Мирэ отложила половник, которым помешивала похлебку, и присела, согнувшись, на краешек скамьи, давая отдых ноющей спине. С каждым днем все хуже, все безнадежнее... Ведунья подняла руку и вновь -- в который уже раз за прошедшие дни -- попробовала призвать силу. Ничего. Был дар -- и весь вышел. Остались боль, страх надвигающейся нищеты да внуки, которых еще как-то поднять надо.
Словно в ответ на ее мысли, в избу ввалились взмокшие и счастливые от летних забав внуки -- Тимар и Тэйира. С одинаковыми льняными взлохмаченными волосами, только у одного стриженые лохмы дыбом стоят, а у второй непослушные прядки из косичек выбиваются, с голубыми, в мелкую синюю крапинку блестящими глазами, румяные, улыбчивые. Пока еще улыбчивые.
Что ждет детей, если она не сможет их прокормить? Ведунью в селе любили, да и она тепло относилась к своим односельчанам, но иллюзий никаких не питала: деревенские -- народ практичный, просто так кормить-поить чужих сирот не станут. А значит, дорога у Тэйи, как созреет, -- второй женой в зажиточный дом, утехой мужику, бесправной рабыней старшей супруге. А у нее дар, ей вообще замуж нельзя, пока в силу не войдет. Ее пока даже учить не получится, покуда первая кровь не пролилась, а уж потом -- еще лет семь, самое малое, чистоту девочке блюсти, чтобы дар не утратить. А дар у девочки сильный, даже сейчас уже светится, Мирэ-то видит... И у мальчика дар -- дедов. Тоже надо дождаться, пока в силу войдет да замок с дедовой кузницы снимет. Ему и учение не нужно, кузнечный талант сам просыпается, потом только мастерство оттачивать. Но это -- мечты. А реальность такова, что пойдет ее внук с малолетства на чужаков батрачить, а трудом непомерным дар губится...
И Мирэ, усадив детей за стол, снова опустилась на лавку и мечтательно прикрыла глаза, вспоминая мужа-кузнеца. Нет, даже не мужа еще, а первые их обмены взглядами, первые неуклюжие ухаживания богатыря за пришлой ведуньей и заполошный стук сердца, когда прижимал он ее к своей груди... и собственные страхи -- как оно будет с ним. Нет, конечно, она как ведунья знала обо всем, что между мужчиной и женщиной происходит, но все равно боялась: он такой большой, сильный, а она рядом с ним -- как девочка-подросток. Оказалось, зря боялась -- огромный мужик был нежен и ласков, в каждом его прикосновении были трепет и благоговение, и она таяла, отдаваясь...
А потом родился сын, один-единственный, больше детей боги не дали. Хороший был мальчишка -- добрый, трудолюбивый, да и собой пригож. Одно обидно -- дара не унаследовал ни от отца, ни от матери. Помогал, конечно, в кузне, но сам настоящим кузнецом никогда бы не стал. Только обычным ремесленником, каких много. Вот только не дожил он до принятия наследства -- вернулся однажды вечером с охоты весь израненный, что за зверь на него напал, говорить не пожелал, а может, и не в состоянии был уже. И не спасли его ни отцовы горячие молитвы, ни материно искусство, так и ушел к утру в лихорадке. А следом и муж ушел небесной дорогой, не дождавшись похорон сына. Сердце не выдержало. Хоронила обоих вместе.
Прошел еще месяц -- ушла и невестка. Та, правда, обычной дорогой утопала, пыльной. Сказала -- своей доли искать. А ту долю, что уже имелась, -- Тима с Тэйей, малышей-близнецов, -- бабке оставила. Ей, Мирэ.
А ведунье некогда было ни горевать, ни долю искать. Повесила замок на мужнину кузню -- и принялась жить. Уже ради внуков. Она бы и сердце на замок заперла, но там, во-первых, уже жили эти двое вихрастых-голубоглазых, ее отрада, да и не положено ведунье сердце закрывать, от людских бед отгораживаться, иначе помогать не получится. А тогда -- зачем она ведунья?
Так и жила -- по хозяйству хлопотала, просителей принимала: кого подлатать, кому погадать, кого на путь наставить... Тот чужак ей сразу не понравился, но ведунья отказать никому не может, правду в глаза сказать -- да, но не гнать. Она и не гнала. И правду сказала: мол, не будет тебе доли на этом пути, сам сгинешь и подельников за собой утянешь, если не одумаешься. Боялась ужасно, но не сказать не могла. И поплатилась: удар чужака был страшен, но хуже то, что падая, ударилась спиной об угол печи.
