доказывать мне это? Он хочет доказать мне, что его любовь ко мне не должна мешать его свободе. Но мне не нужны доказательства, мне нужна любовь. Он бы должен был понять всю тяжесть этой жизни моей здесь, в Москве. Разве я живу? Я не живу, а ожидаю развязки, которая всё оттягивается и оттягивается. Ответа опять нет!.. Я ничего не могу делать, ничего начинать, ничего изменять, я сдерживаю себя, жду, выдумывая себе забавы - семейство англичанина, писание, чтение, но всё это только обман, всё это тот же морфин. Он бы должен пожалеть меня"...
  
   Она услыхала порывистый звонок Вронского и поспешно утёрла эти слёзы...
   - Ну скажи, что я должен делать, чтобы ты была покойна? Я всё готов сделать для того, чтобы ты была счастлива, чего же я не сделаю, чтоб избавить тебя от горя какого-то, как теперь, Анна!..
   - Ничего, ничего!.. Я сама не знаю: одинокая ли жизнь, нервы... Ну, не будем говорить... "Я близка к ужасному несчастью и боюсь себя"...
  
   Нет таких условий, к которым человек не мог бы привыкнуть, в особенности если он видит, что все окружающие его живут так же. Левин не поверил бы три месяца тому назад, что мог бы заснуть спокойно в тех условиях, в которых он был нынче; чтобы, живя бесцельною, бестолковою жизнью, притом жизнью сверх средств, после пьянства, нескладных дружеских отношений с человеком, в которого когда-то была влюблена жена, и ещё более нескладной поездки к женщине, которую нельзя было иначе назвать, как потерянною, и после увлечения своего этою женщиной и огорчения жены - чтобы при этих условиях он мог заснуть покойно. Но под влиянием усталости, бессонной ночи и выпитого вина он заснул крепко и спокойно...
  
   В пять часов скрип отворённой двери разбудил его...
   - Костя, не пугайся. Ничего. Но кажется...
   Она страдала, жаловалась, и торжествовала этими страданиями, и радовалась ими, и любила их. Он видел, что в душе её совершалось что-то прекрасное, но что? - он не мог понять. Это было выше его понимания...
   - Господи, помилуй! Прости, помоги! - твердил он как-то вдруг неожиданно пришедшие на уста ему слова. И он, неверующий человек, повторял эти слова не одними устами. Теперь, в эту минуту, он знал, что все не только сомнения его, но та невозможность по разуму верить, которую он знал в себе, нисколько не мешают ему обращаться к Богу. Всё это теперь, как прах, слетело с его души. К кому же ему было обращаться, как не к Тому, в чьих руках он чувствовал себя, свою душу и свою любовь?..
   - Знаю-с, знаю, - сказал доктор, улыбаясь, - я сам семейный человек; но мы, мужья, в эти минуты самые жалкие люди...
   Но проходили ещё минуты, часы и ещё часы, и чувства его страдания и ужаса росли и напрягались ещё более. Все те обыкновенные условия жизни, без которых нельзя себе ничего представить, не существовали более для Левина. Он потерял сознание времени...
   Смерть и рождение... И то горе, и эта радость одинаково были вне всех обычных условий жизни, были в этой обычной жизни как будто отверстия, сквозь которые показывалось что-то высшее. И одинаково тяжело, мучительно наступало совершающееся, и одинаково непостижимо при созерцании этого высшего поднималась душа на такую высоту, которой она никогда и не понимала прежде и куда рассудок уже не поспевал за нею...
   Глядя на неё, он опять видел, что помочь нельзя, и приходил в ужас и говорил: "Господи, прости и помоги". И чем дальше шло время, тем сильнее становились оба настроения: тем спокойнее, совершенно забывая её, он становился вне её присутствия, и тем мучительнее становились и самые её страдания, и чувство беспомощности пред ними. Он вскакивал, желая убежать куда-нибудь, и бежал к ней... Он не знал, поздно ли, рано ли... Прислонившись головой к притолоке, он стоял в соседней комнате и слышал что-то никогда не слыханное им: визг, рёв, и он знал, что это кричало то, что было прежде Кити. Уже ребёнка он давно не желал. Он теперь ненавидел этого ребёнка. Он даже не желал теперь её жизни, он желал только прекращения этих ужасных страданий... Не помня себя, он вбежал в спальню... Он припал головой к дереву кровати, чувствуя, что сердце его разрывается. Ужасный крик не умолкал, он сделался ещё ужаснее и, как бы дойдя до последнего предела ужаса, вдруг затих... Он поднял голову. Бессильно опустив руки на одеяло, необычайно прекрасная и тихая, она безмолвно смотрела на него и хотела и не могла улыбаться.
   И вдруг из того таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он жил эти двадцать два часа, Левин мгновенно почувствовал себя перенесённым в прежний, обычный мир, но сияющий теперь таким новым светом счастья, что он не перенёс его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слёзы радости, которых он никак не предвидел, с такою силой поднялись в нём, колебля всё его тело, что долго мешали ему говорить. Упав на колени пред постелью, он держал пред губами руку жены и целовал её, и рука эта слабым движением пальцев отвечала на его поцелуи. А между тем там, в ногах постели, в ловких руках Лизаветы Петровны, как огонёк над светильником, колебалась жизнь человеческого существа, которого прежде не было и которое так же, с тем же правом, с тою же значительностью для себя, будет жить и плодить себе подобных.
   - Жив! Жив! Да ещё мальчик! Не беспокойтесь!..
   - Мама, правда?..
   И среди молчания, как несомненный ответ на вопрос матери, послышался голос совсем другой, чем все сдержанно говорившие голоса в комнате. Это был смелый, дерзкий, ничего не хотевший соображать крик непонятно откуда явившегося человеческого существа...
  
   Левин... вспоминал себя, каким он был вчера до этого. Точно сто лет прошло с тех пор. Он чувствовал себя на какой-то недосягаемой высоте, с которой он старательно спускался... Весь мир женский, получивший для него новое, неизвестное ему значение после того, как он женился, теперь в его понятиях поднялся так высоко, что он не мог воображением обнять его...
  
   - Прекрасный ребёнок!..
   Левин с огорчением вздохнул. Этот прекрасный ребёнок внушал ему только чувство гадливости и жалости. Это было совсем не то чувство, которого он ожидал... Что он испытывал к этому маленькому существу, было совсем не то, что он ожидал. Ничего весёлого и радостного не было в этом чувстве; напротив, это был новый мучительный страх. Это было сознание новой области уязвимости. И это сознание было так мучительно первое время, страх за то, чтобы не пострадало это беспомощное существо, был так силён, что из-за него и незаметно было странное чувство бессмысленной радости и даже гордости, которое он испытал, когда ребёнок чихнул...
  
   Дела Степана Аркадьича находились в дурном положении... В эту же зиму Дарья Александровна, в первый раз прямо заявив права на своё состояние, отказалась расписаться на контракте...Всё жалованье уходило на домашние расходы и на уплату мелких непереводившихся долгов. Денег совсем не было... Причина этого, по понятию Степана Аркадьича, состояла в том, что он получал слишком мало жалованья. Место, которое он занимал, было, очевидно, очень хорошо пять лет тому назад, но теперь уж было не так... "Очевидно, я заснул, и меня забыли"... И он стал прислушиваться, приглядываться и к концу зимы высмотрел место очень хорошее и повёл на него атаку, сначала из Москвы, через тёток, дядей, приятелей, а потом, когда дело созрело, весной сам поехал в Петербург...
  
   Сидя в кабинете Каренина и слушая его проект о причинах дурного состояния русских финансов, Степан Аркадьич выжидал только минуты, когда тот кончит, чтобы заговорить о своём деле и об Анне...
  
   - Теперь у меня ещё дело, и ты знаешь, какое. Об Анне...
   - Что, собственно, вы хотите от меня?
   - Решения, какого-нибудь решения, Алексей Александрович. Я обращаюсь к тебе теперь ("не как к оскорблённому мужу", - хотел сказать Степан Аркадьич, но, побоявшись испортить этим дело, заменил это словами:) не как к государственному человеку (что вышло некстати), а просто как к человеку, и доброму человеку, и христианину. Ты должен пожалеть её...
   - То есть в чём же, собственно?
   - Да, пожалеть её. Если бы ты её видел, как я, - я провёл всю зиму с нею, - ты бы сжалился над нею. Положение её ужасно, именно ужасно.
   - Мне казалось, что Анна Аркадьевна имеет всё то, чего она сама хотела.
   - Ах, Алексей Александрович, ради Бога, не будем делать рекриминаций! Что прошло, то прошло, и ты знаешь, чего она желает и ждёт, - развода.
   - Но я полагал, что Анна Аркадьевна отказывается от развода в том случае, если я требую обязательства оставить мне сына. Я так и отвечал, и думал, что дело это кончено. И считаю его оконченным...
   - Но, ради Бога, не горячись... Дело не кончено...
   - Жизнь Анны Аркадьевны не может интересовать меня...
   - Позволь мне не верить... Положение её и мучительно для неё, и безо всякой выгоды для кого бы то ни было. Она заслужила его, ты скажешь. Она знает это и не просит тебя; она прямо говорит, что она ничего не смеет просить. Но я, мы все родные, все любящие её просим, умоляем тебя. За что она мучается? Кому от этого лучше?
   - Позвольте, вы, кажется, ставите меня в положение обвиняемого...
   - Да нет, нисколько, ты пойми меня... Я только говорю одно: её положение мучительно, и оно может быть облегчено тобой, и ты ничего не потеряешь. Я тебе всё так устрою, что ты не заметишь. Ведь ты обещал.
   - Обещание дано было прежде. И я полагал, что вопрос о сыне решал дело. Кроме того, я надеялся, что у Анны Аркадьевны достанет великодушия...
   - Она и предоставляет всё твоему великодушию. Она просит, умоляет об одном - вывести её из того невозможного положения, в котором она находится. Она уже не просит сына. Алексей Александрович, ты добрый человек. Войди на мгновение в её положение. Вопрос развода для неё, в её положении, вопрос жизни и смерти. Если бы ты не обещал прежде, она бы помирилась с своим положением, жила бы в деревне. Но ты обещал, она написала тебе и переехала в Москву. И вот в Москве, где каждая встреча ей нож в сердце, она живёт шесть месяцев, с каждым днём ожидая решения. Ведь это всё равно что приговорённого к смерти держать месяцы с петлёй на шее, обещая, может быть, смерть, может быть, помилование. Сжалься над ней, и потом, я берусь всё так устроить... Твоя щепетильность...
   - Я не говорю об этом... Но, может быть, я обещал то, чего я не имел права обещать.
   - Так ты отказываешь в том, что обещал?
   - Я никогда не отказывал в исполнении возможного, но я желаю иметь время обдумать, насколько обещанное возможно... Ты слывёшь человеком свободомыслящим. Но я, как человек верующий, не могу в таком важном деле поступить противно христианскому закону.
   - Но в христианских обществах и у нас, сколько я знаю, развод допущен. Развод допущен и нашею Церковью. И мы видим...
   - Допущен, но не в этом смысле... Я должен обдумать и поискать указаний. Послезавтра я дам решительный ответ...
  
