Он появился неожиданно. Ничто не предвещало чудес.
Не знаю, какие знамения могли бы предшествовать его появлению, но хоть какие-нибудь должны были случиться непременно. Иначе совсем плохо. Если исчезает волшебная стена между реальностью и сказкой, или мифом там, легендой - пусть хоть нейтральная полоса остается, чтобы знать, сколько шагов отделяет тебя от темного леса, чтобы видеть, кто вышел из чащи и приближается к тебе.
А он, похоже, прямо из чащи и шагнул - и застыл перед моим столом.
Надо сказать, что каждый день я провожу за клавой строго определенное время. Потому что если один раз дашь себе поблажку, пиши пропало. На эту каторгу себя уже не затащишь обратно и пойдешь по диким степям Забайкалья, именно бродягой и именно судьбу проклиная. Я все понимаю про вдохновение и свободу творца, но формула жизни достаточно проста. Три книги в год - или ты никто.
А первую книгу я писал три года. Мучился ей, как зубной болью, любил и берег в себе еще не написанное, как, наверное, женщина бережет нерожденный плод. Позволял себе месяцами ожидать самостийного вдохновения, неделями переписывать недающийся эпизод, обсасывать и разжевывать подробности, чтобы потом оставить одну словно бы невзначай упомянутую деталь - как гвоздь забить.
Взрослее я стал? Или циничнее?
Я ведь еще помню, как сам на любимых писателей обижался: прочитаешь книгу, восторженно сомлеешь, кинешься за следующей... а там такая хрень! Теперь не обижаюсь.
Три книги в год. Две из трех - халтура. Естественная статистика. И очень, я бы сказал, оптимистичная. А как иначе?
Ну и в этот клятый день отбывал я трудовую повинность и, находясь в мире и ладу с самим собой, привычно и ловко мостил дорожку от аванса к гонорару. А тут - нате! Маэстро, музыку! И заиграла музыка. Шероховатое режущее слух бренчанье, будто ржавые бубенцы: спущенные струны не в лад, шкрябанье ногтей по деке.
Подняв озадаченный взгляд над монитором, я увидел острые плечи в потертом сукне, несвежий ворот рубахи (кружевная оторочка скрутилась в жгут, уныло свисают вытрепавшиеся нитки), шею в серых разводах, по которой как раз в этот миг судорожно дернулось адамово яблоко, тонкокостный подбородок в неопрятной щетине и волчий оскал кривых, острых зубов.
Удивительно, как отчетливо впечатываются детали в такие мгновения! И сколько я бы отдал, чтобы не помнить не то что бы его вообще, но хотя бы какую-нибудь детальку его облика, мелочь какую-нибудь, ерундишку. Тогда он весь развалился бы на бессвязные фрагменты, детали, подробности - а уж они бы тихо истаяли, подавленные реальностью повседневной жизни, монолитом, потоком камней, в котором не было и не могло быть перерыва между вчера и сегодня. Что значит один какой-то вечер? Ну, мог я, в конце концов, наплевать на самодисциплину и ответственность перед издателем, взять да и нажраться вволюшку... И не помнить, что там из обычного набора кошмаров приснилось мне на этот раз. Но - не выходит.
Растянутый в жуткой гримасе рот испугал нешуточно. Как маньяк мог проникнуть в дом? Мгновенно вспомнился щелчок замка - раз и два - когда закрывал дверь за Машкой. Но маньяк стоял напротив, и пахло от него несвеже, и это обжигало холодом неотменимой реальности.
В глаза, посмотри ему в глаза, быстро подстегнул я себя и тут же ему в глаза и посмотрел.
О!
Как прекрасна была его улыбка, сквозь непомерную усталость, сквозь въевшийся неотступный ужас, сквозь острый внезапный испуг этого мгновения, как она была прекрасна! Светла, неистребима, лучезарна.
