Галимов Брячеслав Иванович : другие произведения.

Неизбежное. Сцены из русской жизни конца 19-начала 20 века с участием известных лиц

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Всю вторую половину XIX и начало XX века Россия жила в ожидании неизбежных перемен. В книге приводятся рассказы из русской жизни этого периода. В них предстают такие известные лица российской истории как Софья Перовская, Вера Фигнер, Антон Павлович Чехов, Владимир Гиляровский, Лев Николаевич Толстой, семейство Нарышкиных, Владимир Маяковский, Казимир Малевич, Всеволод Мейерхольд. Автору были важны не столько исторические подробности, сколько атмосфера времени, надежды и чаяния русского общества.


Совещание на квартире Веры Фигнер 28 февраля 1881 года накануне убийства Александра II

   - Софья Львовна! Соня! Это я, подожди! - кричал запыхавшийся молодой мужчина лет тридцати, с густой чёрной бородой. Он перебегал Вознесенский проспект, чтобы догнать хрупкую девушку, свернувшую к Екатерининскому каналу.
   Она оглянулась и подождала его. Подбежав к ней, молодой человек радостно выпалил:
   - Я кричу, кричу, а ты не слышишь! Ты откуда, из дома?
   - Ты ещё всем скажи, где я живу, - ответила девушка, не отвечая на его улыбку.
   - Возле Измайловского проспекта, на Второй роте. Или ты сменила квартиру? - удивился молодой человек.
   - Ну вот, ты всем и рассказал, - заметила она и, понизив голос, прибавила: - Николай, нельзя забывать о конспирации, нас ищут.
   - Прости, Соня, плохой из меня конспиратор! - сконфузился он. - Вечно я забываю.
   - Пошли, на нас смотрят, - она взяла его под руку. - А ты откуда идёшь?
   Николай закашлялся, расправил бороду, искоса глянул на Соню, и смущённо признался:
   - Я был в Исаакиевском соборе.
   - Зачем? Ты ведь не верующий.
   - Нет, конечно, с верой я покончил ещё в гимназии. Тут другое... - замялся он. Соня молча ждала его ответа.
   - Я там наверх лазил, на Петербург смотрел, - признался Николай. - Надо было найти подходящее место.
   - Для чего подходящее? - Соня дёрнула его за рукав, чтобы они не столкнулись с лотошником, которого Николай не заметил.
   - Где лучше построить завод для производства летательных аппаратов, - сказал Николай.
   Соня удивилась по-настоящему:
   - Николай! - только и смогла она произнести.
   - Ты понимаешь, Соня, - заторопился он, - ночью я закончил, наконец, проект своего летательного аппарата, осталось лишь сделать чертежи. Он у меня будет совсем не такой, как у Анри Жиффара, - его дирижабль едва летит над землёй, а мой аппарат сможет подняться неизмеримо выше, даже в космическое пространство. На нём люди полетят на Луну, Марс, другие планеты. Начнётся новая эра в истории человечества; мы заселим космос.
   - И ты уже ищешь место, где построить завод?
   - Да, и он будет построен, вот увидишь! - радостно сказал Николай. - Это совершенно очевидно.
   Соня посмотрела ему в глаза и покачала головой; вдруг она выпустила его руку и отвернулась.
   - Что такое? - встревожился он. - Что-то случилось?
   - Андрея арестовали, - ответила она, пряча лицо.
   - Не может быть! Когда?! - воскликнул Николай.
   - Вчера, в меблированных комнатах госпожи Мессюро. Выследили... - глухо проговорила она.
   - Соня, как же это?.. Вот горе-то! - растерялся Николай, не зная, как её утешить, но она уже совладала с собой и, повернувшись к нему, сказала:
   - Но дело всё равно должно быть закончено; я иду к Вере Фигнер, там собрались наши. За тобой тоже посылали, но кому могло прийти в голову искать тебя в Исаакиевском соборе?..
   - Я бы сам пришёл, - виновато ответил Николай. - Я так и думал зайти к Вере, узнать, что к чему. Она здесь живёт? - он кивнул на большой доходный дом у канала.
   - Да, пришли...

