Каждый день я удивляюсь, что я все еще жив. Для этого нет никаких оснований.
Я художник.
Я сумасшедший.
Я здоров физически, но я не на фронте. Как я избежал воинской повинности, неважно, это муторная история.
Я, наконец, гомосексуалист.
Будь я еще и евреем, тот факт, что я жив, тянул бы на чудо. А так это лишь недоразумение. Ну хорошо, чудесное недоразумение... Полагаю, что, живи я в Германии, его не случилось бы. К счастью, я в Вене. И у меня есть основания считать, что Вена хранит меня... ну, я же говорю - я сумасшедший, имею полное право на иллюзии, более того - на право слышать голоса, общаться с покойным Босхом и получать сексуальное удовлетворение с помощью беличьей кисточки...
Я старался - немного, но все же - быть полезным Рейху. Хотя бы для того, чтоб остаться в живых. Я вступил в НСДАП. Я даже получал заказы на эскизы пропагандистских плакатов. И ни одного не выполнил. Заказа, не эскиза. Эскизы-то я сделал, но показать их потом не посмел... Рейх любит красивых, сильных мужчин. Я тоже. И те, кого я изображал на плакатах, были явно неравнодушны ко мне, причем я не замечал этого, пока рисовал. И лишь потом заметил, что парень, призывающий венских подростков вступать в Гитлерюгенд, подмигивает совершенно недвусмысленно... А каков получился у меня солдат Ваффен-СС... он, пидор этакий, держал в руке пистолет и ухмылялся так, словно вот-вот засунет его холодное, зато твердое дуло себе в жопу и начнет делать им старое, как мир, "туда-сюда", а в финале спустит курок - все с той же развратной ухмылкой, переходящей в смертельный оскал. Выеби меня, и пусть я сдохну - я сдохну счастливым. Весьма актуально для Рейха...
О, лицемеры.
Они ненавидят нас? Тихо, спокойно с расстановочкой я спрашиваю: они - ненавидят - нас? Гомосексуалистов? Хм.
Искусство всегда говорит правду. Даже если художник бездарен или лжив - его работы скажут о том, что он бездарен или лжив... Наивен тот, кто думает, что Бог не стоит у него за плечом, когда он марает холст, и не направляет его руку.
Возможно, порой и не Бог. А его, так сказать, коллега по поддержанию мирового баланса. Но это неважно. Важно лишь то, что искусство скажет правду даже тогда, когда художник не хочет или не может ее сказать...
Искусство Рейха не исключение.
О, фарисеи...
Все эти арийские мужчины и юноши на плакатах, жмущие друг другу руки, обнимающие друг друга за плечи... их блудливые взгляды и довольные улыбочки... Ганимеды в черных галстуках, Ахиллы и Патроклы в коричневой форме. А не дрожали ли сладострастно кривые жилистые ручонки Арно Брекера, когда он ваял свои шедевры "Вермахт" и "Партия"? Голый вермахт с мечом и яйцами. Голая партия с факелом и яйцами... Какая прелесть, черт возьми. И все эти антично обнаженные боевые товарищи, сжимающие друг дружку в жарких и потных каменных объятъях... Рейх, ты любишь стройных подростков и сильных мужчин той же любовью, что и я. Но никогда не признаешься в этом, предпочитая тайно дрочить на голый вермахт Арно Брекера. А тех, кто был честен, ты вымел своей грязной коричневой метлой...
Где все мои друзья?
Здоровяк Бруно на фронте.
Лотар и Вольферль - Боже, какая была милая пара! - просто исчезли. Боюсь, что я знаю, куда.
Рыжий Альфи со страху женился. Смотреть на него стало тошно - физия у него была бледная и постная, как у мужа Арнольфини у ван Эйка, даже веснушки с нее слиняли. Потом он повесился - может, тоже со страху. А может, от омерзения...
И, наконец, самый мой близкий - да, во всех смыслах - дружок, Артур его звали, я звал его "мой король", а он, смеясь, называл меня Ланселотом - уехал. Да, незадолго до войны собрал вещички да и махнул в Америку, даже не предупредил, ну то есть ни разу даже не обмолвился, что собирается... А я чуть с ума не сошел, думая, куда он пропал. Ключа от его квартиры у меня не было, он не дал мне его, потому что я не доверил ему ключ от своей мастерской. Все по справедливости. Но все же... вот так смотаться... Не по- королевски, надо сказать. Я знаю, чего он боялся, конечно... чего мы все боялись... Но тогда разозлился так, что подумал: "Каждому Артуру - свой Пелленор. И твой тебя еще ждет. От него не сбежишь."