   Алексей Александрович напомнил шурину, что сыну никогда не говорят про мать и что он просит его ни слова не упоминать про неё.
   - Он был очень болен после того свидания с матерью, которое мы не предусмотрели. Мы боялись даже за его жизнь. Но разумное лечение и морские купанья летом исправили его здоровье, и теперь я по совету доктора отдал его в школу. Действительно, влияние товарищей оказало на него хорошее действие, и он совершенно здорови учится хорошо.
   - Экой молодец стал! И то, не Серёжа, а целый Сергей Алексеич!..
   Мальчик имел вид здоровый и весёлый...
   Прошёл год с тех пор, как Серёжа видел в последний раз свою мать. С того времени он никогда не слыхал более про неё. И в этот же год он был отдан в школу и узнал и полюбил товарищей. Те мечты и воспоминания о матери, которые после свидания с нею сделали его больным, теперь уже не занимали его. Когда они приходили, он старательно отгонял их от себя, считая стыдными и свойственными только девочкам, а не мальчику и товарищу. Он знал, что между отцом и матерью была ссора, разлучившая их, знал, что ему суждено оставаться с отцом, и старался привыкнуть к этой мысли.
   Увидать дядю, похожего на мать, ему было неприятно, потому что это вызывало в нём те самые воспоминания, которые он считал стыдными...
   Но когда вышедший вслед за ним Степан Аркадьич, увидав его на лестнице, подозвал к себе и спросил, как он в школе проводит время между классами, Серёжа, вне присутствия отца, разговорился с ним...
   - А ты помнишь мать?
   - Нет, не помню, - быстро проговорил Серёжа и, багрово покраснев, потупился. И уже дядя ничего более не мог добиться от него...
  
   Степан Аркадьич, как и всегда, не праздно проводил время в Петербурге. В Петербурге, кроме дел: развода сестры и места, ему, как и всегда, нужно было освежиться, как он говорил, после московской затхлости.
   Москва, несмотря на свои кафе-шантаны и омнибусы, была всё-таки стоячее болото. Это всегда чувствовал Степан Аркадьич. Пожив в Москве, особенно в близости с семьёй, он чувствовал, что падает духом. Поживя долго безвыездно в Москве, он доходил до того, что начинал беспокоиться дурным расположением и упрёками жены, здоровьем, воспитанием детей, мелкими интересами своей службы; даже то, что у него были долги, беспокоило его. Но стоило только приехать и пожить в Петербурге, в том кругу, в котором он вращался, где жили, именно жили, а не прозябали, как в Москве, и тотчас все мысли эти исчезали и таяли...
  
   Жена?.. Нынче он говорил с князем Чеченским. У князя Чеченского была жена и семья - взрослые пажи-дети, и была другая, незаконная семья, от которой тоже были дети. Хотя первая семья была тоже хороша, князь Чеченский чувствовал себя счастливее во второй семье. И он возил своего старшего сына во вторую семью и рассказывал Степану Аркадьичу, что он находит это полезным и развивающим для сына. Что бы на это сказали в Москве?
  
   Дети? В Петербурге дети не мешали жить отцам. Дети воспитывались в заведениях, и не было этого распространяющегося в Москве - Львов, например, - дикого понятия, что детям всю роскошь жизни, а родителям один труд и заботы. Здесь понимали, что человек обязан жить для себя, как должен жить образованный человек.
  
   Служба? Служба здесь тоже была не та упорная, безнаградная лямка, которую тянули в Москве; здесь был интерес в службе. Встреча, услуга, меткое слово, уменье представлять в лицах разные штуки - и человек вдруг делал карьеру... Эта служба имела интерес...
  
   - Ты, кажется, близок с Мордвинским; ты мне можешь оказать услугу, скажи ему, пожалуйста, за меня словечко. Есть место, которое бы я хотел занять. Членом агентства...
   - Ну, я всё равно не запомню... Только что тебе за охота в эти железнодорожные дела с жидами?.. Как хочешь, всё-таки гадость!..
   - Деньги нужны, жить нечем.
   - Живёшь же?
   - Живу, но долги.
   - Что ты? Много?
   - Очень много, тысяч двадцать...
   - О, счастливый человек!.. У меня полтора миллиона и ничего нет, и, как видишь, жить ещё можно!..
   И Степан Аркадьич не на одних словах, на деле видел справедливость этого... Но, кроме этого, Петербург физически приятно действовал на Степана Аркадьича. Он молодил его...
   Он испытывал в Петербурге то же, что говорил ему вчера шестидесятилетний князь Облонский, Пётр, только что вернувшийся из-за границы.
   - Мы здесь не умеем жить. Поверишь ли, я провёл лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым человеком.Увижу женщину, молоденькую, и мысли... Пообедаешь, выпьешь слегка - сила, бодрость. Приехал в Россию, - надо было к жене да ещё в деревню, - ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду... Совсем старик стал. Только душу спасать остаётся. Поехал в Париж - опять справился.
   Степан Аркадьич ту же разницу чувствовал, как и Пётр Облонский. В Москве он так опускался, что в самом деле, если бы пожить там долго, дошёл бы, чего доброго, и до спасения души; в Петербурге же он чувствовал себя опять порядочным человеком...
  
   - А, и вы тут... Ну, что ваша бедная сестра? Вы не смотрите на меня так... С тех пор как все набросились на неё, все те, которые хуже её во сто тысяч раз, я нахожу, что она сделала прекрасно. И не могу простить Вронского, что он не дал мне знать, когда она была в Петербурге, я бы поехала к ней и с ней повсюду. Пожалуйста, передайте ей от меня мою любовь. Ну, расскажите мне про неё.
   - Да, её положение тяжело, она...
   - Она сделала то, что все, кроме меня, делают, но скрывают; а она не хотела обманывать и сделала прекрасно. И ещё лучше сделала, потому что бросила этого полоумного вашего зятя. Вы меня извините. Все говорили, что он умён, одна я говорила, что он глуп. Теперь, когда он связался с Лидией и с Ландо, все говорят, что он полоумный, и я бы рада не соглашаться со всеми, но на этот раз не могу.
   - Да объясните мне, пожалуйста, что это такое значит? Вчера я был у него по делу сестры и просил решительного ответа. Он не дал мне ответа и сказал, что подумает, а нынче утром я вместо ответа получил приглашение на нынешний вечер к графине Лидии Ивановне.
   - Ну так, так! Они спросят у Ландо, что он скажет
   - Как у Ландо? Зачем? Что такое Ландо?
   - Как, вы не знаете Жюля Ландо, знаменитого Жюля Ландо, ясновидящего? Он тоже полоумный, но от него зависит судьба вашей сестры...
  
   После прекрасного обеда и большого количества коньяку, Степан Аркадьич... входил к графине Лидии Ивановне...
  
   - Я замечала, что москвичи, в особенности мужчины, самые равнодушные к религии люди.
   - О нет, графиня, мне кажется, что москвичи имеют репутацию быть самыми твёрдыми.
   - Да, насколько я понимаю, вы, к сожалению, из равнодушных... Как можно быть равнодушным!
   - Я в этом отношении не то что равнодушен, но в ожидании. Я не думаю, чтобы для меня наступило время этих вопросов...
   - Мы не можем знать никогда, наступило или нет для нас время. Мы не должны думать о том, готовы ли мы или не готовы: благодать не руководствуется человеческими соображениями; она иногда не сходит на трудящихся и сходит на неприготовленных...
   Ах, вы бы знали то счастье, которое мы испытываем, чувствуя всевышнее Его присутствие в своей душе!..
   - Но человек может чувствовать себя неспособным иногда подняться на эту высоту...
   - То есть вы хотите сказать, что грех мешает ему? Но это ложное мнение. Греха нет для верующих, грех уже искуплен... Для верующего нет греха...
   - Да, но вера без дел мертва есть, - сказал Степан Аркадьич, вспомнив эту фразу из катехизиса...
   - Вот оно, из послания апостола Иакова... Сколько вреда сделало ложное толкование этого места! Ничто так не отталкивает от веры, как это толкование. "У меня нет дел, я не могу верить", тогда как это нигде не сказано. А сказано обратное.
   - Трудиться для Бога, трудами, постом спасать душу, это дикие понятия наших монахов... Тогда как это нигде не сказано. Это гораздо проще и легче...
   - Мы спасены Христом, пострадавшим за нас. Мы спасены верой...
   - Я хочу прочесть... Тут описан путь, которым приобретается вера, и то счастье превыше всего земного, которое при этом наполняет душу. Человек верующий не может быть несчастлив, потому что он не один... Вот как действует вера настоящая...
  
   Степан Аркадьич чувствовал себя совершенно озадаченным теми новыми для него странными речами, которые он слышал. Усложнённость петербургской жизни вообще возбудительно действовала на него, выводя его из московского застоя; но эти усложнения он любил и понимал в сферах, ему близких и знакомых; в этой же чуждой среде он был озадачен, ошеломлён и не мог всего обнять. Слушая графиню Лидию Ивановну и чувствуя устремлённые на себя красивые, наивные или плутовские - он сам не знал - глаза Ландо, Степан Аркадьич начинал испытывать какую-то особенную тяжесть в голове. Самые разнообразные мысли путались у него в голове... Вдруг Степан Аркадьич почувствовал, что... Он, скрывая зевок, встряхнулся. Но вслед за этим он почувствовал, что уже спит и собирается храпеть. Он очнулся в ту минуту, как голос графини Лидии Ивановны сказал: "Он спит".
   Степан Аркадьич испуганно очнулся, чувствуя себя виноватым и уличённым. Но тотчас же он утешился, увидав, что слова "он спит" относились не к нему, а к Ландо. Француз заснул так же, как Степан Аркадьич. Но... сон Ландо обрадовал их чрезвычайно, особенно графиню Лидию Ивановну.
   Француз спал или притворялся, что спит, прислонив голову к спинке кресла... Всё это было наяву. Степан Аркадьич чувствовал, что у него в голове становится всё более и более нехорошо.
   - Пусть тот, кто пришёл последним, тот, кто спрашивает, пусть он выйдет! Пусть выйдет! - проговорил француз, не открывая глаз.
   - Извините меня, но вы видите... Приходите к десяти часам, ещё лучше - завтра...
   Степан Аркадьич, забыв и о том, что он хотел просить Лидию Ивановну, забыв и о деле сестры, с одним желанием поскорее выбраться отсюда, вышел на цыпочках и, как из заражённого дома, выбежал на улицу и долго разговаривал и шутил с извозчиком, желая привести себя поскорее в чувство.
   Во французском театре, которого он застал последний акт, а потом у татар за шампанским Степан Аркадьич отдышался немножко свойственным ему воздухом. Но всё-таки в этот вечер ему было очень не по себе...
   Вернувшись домой к Петру Облонскому, у которого он останавливался в Петербурге, Степан Аркадьич нашёл записку от Бетси... Едва он успел прочесть эту записку, как внизу послышались грузные шаги людей, несущих что-то тяжёлое. Степан Аркадьич вышел посмотреть. Это был помолодевший Пётр Облонский. Он был так пьян...
   Степан Аркадьич был в упадке духа, что редко случалось с ним, и долго не мог заснуть...
   На другой день он получил от Алексея Александровича положительный отказ о разводе Анны и понял, что решение это было основано на том, что вчера сказал француз в своём настоящем или притворном сне...
  