***

   - Проходите, всё в порядке; мы проверяли - слежки нет, - говорила Вера Фигнер, небольшого роста темная шатенка, молодая, но уже с проседью, принимая у них верхнюю одежду. - Однако на всякий случай делаем вид, что отмечаем именины, - слышите, Исаев играет на гитаре?
   - А ещё кто там? - спросил Николай.
   - Кроме Исаева, - Суханов, Грачевский, Фроленко, Лебедева, Анна Корба, Тихомиров, Ланган, - почти весь Исполнительный комитет, - отвечала Вера. - Желябова, конечно, не хватает... Милая Соня, я тебе так сочувствую, - она обняла её. - Ужасная потеря.
   - Арест Желябова - потеря не только для меня, но для всех нас, - возразила Соня. - Но теперь мы тем более должны довести дело до конца. Пойдём к нашим...
   - Перовская, Перовская пришла! - раздались голоса, когда Соня вошла в комнату. - Здравствуйте, Софья Львовна! Здравствуй, Сонечка!
   - А со мной никто поздороваться не хочет? - спросил вошедший вслед за ней Николай.
   - А, Кибальчич! Бороду-то отрастил, чисто поп! Здравствуй, Николай! - приветствовали и его.
   - Товарищи, что вы! Зачем так кричать, - укоризненно сказала Вера, плотно притворяя двери. - И уж совсем не обязательно называть друг друга по имени - есть же партийные клички.
   - Например, "Топни ножкой", - раздался чей-то голос; все посмотрели на Веру и засмеялись.
   - Хотя бы, - ничуть не смутилась она. - Женщины любят топать ножкой.
   - Товарищи, я рада, что у вас такой бодрый настрой, что аресты и преследования не сломили ваш дух, - сказала Соня, - но сейчас мало времени для шуток. Вы знаете, вчера арестован Желябов...
   В комнате воцарилась тишина.
   - Естественно, они от него ничего не добьются, ни единого слова, - продолжала Соня, - но начнут проверять его связи, - с кем он встречался, кто у него бывал... Исполнительный комитет в большой опасности, и у нас есть лишь два выхода: немедленно скрыться, уехать из Петербурга, - или закончить подготовленное Желябовым дело, то есть убить царя. Что мы решим?
   - Закончить дело! - разом закричали все. - Здесь и обсуждать нечего!
   - Тише, товарищи! - вновь призвала к порядку Вера. - Исаев, играй, что остановился?
   Исаев заиграл "Барыню", а Соня продолжила:
   - Итак, решено, завтра всё пойдёт по намеченному плану. Ошибок быть не должно - это будет уже седьмое покушение на царя, и для нас, судя по всему, последняя возможность совершить этот акт. Руководство я беру на себя; не считайте это местью за Андрея - вам известно, что нет никого, кто был бы в курсе всей подготовки, до мельчайших деталей, как я.
   Такие необычайные твёрдость и суровость были во взгляде и голосе этой напоминающей ребёнка милой девушки, с русой косой, светло-серыми глазами и по-детски округленными щеками, что члены Исполнительного комитета притихли и съёжились, когда она говорила.
   - Завтра первое воскресенье великого поста, значит, по обыкновению, царь будет присутствовать в манеже Инженерного замка на торжественном разводе караулов, - продолжала Соня. - У нас готов подкоп под Малой Садовой улицей, и мы взорвём царя, если он поедет по этому маршруту. Бомбу приведёт в действие Михаил Фроленко, - она посмотрела на него.
   - Сделаю, - коротко ответил тот.
   - Там понадобится мощная бомба, Миша, - заметил Кибальчич. - Взрыв получится очень сильным, а ты будешь находиться рядом...
   - Я понимаю, Коля, - сказал Фроленко. - Я готов.
   Вера Фигнер нахмурилась, а Соня продолжала:
   - Если по какой-нибудь причине царь не поедет по Малой Садовой, мы должны держать наготове метальщиков-бомбистов, чтобы они быстро перешли на новый маршрут его движения. Нужно не менее четырёх человек и, соответственно, четыре бомбы. Николай? - она посмотрела на Кибальчича.
   - У меня материала только на три, - сообщил он. - И нужны будут помощники, чтобы успеть до утра.
   - Мы тебе поможем, - сказала Вера. - Принеси всё сюда.
   - Но начинка и корпуса хранятся на квартире Геси Гельфман и Саблина, на Тележной улице, - может быть, лучше там снарядить? - удивился Николай.
   - Не надо трогать Гесю, - возразила Вера. - Здесь снарядим, а после отнесём на Тележную - туда за бомбами придут метальщики.
   - Носить по городу туда-сюда... - сказал Кибальчич.
   - Тем не менее, снарядим здесь, - отрезала Вера.
   Кибальчич пожал плечами и кивнул в знак согласия.
   - А кто будет метальщиками? - спросили Соню.
   - Рысаков, Гриневицкий, Тимофей Михайлов и Емельянов. Все согласны, ждут сигнала, - ответила Соня.
   - Но бомбы будет лишь три, - напомнил Кибальчич.
   - Один человек останется в резерве, - сказала она. - Руководство метальщиками я тоже беру на себя. Нет возражений?..
   - У тебя всё, Соня? - спросила Вера. - Теперь надо составить воззвание. Я набросала черновик; я прочту, а потом внесём правки. Мы распечатаем его и в случае удачи покушения расклеим по городу:
   "Александр II казнён по приговору "Народной воли". Тяжелый кошмар, на наших глазах давивший в течение десяти лет молодую Россию, прерван; ужасы тюрьмы и ссылки, насилия и жестокости над сотнями и тысячами наших единомышленников, кровь наших мучеников - всё искупила эта минута, эта пролитая нами царская кровь.
   Но революционное движение не такое дело, которое зависит от отдельных личностей. Это процесс народного организма, и виселицы, воздвигаемые для наиболее энергичных выразителей этого процесса, так же бессильны спасти отживающий порядок, как крестная смерть Спасителя не спасла развратившийся античный мир от торжества христианства. Общее количество недовольных в стране увеличивается; доверие к правительству в народе всё более падает, мысль о революции, о её возможности и неизбежности - всё прочнее развивается в России.
   Действия правительства не имеют ничего общего с народной пользой и стремлениями; в настоящее время оно открыто создает самый вредный класс спекулянтов и барышников. Все реформы его приводят лишь к тому, что народ впадает в большее рабство, всё более эксплуатируется. Оно довело Россию до того, что народные массы находятся в состоянии полной нищеты и разорения, не свободны от самого обидного надзора даже у своего домашнего очага, не властны даже в своих мирских общественных делах.