Если б я не столкнулся случайно в кафе с его сестрой, я б так ничего и не узнал. До сих пор вспоминаю ее узкий, сухой и жесткий, как у брата, рот. Но у Артура рот был как у дожа Леонардо Лоредана с портрета Беллини, а у нее - как у змеи, вот-вот метнется ядовитая стрела... Я старался быть вежливым с ней - такая побежит в гестапо и донесет, только поэтому. Я спросил его адрес в Америке. И получил:
- Зачем тебе адрес? Мало того, что ты испоганил ему жизнь здессссь...
Говорю же, змеюка и есть... Конечно, я не рассказал ей, что это Артур подошел ко мне первым в далеком 27-м году... И разумеется, я умолчал о том, что уже тогда он был так развратен, словно все пидоры мировой истории передали ему свой драгоценный опыт. Начиная с древних греков. Художник ебли. Артист, можно сказать. И - ничего святого. Даже в тот день, когда хоронили его мать... гости, видите ли, ходят, скорбя, по дому и выражают соболезнования змееподобной сестрице, а Артур тихо и горестно ебет в кладовочке друга Йозефа. То есть меня. А потом еще и интересуется, не сбился ли его траурный галстук...
А теперь я один.
И если б мне предложили вернуть Артура, этого квази-короля, который побоялся сказать мне, что уезжает (неужели он думал, что я могу сесть ему на хвост?), я... наверное, согласился бы. Потому что если ты привык быть с кем-то и ебаться когда захочется, одиночество сводит с ума, и это не метафора.
Я действительно сошел с ума.
И это подтвердит любой, кому я покажу содержимое кладовки в моей мастерской...
Что может лежать в кладовке художника?
Его работы, которые никогда не увидят выставок и покупателей.
А ведь пока я был не один, я писал обычные картины. Хорошие картины. И меня называли "многообещающим"... а потом "вещью в себе"... а в тридцатом году, о, что было в тридцатом... Моя лучшая, моя любимая работа - "Вена" - висела у Артура дома, а напротив нее стоял Пуци Ханфштенгль. Долго. С полчаса, не меньше. Артур мой кого только не знал...
Кто не помнит Пуци? Все помнят Пуци, правильно? Все, у кого пальцы были в краске в те годы... Не утверждаю, что Пуци разбирался в живописи лучше всех в Германии, но был в первой тройке - это уж точно. Не знаю уж, где мой Артур с ним познакомился и каким образом затащил к себе, но этот парень одним своим присутствием расставил все по местам, будьте уверены. Артур всегда считал, что его гостиная "оригинальна" - а я слишком берег его чувства и никогда не говорил, что нахожу ее убогой и претенциозной. Но, стоило в ней появиться Пуци, стало видно, что гостиная Артура - плод победы денег над вкусом. Как это получилось - не знаю. А Артур... о, как он меня насмешил своим натянутым "светским" видом. Он, независимый, нахальный, плюющий на всех с крыши ратуши, танцевал вокруг гостя, как официант, у которого хватает старательности, но недостает умения быть незаметным. А Пуци не обращал на его па-де-де никакого внимания. Он смотрел на картину. На мою картину...
Этот момент остался в моей памяти навсегда. Без Артура, словно того и не было рядом. Артур с заискивающей своей суетой словно растворился в широком солнечном луче, падавшем из окна (дело было в мае, и солнце сияло вовсю), превратился в колеблющийся столб пылинок... Остались моя картина на стене - удачно освещенной, надо сказать, стене - и Пуци, который на нее смотрел.
Впрочем, нельзя сказать, что он просто смотрел. У меня было полнейшее ощущение, что он вступил с ней в некий диалог, никому не слышный и вряд ли кому понятный - но картине он был внятен, она отвечала ему что-то, я видел, как он вдруг улыбнулся, словно услышал нечто радостное.
Если б в тот момент Артур вякнул что-нибудь, я бы убил его. Если б под окном заорал газетчик - я бы вышел и забил ему в глотку всю пачку газет.