   Для того чтобы предпринять что-нибудь в семейной жизни, необходимы или совершенный раздор между супругами, или любовное согласие. Когда же отношения супругов неопределённы и нет ни того, ни другого, никакое дело не может быть предпринято.
   Многие семьи по годам остаются на старых местах, постылых обоим супругам, только потому, что нет ни полного раздора, ни согласия.
  
   И Вронскому, и Анне московская жизнь в жару и пыли, когда солнце светило уже не по-весеннему, а по-летнему, и все деревья на бульварах давно уже были в листьях, и листья были уже покрыты пылью, была невыносима; но они, не переезжая в Воздвиженское, как это давно было решено, продолжали жить в опостылевшей им обоим Москве, потому что в последнее время согласия не было между ними.
   Раздражение, разделявшее их, не имело никакой внешней причины, и все попытки объяснения не только не устраняли, но увеличивали его. Это было раздражение внутреннее, имевшее для неё основанием уменьшение его любви, для него - раскаяние в том, что он поставил себя ради её в тяжёлое положение, которое она, вместо того чтоб облегчить, делает ещё более тяжёлым. Ни тот, ни другой не высказывали причины своего раздражения, но они считали друг друга неправыми и при каждом предлоге старались доказать это друг другу.
   Для неё весь он, со всеми его привычками, мыслями, желаниями, со всем его душевным и физическим складом, был одно - любовь к женщинам, и эта любовь, которая, по её чувству, должна была быть вся сосредоточена на ней одной, любовь эта уменьшилась; следовательно, по её рассуждению, он должен был часть любви перевести на других или на другую женщину, - и она ревновала. Она ревновала его не к какой-нибудь женщине, а к уменьшению его любви. Не имея ещё предмета для ревности, она отыскивала его. По малейшему намёку она переносила свою ревность с одного предмета на другой. То она ревновала его к тем грубым женщинам, с которыми благодаря своим холостым связям он так легко мог войти в сношения; то она ревновала его к светских женщинам, с которыми он мог встретиться; то она ревновала его к воображаемой девушке, на которой он хотел, разорвав с ней связь, жениться. И эта последняя ревность более всего мучила её, в особенности потому, что он сам неосторожно в откровенную минуту сказал ей, что его мать так мало понимает его, что позволила себе уговаривать его жениться на княжне Сорокиной...
   И, ревнуя его, Анна негодовала на него и отыскивала во всём поводы к негодованию. Во всём, что было тяжёлого в её положении, она обвиняла его. Мучительное состояние ожидания, которое она между небом и землёй прожила в Москве, медленность и нерешительность Алексея Александровича, своё уединение - она всё приписывала ему. Если б он любил, он понимал бы всю тяжесть её положения и вывел бы её из него. В том, что она жила в Москве, а не в деревне, он же был виноват. Он не мог жить, зарывшись в деревне, как она того хотела. Ему необходимо было общество, и он поставил её в это ужасное положение, тяжесть которого он не хотел понимать. И опять он же был виноват в том, что она навеки разлучена с сыном.
   Даже те редкие минуты нежности, которые наступали между ними, не успокаивали её: в нежности его теперь она видела оттенок спокойствия, уверенности, которых не было прежде и которые раздражали её...
  
   Она долго не могла поверить тому, что раздор начался с такого безобидного разговора... Всё началось с того, что он посмеялся над женскими гимназиями, считая их ненужными, а она заступилась за них... Она видела в этом презрительный намёк на свои занятия...
   - Я не жду того, чтобы вы помнили меня, мои чувства, как может их помнить любящий человек, но я ожидала просто деликатности...
   Эта жестокость его, с которою он разрушал мир, с таким трудом построенный ею себе, чтобы переносить свою тяжёлую жизнь, эта несправедливость его, с которою он обвинял её в притворстве, в ненатуральности, взорвали её.
   - Очень жалею, что одно грубое и материальное вам понятно и натурально...
   "Я сама виновата. Я раздражительна, я бессмысленно ревнива. Я примирюсь с ним, и уедем в деревню, там я буду спокойнее"...
   В десять часов Вронский приехал...
  
   - Знаешь, на меня нашло точно вдохновение. Зачем ждать здесь развода? Разве не всё равно в деревне? Я не могу больше ждать. Я не хочу надеяться, не хочу ничего слышать про развод. Я решила, что это не будет больше иметь влияния на мою жизнь. И ты согласен?
   - О да!..Так когда же ты думаешь ехать?
   - Да чем раньше, тем лучше. Завтра не успеем. Послезавтра.
   - Да... нет, постой. Послезавтра воскресенье, мне надо быть у maman...
   Теперь уже... княжна Сорокина, которая жила в подмосковной деревне вместе с графиней Вронской, представилась Анне.
   - Ты можешь поехать завтра?
   - Да нет же! По делу, по которому я еду, доверенности и деньги не получатся завтра.
   - Если так, то мы не уедем никогда.
   - Да отчего же?
   - Я не поеду позднее. В понедельник или никогда!
   - Почему же?.. Ведь это не имеет смысла!
   - Для тебя это не имеет смысла, потому что до меня тебе никакого дела нет. Ты не хочешь понять моей жизни...
  
   - Уважение выдумали для того, чтобы скрывать пустое место, где должна быть любовь. А если ты не любишь меня, то лучше и честнее это сказать.
   - Нет, это становится невыносимо!.. Для чего ты испытываешь моё терпение?.. Оно имеет пределы.
   - Что вы хотите этим сказать?
   - Я хочу сказать... Я должен спросить, чего вы от меня хотите.
   - Чего я могу хотеть? Я могу хотеть только того, чтобы вы не покинули меня, как вы думаете... Но этого я не хочу, это второстепенно. Я хочу любви, а её нет. Стало быть, всё кончено!..
   - Постой!.. В чём дело? Я сказал, что отъезд надо отложить на три дня, ты мне сказала, что я лгу и нечестный человек.
   - Да, и повторяю, что человек, который попрекает меня, что он всем пожертвовал для меня, что это хуже, чем нечестный человек, - это человек без сердца...
   - Нет, есть границы терпению!..
  
   "Он ненавидит меня, это ясно... Он любит другую женщину, это ещё яснее... Я хочу любви, а её нет. Стало быть, всё кончено... и надо кончить... Но как?"...
  
   Мысли о том, куда она поедет теперь... и много других мыслей о том, что будет теперь, после разрыва, приходили ей в голову. Но она не всею душой отдавалась этим мыслям. В душе её была какая-то неясная мысль, которая одна интересовала её, но она не могла её осознать. Вспомнив ещё раз об Алексее Александровиче, она вспомнила и время своей болезни после родов, и то чувство, которое тогда не оставляло её. "Зачем я не умерла?" - вспомнились ей тогдашние её слова и тогдашнее её чувство. И она вдруг поняла то, что было в её душе. Да, это была та мысль, которая одна разрешала всё. "Да, умереть!.. И стыд и позор Алексея Александровича, и Серёжи, и мой ужасный стыд - всё спасается смертью. Умереть - и он будет раскаиваться, будет жалеть, будет любить, будет страдать за меня"...
  
   Приближающиеся шаги, его шаги, развлекли её...
  
   - Анна, поедем послезавтра, если хочешь. Я на всё согласен.
   Она молчала.
   - Что же?
   - Ты сам знаешь... И она зарыдала...
   Брось меня, брось!.. Я уеду завтра... Я больше сделаю. Кто я? Развратная женщина. Камень на твоей шее. Я не хочу мучить тебя, не хочу! Я освобожу тебя. Ты не любишь, ты любишь другую!..
   Вронский умолял её успокоиться и уверял, что нет признака основания её ревности, что он никогда не переставал и не перестанет любить её, что он любит больше, чем прежде.
   - Анна, за что так мучить себя и меня?..
   И мгновенно отчаянная ревность Анны перешла в отчаянную, страстную нежность...
  
   Чувствуя, что примирение было полное, Анна с утра оживлённо принялась за приготовление к отъезду...
  
   - От кого депеша?
   - От Стивы...
   - О разводе?
   - Да, он пишет: ничего не мог добиться. На днях обещал решительный ответ. Да вот прочти...
   В конце ещё было прибавлено: надежды мало, но я сделаю всё возможное и невозможное...
  
   Никогда ещё не проходило дня в ссоре. Нынче это было в первый раз. И это была не ссора. Это было очевидное признание в совершенном охлаждении...
   Весь этот день... Анна провела в сомнениях о том, всё ли кончено, или есть надежда примирения, и надо ли ей сейчас уехать или ещё раз увидать его...
  
   И смерть, как единственное средство восстановить в его сердце любовь к ней, наказать его и одержать победу в той борьбе, которую поселившийся в её сердце злой дух вёл с ним, ясно и живо представилась ей.
   Теперь было всё равно: ехать или не ехать в Воздвиженское, получить или не получить от мужа развод - всё было не нужно. Нужно было одно - наказать его.
   Когда она налила себе обычный приём опиума и подумала о том, что стоило только выпить всю склянку, чтобы умереть, ей показалось это так легко и просто, что она опять с наслаждением стала думать о том, как он будет мучиться, раскаиваться и любить её память, когда уже будет поздно...
   "Смерть!"... И такой ужас нашёл на неё... "Нет, всё - только жить! Ведь я люблю его. Ведь он любит меня! Это было и пройдёт"...
  
   - Это Сорокина с дочерью заезжала и привезла мне деньги и бумаги от maman. Я вчера не мог получить. Как твоя голова, лучше?.. Да, кстати, завтра мы едем решительно? Не правда ли?
   - Вы, но не я...
   - Анна, эдак невозможно жить...
   - Вы, но не я...
   - Это становится невыносимо!
   - Вы... вы раскаетесь в этом...
  
   "Я пробовал всё, остаётся одно - не обращать внимания", и он стал собираться ехать в город и опять к матери, от которой надо было получить подпись на доверенности...
  
   "Уехал! Кончено!.. Нет, это не может быть!"...
   Она села и написала: "Я виновата. Вернись домой, надо объясниться. Ради Бога, приезжай, мне страшно"...
  
   Да, я поеду к Долли, а то я сойду с ума...
  
   Погода стояла ясная... Сидя в углу покойной коляски... Анна... при быстро сменяющихся впечатлениях на чистом воздухе, вновь перебирая события последних дней, увидала своё положение совсем иным, чем каким оно казалось ей дома. Теперь и мысль о смерти не казалась ей более так страшна и ясна, и самая смерть не представлялась более неизбежною. Теперь она упрекала себя за то унижение, до которого она спустилась. "Я умоляла его простить меня. Я покорилась ему. Признала себя виноватою. Зачем? Разве я не могу жить без него?"...
   Она стала думать о том, чему могли улыбаться эти две девушки. "Верно, о любви? Они не знают, как это невесело, как низко..."
  