   Условия, которые необходимы для того, чтобы революционное движение заменилось мирной работой, созданы не нами, а историей. Мы не ставим, а только напоминаем их. Этих условий -- по нашему мнению, два:
   1). Общая амнистия по всем политическим преступлениям, так как это были не преступления, но исполнение гражданского долга.
   2). Созыв представителей от всего русского народа для пересмотра существующих форм государственной и общественной жизни и переделки их сообразно с народными желаниями.
   Считаем необходимым напомнить, однако, что легализация верховной власти народным представительством может быть достигнута лишь тогда, если выборы будут произведены совершенно свободно, а потому правительство должно допустить: а) полную свободу печати, б) полную свободу слова, в) полную свободу сходок, г) полную свободу избирательных программ.
   Это единственное средство к возвращению России на путь правильного и мирного развития. Заявляем торжественно, перед лицом родной страны и всего мира, что наша партия со своей стороны безусловно подчинится решению Народного собрания".
   Вот приблизительный текст воззвания, товарищи. Есть дополнения, поправки?
   - Я бы внесла некоторые пункты из нашей программы, - сказал Соня. - "Русский народ находится в состоянии полного рабства, экономического и политического. Его облегают слои эксплуататоров, создаваемых и защищаемых государством. Государство составляет крупнейшую в стране капиталистическую силу; оно же составляет единственного политического притеснителя народа.
   Русский народ по своим симпатиям и идеалам является вполне социалистическим; в нём ещё живы его старые, традиционные принципы - право народа на землю, общинное и местное самоуправление, зачатки федеративного устройства, свобода совести и слова. Эти принципы получили бы широкое развитие и дали бы совершенно новое направление, в народном духе, всей нашей истории, если бы только народ получил возможность жить и устраиваться так, как хочет, сообразно со своими собственными наклонностями".
   Далее следует показать наши основные экономические требования - принадлежность земли народу и систему мер, имеющих цель передать в руки рабочих заводы и фабрики.
   - Преждевременно, - возразили ей. - Экономические меры как раз и должно обозначить Народное собрание. Здесь могут быть разные подходы, необходима широкая свободная дискуссия, чтобы выбрать оптимальный вариант.
   - Можно было бы добавить в воззвание свидетельства плачевного состояния России и, вместе с тем, примеры безобразий, творимых верховной властью, - предложила Вера. - Исаев, играй, не останавливайся...
   Исаев заиграл "По улице мостовой...".
   - Экономическое положение страны плачевное, - говорила Вера. - Промышленность отстает от ведущих государств Европы, в деревне было несколько случаев массового голода. Внешний долг России составляет почти 6 миллиардов рублей. Между тем, в верхних этажах власти процветают воровство, хищения, аферы. Повсюду появляются какие-то загадочные акционерные общества, получают государственные субсидии, а затем исчезают неведомо куда. Председатель Государственного банка Ламанский вошёл в качестве учредителя в железнодорожную компанию, которой он сам же выдал кредит от имени того же Государственного банка.
   Участие тех или иных представителей правящей клики в деятельности капиталистических предприятий в большинстве случаев носит форму прямого подкупа или проявляется в различных формах использования служебного положения. Аппетиты бюрократии, вызываемые данным видом "деятельности", растут, - несмотря на то, что жалованье чиновников выросло за последние годы в два-три раза, чего в другие периоды не происходило.
   При этом царь имеет весьма своеобразное представление о честности: по высочайшей воле раздаются крупные государственные заказы приближенным к его особе персонам прямо для поправления финансового положения последних - для того именно чтобы несколько миллионов досталось в виде барышей тем или другим личностям. Так, царь дал распоряжение министру путей сообщения сделать крупный заказ на подвижной состав заводам Мальцева, чтобы тот обязывался подпиской выдавать ежегодно по столько-то тысяч рублей своей жене, приятельнице императрицы, неразлучной с нею и не живущей с мужем.
   Дорого обходится России и морганатический брак царя с княгинею Юрьевскою, урожденною княжной Долгорукой. Она не брезгует крупными подношениями, раздаёт казённые подряды своим приближенным, а те отчисляют деньги в её пользу. Во время недавней войны с турками на Балканах громадный подряд по интендантству был получен компанией "Грегер, Варшавский, Горвиц и Коген", а когда правительство отказалось оплачивать этой компании очередную сумму в несколько миллионов рублей, то "Грегер и К" обратилась к княгине Юрьевской и, благодаря ей, компания эта получила значительную часть тех сумм, на которые претендовала. При этом, если не сама княгиня Юрьевская, то очень близкие ей лица получили соответствующий куш.
   - Если всё это внести в воззвание, получится несколько листов, - заметили Вере. - Лучше издать отдельной брошюрой, а в конце сделать вывод, что исправить это положение в рамках существующего строя невозможно: нужно коренное изменение политической и экономической системы России. А дальше прибавить то, о чём сказала Соня, - о социалистическом духе русского народа и социалистических принципах народной жизни.
   - Что же, это правильно, - согласилась Вера. - Значит, принимаем первый вариант воззвания, как я его зачитала. Будем голосовать? Есть возражения?
   - Нет, все согласны, - ответили ей.
   - Тогда давайте расходиться. Постойте, не все сразу - по одному! - распорядилась Вера.