Он держал в руках лютню. Да, думаю, это была лютня - круглозадая, с широким грифом и откинутой назад головкой в причудливых, нефункционально красивых колках. Пальцы, темные от загара и грязи, с равнодушной легкостью сновали по ладам и струнам, извлекая из инструмента однообразную, небрежную, но, в общем, довольно милую мелодию.
- Здрасссьте... - вот все, что я смог выдавить из себя. Память судорожно выбрасывала на поверхность одну за другой легенды о заколдованном музыканте, который не может остановиться: ...тут же бешеные волки в кровожадном исступленье в горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь.
Я вскочил, подвинул ему стул. Он ответил благодарным взглядом и буквально рухнул на сиденье, не останавливая бега пальцев по струнам и ладам. Я кинулся в кухню, к холодильнику, где терпеливо дожидалась моего завтрашнего сорокалетия хорошо охлажденная бутылка "Великого посольства".
Ведь что я хочу сказать: не удивился я и не испугался, а сразу все понял, и мыслей о безумии и галлюцинациях не возникло. Такой он был настоящий, взаправдашний, несомненный. Не менее реальный, чем холодильник и мгновенно запотевшая бутылка. Не менее реальный, чем я. Может быть, и более. По крайней мере, так чувствовалось. Ведь на его собственную реальность слоями легла множественная реальность легенд и преданий, а это, я вам скажу, не может не давать какого-то, я бы сказал, эффекта усиления... Мда. Заговариваюсь. Все-таки, да, я волновался.
Он схватил стакан левой рукой, не останавливая паучьего бега правой, и с жадностью опрокинул, только зубы стукнули по стеклу и струйки сбежали на подбородок. Потом сморщился и мотнул головой. Отдышался. И заговорил.
- Не могу. Не могу больше, не могу так. Им ведь все равно, что я играю. Я понял. Когда понял - обрадовался. Как я обрадовался! Не всегда ведь осеняет, не каждый день распахиваются небеса... Когда прольется свыше, а когда и высосет до донышка, досуха... Потом - молчать, молчать. Только молчать. Души не торопить. Уродцы рождаются, если торопить. Гадко самому. А тут молчать нельзя. Тишины нельзя. Дать созреть плоду нельзя, рви сейчас, завязи рви, голые сучки обламывай! Как страшно жалел о тех мелодиях, которые вот так вырывал, зная, что им никогда уже не обрести полноты своей, не расправиться. Зная: всё, что только начинало угадываться, не угадается уже, не придет в мир. Звуки, звуки живые... Разве птенцов бросают в небо, когда они еще и не оперились? А я бросал. Потому и обрадовался, когда понял, что им всё равно. Просто бренчать по струнам, просто издавать какой-то звук, в меру сладкозвучный - да и хватит с них. Разве они понимают в музыке? Вот послушай...
Он ткнул подбородком вниз, туда, где сновали неутомимые пальцы на охрипших струнах.
- Им нравится. Я обрадовался. Отдохну, не стану заветное отдавать на убой, чтобы откупиться. Так побренчу. А когда придет настоящее, дам ему отстояться, вызреть, набрать силы и звонкости...
Нет, невозможно. Я пытался. Я хотел. А потом - пальцы сами, как по проторенным дорожкам, как будто по-другому и нельзя. И слух привык. Уже мне самому всё равно, понимаешь? Налей еще...
Он проглотил еще полстакана, как воду, шумно выдохнул, откинулся на спинку. Руки опустились, он только придерживал лютню предплечьями. Веки наползли на зрачки. Он оставался так считанные мгновения, всё более оседая и расслабляясь.
Вдруг по спине его прошла судорога, подбородок вскинулся, он взмахнул руками, едва не выронив лютню - и вцепился в нее, и снова пустил пальцы в лихорадочной пляске по струнам и ладам.