У каждого художника есть - во всяком случае должен быть - момент, который он будет вспоминать вновь и вновь, едва лишь его одолеют вечные наши сомнения в себе и своем даре... момент, утверждающий его как пусть не мастера, но как что-то стоящее внимания... У кого-то это - успешная выставка, академическая награда, восторженная статья в журнале... а у меня - этот солнечный, солнечный час в безвкусной гостиной Артура, а на стене - моя "Вена", девочка-балерина в своей гримерке, загроможденной огромными, чуть не больше ее самой, букетами - недолговечными, но роскошными свидетельствами славы и признания, и в том, как они заполонили маленькое помещение, есть нечто погребальное... а ведь она еще жива. Хоть и смертельно устала. Помню, как дрожала моя рука, когда я писал каплю пота на ее нежном виске. Помню, мне хотелось плакать, когда по воле моей кисти бессильно вытянутые стройные ножки оканчивались натруженными, по-старчески сухими мозолистыми стопами. Балетки валялись рядом на полу, а снять пачку, стереть грим у нее пока не было сил...
Моя "Вена" на стене... а напротив, склонив лохматую голову и по-плебейски сунув руки в карманы чуть не по локоть, стоит долговязый парень и не может оторвать от картины грустных серых глаз. А я как-то странно, со стороны, словно эта картина и не моя вовсе, наблюдаю за ним, и мне совершенно наплевать, сколько стоит одна небрежная реплика этого элегантного растрепы... а стоит она порядочно. Кое-кто умом бы тронулся от счастья, если б Пуци похвалил его работу. А мне было не то чтобы наплевать... мне было хорошо. Мне все равно было, что он скажет, главное я уже увидел: картина воздействует...
Пуци с трудом оторвал от нее глаза, и взгляд его сразу стал сонным. Он перевел его на меня и тряхнул головой, его роскошный каштановый чуб взлетел и неудачно упал на левый глаз, и он ладонью отбросил его назад - совершенно уличным, невоспитанным жестом, который очаровал меня своей непринужденной развязностью.
- Можно взглянуть на другие ваши работы? - спросил он.
Не этого я ждал. Но повел его в мастерскую, конечно же. За нами, возможно, петлял по улицам призрак Артура, но точно я этого сказать не могу... Дело в том, что мне было плевать на Артура в тот момент. Я не услышал от Пуци похвалы, но и это было неважно. Я весь горел, в глазах у меня слегка двоилось, как и бывает от жара. Я хотел этого длинного черта, вот в чем дело. Захотел, когда он пятерней причесывал свой чуб над сонными глазами цвета голубиного пера... Захотел остро и жадно, как вампир теплой крови, как мартовский кот случки... Причем с осознанием, что вампира ждет осиновый кол, а коту придется быть изодранным в кровь с ушей до хвоста - и при этом, может быть, так и не вкусить вожделенной сладости с кошкой...
Впрочем, если кто и был кошкой - то я. Я умею получать удовольствие и так и этак - вполне себе трахал рыжего Альфи и ложился под Артура... При одном взгляде на Пуци было ясно, что если и разведешь его на это - то ляжешь под него и не пикнешь. И только так.
В мастерской я показал ему все работы, которые сам считал удачными. Яйца мои тихо и нежно вызванивали в штанах что-то вроде благовеста. Ни Артура, ни его призрака тут уже не было. А Пуци, холера, смотрел картины. Смотрел картины. Я чуть не кончал от одного взгляда на его холеную морду, а он смотрел картины...
- Здесь можно курить?
Странный вопрос.
Потом он вынул из внутреннего кармана плоскую фляжку и предложил мне. Это был коньячище редкой ядрености. А может, просто похожее на коньяк пойло... я ведь не пью, никогда не пил, поэтому не разбираюсь во вкусе спиртного. Он приложился к фляжке вслед за мной.
- По-трезвому мои работы воспринимать невозможно, герр Ханфштенгль? - спросил я.
- Я очень люблю смотреть на работы, - сказал он, - когда рядом нет автора. У художников такое больное самолюбие, что мне порой просто неловко, что я к картине спиной повернулся...
Про работы я заговорил для отвода глаз. Меня уже не интересовало, как они ему. И он это понял.
И опять предложил мне фляжку...
А потом я, глядя в сторону, положил руку ему на бедро. Попробуй тут справься с собой...
Он ведь сидел в моем кресле, которое давно уже лежало в руинах - во всяком случае, просело чуть не до полу. С его длиной сидеть в этом убожище можно было, только вытянув ноги, иначе коленки торчали бы возле ушей. Боже, как хороша была эта длиннющая фигура, расслабленно вытянувшаяся в калечном кресле, как красиво эта самовлюбленная, избалованная вниманием сволота откинула башку на неудобную спинку, как величественно глянули на меня серые глаза из-под тяжелых век в бархатной опушке коротких темных ресниц...
- Я не сплю с мужиками, герр N., - сказал он.