***

   В квартире остались Вера, Исаев, который снимал эту квартиру вместе с ней, Кибальчич, немедленно занявшийся изготовлением корпусов для бомб из найденных на кухне жестянок из-под керосина, и Софья Перовская, которой нельзя было возвращаться домой после провала Желябова.
   - Верочка, можно мне остаться у тебя ночевать? -- спросила Соня.
   Вера посмотрела на нее с удивлением и упрёком:
   - Зачем ты спрашиваешь? Разве можно об этом спрашивать?
   - Я спрашиваю, -- сказала Соня, - потому что, если в дом придут с обыском и найдут меня, тебя повесят.
   Вера показала револьвер, который лежал у неё в кармане юбки.
   - С тобой или без тебя, если придут, я буду стрелять.
   - Лишь бы успеть закончить дело, - вздохнула Соня.
   - Успеем, - уверенно сказала Вера. - А ты, Исаев, продолжай играть, а то соседи не поверят, что у нас именины так быстро закончились. Сыграй что-нибудь душещипательное.
   Исаев заиграл "Нас венчали не в церкви".
   - Вера! - крикнул из кухни Кибальчич. - Уложишь Соню, приходи сюда помогать оболочки делать! А мне надо ещё на Тележную сходить за материалом - времени мало остаётся.
   - Хорошо, я сейчас приду, - отозвалась Вера.
   ...Пока она стелила постель, Соня спросила:
   - Почему ты не разрешила Николаю снаряжать бомбы на Тележной? Он прав: носить из квартиру в квартиру - двойной риск.
   - Мне Гесю жалко. При снаряжении бомб всё может случиться: можно нечаянно подорваться, а она в положении... - ответила Вера.
   - Геся? - охнула Соня. - У неё будет ребёнок? От Саблина?
   - Да. Она мне только вчера призналась.
   - Бедная! - вздохнула Соня. - Что же с ней будет?
   - Они знают, каков их удел. Саблин говорит, что он в руки полиции живым не отдастся, - и это не пустая фраза, - грустно сказала Вера. - А если арестуют Гесю, ей придётся рожать в тюрьме - безо всякой помощи, без надлежащего надзора и санитарных условий. Какая помощь может быть оказана преступнице, врагу Отечества? Девять десятых рожениц умирают в тюрьмах от осложнений, которые никто не лечит; надзиратели будут только глумиться над её страданиями. А детей отдают в воспитательный дом, и там они тоже недолго живут: к ним относятся как к преступному отродью и рады от них избавиться.
   Соня упала на подушку и зарыдала.
   - Прости, Верочка, прости! Это нервы! - плакала она. - Накопилось за последние дни... Андрея взяли, он обречён, - как мне жить без него?.. Прости, я не должна об этом рассказывать.
   - Я понимаю, Сонечка. Что же делать, мы сами выбрали себе такую жизнь. - Вера погладила его по голове. - Но должен же кто-нибудь выступить против всей этой мерзости, которая творится у нас, - выступить за новый, справедливый мир... Достоевский писал, что отказался бы от царствия небесного на земле, если бы для этого надо было пролить хотя бы одну слезу ребёнка. Но сейчас проливаются моря детских слёз: тысячи и тысячи детей страдают и гибнут в этом жестоком несправедливом мире. Почему же об их слезах не позаботился господин Достоевский? Его проповеди христианского смирения и всеобщей любви безнравственны при нынешнем состоянии общества - они на руку тем, из-за кого льются детские слёзы.
   - Он ещё писал, что если отринуть Бога, всё будет дозволено, - сквозь слёзы прибавила Соня. - Как это пошло и глупо!
   - И неверно, к тому же, - отрезала Вера. - Разве с Богом человечество прожило высокодуховную нравственную жизнь? Вот уже две тысячи лет под властью религии и с именем божьем творятся на земле преступления; кому до сих пор из людей подлых, лживых и злых мешала творить гнусности вера в Бога? Но мы видим новой поколение людей, которые не верят в Бога, однако чисты, благородны, жертвуют собой во имя счастья других.
   Посмотри, какие люди нас окружают. Тимофей Михайлов - "Тимоха", как зовут его рабочие, - апостол рабочего люда. Сам выходец из этой среды, сколько раз он выступал за интересы рабочих, борясь с грубой и несправедливой заводской администрацией. Рабочие его боготворят за честность, ум, знания, преданность рабочему делу, чувство товарищества.
   Коля Рысаков из крестьян, но сумел поступить в Горный институт. Был бы, наверное, отличным инженером, но пришёл к нам, потому что убедился в том, "что вся масса страданий низшего класса, деление народа на два весьма не похожих друг на друга лагеря - имущих и неимущих, происходит от существующего строя". Это я повторяю его собственные слова.
   Игнатий Гриневицкий. Был вожаком студенческого движения в Технологическом институте, пользовался огромным авторитетом и любовью среди студентов; ходил в народ, занимался пропагандой в деревне, затем стал нашим революционным издателем и печатником, - сколько своей литературы мы отпечатали в его нелегальной типографии! Теперь вот, зная, что у нас не хватает метальщиков, вызвался бросить бомбу в царя...
   - Вчера Игнатий передал мне своё завещание - вздохнула Соня. - Оно очень короткое, там сказано: "Мне не придётся участвовать в последней борьбе. Судьба обрекла меня на раннюю гибель, и я не увижу победы, не буду жить ни одного дня, ни часа в светлое время торжества, но считаю, что своей смертью сделаю всё, что должен был сделать, и большего от меня никто, никто на свете требовать не может".
   - И это светлое время обязательно настанет! - Вера крепко сжала руку Сони. - Оно придёт, жизнь станет чистой и яркой, уйдут в прошлое пороки прежнего времени. Мы вступим на иной путь, на путь ограничения похоти жизни; духовное будет преобладать над материальным. Человек станет тем высшим духовным существом, которым ему предназначено стать самой природой...
   - Вера, ты скоро? - послышался голос Кибальчича. - Мне уже помогает Гриша Исаев, но нам нужны ещё рабочие руки.
   - Иду, иду! - откликнулась она.
   - А знаешь, Коля изобрёл летательный аппарат, на котором можно будет полететь к другим планетам, и мечтает построить завод по его производству, - сказала Соня и впервые за день улыбнулась.
   - И это будет, - улыбнулась в ответ Вера. - У нового общества будут великие цели; всем вместе трудиться над их осуществлением - разве это не прекрасно?.. Ну, отдыхай, а я пойду помогать мужчинам.
   - Последнее, меркантильная просьба, - робко сказала Соня. - Дай мне, пожалуйста, рублей пятнадцать взаймы. Я истратила свои последние деньги на лекарства - это не должно входить в общественные расходы. Мать прислала мне шелковое платье sortie de bal, - она думает, что я хожу здесь по балам, - я продам его и уплачу долг.
   - Сонечка, ты - большая аскетка! - Вера поцеловала её в лоб. - Отдыхай и не беспокойся об этом.
   - Вера, где ты? - снова раздался голос Кибальчича.
   - Иду! - ответила она, поправила Соне одеяло и пошла на кухню.
  