   Придумывая те слова, в которых она всё скажет Долли, и умышленно растравляя своё сердце, Анна вошла на лестницу.
   - Есть кто-нибудь?
   - Катерина Александровна Левина...
   "Кити! Та самая Кити, в которую был влюблён Вронский... Та самая, про которую он вспоминал с любовью. Он жалеет, что не женился на ней. А обо мне он вспоминает с ненавистью и жалеет, что сошёлся со мной"...
  
   "Что ж это, Кити считает для себя унизительным встретиться со мной?.. Может быть, она и права. Но не ей, той, которая была влюблена в Вронского, не ей показывать мне это, хотя это и правда. Я знаю, что меня в моём положении не может принимать ни одна порядочная женщина. Я знаю, что с той первой минуты я пожертвовала ему всем! И вот награда! О, как я ненавижу его! И зачем я приехала сюда? Мне ещё хуже, ещё тяжелее... И что ж я буду говорить теперь Долли? Утешать Кити тем, что я несчастна, подчиняться её покровительству? Нет, да и Долли ничего не поймёт. И мне нечего говорить ей. Интересно было бы только видеть Кити и показать ей, как я всех и всё презираю, как мне всё равно теперь"...
  
   - Что ж Кити прячется от меня?
   - Она кормит, и у неё не ладится дело, я ей советовала... Она очень рада. Она сейчас придёт... Да вот и она.
   Узнав, что приехала Анна, Кити хотела не выходить; но Долли уговорила её. Собравшись с силами, Кити вышла и, краснея, подошла к ней и подала руку.
   - Я очень рада...
   Кити была смущена тою борьбой, которая происходила в ней, между враждебностью к этой дурной женщине и желанием быть снисходительною к ней; но как только она увидала красивое, симпатичное лицо Анны, вся враждебность тотчас исчезла...
   - Я заехала проститься с тобой... Так прощай, Долли!..
  
   - Всё такая же и так же привлекательна. Очень хороша!.. Но что-то жалкое есть в ней! Ужасно жалкое!
   - Нет, нынче в ней что-то особенное... Когда я провожала в передней, мне показалось, что она хочет плакать...
  
   Анна села в коляску в ещё худшем состоянии, чем то, в каком она была, уезжая из дома. К прежним мучениям присоединилось теперь чувство оскорбления и отверженности, которое она ясно почувствовала при встрече с Кити...
   "Как они, как на что-то страшное, непонятное и любопытное, смотрели на меня... Разве можно другому рассказывать то, что чувствуешь? Я хотела рассказывать Долли, и хорошо, что не рассказала. Как бы она рада была моему несчастью! Она бы скрыла это, но главное чувство было бы радость о том, что я наказана за те удовольствия, в которых она завидовала мне. Кити, та ещё бы более была рада. Как я её всю вижу насквозь! Она знает, что я больше, чем обыкновенно, любезна была к её мужу. И она ревнует и ненавидит меня. И презирает ещё. В её глазах я безнравственная женщина. Если б я была безнравственная женщина, я бы могла влюбить в себя её мужа... если бы хотела. Да я и хотела... Всем нам хочется сладкого, вкусного... И Кити так же: не Вронский, то Левин. И она завидует мне. И ненавидит меня. И все мы ненавидим друг друга. Я Кити, Кити меня. Вот это правда..."
  
   На этих мыслях... её застала остановка у крыльца своего дома...
   - Ответ есть?..
   "Я не могу приехать раньше десяти часов. Вронский"...
  
   "А, если так, то я знаю, что мне делать... Я сама поеду к нему. Прежде чем навсегда уехать, я скажу ему всё. Никогда никого не ненавидела так, как этого человека!"...
   Прислуга, стены, вещи в этом доме - всё вызывало в ней отвращение и злобу и давило её какою-то тяжестью...
  
   "Да, надо ехать на станцию железной дороги, а если нет, то поехать туда и уличить его". Анна посмотрела в газетах расписание поездов. Вечером отходит в восемь часов две минуты. "Да, я поспею". Она велела заложить лошадей и занялась укладкой в дорожную сумку необходимых на несколько дней вещей. Она знала, что не вернётся более сюда. Она смутно решила себе в числе тех планов, которые приходили ей в голову, и то, что после того, что произойдёт там на станции или в именье графини, она поедет по Нижегородской дороге до первого города и останется там...
  
   Коляска тронулась... "Да, о чём я последнем так хорошо думала?.. Борьба за существование и ненависть - одно, что связывает людей... Мы с графом Вронским тоже не нашли этого удовольствия, хотя и много ожидали от него... Чего он искал во мне? Любви не столько, сколько удовлетворения тщеславия... Да, в нём было торжество тщеславного успеха. Разумеется, была и любовь, но большая доля была гордость успеха. Он хвастался мною. Теперь это прошло. Гордиться нечем. Не гордиться, а стыдиться. Он взял от меня всё, что мог, и теперь я не нужна ему. Он тяготится мною и старается не быть в отношении меня бесчестным. Он проговорился вчера, - он хочет развода и женитьбы, чтобы сжечь свои корабли. Он любит меня - но как? Вкус притупился... Да, того вкуса уж нет для него во мне. Если я уеду от него, он в глубине души будет рад... Моя любовь всё делается страстнее и себялюбивее, а его всё гаснет и гаснет, и вот отчего мы расходимся... И помочь этому нельзя. У меня всё в нём одном, и я требую, чтоб он весь больше и больше отдавался мне. А он всё больше и больше хочет уйти от меня. Мы именно шли навстречу до связи, а потом неудержимо расходимся в разные стороны. И изменить этого нельзя. Он говорит мне, что я бессмысленно ревнива, и я говорила себе, что я бессмысленно ревнива; но это неправда. Я не ревнива, а я недовольна. Но... Если бы я могла быть чем-нибудь, кроме любовницы, страстно любящей одни его ласки; но я не могу и не хочу быть ничем другим. И я этим желанием возбуждаю в нём отвращение, а он во мне злобу; и это не может быть иначе. Разве я не знаю, что он не стал бы обманывать меня, что он не имеет видов на Сорокину, что он не влюблён в Кити, что он не изменит мне? Я всё это знаю, но мне от этого не легче. Если он, не любя меня, из долга будет добр, нежен ко мне, а того не будет, чего я хочу, - да это хуже в тысячу раз даже, чем злоба! Это - ад! А это-то и есть. Он уж давно не любит меня. А где кончается любовь, там начинается ненависть. Этих улиц я совсем не знаю... И всё дома, дома... И в домах всё люди, люди... Сколько их, конца нет, и все ненавидят друг друга. Ну, пусть я придумаю себе то, чего я хочу, чтобы быть счастливой. Ну? Я получаю развод, Алексей Александрович отдаёт мне Серёжу, и я выхожу замуж за Вронского... Что же, Кити перестанет так смотреть на меня, как она смотрела нынче? Нет.А Серёжа перестанет спрашивать или думать о моих двух мужьях? А между мною и Вронским какое же я придумаю новое чувство? Возможно ли какое-нибудь не счастье уже, а только не мученье? Нет и нет!.. Невозможно! Мы жизнью расходимся, и я делаю его несчастье, он моё, и переделать ни его, ни меня нельзя. Все попытки были сделаны, винт свинтился... Разве все мы не брошены на свет затем только, чтобы ненавидеть друг друга и потому мучить себя и других?.. Серёжа?.. Я тоже думала, что любила его, и умилялась над своею нежностью. А жила же я без него, променяла же его на другую любовь и не жаловалась на этот промен, пока удовлетворялась той любовью..."
  
   Направляясь между толпой в залу первого класса, она понемногу припоминала все подробности своего положения и те решения, между которыми она колебалась. И опять то надежда, то отчаяние по старым наболевшим местам стали растравлять раны её измученного, страшно трепетавшего сердца. Сидя на звёздообразном диване в ожидании поезда, она, с отвращением глядя на входивших и выходивших, думала то о том, как она приедет на станцию, напишет ему записку и что она напишет ему, то о том, как он теперь жалуется матери (не понимая её страданий) на своё положение, и как она войдёт в комнату, и что она скажет ему. То она думала о том, как жизнь могла бы быть ещё счастлива, и как мучительно она любит его, и как страшно бьётся её сердце...
  
   Раздался звонок... Она поднялась на высокую ступеньку и села одна в купе на... диван... Кондуктор захлопнул дверь на щеколду... Испачканный уродливый мужик в фуражке... прошёл мимо окна, нагибаясь к колёсам вагона... "Что-то знакомое в этом безобразном мужике"... И, вспомнив свой сон, она, дрожа от страха, отошла к противоположной двери. Кондуктор отворял дверь, впуская мужа с женой.
   - Вам выйти угодно?
   Анна не ответила. Кондуктор и входившие не заметили под вуалем ужаса на её лице. Она вернулась в свой угол и села. Чета села с противоположной стороны... Анна ясно видела, как они надоели друг другу и как ненавидят друг друга...
   Послышался второй звонок и вслед за ним продвиженье багажа, шум, крик и смех... Этот смех раздражал её до боли... Наконец прозвенел третий звонок, раздался свисток, визг паровика: рванулась цепь...
   Анна забыла о своих соседях в вагоне и, на лёгкой качке езды вдыхая в себя свежий воздух, опять стала думать.
   "Да, на чём я остановилась? На том, что я не могу придумать положения, в котором жизнь не была бы мученьем, что все мы созданы затем, чтобы мучиться, и что мы все знаем это и всё придумываем средства, как бы обмануть себя. А когда видишь правду, что же делать?"
   - На то дан человеку разум, чтоб избавиться от того, что его беспокоит, - сказала по-французски дама...
   Эти слова как будто ответили на мысль Анны...
   "Да, очень беспокоит меня, и на то дан разум, чтоб избавиться; стало быть, надо избавиться. Отчего же не потушить свечу, когда смотреть больше нечего, когда гадко смотреть на всё это? Но как?.."
   Когда поезд подошёл к станции, Анна вышла в толпе других пассажиров... стараясь вспомнить, зачем она сюда приехала и что намерена была делать... Вспомнив, что она хотела ехать дальше, если нет ответа, она остановила одного артельщика и спросила, нет ли тут кучера с запиской к графу Вронскому.
   - Граф Вронский? От них сейчас тут были. Встречали княгиню Сорокину с дочерью...
   В то время как она говорила с артельщиком, кучер... подошёл к ней и подал записку. Она распечатала, и сердце её сжалось ещё прежде, чем она прочла.
   "Очень жалею, что записка не застала меня. Я буду в десять часов"...
   "Так! Я этого ждала!"...
   - Хорошо, так поезжай домой...
  