Но позы не поменял, вообще не шевельнулся.
- Я не хочу с тобой спать. Мне будут сниться кошмары, - сказал я. Слишком быстро и нервно.
- Тебе они и так снятся.
Он угадал. И от этого мне стало хуже, чем было. Было-то еще ничего - соображалка работала. А после этого - отказала.
- Я просто хочу тебе отсосать, - быстро сказал я. - Вот и все.
- Вы никогда не сдерживаете своих желаний?
- Никогда. Считаю, этого делать вообще не стоит - пропадет вкус к жизни.
- Я просто хочу дать вам в морду за ваше предложение. Вы по-прежнему считаете, что не стоит сдерживать своих желаний, герр N.?
Он поднялся. Я опустил глаза, как провинившийся ученик перед директором гимназии - именно так я себя и чувствовал.
- Вернемся к вашим работам, - легко сказал он. - Хотите совет?
- Какой странный вопрос - хочет ли художник совета от Пуци...
- Стоит учесть, что Пуци иногда дает очень странные советы, герр N. Дезертируйте.
- Что?.. В каком смысле?.. Я ведь все же художник, а не солдат...
- В Рейхе все солдаты. Если хотите остаться художником - соберите работы и валите отсюда, иначе тут угробят или ваш дар, или вас...
Я был так ошарашен, что молчал, не зная, что ответить.
- Только не ляпните где, что я вам такое говорил. Иначе меня на пару грубо выебут Борман с Гиммлером, а это сомнительное эротическое удовольствие... - весело добавил он. Но глаза у него не смеялись. И это грубое "выебал" у такого светского парня явно скользнуло неспроста.
А я, дурак, не сдержал языка, брякнул:
- Я бы вас выебал нежней, чем они...
- Не сомневаюсь, но нахожу сомнительным и это счастье...
- Герр Ханфштенгль, ваша настоящая фамилия не Гамлет? Столько сомнений...
- Сомнение есть свойство мыслящего человека, - спокойно ответил он. - А Гамлет вообще-то имя, а не фамилия...
Он насмешливо глянул на меня, подмигнул тем глазом, на который свесился чуб, и вдруг продекламировал:
- Баронет Антуан де ля Гриль
Черна ворона звал на кадриль.
Все кричали: "Барон
Поощряет ворон!"
И барон нес моральный урон...
Я обалдело спросил:
- Что-что? Что это?..
- Лимерик.
- По форме - безусловно... - пробормотал я, - Но не припомню этого шедевра у Лира.
- Вы правы, он не принадлежит Лиру. И правы в том, что только по форме. Ибо подлинный лимерик должен быть абсурден по смыслу. А тут некий смысл просматривается...
- Да, действительно... Стало быть, вы - баронет, а я - ворон?
- Наоборот, - отозвался Пуци.
Только спустя годы я понял, что он хотел этим сказать.
И еще кое-что понял.
Дезертирство. Пуци, я только потом осознал, насколько метким было это твое словцо... И мне радостно думать, что и ты стал дезертиром. В прямом смысле слова. А я дезертирую внутренне, потому что по-настоящему у меня так и не вышло.
Разумеется, теперь у меня ночной образ жизни. Днем я никогда не покидаю моей маленькой мастерской, даже для того, чтоб купить еды. Еда мне почти не нужна. Хватает того, что удается перехватить ночью - в кабачках и кабарешках. Как славно, что они еще живы... конечно, ведь это Вена.
Вена, зеленоглазая красавица, моя сообщница и хранительница, единственная женщина, сумевшая стать дорогой мне. Она, как и я, живет по ночам. Она танцует со стройным эсэсовцем, и она же целует еврейского скрипача во впалую небритую щеку.
Мы оба дезертиры... но мне проще. Если дом, в подвале которого моя мастерская, когда-нибудь разбомбят, я даже не проснусь, если это случится днем. А моя бедная Вена днем ежится от гула летящих над ней бомбардировщиков и перевязывает солдат вермахта в госпиталях... но ночью я вижу ее истинное лицо, о, непатриотичная Вена, ценительница ночных утех... Впрочем, при чем тут патриотизм? Воюет Германия, а Вена - столица другого государства. Теперь уже призрачного... но упорно не желающего исчезать.
Этой осенью я иногда выхожу и днем. Вена выкрасила волосы хной... нет, я не точен. Это удивительная краска для волос, она называется "Сентябрь" и дает золотистый цвет, переливающийся на солнце всеми оттенками от пшеничного до темно-красного.