Чаепитие на даче Чеховых летом 1892 года

   - Гроза будет, - говорил Павел Егорович Чехов, глядя в окно веранды. - Ни облачка, но душно, парит... И мухи ошалели: назойливые, будто осенью.
   - Антошу бы не прихватило, - встревожилась Евгения Яковлевна. - Вымокнет, пока дойдёт.
   - Ничего, бог милостив, - авось успеет до дождя... Ставь-ка, мать, самовар, чайку попьём, - потянулся Павел Егорович.
   - Всё готово, раздуть только, сейчас принесу. Надоедает по десять раз на дню на кухню ходить, - нет, чтобы кухня в доме была, - пожаловалась Евгения Яковлевна.
   - Чтобы в доме запахи стояли, и чад, и копоть! Думай, чего говоришь! - возмутился Павел Егорович. - В городской квартире от этого никуда не денешься, а на даче зачем себя мучить? Нет, мать, прежние хозяева умные были: кухню отдельно поставили.
   - Когда сухо и тепло, ещё ладно, а в дождь и холод не очень-то приятно сначала в дом носить, а потом из дома, - да ещё если гости понаедут, - не сдавалась Евгения Яковлевна.
   - Ладно, мать, не ворчи! - строго сказал Павел Егорович. - Чего зря Бога гневить - хорошо живём. Вон, дачу какую Антон купил, - сидим тут, словно помещики!.. Ну, запущена малость, так это пустяки - слава тебе, Господи, силы пока есть, приведём в порядок.
   - Да я что, я - ничего... Живём неплохо, грех жаловаться, - согласилась Евгения Яковлевна. - Антошу только жалко: сколько работает, хоть бы здесь ему отдохнуть, так нет - опять больные донимают!
   - Сам себе ярмо на шею повесил: отказать, вишь, людям совестно! А они этим пользуются - заездили его совсем... Нет, людей жалеть нельзя, сразу слабину почувствуют - захомутают тебя, будто лошадь, и станут ездить, пока не заездят. Мне ли не знать? Сколько добра людям сделал, и как они мне отплатили? - с горечью проговорил Павел Егорович.
   - Всё от Бога, отец, всё от Бога! - перекрестилась Евгения Яковлевна. - Не по нашему хотению, но по его воле.
   - Всё в воле его, - перекрестился и Павел Егорович. - Ну, неси, что ли, чай-то! Не дождёшься...
   - Иду, иду! Скатерть на столе разложи...
   Старики пили третью или четвёртую чашку, как ударил гром, зашумел ветер и посыпались первые крупные капли дождя.
   - Господи, господи, господи! - вздрагивала и крестилась Евгения Яковлевна. - Отведи беду!
   - Ладно тебе, мать! Чего уж так-то грозы бояться? Журналов не читаешь, а там учёные люди доподлинно разъяснили: гроза это проявление небесного электричества, - наставительно произнёс Павел Егорович. - Если есть громоотвод, опасности никакой не имеется - пей чай спокойно.
   - Бедный Антоша! До нитки вымокнет. Ему ли с его слабыми лёгкими терпеть такие напасти! - продолжала причитать Евгения Яковлевна.
   - Да, худо, - согласился Павел Егорович. - Как так вышло: из всех детей он оказался самым слабеньким. Ростом с коломенскую версту, а здоровья нет.
   - И на Сахалин этот проклятый поехал зачем-то. Раньше меньше кашлял, а теперь как начнёт надрываться, у меня сердце не выдерживает, - Евгения Яковлевна вытерла глаза краем накинутого на плечи платка.
   - Вот, подишь ты: сам доктор, а себя вылечить не может, - вздохнул Павел Егорович. - Видать, правда, - сапожник без сапог... Ну, Бог милостив, - повторил он. - Не плачь, мать, всё наладится...