Он ушел, а ведунья осталась лежать, пока не набежали соседки -- подняли, перенесли на постель, и даже ухаживать какое-то время пытались, хотя у каждой была своя семья и свои заботы. Хорошо, Тэйка с Тимом уже достаточно подросли, чтобы самим что-то уметь. Девятилетняя Тэйя готовила как взрослая, Тим прибирал избу, вместе они возились в огороде.
Оклемалась она довольно быстро -- через неделю уже вставать начала и ходить, держась рукой за стенку, через две -- потихоньку перенимала у внуков хозяйственные хлопоты, вот только... Дар стал слабеть. Словно в хрустнувшем при ударе о печь хребте что-то еще важное пострадало, какой-то сосудик, позволявший течь внутри тела ее чудесной силе. Была Мирэ-ведунья, стала Мирэ.... просто Мирэ.
Не сразу. Поначалу и в душу просителю еще могла заглянуть, и лечить пыталась, но уже не как раньше, а за счет собственных жизненных сил, притока извне больше не было. Уходил пациент, а она, бледная до синевы, опускалась на лавку или чурбачок, который Тимка в горницу притащил, и даже дышать едва могла, не то что двигаться.
Травками могла больных пользовать, но ведь этого мало... Она стала отказывать просителям. Ссылалась на трудности со здоровьем, но в том, что дар утратила, не признавалась. И понимала, что долго так продолжаться не может: рано или поздно прознают сельчане, догадаются, что Мирэ больше не ведунья. И сразу все изменится -- вспомнят, что чужачка она, хоть и живет здесь более трех десятков лет, вспомнят и ту молодуху, умершую в родах, хотя она умерла не по вине ведуньи, а потому что поздно ту позвать догадались. Но кто ж теперь об этом думать будет? Кому выгодно помнить о хорошем, когда можно -- о плохом, и тогда совесть будет спать спокойно, когда они примутся "судьбы сироток устраивать".
Вот это ее больше всего и пугало. Судьбы. Она ведь теперь и на минутку вперед заглянуть не могла, где уж там будущее внуков прозреть. А если быть совсем честной с собой, то тут и заглядывать не надо, еще месяц-другой, пока все окончательно не поймут, что она больше никто. Еще следующую зиму удастся, наверно, пережить, за счет запасов, да огород кое-что даст. А потом -- все. Жизнь из милости. Из того, что в селе милостью называют...
...Мирэ решилась выйти однажды на рассвете. Внуков заранее предупреждать не стала -- черкнула записку: мол, надо по делу отлучиться, через неделю назад будет. Грамоте оба обучены, уж она позаботилась. Прочитают, сильно волноваться не станут -- бабка и раньше, бывало, за травами в дальние леса уходила, а по хозяйству сами управятся.
Просто о таких вещах, как паломничество, говорить вслух не принято. Тем более, к такому богу как Коагир. К темному. Со светлыми-то все ясно -- к ним обращаются за благами духовными, за просветлением, за благословением на благие дела... Вот если бы ей дар ради дара нужен был, чтобы людям помогать, тогда -- да, к любому божеству. Но Мирэ себя не обманывала, ей дар нужен был, чтобы семью прокормить, чтобы внуков обучить и на ноги поставить. Словом, чтобы денежка в доме водилась, чтобы народ с подношениями шел, чтобы призрак бедности отступил и растворился в небытии. А значит, ей к Коагиру. И вопрос еще, что он за свою помощь потребует. Темный -- не бескорыстный благотворитель, и если плата покажется ей непомерной, придется уйти ни с чем, потому что есть вещи, которыми ведунья, пусть и зажатая в угол, поступиться не может.
Шла она без малого три дня. Шла нехожеными тропами. Святилище Темного тайной не было, однако дорогу к нему не протоптали, если кто и навещал, то признаваться ближним в этом не спешил, а потому каждый, стыдясь такого паломничества, свою собственную тропу выбирал -- обходную, неторную, незаметную.
Дважды ночь заставала ее в пути, и тогда Мирэ опускалась без сил на траву и позволяла себе всплакнуть тихонько от боли в спине и в ногах. Костра не разжигала -- не положено в паломничестве, потому питалась скудными кусками, которые решилась из дому прихватить, да ягодой подножной, когда хватало сил за ней наклониться.