   "Нет, я не дам тебе мучить себя", - подумала она, обращаясь с угрозой не к нему, не к самой себе, а к тому, кто заставлял её мучиться, и пошла по платформе мимо станции...
   Начальник станции, проходя, спросил, едет ли она...
   "Боже мой, куда мне?" - всё дальше и дальше уходя по платформе, думала она. У конца она остановилась... Подходил товарный поезд. Платформа затряслась, и ей показалось, что она едет опять.
   И вдруг, вспомнив о раздавленном человеке в день её первой встречи с Вронским, она поняла, что ей надо делать. Быстрым, легким шагом спустившись по ступенькам, она остановилась подле вплоть мимо её проходящего поезда. Она смотрела на низ вагонов, на винты и цепи и на высокие чугунные колёса медленно катившегося первого вагона и глазомером старалась определить середину между передними и задними колёсами и ту минуту, когда середина эта будет против неё.
   "Туда!.. Туда, на самую середину, и я накажу его и избавлюсь от всех и от себя"... Она перекрестилась... Привычный жест крестного знамения вызвал в душе её целый ряд девичьих и детских воспоминаний, и вдруг мрак, покрывавший для неё всё, разорвался, и жизнь предстала ей на мгновение со всеми её светлыми прошедшими радостями. Но она не спускала глаз с колёс подходящего второго вагона. И ровно в ту минуту, как середина между колёсами поравнялась с нею, она... упала под вагон на руки и лёгким движением, как бы готовясь тотчас же встать, опустилась на колена. И в то же мгновение она ужаснулась тому, что делала. "Где я? Что я делаю? Зачем?" Она хотела подняться, откинуться; но что-то огромное, неумолимое толкнуло её в голову и потащило за спину...
   "Господи, прости мне всё!" - проговорила она, чувствуя невозможность борьбы...
  
   Прошло почти два месяца. Была уже половина жаркого лета, а Сергей Иванович только теперь собрался выехать из Москвы. В жизни Сергея Ивановича происходили за это время свои события. Уже год тому назад была кончена его книга, плод шестилетнего труда, озаглавленная: "Опыт обзора основ и форм государственности в Европе и в России"... Сергей Иванович ожидал, что книга его появлением своим должна будет произвести серьёзное впечатление на общество и если не переворот в науке, то во всяком случае сильное волнение в учёном мире... Книга эта после тщательной отделки была издана в прошлом году и разослана книгопродавцам... Сергей Иванович зорко, с напряжённым вниманием следил за тем первым впечатлением, какое произведёт его книга в обществе и в литературе... Сергей Иванович видел, что его шестилетнее произведение, выработанное с такою любовью и трудом, прошло бесследно...
   Положение Сергея Ивановича было ещё тяжелее оттого, что, окончив книгу, он не имел более кабинетной работы, занимавшей прежде большую часть его времени. Сергей Иванович был умён, образован, здоров, деятелен и не знал, куда употребить всю свою деятельность... Оставалось ещё много досуга и умственных сил... На его счастье... на смену вопросов иноверцев, американских друзей, самарского голода, выставки, спиритизма стал славянский вопрос, прежде только тлевшийся в обществе, и Сергей Иванович, и прежде бывший одним из возбудителей этого вопроса, весь отдался ему...
   В среде людей, к которым принадлежал Сергей Иванович, в это время ни о чём другом не говорили и не писали, как о славянском вопросе и сербской войне. Всё то, что делает обыкновенно праздная толпа, убивая время, делалось теперь в пользу славян. Балы, концерты, обеды, спичи, дамские наряды, пиво, трактиры - всё свидетельствовало о сочувствии к славянам... Сергей Иванович видел, что славянский вопрос сделался одним из тех модных увлечений, которые всегда, сменяя одно другое, служат обществу предметом занятия; видел и то, что много было людей, с корыстными, тщеславными целями занимавшихся этим делом...
  
   Резня единоверцев и братьев-славян вызвала сочувствие к страдающим и негодование к притеснителям. И геройство сербов и черногорцев, борющихся за великое дело, породило во всём народе желание помочь своим братьям уже не словом, а делом.
  
   Но при том было другое, радостное для Сергея Ивановича явление: это было проявление общественного мнения. Общество определённо выразило своё желание. Народная душа получила выражение. И чем более он занимался этим делом, тем очевиднее ему казалось, что это было дело, долженствующее получить громадные размеры, составить эпоху.
  
   Он посвятил всего себя на служение этому великому делу и забыл думать о своей книге...
  
   Он ехал отдохнуть на две недели, и в самой святая святых народа, в деревенской глуши, насладиться видом того поднятия народного духа, в котором он и все столичные и городские жители были вполне убеждены...
  
   Едва Сергей Иванович с Катавасовым успели подъехать к особенно оживлённой нынче народом станции Курской железной дороги и, выйдя из кареты, осмотреть подъезжавшего сзади с вещами лакея, как подъехали и добровольцы на четырёх извозчиках. Дамы с букетами встретили их и в сопровождении хлынувшей за ними толпы вошли в станцию...
   - Вы тоже приехали проводить?
   - Нет, я сам еду, княгиня. Отдохнуть к брату. А вы всегда провожаете?
   - Да нельзя же!.. Правда, что от вас отправлено уж восемьсот?..
   - Больше восьмисот. Если считать тех, которые отправлены не прямо из Москвы, уже более тысячи...
   - Ну вот. Я и говорила!.. И ведь правда, что пожертвований теперь около миллиона?
   - Больше, княгиня.
   - А какова нынешняя телеграмма? Опять разбили турок.
   - Да, я читал...
   - Вы знаете, граф Вронский, известный... едет с этим поездом... Я видела его. Он здесь; одна мать провожает его. Всё-таки это - лучшее, что он мог сделать...
   Они услыхали громкий голос одного господина, который... говорил речь добровольцам.
  
   "Послужить за веру, за человечество, за братьев наших... На великое дело благословляет вас матушка Москва!"...
  
   Степан Аркадьич, вдруг появившийся в середине толпы...
   - Что вы говорите! - вскрикнул он, когда княгиня казала ему, что Вронский едет в этом поезде. На мгновение лицо Степана Аркадьча выразило грусть, но через минуту, когда... он вошёл в комнату, где был Вронский, Степан Аркадьич уже вполне забыл свои отчаянные рыдания над трупом сестры и видел в Вронском только героя и старого приятеля.
   - Со всеми его недостатками нельзя не отдать ему справедливости... Вот именно вполне русская, славянская натура! Только я боюсь, что Вронскому будет неприятно его видеть. Как ни говорите, меня трогает судьба этого человека. Поговорите с ним дорогой...
   - Да, может быть, если придётся.
   - Я никогда не любила его. Но это выкупает многое. Он не только едет сам, но эскадрон ведёт на свой счёт.
   - Да, я слышал.
   - Вот он!..
   Постаревшее и выражающее страдание лицо Вронского казалось окаменелым...
  
   Во время остановки в губернском городе Сергей Иванович... стал ходить взад и вперёд по платформе... Он увидал у окна старую графиню. Она подозвала к себе Кознышева.
   - Вот еду, провожаю его до Курска...
   - Да, я слышал... какая прекрасная черта с его стороны!..
   - Да после его несчастия что ж ему было делать?
   - Какое ужасное событие!
   - Ах, что я пережила!.. Этого нельзя себе представить! Шесть недель он не говорил ни с кем и ел только тогда, когда я умоляла его. И ни одной минуты нельзя было его оставить одного. Мы отобрали всё, чем он мог убить себя; мы жили в нижнем этаже, но нельзя было ничего предвидеть. Ведь вы знаете, он уже стрелялся из-за неё же...Да, она кончила, как и должна была кончить такая женщина. Даже смерть она выбрала подлую, низкую.
   - Не нам судить, графиня, но я понимаю, как для вас это было тяжело...
   - Ах, не говорите! Я жила у себя в именье, и он был у меня. Приносят записку. Он написал ответ и отослал. Мы ничего не знали, что она тут же была на станции. Вечером, я только ушла к себе, мне моя Мери говорит, что на станции дама бросилась под поезд. Меня как что-то ударило! Я поняла, что это была она. Первое, что я сказала: не говорить ему. Но они уж сказали ему. Кучер его там был и всё видел. Когда я прибежала в его комнату, он был уже не свой - страшно было смотреть на него. Он ни слова не сказал и поскакал туда. Уж я не знаю, что там было, но его привезли как мёртвого. Я бы не узнала его.Полная прострация, говорил доктор.Потом началось почти бешенство.
   Ах, что говорить!.. Ужасное время! Нет, как ни говорите, дурная женщина. Ну что это за страсти какие-то отчаянные! Это всё что-то особенное доказать. Вот она и доказала. Себя погубила и двух прекрасных людей - своего мужа и моего несчастного сына.
   - А что её муж?..
   - Он взял её дочь. Алёша в первое время на всё был согласен. Но теперь его ужасно мучает, что он отдал чужому человеку свою дочь. Но взять назад слово он не может. Каренин приезжал на похороны. Но мы старались, чтоб он не встретился с Алёшей. Для него, для мужа, это всё-таки легче. Она развязала его. Но бедный сын мой отдался весь ей. Бросил всё - карьеру, меня, и тут-то она ещё не пожалела его, а нарочно убила его совсем. Нет, как ни говорите, самая смерть её - смерть гадкой женщины без религии. Прости меня Бог, но я не могу не ненавидеть память её, глядя на погибель сына.
   - Но теперь как он?
   - Это Бог нам помог - эта сербская война. Я старый человек, ничего в этом не понимаю, но ему Бог это послал. Разумеется, мне, как матери, страшно; и главное, на это косо смотрят в Петербурге. Но что же делать! Одно это могло его поднять. Яшвин - его приятель, - он всё проиграл и собрался в Сербию. Он заехал к нему и уговорил его. Теперь это занимает его. Вы, пожалуйста, поговорите с ним...
  
   Вронский ходил по платформе, как зверь в клетке... В эту минуту Вронский в глазах Сергея Ивановича был важный деятель для великого дела, и Кознышев считал своим долгом поощрить его и одобрить. Он подошёл к нему...
   - Не могу ли я вам быть полезным?.. Я... хотел предложить вам свои услуги. Не нужно ли вам письмо к Ристичу, к Милану?
   - О нет!.. Благодарю вас; для того чтоб умереть, не нужно рекомендаций. Нешто к туркам... Я, как человек, тем хорош, что жизнь для меня ничего не стоит. А что физической энергии во мне довольно, чтобы врубиться в каре и смять или лечь, - это я знаю. Я рад тому, что есть за что отдать мою жизнь, которая мне не то что не нужна, но постыла. Кому-нибудь пригодится...
   - Вы возродитесь, предсказываю вам... Избавление своих братьев от ига есть цель, достойная и смерти, и жизни. Дай вам Бог успеха внешнего - и внутреннего мира...
   - Да, как орудие я могу годиться на что-нибудь. Но как человек я - развалина...
  
   И вдруг совершенно другая боль... При взгляде на тендер и на рельсы... ему вдруг вспомнилась она... когда он как сумасшедший вбежал в казарму железнодорожной станции... И он старался вспомнить её такою, какою она была тогда, когда он в первый раз встретил её тоже на станции, таинственною, прелестной, любящею, ищущею и дающею счастье, а не жестоко-мстительною, какою она вспоминалась ему в последнюю минуту. Он старался вспоминать лучшие минуты с нею, но эти минуты были навсегда отравлены.Он помнил её только торжествующую, свершившуюся угрозу никому не нужного, но неизгладимого раскаяния... И рыдания искривили его лицо...
  