Я пишу осеннюю Вену и не прячу этих работ в чулан.
Но желание все равно не оставляет меня. И вечерами в любимых кафешках я по-прежнему смотрю в оба и часто встречаюсь глазами с самыми разными созданиями мужского пола - не вспыхнет ли у кого ответная искорка. И я уже досыта нагляделся на то, как гаснут блестящие глаза, как иная стройная, достойная танцовщика фигура сутулится, горбится - я будто бы вижу, как страх, будто большая кривляющаяся обезьяна, усаживается парню на хребет и шепчет на ухо невнятные угрозы.
Этот и не думал отводить взгляда. Надо отметить, ярко-синего. Редкий цвет глаз, редчайший.
Был он высокий и худой, в модном плащике, лохматый. С нежным лицом и длинным острым носом, он походил на птицу - и так же резко вертел головой, если требовалось взглянуть в сторону. Не переводил взгляд, а именно поворачивал голову... Легкость и стремительность движений, распахнутый плащик только добавляли нужные штрихи к облику райской птахи.
Он не только не прятал от меня взгляда - он улыбнулся мне!
Я показал ему глазами на свободный стул у своего столика, и он ко мне перепорхнул. Моментально, послушно, доверчиво - впору было ущипнуть себя за руку: не мираж ли это? Не тень, порожденная моим воспаленным воображением? Прочесть молитву и посмотреть, как отреагирует на нее инкуб, созданный моим грехом?
Я действительно молился про себя. Но, боюсь, не Богу. О том, чтоб этот парень оказался реальным - и чтоб все удалось, чтоб все у нас с ним получилось...
Он во все глаза беззастенчиво разглядывал меня.
А потом спросил:
- Вы художник, правда?
- Как вы узнали?
- У вас шарф в краске, - пробормотал он смешным тактичным полушепотом, каким сообщают про расстегнутую ширинку.
- Да?.. Хм, действительно. А ведь я не пишу в шарфе, между прочим... Выпейте со мной.
- С большим удовольствием. А почему вы меня пригласили? - это прозвучало игриво. Именно игриво! Черт побери!
- Хочу предложить вам позировать, - сказал я, улыбаясь.
- Для обычного портрета или какой-то сюжет?..
- Сюжет, - сказал я. Я уже знал, какой знак подам ему насчет своих намерений, так, на всякий случай, хотя во мне крепла уверенность, что он и без того знает, почему его пригласили за столик, - Аполлон и Гиацинт, знаете ли.
- Нууу, - недоверчиво протянул он, - для Гиацинта я староват, а для Аполлона недостаточно хорош...
Кокетничает!!!
- Неужели в вашем доме нет ни одного зеркала? - спросил я. И - пропадай моя башка! - стиснул под столом его острую коленку. Он по-птичьи трепыхнулся - и замер.
Я поднялся, пристально глядя ему в глаза. Он тут же вскочил. Я подозвал официанта, заплатил по счету...
Только на улице до меня дошло, что мы с моим потенциальным дружком на ночь даже не представились друг дружке.
В пустом переулке я не выдержал, повернулся к нему, обнял, прижал к стене какого-то дома. Он с такой готовностью ответил на мое объятье! Он откинул голову, подставляя нежную шею под мои поцелуи, кадычок на ней так и ходил от тяжкого дыхания... Видно, и у него давно никого не было...
- Пойдешь со мной? - шептал я в промежутках меж поцелуями, - Пойдем. Пойдем ко мне. Хорошо будет. Очень будет хорошо...
- Я знаю... - тихонечко простонал он, - я знаю...
- Давно ты один, да? Давно, скажи?..
- Я... в армии был... там... не с кем...
Вот уж не подумал бы. Рейх сошел с ума, если в армию призывают птиц...
Боже, какой он был нежный, какой приятный. Я не сдержался - прямо там, в переулке, задрал ему плащик, сунул руки за ремешок его брюк. Сзади. Что у него творилось спереди, я ощущал и так.
Его ягодицы были такими горячими, словно его только что выпороли. И так дрогнули от моего прикосновения, словно оно причинило боль. И застонал он так надрывно...
- Тише, тише, - шептал я словно в бреду, - тише, тише, птаха ты этакая, птаха моя, птаха...
Скрипя зубами, я заставил себя отлепиться от него - чтоб не завалить прямо на мостовую. С минуту мы стояли в шаге друг от друга, сверкая глазами, как коты, и пыхтя, как паровозы...