***

   Нахлобучив на лоб шляпу и подняв воротник плаща, Чехов шёл к своей даче. Пенсне то и дело запотевало, - чтобы протереть его, приходилось брать саквояж с медицинским набором под мышку и, держа пенсне в левой руке, правой лезть в карман за платком. Скоро платок намок и сквозь пенсне было видно теперь, как сквозь мутное немытое стекло в вечерних сумерках. Чехов снял его и сунул в карман, после чего пошёл медленнее, вглядываясь в дорогу под ногами. Его сапоги и длинные полы макинтоша были забрызганы ошмётками бурой грязи, которая удивительным образом появилась повсюду и совершенно поглотила чистую и ровную ещё утром дорогу. Сапоги скользили, пару раз он оступился и едва не упал; его спас саквояж, которым он балансировал, как эквилибрист в цирке.
   Дождь всё усиливался. Когда Чехов добрёл, наконец, до поворота на дачу, он увидел, что какая-то повозка стоит перед воротами, и с ужасом подумал, что это снова за ним и надо будет ехать к больному. Но тут раздался крик возницы: "Давай, кляча дохлая! Чего встала?!" Повозка дёрнулась, развернулась и, переваливаясь на ухабах, медленно стала удаляться. Чехов вздохнул с облегчением: кто приехал в гости, - значит, если сегодня чёрт не дёрнет еще кого-нибудь заболеть, что будет слишком жестокой шуткой судьбы над промокшим и уставшим доктором, можно будет провести вечер дома...
   - А, вот он, прибыл, лёгок на помине! Ну, здравствуй, Антоша Чехонте! - крепкого сложения мужчина с запорожскими усами схватил вошедшего на веранду Чехова, обнял и расцеловал.
   - Дядя Гиляй! - рассмеялся Чехов. - Как всегда, громогласен и силён.
   - Полегче с ним, Владимир Алексеевич, у него грудь слабая, - сказала Евгения Яковлевна, улыбаясь и покачивая головой.
   - Ничего, пусть обнимутся. По-нашему, по-русски, - крякнул Павел Егорович.
   - Ох, Гиляй, ты меня задавишь, - Чехов с трудом высвободился из его объятий. - Я человек хилый, болезненный, типичный продукт нашего времени, а тебе жить бы в эпоху былинных богатырей или казацких атаманов... Вы знаете, где я первый раз его увидел? - обратился он к родителям. - В Русском гимнастическом обществе. Селецкий меня и брата Николая записал в учредители... Так, для счёта... И вот захожу туда и вижу, как посреди огромного зала две здоровенные фигуры в железных масках, нагрудниках и огромных перчатках изо всех сил лупят друг друга по голове и по бокам железными полосами, так что искры летят - смотреть страшно. Любуюсь на них и думаю, что живу триста лет назад. Кругом на скамьях несколько человек зрителей. Сели и мы. Селецкий сказал, что один из бойцов - Тарасов, первый боец на эспадронах во всей России, преподаватель общества, а другой, в высоких сапогах, его постоянный партнер - поэт и журналист Гиляровский. Селецкий меня представил им обоим, а Гиляй и не поглядел на меня, но зато так руку мне сжал, что я чуть не заплакал.
   - Между прочим, ты до сих пор числишься в членах гимнастического общества, твоя фамилия в списках напечатана, - расхохотался Гиляровский.
   - Смейся, смейся! - сказал Чехов. - Как тогда вы с Тарасовым хлестались мечами! Тамплиеры! Витязи! Никогда не забуду. А ты и меня в гладиаторы!.. Нет уж, куда мне!.. Да и публика у вас не по мне, одни богачи: Морозовы, Крестовниковы, и сам Смирнов, водочник.
   - Нет, публика у нас простая - конторщики, приказчики, студенты, - возразил Гиляровский. - Это - люди активные, ну, а Морозовы, Крестовниковы, Смирновы и ещё некоторые только платят членские взносы.
   - Как я! - усмехнулся Чехов. - Значит, мы мертвые души? Люди настоящего века... А придёт время, будут все сильными, будет много таких, как ты и Тарасов... Придёт время!.. Да только мы до этого не доживём, - внезапно добавил он, грустно и спокойно.
   Павел Егорович насупился, а Евгения Яковлевна опять смахнула слезу.
   - А к вам с подарками, - громко пробасил Гиляровский и подтащил к столу огромный мешок, в который можно было бы спрятать человека. - Где я только не был - на Волге, на Дону, в кубанских плавнях, в терских гребнях. Вот вам гостинцы с родных краёв: копчёный гусь, сало, две бутылки цимлянского с Дона да шемайка вяленая с Терека, да арбузы солёные.
   Все Чеховы снова заулыбались.
   - А, с Дону, родное, степь-матушка! - сказал Антон Павлович, с наслаждением вдыхая запах гуся, сала и арбузов.
   - Помнишь, как мы арбузом городового напугали? - подмигнул ему Гиляровский.
   - Как так? - удивился Павел Егорович.
   - А вот как. Как-то в часу седьмом вечера, великим постом, мы ехали с Антоном ко мне чай пить. Извозчик попался отчаянный: кто казался старше, он ли, или его кляча, - определить было трудно, но обоим вместе сто лет насчитывалось наверное; сани убогие, без полости. На Тверской снег наполовину стаял, и полозья саней скрежетали по камням мостовой, а иногда, если каменный оазис оказывался довольно большим, кляча останавливалась и долго собиралась с силами, потом опять тащила еле-еле, до новой передышки. На углу Тверской и Страстной площади каменный оазис оказался очень длинным, и мы остановились как раз против освещённой овощной лавки Авдеева, - ну, вы знаете, который славится на всю Москву огурцами в тыквах и солёными арбузами! Пока лошадь отдыхала, мы купили арбуз, завязанный в толстую серую бумагу, которая сейчас же стала промокать, как только Антон взял арбуз в руки. Мы поползли по Страстной площади, Антон страшно ругался - мокрые руки замёрзли....
   - Пусть меня осудит тот, у кого никогда не мёрзли руки, - вставил Чехов.
   - ...Я взял у него арбуз, - продолжал Гиляровский. - Действительно, держать его в руках было невозможно, а положить некуда. Я не выдержал и сказал, что брошу арбуз. "Зачем бросать? - говорит Антон. - Вот городовой стоит, отдай ему, он съест". "Пусть ест. Городовой!! - поманил я его к себе. Он, увидав мою форменную фуражку, вытянулся во фронт. "На, держи, только остор...". Я не успел договорить: "осторожнее, он течет", как Антон перебил меня на полуслове и зашептал городовому, продолжая мою речь: "Осторожнее, это бомба... неси её в участок..." Я сообразил и приказываю: "Мы там тебя подождём. Да не урони, гляди". "Понимаю, вашевскродие", - а у самого зубы стучат. Оставив этого городового с "бомбой", мы поехали ко мне в Столешников чай пить...
   На другой день я узнал подробности всего вслед за тем происшедшего. Городовой с "бомбой" в руках боязливо добрался до ближайшего дома, вызвал дворника и, рассказав о случае, оставил его вместо себя на посту, а сам осторожно, чуть ступая, двинулся по Тверской к участку, сопровождаемый кучкой любопытных, узнавших от дворника о "бомбе".
   Вскоре около участка стояла на почтительном расстоянии толпа, боясь подходить близко и создавая целые легенды на тему о бомбах. Городовой вошёл в дежурку, доложил околоточному, что два агента Охранного отделения, из которых один был в форме, приказали ему отнести "бомбу" и положить ее на стол. Околоточный притворил дверь и бросился в канцелярию, где так перепугал чиновников, что они разбежались, а пристав сообщил о случае в Охранное отделение. Явились агенты, но в дежурку не вошли, ждали офицера, заведовавшего взрывчатыми снарядами, без него в дежурку войти не осмеливались.
   В это время во двор въехали пожарные, возвращавшиеся с пожара, увидали толпу, узнали, в чём дело, и брандмейстер, донской казак Беспалов, соскочив с линейки, прямо как был, весь мокрый, в медной каске, бросился в участок и, несмотря на предупреждения об опасности, направился в дежурку.
   Через минуту он, обрывая остатки мокрой бумаги с солёного арбуза, понёс его к себе на квартиру, не обращая внимания на протесты пристава и заявления его о неприкосновенности вещественных доказательств. "Наш, донской, полосатый. Давно такого не едал...."
   - Ох, Господи, ох, царица небесная! - Павел Егорович хохотал, задыхаясь и махая руками; слёзы градом текли из его глаз. - Ну, насмешили! Ох, святые угодники, надо же было такое придумать!..
   - Антоша, иди, переоденься, - сказала Евгения Яковлевна. - А я на стол соберу. Мы чай пили, но теперь надо чего посытнее для Владимира Алексеевича...
   - Да уж, не погубите: голоден, как семинарист на вакансиях, - весело отозвался Гиляровский.
   - Сейчас, сейчас принесу! - засуетилась Евгения Яковлевна. - Мясо есть, щи, каша, пироги, а ещё салат - наш таганрогский, картофельный, с зелёным луком и маслинами.
   - Уже слюни текут! - воскликнул Гиляровский. - Я вам помогу принести, вдвоём быстрее будет.
   - Наливку не забудь, да водочки графинчик, - да уж и вина в честь дорогого гостя! - крикнул вслед жене Павел Егорович.