   Катавасов и Сергей Иванович на тарантасе, взятом на станции, в двенадцатом часу дня подъехали к крыльцу Покровского дома...
   - Как не совестно не дать знать...
   - Мы прекрасно доехали и вас не беспокоили... А вы по-старому, наслаждаетесь тихим счастьем вне течений в своём тихом загоне...
   - Костя будет рад. Он пошёл на хутор...
   - Всё занимается хозяйством... А нам в городе, кроме сербской войны, ничего не видно...
   - А у нас папа гостит. Он недавно из-за границы приехал...
  
   Наконец... дело уладилось, и мать и ребёнок одновременно почувствовали себя успокоенными и оба затихли...
   - Вы почему же думаете, то он узнаёт?..
   Кити улыбалась тому, что сердцем она знала, что не только он узнаёт, но что он всё знает и понимает, и знает и понимает ещё много такого, чего никто не знает и что она, мать, сама узнала и стала понимать только благодаря ему. Для всех Митя был живое существо, требующее за собой только материального ухода, но для матери он уже давно был нравственное существо, с которым уже была целая история духовных отношений...
   "Да, только будь таким, как твой отец, только таким"...
  
   С той минуты, как при виде любимого умирающего брата Левин в первый раз взглянул на вопросы жизни и смерти сквозь те новые убеждения, которые незаметно для него, в период от двадцати до тридцати четырёх лет, заменили его детские и юношеские верования, - он ужаснулся не столько смерти, сколько жизни без малейшего знания о том, откуда, для чего, зачем и что она такое. Организм, разрушение его, неистребимость материи, закон сохранения силы, развитие - были те слова, которые заменили ему прежнюю веру. Слова эти и связанные с ними понятия были очень хороши для умственных целей; но для жизни они ничего не давали...
   С той минуты, хотя и не отдавая себе в том отчёта и продолжая жить по-прежнему, Левин не переставал чувствовать этот страх за своё незнание.
   Кроме того, он смутно чувствовал, что то, что он называл своими убеждениями, было не только незнание, но что это был такой склад мысли, при котором невозможно было знание того, что ему нужно было...
   Первое время женитьба, новые радости и обязанности, узнанные им, совершенно заглушили эти мысли; но в последнее время... Левину всё чаще и чаще, настоятельнее и настоятельнее стал представляться требовавшийся разрешения вопрос.
   Вопрос для него состоял в следующем: "Если я не признаю тех ответов, которые даёт христианство на вопросы моей жизни, то какие я признаю ответы?" И он никак не мог найти во всём арсенале своих убеждений не только каких-нибудь ответов, но ничего похожего на ответ...
   Невольно,бессознательно для себя, он теперь во всякой книге, во всяком разговоре, во всяком человеке искал отношения к этим вопросам и разрешения их.
   Более всего его при этом изумляло и расстраивало то, что большинство людей его круга и возраста, заменив, как и он, прежние верования такими же, как и он, новыми убеждениями, не видели в этом никакой беды и были совершенно довольны и спокойны. Так что, кроме главного вопроса, Левина мучили ещё другие вопросы: искренни ли эти люди? Не притворяются ли они? Или не иначе ли как-нибудь, яснее, чем он, понимают они те ответы, которые даёт наука на занимающие его вопросы? И он старательно изучал и мнения этих людей, и книги, которые выражали эти ответы.
   Одно, что он нашёл с тех пор, как вопросы эти стали занимать его, это было то, что он ошибался, предполагая по воспоминаниям своего юношеского университетского круга, что религия уж отжила своё время и что её более не существует. Все хорошие по жизни, близкие ему люди верили...
   Кроме того, во время родов жены с ним случилось необыкновенное для него событие. Он, неверующий, стал молиться в и в ту минуту, как он молился, верил. Но прошла эта минута, и он не мог дать этому тогдашнему настроению никакого места в своей жизни...
   Он был в мучительном разладе с самим собою и напрягал все душевные силы, чтобы выйти из него.
  
   Мысли эти томили и мучили его то слабее, то сильнее, но никогда не покидали его. Он читал и думал, и чем больше он читал и думал, тем дальше чувствовал себя от преследуемой им цели.
  
   В последнее время в Москве и в деревне, убедившись, что в материалистах он не найдёт ответа, он перечитал и вновь прочёл и Платона, и Спинозу, и Канта, и Шеллинга, и Гегеля, и Шопенгауэра - тех философов, которые не материалистически объясняли жизнь...
   Дух, воля, свобода, субстанция...
   Брат Сергей Иванович посоветовал ему прочесть богословские сочинения Хомякова... Его поразила сначала мысль о том, что постижение божественных истин не дано человеку, но дано совокупности людей, объединённых любовью, - Церкви... Но прочтя потом историю Церкви католического писателя и историю Церкви православного писателя и увидав, что обе Церкви, непогрешимые по сущности своей, отрицают одна другую, он разочаровался и в хомяковском учении о Церкви, и это здание рассыпалось таким же прахом, как и философские постройки...
  
   "Без знания того, что я и зачем я здесь, нельзя жить. А знать я этого не могу, следовательно, нельзя жить"...
  
   И, счастливый семьянин, здоровый человек, Левин был несколько раз так близок к самоубийству, что спрятал шнурок, чтобы не повеситься на нём, и боялся ходить с ружьём, чтобы не застрелиться.
   Но Левин не застрелился и не повесился, и продолжал жить...
  
   Когда Левин думал о том, что он такое и для чего он живёт, он не находил ответа и приходил в отчаяние; но когда он переставал спрашивать себя об этом, он как будто знал и что он такое, и для чего он живёт, потому что твёрдо и определённо действовал и жил; даже в это последнее время он гораздо твёрже и определённее жил, чем прежде...
  
   Прежде (это началось почти с детства и всё росло до полной возмужалости), когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро для всех, для человечества, для России, для губернии, для всей деревни, он замечал, что мысли об этом были приятны, но сама деятельность всегда бывала нескладная, не было полной уверенности в том, что дело необходимо нужно, и сама деятельность, казавшаяся сначала столь большою, всё уменьшаясь и уменьшаясь, сходила на нет; теперь же, когда он после женитьбы стал более и более ограничиваться жизнью для себя, он, хотя и не испытывал более никакой радости при мысли о своей деятельности, чувствовал уверенность, что дело его необходимо, видел, что оно спорится гораздо лучше, чем прежде, и что оно всё становится больше и больше...
  
   Так он жил, не зная и не видя возможности знать, что он такое и для чего живёт на свете, и мучаясь этим незнанием до такой степени, что боялся самоубийства, и вместе с тем твёрдо прокладывая свою собственную, определённую дорогу в жизни...
  
   Было самое спешное рабочее время, когда во всём народе проявляется такое необыкновенное напряжение самопожертвования в труде, какое не проявляется ни в каких других условиях жизни и которое высоко ценимо бы было, если бы люди, проявляющие эти качества, сами ценили бы их, если б оно не повторялось каждый год и если бы последствия этого напряжения не были так просты...
  
   Скосить и сжать рожь и овёс и свезти, докосить луга, передвоить пар, обмолотить семенаи посеять озимое - всё это кажется просто и обыкновенно; а, чтобы успеть сделать всё это, надо, чтобы от старого до малого все деревенские люди работали не переставая в эти три-четыре недели втрое больше, чем обыкновенно, питаясь квасом, луком и чёрным хлебом, молотя и возя снопы по ночам и отдавая сну не более двух-трёх часов в сутки.
  
   И каждый год это делается по всей России...
  
   - Люди разные, один человек только для нужды своей живёт, хоть бы Митюха, только брюхо набивает, а Фоканыч - правдивый старик. Он для души живёт. Бога помнит...
   - Как Бога помнит? Как для души живёт?..
   - Известно как, по правде, по-божью. Ведь люди разные. Вот хоть вас взять, тоже не обидите человека...
  
   Новое радостное чувство охватило Левина. При словах мужика о том, что Фоканыч живёт для души, по правде, по-божью,неясные, но значительные мысли толпою как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь к одной цели, закружились в его голове, ослепляя его своим светом.
  
   Левин шёл большими шагами по большой дороге, прислушиваясь не столько к своим мыслям (он не мог ещё разобрать их), сколько к душевному состоянию, прежде никогда им не испытанному.
   Слова, сказанные мужиком, произвели в его душе действие электрической искры, вдруг преобразившей и сплотившей в одно целое рой разрозненных отдельных мыслей, никогда не перестававших занимать его. Мысли эти незаметно для него самого занимали его и в то время, когда он говорил об отдаче земли.
   Он чувствовал в своей душе что-то новое и с наслаждением ощупывал это новое, не зная ещё, что это такое.
   "Не для нужд своих жить, а для Бога. Для какого Бога? Для Бога... Он сказал, что не надо жить для своих нужд, то есть что не надо жить для того, что мы понимаем, к чему нас влечёт, чего нам хочется, а надо жить для чего-то непонятного, для Бога, которого никто ни понять, ни определить не может? И что же? Я не понял этих бессмысленных слов Фёдора? А поняв, усомнился в их справедливости? Нашёл их глупыми, неясными, неточными?
   Нет, я понял его и совершенно так, как он понимает, понял вполне и яснее, чем я понимаю что-нибудь в жизни, и никогда в жизни не сомневался и не могу усомниться в этом. И не я один, а все, весь мир, одно это вполне понимают и в одном этом не сомневаются и всегда согласны...
  
   Неужели я нашёл разрешение всего, неужели кончены теперь мои страдания? Чувство это было так радостно, что оно казалось ему невероятным...
   "Да, надо опомниться и обдумать... Что радует меня? Что я открыл? Прежде я говорил, что в моём теле, в теле этой травы и букашки совершается по физическим, химическим, физиологическим законам обмен материи. И во всех нас, вместе с осинами, и с облаками, и с туманными пятнами, совершается развитие. Развитие из чего? Во что? Бесконечное развитие и борьба?.. Точно может быть какое-нибудь развитие и борьба в бесконечном! И я удивлялся, что, несмотря на самое большое напряжение мысли по этому пути, мне всё-таки не открывается смысл жизни, смысл моих побуждений и стремлений. А смысл моих побуждений во мне так ясен, что я постоянно живу по нём, и я удивился и обрадовался, когда мужик мне высказал его: жить для Бога, для души.
  
   Я ничего не открыл. Я только узнал то, что я знаю. Я понял ту силу, которая не в одном прошедшем дала мне жизнь, но теперь даёт мне жизнь. Я освободился от обмана, я узнал хозяина"...
  
   Он жил (не сознавая этого) теми духовными истинами, которые он всосалс молоком, а думал, не только не признавая этих истин, но старательно обходя их. Теперь ему ясно было, что он мог жить только благодаря тем верованиям, в которых он был воспитан.
  
   "Что бы я был такое и как бы прожил свою жизнь, если бы не имел этих верований, не знал, что надо жить для Бога, а не для своих нужд? Я бы грабил, лгал, убивал. Ничего из того, что составляет главные радости моей жизни, не существовало бы для меня"...
  
