В детстве я очень любила животных. Сейчас я их тоже люблю, но более сдержанно. А тогда, лет в пять, каждую кошку, которая попадалась мне, я норовила погладить. И все эти поглаживания закончились тем, что я подхватила стригущий лишай.
Едем мы с мамкой из кожного диспансера. Мама периодически отчитывает меня:
— Сколько раз говорила я тебе: не трогай кису!..
А я почти не слушаю ее, все вспоминаются мне плакаты, виденные в коридоре диспансера. Я была тогда первоклассницей и восхищенно читала названия болезней, написанные огромными буквами. И вдруг я выдаю звонким голосом. На весь трамвай:
— Мама, хорошо, что у меня хоть лишай, а не врожденный сифилис!
Нам тут же уступают место, а полтрамвая выходит явно не на своей остановке, предпочитая компании лишайного ребенка пешую прогулку в две-три остановки.
Много лука!
Пыльный уфимский вокзал. Жара ужасная! Жду поезда. Ждать три с половиной часа. Грустно. Хочется пить. Попьешь — хочется в туалет. И так проходит два часа. Теперь вот захотелось есть. Подхожу к ларьку, в котором торгует волосатый грузин, протягиваю ему деньги.
— Что вам? — спрашивает продавец.
— Пирожки с мясом есть?
— Есть только с мясом и с луком.
— Ну, давайте... — говорю я неуверенно. Странновато звучит: «С мясом и с луком».
Беру теплый мягонький пирожок, сажусь на лавочку. Откусываю. Мяса — ищи-свищи. Подхожу к ларьку, говорю грузину:
— Почему один лук?
Глубоко оскорбленный, он восклицает:
— Дорогая, зачем обижаешь! Почему одын лук? Много лука!
Что тут скажешь? Лука, действительно, много.
— Давайте еще один пирожок, — дружелюбно сказала я. — С картошкой есть?
— Только с чесноком и с картошкой.
Садитесь, садитесь!..
Раннее утро. Еду в трамвае. На удивление вагон набит под завязку. Сиденья все заняты, а в проходах — настоящая борьба за выживание. Полная кондукторша удивительно непринужденно протискивается между задыхающимися от духоты людьми. Я стою ужасно неудобно, на мне почти лежит высокий, как жердь, старичок, ухитряющийся читать в этой давке газету. Впрочем, чего ему, при росте два метра можно и почитать! Меня начинает медленно, но верно тошнить, голова кружится, и вообще, я чувствую себя, говоря мягко, неважнецки. Моя остановка еще далеко, а вид у меня, видимо, такой, что не заметить, что мне нехорошо, невозможно. И замечает это сидящий парень, лет двадцати пяти, не более. Долго смотрит он на меня, оценивает мое состояние, а потом вдруг резко подымается со словами:
— Садитесь!
— Да нет, спасибо, я постою... — неуверенно отказываюсь я.
Но парень настаивает:
— Садитесь, садитесь! Вы не думайте, что места уступают только молодым и красивым.
Топор
Стояло жаркое лето. На воду было больно смотреть, так она горела от лучей. Мы с дядей стояли за домиком. Он курил, я собирала в алюминиевый тазик щепки для печки. К нам подошел дед.
— Нужно дров наколоть, — сказал он повелительным тоном и удалился, шлепая себя по плечу, стараясь отогнать назойливого овода.
Дядя недовольно покряхтел, бросил окурок в траву:
— Пупок, принеси топор.
Я накуксилась, потому что он опять назвал меня этим обидным прозвищем, но все-таки пошла. Мне было тогда года три, и ростом я была от горшка два вершка. Топор для меня был явно неподъемным инструментом. Но все же я упорно ухватилась ручонками за топор и, шатаясь, потащила к дяде. Пока донесла, совсем выбилась из сил, но гордость за сделанное одолела мое детское сердце, и я подняла топор выше, чтобы во всем великолепии предстать перед дядей. Я помню, как он обернулся на мое счастливое «Держи!», помню глаза его, наполненные паническим ужасом, и дикий неистовый вопль. Топор я воткнула ему прямо в ногу, чуть выше колена.
Прошло несколько минут. Он извлек лезвие и, баюкая ногу, сказал обреченно:
— Корявая ты, обе руки левые... Кому расскажи — не поверят.
— Я нечаянно! — плакала я.
— Щас как приласкаю тебя нечаянно по попке! — буркнул он уже беззлобно.
После этого случая дядя не просил меня принести ни топор, ни пилу, ни даже иголку.
Купание на выживание
Две недели, как приехал я в родную деревню. Несмотря на то, что в городе живу уже больше двадцати лет, сохранилась во мне тяга к русской бане, к можжевеловым веникам душистым, к чаю с травами и к купанию в ледяных водах Северной Двины.
Природа уже вздыхала ноябрьскими заморозками. Порошил беленький жесткий снежок. Темнело. Банька наша стояла прямо на берегу реки, рядом с мостом, с обоих концов которого установлены были фонари. Поддав так, что чертям тошно стало, напарившись вволю, я с криком «Эх, хор-р-рошо!» голышом выскочил из бани и сиганул в воду.
Вынырнув, услышал женские голоса. Смеясь и переговариваясь, освещенные фонарным светом, шли три бабы. Я затаился, замер, решив подождать, пока они пройдут. Но женщины остановились, одна из них спустилась вниз по насыпи и присела в зарослях ивняка по малой нужде. А я стоял по грудь в воде, которую у берега уже схватывало тоненьким ледком. И подумалось мне, что если еще минуты три так простою, то кроме двоих детей, которые есть у меня на сегодняшний день, больше не будет, даже если очень захочется.
А пока думал я эти печальные думы, вторая повторила действия первой все в тех же зарослях ивняка. Я что-то напевал про себя, перебирал ногами и терпел. Но когда и третья баба стала спускаться по насыпи, я понял что все — это последний вечер, когда я ощущаю себя мужиком. И такая тоска охватила меня от этого осознания, что я выскочил на берег с диким ревом. Бабы завизжали, а та, что успела спуститься, вспорхнула вверх, словно птичка, и все трое бросились наутек. А я, ежась от холода, похрустывая подмерзшей травкой, побежал в баню.
На следующий день у той самой насыпи, под мостом, собралось полдеревни. Те бабы, которых я вчера пугнул, наперебой рассказывали:
— Вышел из воды-то, распухший, синий весь, в тине...
— Я его спрашиваю: «Что, Федь, не лежится тебе там?» А он в ответ: «За корову тревожусь. Отелилась ли?»
— Перепугались мы страшно, а он вопить начал, а бежать за нами не может...
Я усмехнулся, слушая эти россказни об утопленнике, но промолчал и пошел пить чай с малиной — лечить простуду.