К вечеру третьего дня оказалась она на пороге святилища -- мрачной пещеры, пропахшей пылью, немного болью и протухшей кровью. Видать, кто-то пытался Коагиру кровавые жертвы приносить. Не помнила она, чтобы о Коагире рассказывали, будто он смерть и кровь любит, но у каждого просителя, вероятно, свои представления о темном боге.
У Мирэ никакого приношения с собой не было, а убивать живое ей как ведунье и вовсе недопустимо, поэтому только и оставалось, что на божью милость уповать, да еще на то, что она, эта милость, у Коагира все-таки от селянской отличается. Поэтому ведунья, не раздумывая долго, опустилась на колени перед исчерченной символами корягой, чтобы показать свое смирение. Смирение далось нелегко -- три дня пути истерзали спину неутолимой болью.
-- Коагир!.. -- позвала робко.
-- Чего тебе, ведунья? -- раздался голос.
Она вздрогнула и поежилась: все же не ожидала в реальности услышать голос божества, хоть и надеялась.
-- Пришла к тебе со своей нуждой, Коагир, -- отозвалась Мирэ, справившись с охватившей ее робостью.
-- Ко мне все с нуждами приходят. Изложи подробно.
И она рассказала -- как дар потеряла, как осталась одна с двумя внуками малолетними, которых еще поднять-вырастить надо... как нужен ей этот дар, чтобы избежать нищеты.
-- Чем ты готова платить за помощь? -- проскрипело божество, словно и впрямь сухая коряга с ней общалась.
-- А что ты хочешь взять, бог? -- Мирэ малость осмелела и подняла глаза -- над корягой колыхалось золотое сияние, и голос Коагира исходил именно из него.
-- Любовь отдашь из сердца?
Мирэ в испуге замотала головой:
-- Не могу. Мне внуков растить -- без любви никак. Мне людей лечить, в судьбы их заглядывать, там тоже без любви делать нечего, тогда не ведуньей я стану, а колдуньей черной.
-- Тогда радость?
-- А как жить без радости? Опять же, детей без радости не вырастишь. Может случиться, что дар мой, хоть и даст нам существовать безбедно, однако жизнь детям испортит. Нет, бог, не пойду я на такое.
-- Хорошо, -- усмехнулся бог, -- тогда отдай тревогу и боль.
-- Нельзя, -- тяжко вздохнула женщина, -- если сердце не способно на тревогу и боль, то не откликнется на людские беды, не почувствует, где помощь нужна, как утолить чужие страдания.
-- Три раза я называл тебе свою цену за помощь, женщина, -- снова заскрипело божество, -- три раза ты отвергла ее.
-- Значит, помощи я не получу? -- Мирэ вновь вздохнула, уже безо всякой надежды склонила голову, а затем со стоном поднялась с колен.
-- Отчего же, -- бог рассмеялся, -- просто теперь ты не узнаешь цены моей помощи. Будешь платить тем, что я выберу, и тогда, когда я решу взять с тебя плату.
Мире вздрогнула, взглянула снова в золотое свечение, собралась с духом и решительно ответила:
-- Нет, Коагир. Я отказываюсь от твоей помощи. Мне придется найти другой способ защитить своих внуков от зла.
-- Поздно, -- вдруг тоненько захихикал бог, -- поздно, женщина. Ты приняла мою игру, мои правила, когда решила ко мне обратиться.
Но Мирэ уже не слышала его, она развернулась и шагала к выходу из вонючей пещеры, погруженная в собственные мысли. А через несколько часов ведунья и вовсе из памяти выкинула неприятный разговор с божеством, словно и не было его. Обратный путь дался ей легко, спина, не разгибавшаяся с того самого памятного дня, перестала тревожить, и ноги топали бодро, меряя шагами дорогу.
Дома ведунью уже ждали: словно специально подгадав к ее возвращению, во дворе на солнцепеке томились страждущие. И Мирэ, едва успев ополоснуть лицо и руки с дороги, повела привычный прием: того подлечить, этому в судьбу заглянуть, двух девиц из соседнего села за порог выставить, чтобы с глупостями не обращались, зато тетку оттуда же утешить, боль облегчить, надежду дать. Все как всегда. И не помнила Мирэ о том, что неделю назад никакого дара у нее не было.