   "Я искал ответа на мой вопрос. А ответа на мой вопрос не могла мне дать мысль, - она несоизмерима с вопросом. Ответ мне дала сама жизнь, в моём знании того, что хорошо и что дурно. А знание это я не приобрёл ничем, но оно дано мне вместе со всеми, дано потому, что я ниоткуда не мог взять его.
   Откуда взял я это? Разумом, что ли, дошёл я до того, что надо любить ближнего и не душить его? Мне сказали это в детстве, и я радостно поверил, потому что мне сказали то, что было у меня в душе. А кто открыл это? Не разум. Разум открыл борьбу за существование и закон, требующий того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний. Это вывод разума. А любить другого не мог открыть разум, потому что это неразумно"...
  
   "Да, гордость... И не только гордость ума, а глупость ума. А главное - плутовство, именно плутовство ума. Именно мошенничество ума"...
  
   "Да, то, что я знаю, я знаю не разумом, а это дано мне, открыто мне, и я знаю это сердцем, верою в то главное, что исповедует Церковь... И ему теперь казалось, что не было ни одного из верований Церкви, которое бы нарушало главное - веру в Бога, в добро как единственное назначение человека...
   Неужели это вера? Боже мой, благодарю Тебя!"...
  
   Ему казалось, что теперь его отношения со всеми людьми уже будут другие...
  
   Как телесная сила была вся цела в нём, так и цела была вновь сознанная им его духовная сила...
  
   - А ты знаешь, Костя, с кем Сергей Иванович ехал сюда? С Вронским! Он едет в Сербию.
   - Да ещё не один, а эскадрон ведёт на свой счёт.
   - Это ему идёт. А разве всё едут ещё добровольцы?
   - Да ещё как! Вы бы видели, что вчера было на станции!
   - Ну, это-то как понять? Ради Христа объясните мне, куда едут все эти добровольцы, с кем они воюют?
   - С турками...
   - Но кто же объявил войну туркам?..
   - Никто не объявлял войны, а люди сочувствуют страданиям ближних и желают помочь им...
   - Но частные люди не могут принимать участия в войне без разрешения правительства...
   - Ну-с, какова ваша теория? Почему частные люди не имеют права?
   - Да моя теория та: война, с одной стороны, есть такое животное, жестокое, ужасное дело, что ни один человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность начало войны, а может только правительство, котороепризвано к этому и приводится к войне неизбежно. С другой стороны, и по науке, и по здравому смыслу, в государственных делах, в особенности в деле войны, граждане отрекаются от своей личной воли...
   - В том-то и штука, что может быть случай, когда правительство не исполняет воли граждан, и тогда общество заявляет свою волю...
   - Напрасно ты так ставишь вопрос. Тут нет объявления войны, а просто выражение человеческого, христианского чувства. Убивают братьев, единокровных и единоверцев. Ну, положим, даже не братьев, не единоверцев, а просто детей, женщин, стариков, чувство возмущается, и русские люди бегут, чтобы помочь прекратить эти ужасы...
   - В народе живы предания о православных людях, страдающих под игом "нечестивых агарян". Народ услыхал о страданиях своих братий и заговорил.
   - Может быть, но я не вижу этого; я сам народ, и я не чувствую этого...
   - Вот и я. Я жил за границей, читал газеты и, признаюсь, ещё до болгарских ужасов никак не понимал, почему все русские так вдруг полюбили братьев-славян, а я никакой к ним любви не чувствую? Я очень огорчился, думал, что я урод или так Карлсбад на меня действует. Но, приехав сюда, я успокоился, вижу, что и кроме меня есть люди, интересующиеся только Россией, а не братьями-славянами...
   - Личные мнения тут ничего не значат. Нет дела до личных мнений, когда вся Россия - народ выразил свою волю.
   - Да извините меня. Я этого не вижу. Народ и знать не знает...
   - Нет, папа... как же нет? А в воскресенье в церкви?.. Уж не может быть, чтобы все...
   - Да что же в воскресенье в церкви? Священнику велели прочесть. Он прочёл. Они ничего не поняли, вздыхали, как при всякой проповеди. Потом им сказали, что вот собирают на душеспасительное дело в церкви, ну они вынули по копейке и дали. А на что - они сами не знают.
   - Народ не может не знать; сознание своих судеб всегда есть в народе, и в такие минуты, как нынешние, оно выясняется ему...
   - Мы видели и видим сотни и сотни людей, которые бросают всё для того, чтобы послужить правому делу, приходят со всех концов России и прямо и ясно выражают свою мысль и цель. Они приносят свои гроши или сами идут и прямо говорят зачем. Что же это значит?
   - Значит, по-моему, что в восьмидесятимиллионном народе всегда найдутся не сотни, как теперь, а десятки тысяч людей, потерявших общественное положение, бесшабашных людей, которые всегда готовы - в шайку Пугачёва, в Хиву, в Сербию...
   - Я тебе говорю, что не сотни и не люди бесшабашные, а лучшие представители народа!.. А пожертвования? Тут уж прямо весь народ выражает свою волю.
   - Это слово "народ" так неопределённо. Писаря волостные, учителя и из мужиков один на тысячу, может быть, знают, о чём идёт дело. Остальные же восемьдесят миллионов не только не выражают своей воли, но не имеют ни малейшего понятия, о чём им надо бы выражать свою волю. Какое же мы имеем право говорить, что это воля народа?
   - Да, если ты хочешь арифметическим путём узнать дух народа, то разумеется, достигнуть этого очень трудно. И подача голосов не введена у нас и не может быть введена, потому что не выражает воли народа; но для этого есть другие пути. Это чувствуется в воздухе, это чувствуется сердцем. Не говорю уже о тех подводных течениях, которые двинулись в стоячем море народа и которые ясны для всякого непредубеждённого человека; взгляни на общество в тесном смысле. Все разнообразнейшие партии мира интеллигенции, столь враждебные прежде, все слились в одно. Всякая рознь кончилась, все общественные органы говорят одно и то же, все почуяли стихийную силу, которая захватила их и несёт в одном направлении.
   - Да это газеты все одно говорят это правда. Да уж так-то всё одно что точно лягушки перед грозой. Из-за них и не слыхать ничего.
   - Лягушки ли, не лягушки, - я газет не издаю и защищать их не хочу, но я говорю о единомыслии в мире интеллигенции...
   - Ну, про единомыслие ещё другое можно сказать. Вот у меня зятёк, Степан Аркадьич, вы его знаете. Он теперь получает место члена от комитета комиссии и ещё что-то, я не помню. Только делать там нечего - а восемь тысяч жалованья. Попробуйте, спросите у него, полезна ли его служба, - он вам докажет, что самая нужная. И он правдивый человек, но нельзя же не верить в пользу восьми тысяч... Так-то и единомыслие газет. Мне это растолковали: как только война, то им вдвое дохода. Как же им не считать, что судьбы народа и славян... и всё это?
   - Я не люблю газет многих, но это несправедливо...
   - Я только бы одно условие поставил... AlphonseKarrпрекрасно это писал перед войной с Пруссией.
  
   "Вы считаете, что война необходима? Прекрасно. Кто проповедует войну - в особый, передовой легион и на штурм, в атаку, впереди всех!"...
  
   - А коли побегут, так сзади картечью или казаков с плетьми поставить...
   - Каждый член общества призван делать своё, свойственное ему дело. И люди мысли исполняют своё дело, выражая общественное мнение. И единодушие и полное выражение общественного мнения есть заслуга прессы и вместе с тем радостное явление... Теперь слышен голос русского народа, который готов встать, как один человек, и готов жертвовать собой для угнетённых братьев; это великий шаг и задаток силы.
   - Но ведь не жертвовать только, а убивать турок. Народ жертвует и всегда готов жертвовать для своей души, а не для убийства.
   - Как для души? Это, понимаете, для естественника затруднительное выражение. Что же такое душа?..
   - "Я не мир, а меч принёс", говорит Христос...
  
   Левин видел, что убедить их нельзя, и ещё менее видел возможности самому согласиться с ними... Он не мог согласиться с этим. Потому что... он вместе с народом не знал, не мог знать того, в чём состоит общее благо, но твёрдо знал, что достижение этого общего блага возможно только при строгом исполнении того закона добра, который открыт каждому человеку, и потому не мог желать войны и проповедовать для каких бы то ни было общих целей...
  
   План Сергея Ивановича о том, как освобождённый сорокамиллионный мир славян должен вместе с Россией начать новую эпоху в истории, как нечто совершенно новое для него, очень интересовал его... Все эти соображения о значении славянского элемента во всемирной истории...
  
   "Да, одно очевидное, несомненное проявление Божества - это законы добра, которые явлены миру откровением, и которые я чувствую в себе, и в признании которых я не то что соединяюсь, а волею-неволею соединён с другими людьми в одно общество верующих, которое называют Церковью. Ну а евреи, магометане, конфуцианцы, буддисты - что же они такое?.. Неужели эти сотни миллионов людей лишены того лучшего блага, без которого жизнь не имеет смысла? Но о чём же я спрашиваю? Я спрашиваю об отношении к Божеству всех разнообразных верований всего человечества. Я спрашиваю об общем проявлении Бога для всего мира со всеми этими туманными пятнами...
  
   Вера - не вера - я не знаю, что это такое, - но чувство это так же незаметно вошло страданиями и твёрдо засело в душе.
  
   Так же буду сердиться, так же буду спорить, буду некстати высказывать свои мысли, так же будет стена между святая святых моей души и другими, так же буду обвинять... и раскаиваться, так же буду не понимать разумом, зачем я молюсь, и буду молиться, - но жизнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута её - не только не бессмысленна, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в неё!"
  