***

   - Был в Угрюмове, учительница заболела, - рассказывал Чехов за обедом. - Я думал, что меня позвали к её сестре. Беременная дама с короткими руками и длинной шеей, похожая на кенгуру. Но оказалась, что сестра уже уехала домой, а больна сама учительница; болезнь у неё "нервическая", по словам её мужа, который и привёл меня к ней. Стоило ему произнести это, как учительница начала топать ногами и кричать: "Оставь меня, низкий человек!". По всему видно, что она его ненавидит, - он пьяница, лентяй, добродушный и недалекий, а она "идейная", приехала в деревню, чтобы "сеять разумное, доброе, вечное". Однако столкнувшись с деревенской жизнью, быстро скисла, заскучала и от скуки выскочила замуж. У нас многие браки заключаются от скуки, а потом муж с женой ненавидят друг друга, и весь смысл существования заключается для них в том, чтобы не давать спокойно жить своей второй половине. Сколько раз я это видел: такое поэтическое венчание бывает, а потом - какие дураки! какие дети!..
   Учительница уверяла меня, что её муж никчёмное существо, живёт на её деньги, объедает её. "Это нарост вроде саркомы, который истощил меня совершенно", - говорила она мне. А сама бестактна, суха, жестока, капризна и физически противна; глядя на эту халду, трудно поверить, что когда-то она была, наверное, хорошенькой милой курсисткой, читала стихи и пахла лавандой. Она долго рассказывала мне о своих болезнях; человек вообще любит поговорить о своих болезнях, а между тем это самое неинтересное в его жизни.
   - Так ты помог ей? - спросила Евгения Яковлевна.
   - Чем же тут поможешь? Я дал ей эфирной валерьянки и выписал бром, - ответил Чехов. - На прощание она сказала, что заплатить за мой визит будет неловко, поскольку мы соседи, и подарила вышитую салфетку.
   - Да, семейная жизнь теперь не та, что раньше, - заметил Павел Егорович, наливая всем водки, а жене - наливку. - В наше время жили дружно и не умствовали. Всё было проще, но душевнее, без этих ваших порывов.
   - Но любовь-то была? - засмеялся Гиляровский.
   - Любовь? - удивился Павел Егорович. - При чём здесь любовь? Брак - дело серьёзное, а любовь это одно баловство.
   - Любовь.... - задумчиво произнёс Чехов. - Или это остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, - в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждёшь.
   - Это ты о чём, Антоша? - не поняла Евгения Яковлевна.
   - Да так, что-то в голову взбрело, - вздохнул Чехов.
   - Ну, давайте! - поднял рюмку Павел Егорович. - Со свиданием, и отведи, Господи, от нас всякую беду!.. Какие новости в Москве? - спросил он, выпив и закусив.
   - Новостей никаких особых нет, - с набитым ртом ответил Гиляровский. - Репортерам писать нечего, просто беда. Давеча один нашёл мёртвого попугая на улице и написал заметку, что в Москве, де, на улицах стали жить попугаи. А редактор его ругать: "Какой же ты после этого репортер выходишь? Может, сам нашел на помойке дохлую птицу и подкинул её, чтобы сценку написать? Вон Гиляй с Вашковым купили на две копейки гречневых блинов, грешников, у разносчика, бросили их в Патриарший пруд, народ собрали и написали сценку "Грешники в Патриаршем пруде". Там хоть смешно было... А это что? Сдох попугай, а ты сценку в сто строк. Вот найди теперь, откуда птица на бульвар попала. Эх ты, строчило-мученик!".
   - А из талантов кто блистает? - поинтересовался Чехов.
   - Игнатий Потапенко, он в большой моде. Романы, повести и рассказы печёт, как пирожки в печи, и получает хорошие деньги. В Брокгаузе и Эфроне ему специальную статью посвятили, называют его "одним из плодовитейших современных беллетристов". Гремит на всю Москву, дамы от него без ума - говорят, что Лев Толстой ему и в подмётки не годится.
   - Это что за Потапенко такой? - удивился Павел Егорович.
   - Я его знаю, - вместо Гиляровского ответил Чехов. - В Одессе с ним познакомился, когда наслаждался там вместе с актёрами Малого театра богемной жизнью. Отец у него необычной судьбы: крещёный еврей, служил в армии, получил офицерский чин, а затем бросил службу и стал священником. Для таких крутых жизненных поворотов нужен артистизм в крови; Потапенко и сам артистическая натура, что ни на есть богемный человек - лёгкий, беззаботный, не желающий видеть ничего, что может испортить ему весёлый вечер. И беллетристика его такая же - все герои неплохие люди, и развязка всегда счастливая. Критики ставят Потапенко мне в пример: вот, мол, настоящий писатель, не то что унылый Чехов, пессимист и нытик. Скабичевский написал, что я умру в пьяном виде под забором; я представляюсь ему молодым человеком, выгнанным из гимназии за пьянство.
   - О, господи! - всплеснула руками Евгения Яковлевна. - Повернётся же язык сказать такое!
   - Не принимайте близко к сердцу: наши критики бранятся пуще бурлаков, - уж я-то знаю, сам хаживал с бурлаками, - успокоил её Гиляровский.
   - Такая у нас традиция, - сказал Чехов, - бранят человека двадцать пять лет на все корки, а потом на юбилей дарят гусиное перо из алюминия и целый день несут над юбиляром, со слезами и поцелуями, восторженную ахинею!
   - Всем от них достаётся: от Левитана требуют, чтобы он "оживил" пейзаж: подрисовал коровку, гусей или женскую фигуру, - прибавил Гиляровский.
   - Вот, прохвосты! - выругался Павел Егорович. - ...Ну, что ещё водочки выпьем? Под пироги? Удались у тебя, мать, пироги, во рту тают.
   - Кушайте, кушайте! - пододвинула Евгения Яковлевна деревянный поднос с пирогами. - И салат ещё остался, и щи, и каша, и мясо...
   - Не беспокойтесь, не пропадёт. Налейте-ка мне вторую тарелку щей, да полную, а там и до остального доберёмся, - Гиляровский подставил ей свою миску. - Мастерски вы готовите, по-южному, пальчики оближешь... Да и от водочки не откажусь, - а ты, Антоша, чего молчишь?
   - У меня осталось, - показал Чехов свою рюмку. - Я лучше вина после выпью.
   - Ну, как знаешь... За здоровье хозяев! За вас, Евгения Яковлевна; за вас, Павел Егорович!..
   - Благодарствуйте, - ответили они, и Павел Егорович выпил водку до дна, а Евгения Яковлевна только пригубила свою наливку.
   - А всё-таки Потапенко меня удивляет, - жадно поедая щи, проговорил Гиляровский. - В сущности, заурядный писатель, а носятся с ним, как с писаной торбой.
   - Он пишет, чтобы нравится публике. Публика в искусстве любит больше всего то, что банально и ей давно известно, к чему она привыкла, - сказал Чехов. - А у нас теперь торжество буржуазии, и у неё свои запросы... Самое неприятное, что при этом в обществе легко культивируются пройдохи и безыдейные скоты... Впрочем, к Потапенко это не относится: он человек не злой - про таких говорят: "славный малый". Если и совершит что-то нехорошее, то по недомыслию, а не от злобы, - или из-за слабой воли, не смея идти против течения. Знаете, как в пословице: попал в стаю, лай не лай, а хвостом виляй... А дамы, которые его превозносят, - что же с них взять... Женщины находятся под обманом не искусства, а шума, производимого состоящими при искусстве.
   - Известная история - женщина собственного ума не имеет, - по-своему понял его Павел Егорович. - Что ей кумушки наплетут, то и закон, - собственным умом жить боится.
   - А на что женщине ум: её дело - дом и дети. И здесь надо с других пример брать, смотреть, как люди живут, а то дров наломаешь, не приведи, Господи! - возразила Евгения Яковлевна. - Пусть муж умом живёт, а жена за мужем, как нитка за иголкой.
   - Это правда, - заулыбался Чехов. - Есть что пугающее в энергичных деловых и умных женщинах; я их, признаться, боюсь. Женщина обязана быть эдакой душечкой, во всём согласной с мужем и живущей исключительно его интересами. Если муж, к примеру, антрепренер, то жена ни о чём ином, как о театре и актёрах, и говорить не должна, - а если муж лесоторговец, то и жена должна беспокоиться, не упадет ли цена на древесину и почём нынче лес в Могилёвской губернии.
   - Вот это так, это верно, - довольно закивал Павел Егорович, а Гиляровский подозрительно посмотрел на Чехова:
   - Ты, что, Антон, ты это серьёзно? Это что же за философия такая?
   - Кушай, Гиляй, кушай, - продолжая улыбаться, ответил Чехов. - Приятно смотреть, как ты кушаешь и пьёшь; сразу виден хороший человек. Если человек не пьёт, и не курит, поневоле задумываешься, уж не сволочь ли он?.. Что спорить о метафизике? Всё равно ни до чего не договоришься... А от еды такая приятность делается, что не надо и райских кущей.
   - Не богохульствуй, Антоша, - строго заметила Евгения Яковлевна, а Павел Егорович подмигнул ему.