Он обдернул плащ и сказал:
- Мне нравится, как ты меня зовешь. Это лучше, чем "дитя мое".
- Это кто тебя так называл? Дружок?
- Да. И давно это было...
- А ты его как называл? "Отец мой"?
- Какое кощунство, - улыбнулся он, - Люблю безбожников.
- Насмешки над попами не имеют отношения к вере в Бога.
- Хм, согласен... Нет, я называл его как все - Пуци...
- ЧТО?!
- А что? - удивился он.
- Я знал только одного человека - но не здесь, он жил в Германии - которого звали Пуци. Но это не может быть тот же самый...
- Почему же не может?..
- В тот единственный и незабвенный раз, когда я с ним встречался, он заявил мне, что не спит с мужиками.
- А он и не спал с мужиками, - улыбнулся Птаха, - Он спал со мной.
- А ты, прости меня, разве женщина?..
- Ага. Только с яйцами и херком. Шутка природы.
- В кои-то веки природа пошутила не зло.
- Ты полагаешь? - он вдруг горько вздохнул, - А я полагаю, что это жестокая шутка. Мне нелегко жить, мой дорогой... Может, и ты представишься мне?
- Йозеф.
- Можно, я буду звать тебя Джо?
- Как хочешь.
Мне действительно было все равно - Джо, Зепп, Йози, да хоть Франсиско Хосе де Гойя-и-Лусьентес... впрочем, последнее было бы грубой лестью. Мне просто понравилось, что он сразу попытался сделать это безликое "Йозеф" чем-то своим, чем-то более интимным...
В мастерской мы, едва войдя, принялись сосредоточенно сдирать друг с дружки одежду. Потом до меня дошло зажечь ночник - я не хотел яркого света, но и не видеть его тела не хотел... там было на что посмотреть. На женщину он, что бы ни болтал, не походил нисколько. Разве что талия была тоненькой, нежных линий, да кожа так бела и даже на вид тонка, что страшно было представить, каково ей приходилось в солдатском сукне. Если приходилось. Ибо мне казалось, что насчет армии он приврал - все, кто там не был, во время войны врут, что служили. С чего бы его, спрашивается, отозвали из армии? Ранен он не был, уж это было бы видно...
Его тело на моем лежбище, на грязном колючем шерстяном покрывале, выглядело почти оскорбительно. Не с моральной, а с эстетической точки зрения. Бриллианты не кладут на мешковину, правда? Хоть это и любопытный контраст.
Он лежал на животе, растопырив острые локти, как крылышки, и широко раздвинув длинные ноги, а я целовал его прогибающуюся спину, водил по ней кончиком языка. От щекотки он тихо хихикал и ежился. Я вспомнил, что вазелина у меня, считай, нет - тот, что был, небось уже засох к черту... Пришлось щедро смачивать пальцы слюной - тем более что в ней-то не было недостатка, я, как голодный пес у кухонной двери, просто захлебывался ею.
- Ну скорее же... - просил он, и в голосе дрожали плаксивые нотки, - скорее, пожалуйста, ну пожалуйста...
Дырочка у него была горячей и такой тесной, что два пальца еле-еле входили. Я старался быть как можно осторожнее, только б не сделать больно. Не спугнуть птаху... не спугнуть желание - оно ведь пугливей любой птахи...
Я брал его так бережно, словно от грубого тычка он мог рассеяться подо мной, словно морок. Он просил, умолял меня насчет "сильнее, ну пожаааа..." - а я не мог... Он извивался, стараясь насадить свою попку на мой член глубже, и буквально выл, когда я не позволял ему этого... Обиженно выл. Смешно ужасно. Он сам это понимал, и тоже смеялся почти истерически...
И все-таки да, его сравнение себя с женщиной имело основания. Такого ласкунчика я раньше не встречал, он готов был целовать, лизать, гладить меня хоть до конца света. Я не знал женщин, но, думаю, они куда больше парней любят это...
Как же мне было с ним хорошо. Как же мне было с ним... Как же мне было...
Мы еблись и лизались часа три, наверное. Пот струился по нашим телам, сох, лился вновь. Думаю, в мастерской еще дня три потом пахло бы этой ночью.
Потом тела властно потребовали отдыха - я отяжелел и осоловел, как объевшийся, он же вообще еле дышал... но спать не хотелось ни мне, ни ему. Бездарно это - спать, если наконец встретил кого-то, с кем тебе так славно...
Он голышом бродил по мастерской, застывая возле моих холстов. Ахал тихонько. Возле той самой "Вены" задержался не меньше, чем Пуци тогда...