   ---------------------------
  
   "Небывалое! Неслыханное! Я снял фильм не о политике, а о любви!.. О самом возвышенном чувстве!..
   - Тематика фильма действительно вам не свойственна. Что подвигло ею заняться?
   - Встречаются два человека - он и она. Банальнейшая, казалось бы, вещь - и вдруг их жизнь резко меняется. Просто потому, что они посмотрели друг на друга. И - бабах! Будто бомба взорвалась... И так, как у них было раньше, быть уже не может. И дальнейшая их жизнь становится совершенно другой. Иногда ВСЯ жизнь! И при этом нет никакой гарантии вечного счастья... Книг и фильмов об этом создано немало. Вот и я написал сценарий...
   - То есть любовь - это скорее катастрофа, нежели счастье?
   - "Все страсти являются болезнями, и их жертвы страдают умственными недугами", - это сказал Цицерон 2000 лет тому назад. И современная медицина определяет состояние влюблённости, как "...резкое нарушение психики, тормозящее работу мозга". Но сколько мудрые люди ни стремились к "уничтожению страстей", а любовь до сих пор управляет миром. Героиня фильма девушка отдалась своему чувству всей душой. В какой-то степени эта история напоминает сюжет романа Льва Николаевича Толстого "Анна Каренина". И там, и там речь идёт о сильном чувстве, о страсти, нарушающей и разрушающей все запреты и условности, существующие в обществе. Ломающей даже жизни... И всё же любовь - это величайший дар, данный человеку.
   - В фильме речь о любовном треугольнике - героиня изменяет своему супругу с новым возлюбленным. Сейчас много говорят о кризисе института семьи. Как вы считаете, брак действительно потерял свой изначальный смысл?
   - Немалую роль в том, что брак стал более свободным, сыграло экономическое раскрепощение женщины. Очевидно же - когда она получает самостоятельность, финансовую независимость, ей ни к чему терпеть непристойные выходки мужа или его несносный характер. Семья теперь должна держаться не на страхе остаться без средств к существованию, а на взаимных любви и уважении. И это гораздо сложнее... Семья - это важнейшая составляющая жизни общества, основа государства! Она даже структурно устроена как государство: есть президент и премьер-министр, которые после некоторых дебатов принимают решения. И есть где-то там внизу народ - детишки, на который эти решения спускают сверху... Поэтому семья во всех странах является одним из основополагающих институтов... Государство обязано поддерживать базовую ячейку общества. Тогда, возможно, не произойдёт обесценивания семейных ценностей...
   - Вернёмся к вашей картине. Вы сами как бы определили жанр фильма?
   - Это чистой воды драма. Без приставки "мело". Тот жанр, который сегодня так редко присутствует на экранах.
   - На какого зрителя рассчитана лента?
   - Я постарался приложить максимум усилий, чтобы смотреть мой новый фильм было интересно всем. Конечно, хотелось бы, чтобы в кинотеатры пришла и молодёжь... Хотя новое поколение любит спецэффекты, экшен. Но экшен в фильме тоже будет. Как и драки, и пистолеты... Однако всё-таки в основе сюжета - отношения. Потому что, как говорил Станиславский,
   "Единственное, что стоит смотреть, - это жизнь человеческого духа".
   ------------------------------
   "Прошло уже более десяти лет со времени окончания "Анны Каренины" (1877 год), когда началась работа Толстого над его последним романом - "Воскресение" (1890 год). В это десятилетие совершился так называемый "кризис" Толстого, кризис его жизни, идеологии и художественного творчества. Толстой отказался от собственности (в пользу семьи), признал ложными свои прежние убеждения и взгляды на жизнь, отказался от своих художественных произведений.
   Очень остро, именно, как "кризис Толстого", воспринималась вся эта ломка мировоззрения и жизни современниками писателя... Основы этого переворота были заложены уже в раннем творчестве Толстого, уже тогда, в 1850-х и 1860-х годах, отчётливо намечались те тенденции, которые в 1880-х годах нашли своё отражение в "Исповеди", в народных рассказах, в религиозно-философских трактатах и в радикальной ломке жизненного строя. Этот перелом нельзя понимать только как событие личной жизни Толстого: перелом был подготовлен и стимулирован теми сложными социально-экономическими и идеологическими процессами, которые совершались в русской общественной жизни и которые требовали от писателя, сложившегося в иную эпоху, изменения всей творческой ориентации. В восьмидесятые годы и произошла социальная переориентация идеологии и художественного творчества Толстого. Она была неизбежным ответом на изменившиеся условия эпохи.
   Мировоззрение Толстого, его художественное творчество и самый стиль его жизни всегда, уже с первых его литературных выступлений, носили характер оппозиции господствующим направлениям современности. Он начал как "воинствующий архаист", как защитник традиций и принципов 18-го века, Руссо и ранних сентименталистов. Сторонником отживших начал он был и как защитник патриархально-помещичьего строя с его крепостною основой, и как непримиримый враг наступающих новых либерально-буржуазных отношений. Для Толстого 1850-х и 1860-х годов даже такой представитель дворянской литературы как Тургенев казался слишком демократичным. Патриархально организованное поместье, патриархальная семья и все те человеческие отношения, которые развивались в этих формах, отношения полуидеализированные и лишённые какой-то последней исторической конкретности, находились в центре идеологии и художественного творчества Толстого.
   Как реальная социально-экономическая форма, патриархальное поместье находилось в стороне от большой дороги истории. Но Толстой не стал сентиментальным бытописателем догорающей жизни феодально-помещичьих гнёзд. Если романтика умирающего феодализма и вошла в "Войну и мир", то, конечно, она не задаёт тон этому произведению. Патриархальные отношения и вся связанная с ними у Толстого богатая симфония образов, переживаний и чувств, вместе с особым пониманием природы и её жизни в человеке, в его творчестве с самого начала служили лишь той полу-реальной, полу-символической канвой, в которую рукой писателя сама эпоха вплетала нити иных социальных миров, иных отношений. Толстовская усадьба - это не косный мир реального помещика-крепостника, мир, враждебно замкнувшийся от наступающей новой жизни, слепой и глухой ко всему в ней. Нет, это - не лишённая некоторой условности позиция писателя, куда свободно проникают иные социальные голоса эпохи 1860-х годов, этой самой многоголосой и напряжённой эпохи русской идеологической жизни. Только от такой полу-стилизованной феодальной усадьбы творческий путь Толстого мог неуклонно вести к крестьянской избе. Поэтому и критика наступающих капиталистических отношений и всего того, что сопутствует этим отношениям в человеческой психологии и в угодливой идеологической мысли, в творчестве Толстого, с самого начала имела под собой более широкий социальный базис, чем крепостническое поместье. И другая сторона толстовского художественного мира - положительное изображение телесно-душевной жизни людей, та буйная радость жизни, которая проникает собой всё творчество Толстого до кризиса, - была в значительной степени выражением тех новых общественных сил и отношений, которые в эти годы бурно прорвались на арену истории. Поэтому Толстой, во многом близкий славянофилам, был в то же время и понятен, и близок, более близок, чем Тургенев, разночинной интеллигенции 1850-х - 1860-х годов, Чернышевскому, Некрасову и другим, умевшим прослышать в его творчестве социальные тона.
   Такова была сама эпоха. Умирающему крепостническому строю противостоял ещё слабо дифференцированный идеологический мир новых общественных групп. Капитализм ещё не умел расставить социальные силы по своим местам, их идеологические голоса ещё смешивались и многообразно переплетались, особенно в художественном творчестве. Писатель в то время мог иметь широкий социальный базис, правда, уже таящий в себе внутренние противоречия, но ещё латентные, нераскрывшиеся, как они ещё не раскрылись до конца в самой экономике эпохи. Эпоха нагромождала противоречия, но её идеология, в особенности художественная, во многом оставалась ещё наивной, так как противоречия ещё не раскрылись, не актуализовались.
   На этом широком, ещё скрыто противоречивом социальном базисе и выросли монументальные художественные произведения Толстого, полные тех же внутренних противоречий, но наивные, не сознающие их и потому титанически богатые, насыщенные социально-разнородными образами, формами, точками зрения, оценками. Такова эпопея Толстого "Война и мир", таковы все его повести и рассказы, такова ещё и "Анна Каренина".
   Уже в 1870-х годах... капитализм укладывался, с жестокою последовательностью расставляя социальные силы по своим местам, разобщая идеологические голоса, делая их более чёткими, возводя резкие грани. Этот процесс обостряется в 1880-х и 1890-х годах. В это время русская общественность окончательно разделяется. Закоренелые дворянско-помещичьи охранители, буржуазные либералы всех оттенков, народники, марксисты взаимно разграничиваются, вырабатывают свою идеологию, которая в процессе обостряющейся классовой борьбы становится всё более и более чёткой. Творческая личность должна теперь не двусмысленно ориентироваться в этой общественной борьбе, чтобы остаться творческой.
   Тому же внутреннему кризису дифференциации и актуализации скрытых противоречий подвергаются и художественные формы. Эпопея, объединяющая в себе в ровном свете художественного приятия мир Николая Ростова и мир Платона Каратаева, мир Пьера Безухова и мир старого князя Болконского, или роман, где Левин, оставаясь помещиком, находит успокоение от своих внутренних тревог в мужицком боге, - к 1890-ым годам уже не возможны. Все эти противоречия так же раскрылись и обострились в самом творчестве, изнутри разрывая его единство, как онираскрылись и обострились в объективной социально-экономической действительности.
   В процессе этого внутреннего кризиса как самой идеологии Толстого, так и его художественного творчества начинаются попытки ориентировать их на патриархального крестьянина... Толстой - идеолог, моралист, проповедник сумел перестроить себя на новый социальный лад и стал выразителем многомиллионной крестьянской стихии... Художественное творчество начинает отступать на задний план сравнительно с моральными и религиозно-философскими трактатами...
   "Ах, скорей, скорей бы кончить этот роман, "Анну Каренину" и начать новое. Мне теперь так ясна моя мысль. Чтоб произведение было хорошо, надо любить в нём главную, основную мысль. Так в "Анне Карениной" я люблю мысль семейную, в "Войне и мире" любил мысль народную, вследствие войны 1812 года; а теперь мне так ясно, что в новом произведении я буду любить мысль русского народа в смысле силы завладевающей"...
   Толстой всё более и более отходит от литературы и отливает своё мировоззрение в формы трактата, публицистических статей, в сборники изречений мыслителей... Все художественные произведения этого периода ("Смерть Ивана Ильича", "Крейцерова соната" и другие) написаны в его старой манере, но с резким преобладанием критического, разоблачающего момента и отвлечённого марализирования... В эти годы напряжённой борьбы за социальную переориентацию художественного творчества рождается и замысел "Воскресения"...
   "Война и мир" - роман семейно-исторический (с уклоном в эпопею).
   "Анна Каренина" - роман семейно-психологический.
   "Воскресение" - роман социально-идеологический.
   По своим жанровым признакам роман "Воскресение относится к той же группе, что и роман Чернышевского "Что делать?" или Герцена - "Кто виноват?"... В основе такого романа лежит идеологический тезис о желанном и должном социальном устройстве. С точки зрения этого тезиса даётся принципиальная критика всех существующих общественных отношений и форм. Эта критика действительности сопровождается или перебивается и непосредственными доказательствами тезисов в форме отвлечённых рассуждений или проповеди, а иногда попытками изображения утопического идеала...
   С самого начала его мучило и ставило перед ним тяжёлый вопрос не столько само социальное зло, сколько его личное участие в этом зле. Именно к этому вопросу о личном участии в царящем зле с самого начала прикованы его все переживания и все искания. Как прекратить это участие, как освободиться от комфорта, поглощающего столько чужого труда, как освободиться от земельной собственности, связанной с эксплуатацией крестьян, освободиться от исполнения общественных обязанностей, служащих закреплению порабощения, но прежде и важнее всего - как искупить своё позорное прошлое, свою вину?
  
   Этот вопрос о личном участии в зле заслоняет само объективно существующее зло, делает его чем-то подчинённым, чем-то второстепенным по сравнению с задачами личного покаяния и личного совершенствования. Объективная действительность с её объективными задачами растворяется и поглощается внутренним делом с его субъективными задачами покаяния, очищения, личного нравственного воскресения. С самого начала произошла роковая подмена вопроса: вместо вопроса об объективном зле был поставлен вопрос о личном участии в нём.
   Идеология указывает субъективный выход покаявшемуся эксплуататору, не покаявшихся призывает к покаянию. Вопрос об эксплуатируемых и не возникал. Им хорошо, они ни в чём не виноваты, на них приходится смотреть с завистью...
   Мужики, больные и пухнущие от голода, - жалки, но им хорошо, потому что им не стыдно. Мотив зависти к тем, которым в мире социального зла нечего стыдиться, красною нитью проходит через дневники и письма Толстого этого времени...
  
   ЧИТАЙТЕ КНИГУ - СМОТРИТЕ ФИЛЬМ!
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

8

  
  
  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"