Не помнила не только об этом. Вообще, память начала вести себя странно -- забывались простые слова, имена знакомых, даже лица ушедших близких утратили отчетливые черты, словно знала она их не несколько лет, а несколько веков назад. Мирэ ее беспамятство не тревожило -- ничего, связанного с ее даром, оно не коснулось. Потому и лечила ведунья, и долю видеть и выбирать помогала, и внучку -- вот что главное! -- учила.
А девочка и впрямь оказалась способной. К четырнадцати годам едва ли не больше бабки о травах знала, помогала в лечении. Только в чужие судьбы Мирэ покуда внучку не пускала -- еще бы годика два. А там и Тим в силу вошел -- снял замок с дедовой кузни, разжег огонь -- и как будто всегда там и был. Хорошие внуки у Мирэ выросли -- и даровитые, и домовитые, и к людям добрые. А что имена их Мирэ позабыла, так она никаких неудобств от этого не испытывала. Разве в именах суть?
Правда, вслед за именами изгладилось из дырявой памяти, кем ей эти детки приходятся, но она и об этом не горевала: главное, понимала, что родные они ей, любила их, радовалась их радостями, тревожилась, если видела печаль на их лицах. Впрочем, печаль там была нечастой гостьей -- все-таки ребята выросли жизнерадостными, легкими, хоть и не легкомысленными.
Когда девочке сравнялось шестнадцать, Мирэ могла уже полностью на нее положиться, передать ей свое ремесло, но уходить на покой не спешила -- продолжала работать вместе со своей малышкой.
Первые колокольчики -- не тревожные, но сигнальные -- зазвенели, когда она стала забывать собственное имя. Самой-то ей в имени нужды не было, но люди окликали. Поначалу она и откликалась -- не помнила, но чувствовала, что к ней обращаются, но однажды имя "Мирэ" не задело в ней никакой струны. Ее позвали -- а она не откликнулась.
А еще она все чаще ловила на себе настороженные взгляды мальчика и девочки, с которыми делила стол и кров. Хотела даже спросить, что их так удивляет и беспокоит в ее лице, но не нашла нужных слов и промолчала. Она вообще все больше молчала, потому что за пределами ремесла слов больше не было -- они нужны были, чтобы указывать путь да утешать, но... девочка справлялась с этим и без нее.
Однажды утром она проснулась и поняла, что -- все. Пора. Поднялась, да вышла со двора, без всяких вещей, ни с кем не прощаясь. Она оставляла за собой мир, а больше ничего и знать не знала. Да и не требовалось ей -- едва вышла за околицу, как прошлая жизнь прахом осыпалась вместе с остатками ее памяти. Не было у нее прошлого -- шла по широкой дороге крепкая женщина с синими как летнее небо глазами, густыми льняными волосами... Шла навстречу будущему, навстречу новой жизни, молодея на ходу, от старости к юности двигаясь. Несла в сердце любовь ко всему миру, и радость... тревога и боль там тоже были, но словно бы в зародыше -- если нет прошлого, то тревогам и боли нет пока и резона просыпаться. Пройдет время и в каком-нибудь далеком селе появится новая травница -- юная, но сильная. У нее будет новая память о прошлом, родятся новые привязанности, новая любовь... просто это будет новая жизнь.
***
Коагир наблюдал за ведуньей и не знал, радоваться ему или раздражаться, что опять сестрица переиграла его, что ее любовь оказалась сильнее его коварства. Он отнял ее память в надежде, что она забудет тех, кого любила в этой своей земной жизни, а она, потеряв память, вовсе не утратила любви. Давний спор -- о сердце и разуме -- вновь завершился не в его пользу. Осталась еще одна жизнь, в которой она будет любить, а он отнимать то, что ей дорого, чтобы озлобить, ожесточить, заставить добровольно пойти на жертвы, а она будет готова отказаться от чего угодно, только не от даров сердца. А потом, когда и эта жизнь завершится -- вместе с их нелепым спором, -- она вернется наконец к младшему брату, прижмет к своей груди его вихрастую мальчишечью голову, и станет ему тогда хорошо-хорошо. И поймет Коагир, какой он дурак, что спорил, потому что любовь -- вот она, в глазах Таамирэ, в ее нежных руках, в ее губах, шепчущих ласковые слова. Да что там, уже сейчас понимает, просто сдаваться не хочет. Ну не умеют мальчишки сдаваться, на что только ни идут, чтобы отстоять свою правоту, даже темными божествами прикидываются...