- Да ты настоящий мастер, - тихо сказал он, когда рассмотрел все, что хотел, и снова плюхнулся на кровать. Я скривился - да, я знаю, что чего-то стою, но мастер - это упомянутый Франсиско-Хосе-и так далее. А я - художник. Этого слова достаточно.
Птахино лицо светилось, как приветливое окошко светится для путника, заплутавшего во тьме этого мира. Я тронул пальцем его ступню - так и есть, ледяная. Бродить босиком по бетонному полу - не лучшая идея. Я стал растирать его узкие ступни, пытаясь их отогреть.
- У тебя еще что-нибудь есть? - спросил он. - Или здесь больше нету? А, Джо? Мне так нравится...
О, я знал, чем еще развлечь мою птаху. Я полагал, это понравится ему еще больше.
Я решил показать ему картины-из-кладовки.
Я не показывал их даже Артуру, которого любил. Я не показывал их никому, кроме дьявола, который и без моего разрешения посмотрит все, что захочет.
Птаха удивленно выпялился на меня, когда я открыл свою кладовочку и выполз оттуда в обнимку с холстами, с папкой рисунков под мышкой, и вывалил все это прямо на лежбище...
Через мгновение я слышал от него только тихие охи-ахи и цоки язычком...
... и это было неудивительно. Мои тайные работы представляли собою реализацию моих (и, полагаю, не только моих) сексуальных фантазмов на этот чертов Рейх...
Там много было всякого-разного, и каждая работа вызывала у Птахи отклик...
Лапающие друг друга полуголые штурмовики заставили Птаху заерзать.
Парень в расстегнутой везде, где только можно, партийной форме, похожий на Пуци, заставил его заалеть, засопеть, добела закусить губы - ну тут уж я знал, почему...
Дрочащий на портрет фюрера подросток, одетый лишь в черный галстук Гитлерюгенд, поднял его увядший от усталости хер. А вот это было интересно...
Скривился Птаха только однажды - когда дело дошло до здоровенного эсэсовца. Этот образчик нордической красоты жестоко трахал тоненького еврейского юношу - образчик красоты семитской... Птаху перекосило, будто от боли. Да, от боли, не от отвращения, я художник и знаю толк в чувствах, отражающихся на лице...
Я задрожал, увидев это. Просто потому, что это было похоже на то, что чувствовал я, когда писал эту штуку. Моей была боль насилуемого еврейчика, а не отвращение к нему и к эсэсовцу, осквернившему свой хуй проникновением в задницу представителя поганой расы...
Просмотрев все, Птаха поднял на меня горящие глазищи, из уголка левого жемчужной улиточкой ползла слеза, того гляди высохнет на пылающей щеке.
- Ты гений, - прошептал он. - Так, как ты, нельзя... нельзя... но ты гений, черт...
Я собрал работы и унес, замкнул узилище. Я неспокойно чувствовал себя, если они лежали на виду.
- Джо, ты... ты... это потрясающе... - шептал Птаха.
- Был бы ты партийной шишкой - такого не сказал бы, - отозвался я. Закурил, едва не уронив сначала пачку, потом папиросу, затем спичку. Все же я первый раз в жизни вывернул наизнанку свое извращенное сердце...
- Я не шишка... - сказал Птаха. Я кивнул...
... и уронил горящую папиросу себе на голую коленку, но не почувствовал ожога, когда он продолжил...
- ... я очень большая шишка.
- Что? - спросил я. - Что ты сказал?..
Это было как бред, ей-Богу.
- Я сказал, что я очень большая шишка, - повторил он.
- Мда? И кто же ты?
Я был согласен на то, чтоб мой Птаха оказался сумасшедшим. Ну так, слегка свихнувшимся пареньком. С манией величия.
- Я гауляйтер Вены, - сказал он, улыбаясь. И я с облегчением улыбнулся. Чокнутое мое сокровище...
- Так ты у нас Бюркель, да?
Он поднял брови.
- Джо, да ты и впрямь настоящий художник, который живет в своем мире, да?.. Бюркеля отсюда уволили месяц назад, вообще-то! Я Бальдур фон Ширах, гауляйтер Вены... Новый гауляйтер...
Вам когда-нибудь выливали на голову банку, в которой вы полоскали кисть? Эту бурую дрянь?
Вам казалось когда-нибудь, что вы писали какой-то момент своей жизни не красками, а фузой? И не замечали этого?
Я смотрел на него, и мне казалось, что я протираю глаза. Хотя не протирал.