- Слышал? - спросил он сиплым шепотом. - Они всегда где-то здесь. Я и не вижу их, только слышу. Играю и слышу. Я знаю их по именам. Не назову, они этого не любят. Но я знаю, поверь, я... знаю.
О чем я говорил? Ах, да. А потом и того проще стало: трень-брень, дзинь-динь. Никакой разницы. Когда совсем уж наплюю на всё, так, наобум треплю струны, они приблизятся, подойдут, водят слепыми мордами, скалятся, нюхают, нюхают... Или вот, бывает, забудусь - тут же крадутся. Может быть, и они устали меня караулить? Я ведь давно, давно...
Но теперь всё кончится. Я решил. Нет, ты не понимаешь. Разве я музыкант теперь? Я заложник. От страха - какая музыка? Без тишины - какая музыка? Без молчания? Без сновидений и грез?
А если так - зачем я продолжаю?
Ты знаешь, какие песни пела эта лютня, когда была вольна петь и не петь? А теперь нет песен. Тихое зудение: я еще здесь, я еще живу. Зачем?
Вот. Прощай. Налей еще. Нет, не надо.
Скажи, отчего ты так смотришь? Ты тоже?.. Ну, так не тяни с этим. Незачем. А как зовут твоих волков?
Вот так это было. Он поднялся, посмотрел на меня ясным взглядом, смущенно улыбнулся. Поцеловал лютню и с размаха ударил ею о мой стол. Лютня охнула и распалась на изломанные дощечки.
Он качнул поднятой ладонью, вздернул подбородок, повернулся ко мне спиной и сделал шаг.
Больше я его не видел. Я рад, что и не слышал ничего тоже, потому что, если все-таки это был именно он, не хотел бы я услышать, какую ему устроили встречу в темном лесу. Что бы то ни было, это его выбор и его право. Я здесь ни при чем. Я ни при чем. Разве я мог его остановить? Он так решил, ему виднее.
А я - я отхлебнул прямо из горлышка, сгреб со стола обломки лютни и вернулся к своей каторге, потому что сказки сказками, а надо на хлеб зарабатывать, да и на масло с колбасой. Профессионал тем и отличается, ну, сами знаете. Не зависеть от настроения, не ждать вдохновения, ни дня без строчки, девяносто процентов потения... при любой погоде. Без любви, но с усердием, как... Неважно.
Три книги в год - или ты никто.
И ничего, живем, и никаких мифологических чудовищ, у нас дела посерьезнее: агент, издатель, договор. Всё по-взрослому, никаких игрушек.
Вот только бы не помнить паучьего бега его пальцев, кривой улыбки и потом - вдохновенного сияния глаз, перед тем как он повернулся навстречу темному лесу.
***
А в темном лесу, в темном лесу - пятнами света вымощена тропа, поверх мягкой хвои - янтарем, и воздух пахнет мхом и смолой, и чирикает птаха где-то над головой, сердито, настойчиво так... И тишина.
Шаги едва слышны, идет человек, запрокинув лицо, руки опустив безвольно, бездельно... Пустые глаза, пустая улыбка, без значения, без смысла.
И на душе его тихо, тихо и пусто, и он уверен, что никогда не наполниться снова его душе, но он и этому рад: не себя, так музыку спас. От себя.
Не тревожить ему больше чутких струн, не пристукивать по звонкой деке... Так думает он и радуется тишине.
А где волки, волки-то где? Нет их. Словно и не было никогда.
Найдется, кому вернуть их из небытия: кто захочет стать Вечным музыкантом и всех Превзойти, тот и вызовет их, и уж они не отстанут, пока он не отступится. Что за блажь одолевает человека - наполнить всю вечность только собой?
А на самом деле, на самом деле... Теперь он знает: спой свою песню, а вечности предоставь самой позаботиться о себе.
Не тревожить ему больше чутких струн, не пристукивать по звонкой деке. Так думает он - и плачет. Просто на самом деле ничего он еще не знает о том, как устроены вечность и музыка.