Я доверился одному из своих возможных убийц.
А он просто развлекался... с одним из отверженных... и ему это ничем не грозило. Он хозяин жизни. Очередной парень в форме, который тащит в постель мою Вену и насилует ее, не слыша стонов и не видя слез...
- Джо! Что с тобой?..
- Ннничего.
Я еще раз приласкал его, просто чтоб не дергался потом. Он размяк - так, будто ничего не изменилось. Для него и не изменилось.
Я принес свой шарф, тот самый, испачканный краской. И, играя с Птахой, связал ему руки этим шарфом, привязал к спинке кровати. А потом принес полведра воды и вылил на Птахину морду - и на узлы заодно.
Попробуйте развязать или разорвать МОКРЫЙ шерстяной узел.
От ледяной воды Птаха обалдел.
- Ты что?! Джо, ты... - он дернулся - и тут оценил мокрые шерстяные узлы... Да и по роже моей, думаю, понял, что это будет не приятная эротическая игра...
- Джо?!
Я молчал. А что мне с ним разговаривать?
Грубо схватил за щиколотки, задрал ему ноги, загнул так, что пятки оказались возле ушей.
- Аааа!! Джо!! Не нааа... Я так не...
Он был гибким, но не настолько.
А его задик был так открыт, беззащитен... Я врезался со всей дури.
- А! Ааааа...
Было неудобно, я уложил его ноги себе на плечи. И продолжал драть его. Он, видевший от меня только нежность, да, думаю, и от других тоже, орал как резаный. Если кто думает, что членом нельзя причинить боль - да еще растянутой попке - этот кто-то сильно ошибается. Ткни с силой и злобой, ткни, не думая о том, что можешь порвать...
Я его рвал, он орал пронзительно, жалобно, из него сочилась кровь, на темном шерстяном покрывале пятна будут незаметны...
Я кончил в него. Он рыдал от боли.
Потом я взял ремешок - его, не свой. Не притворялся б он штатским - было б проще. Армейские ремни шире. И удар армейского ремня - это шлепок. А вот узкий штатский ремешок...
Я перевернул его, шарф это позволял.
И пошел лупить по нежной попке, которую недавно так ласково гладил...
Он заверещал от боли.
- Джо! Джо! Не надо! Джо! Не надо! Джо! Не надо! Не надо!!!
Я бил и бил, и его крики вскоре потеряли смысл.
- Аааа!!! Оооой!!! Ааааа...
Я устал.
Он глядел на меня огромными, туманными от боли и ужаса глазами.
- Гауляйтер, говоришь? Вены, говоришь?..
Он поежился. Зря. Я не собирался больше его бить.
Я налил воды в свою баночку и взял палитру. И занялся шарлатанским искусством предсказаний.
- Ты умрешь, - сказал я, - вопрос, как. Ну так, например.
Я тонкой кисточкой тщательно изобразил пулевое ранение под его левым соском.
- Или так.
Тут я застрял надолго - синяки от побоев по всему телу, их быстро не наваляешь. Он дрожал от каждого прикосновения моих кистей, он плакал, беззвучно, но явно. Что, хозяин жизни, считал себя неуязвимым?.. А не броди ночами по Вене, не вяжись с такими, как я. Впрочем, таких, как я, не бывает. Ты нарвался, Птаха. Хотел и рыбку съесть, и на хуй сесть? А?
Птаха лежал весь в слезах, соплях и красках. Не дергался, не пытался освободиться - давно понял, что это бесполезно. А я обмакнул тонкую кисть в охру...
- А может, ты умрешь вот так.
Я, залезая кисточкой ему за загривок, изобразил петлю. На его тонкой нежной шее это смотрелось потрясающе.
Прочие мои художества на его теле Птаха терпел почти спокойно, но петля...
Он зажмурился, рот у него открылся, он издал какой-то свистящий звук, страшный, страшный...
Я принес с кухни нож и перерезал узлы.
- Одевайся и вали отсюда.
Оделся. И, перед тем, как уйти, поглядел на меня.
Гауляйтер Вены поглядел на меня. Моя смерть поглядела на меня.
Я только что закончил поливать мою мастерскую бензином. У меня была канистра... не знаю, зачем, давно бы продал. Но вот пригодилась же...
Сейчас все кончится. Спички, где спички?
Мать твою! Был же коробок!!
Неужели Бальдур фон Ширах прихватил случайно? Ну ты даешь, гауляйтер. Только простые смертные иногда суют в свой карман чужие спички и зажигалки...