***

   После обеда Павел Егорович пошел вздремнуть; Гиляровский хотел было помочь Евгении Яковлевне отнести посуду на кухню, но получил решительный отказ:
   - Нет, хватит! Не мужское это занятие, вы меня как хозяйку позорите. Спасибо вам за помощь, Владимир Алексеевич, но пойдите лучше отдохните. Когда Павел Егорович проснётся, ещё чайку попьём.
   - Пошли ко мне в кабинет, Гиляй, посидим, поговорим, - предложил Чехов. - Ты ведь набежишь, как ураган, и помчишься далее, а мы ещё долго будем жить воспоминаниями.
   - Что поделаешь - работа такая, - рассмеялся Гиляровский.
   - Завидую я тебе, - пожить бы так хотя бы годок, - вздохнул Чехов. - Ну, пошли в кабинет!
   В кабинете они уселись на диван; Гиляровский достал из кармана большую серебряную табакерку и протянул Чехову:
   - Попробуй моего табачку! Хороший табак, ядрёный.
   Чехов осторожно взял горсточку и понюхал:
   - С донничком? Степью пахнет донник... Эх, сесть бы сейчас на бричку на мягких рессорах, да проехаться по степи! Вот где раздолье, вот где воля!
   - Я твою "Степь" наизусть помню, - сказал Гиляровский и прочитал по памяти: - "Над дорогой с весёлым криком носились старички, в траве перекликались суслики, где-то далеко влево плакали чибисы. Стадо куропаток, испуганное бричкой, вспорхнуло и со своим мягким "тррр" полетело к холмам. Кузнечики, сверчки, скрипачи и медведки затянули в траве свою скрипучую, монотонную музыку. Над поблекшей травой, от нечего делать, носятся грачи, все они похожи друг на друга и делают степь еще более однообразной... Для разнообразия мелькнет в бурьяне белый череп или булыжник, вырастет на мгновение серая каменная баба или высохшая ветла..." Прелесть! Ведь это же настоящая, настоящая степь! Прямо дышишь степью, когда читаешь.
   - Скучно тебе было читать, скажи по совести? - спросил Чехов.
   - Тихо всё, - читаешь, будто сам в телеге едешь, тихо-тихо едешь, - мечтательно потянулся Гиляровский.
   - Вот оттого-то она и скучна тебе, так и должно быть. Моя степь - не твоя степь. Говорю тебе - ты опоздал родиться на триста лет... В те времена ты бы ватаги буйные по степи водил, и весело б тебе было! - Чехов засмеялся. А потом задумался и, глядя Гиляровскому в глаза, медленно проговорил: - Будет ещё и твоя степь. И ватаги буйные будут. Всё повторится, что было... И Гонты, и Гордиенки, и Стеньки Разины будут... Всё будет... И шире и грознее ещё разгуляется. Корка вверху лопнет, и польется; ведь в каждой станице таится свой Стенька Разин, в каждой деревне свой Пугачев найдётся... Сорвётся с цепи - а за ним всё стаей, стаей!.. Нельзя же гнить без конца; гниёт болото, гниёт, да и высохнет... И запылает от искорки торф в глубине и лес наверху!
   - Да ты, Антоша, революционер! - расхохотался Гиляровский.
   - Порядочный человек не может не стать революционером, глядя на мерзости русской жизни, а я хочу быть порядочным человеком, - внезапно горячо ответил Чехов. - Погляди на нашу власть: обыкновенно лицемеры прикидываются голубями, но политические - орлами, но не смущайся их орлиным видом - это не орлы, а крысы, и поступать с ними надо соответственно... Не я сделал зло этой силе, а она мне. Она опошляет и оглупляет всё, к чему прикасается; она делает людей негодяями. Для того чтобы остаться честным человеком, не пошляком и дураком, надо восстать против неё, - мы переутомились от раболепства и лицемерия. Невозможно всё время жить во лжи, чем бы её ни оправдывали, какие бы веские причины ни приводили, на какие бы традиции ни ссылались. Умный говорит: "Это ложь, но так как народ жить без этой лжи не может, так как она исторически освящена, то искоренять сразу её опасно; пусть она существует, пока лишь с некоторыми поправками". А гений: "Это ложь, стало быть, её не должно существовать".
   Мы - накануне революции; все здоровые силы России сойдутся в общей ненависти к гнусной российской власти. Не так связывают любовь, дружба, уважение, как общая ненависть к чему-нибудь... Атмосфера сгущается; скоро появятся новые люди, которые смогут пойти дальше, будут честнее и строже нас. В сущности, быть порядочным человеком очень просто: надо быть ясным умственно, чистым нравственно и опрятным физически. Таким людям предстоит преобразовать всю российскую жизнь, очистить её от мерзости и пошлости... Мы не доживём до этого, но пусть они вспомнят нас добрым словом. Пусть грядущие поколения достигнут счастья; но ведь они должны же спросить себя, во имя чего жили их предки и во имя чего мучились!
   - Ты революционер, - повторил Гиляровский. - Кой чёрт говорят, что Чехов мягкотелый интеллигент и пессимист, - тебе бы вступить в какую-нибудь подпольную организацию.
   - Вот ты смеёшься, а знаешь, когда я отдал арбуз под видом бомбы тому полицейскому, я взаправду чувствовал себя так, будто принадлежу к бомбистам, - признался Чехов. - До чего должно быть приятно кинуть бомбу в какого-нибудь губернатора, а то и в самого царя. Они думают, что всемогущи, что могут безнаказанно творить гадости, что всё дрожит перед их властью, - и вот, нате вам, получите бомбу!..
   У нас в гимназии, в зале, висел громадный портрет Александра Второго, под которым устраивались парадные церемонии, - продолжал он. - На них появлялись всякие важные персоны из числа городского начальства; они смотрели на нас, как олимпийские боги на простых смертных. Я трепетал перед ними, мне казалось, что страх к этим людям я давно ношу в себе. Самой внушительной и страшной силой, надвигающейся как туча или локомотив, готовый задавить, мне всегда представлялся директор гимназии; был ещё десяток сил помельче, и между ними учителя гимназии с бритыми усами, строгие, неумолимые, - и теперь вдобавок эти важные государственные лица. В моём воображении все эти силы сливались в одно, и в виде одного страшного громадного белого медведя надвигались на слабых и виноватых, таких, как я... А над всеми над ними возвышался царь со своими оловянными глазами и безжизненным взглядом. Он снился мне в ночных кошмарах: он гнался за мной по пустым улицам и куда бы я ни спрятался, я знал, что он меня отыщет. Эти кошмары долго преследовали меня и прекратились лишь после того, как царя убили. Ты не представляешь, какое облегчение я испытал, - виновато улыбнулся Чехов.
   - Ты, что же, оправдываешь насилие? - спросил Гиляровский.
   - Сказать "да" - язык не поворачивается; сказать "нет" - было бы неправдой, - ответил Чехов. - Власть сама порождает насилие, она взращивает то, что посеяла...
   - Ладно, бог с ней совсем! Надоела эта власть хуже горькой редьки, - Гиляровский махнул рукой. - Расскажи-ка лучше, как тебе живётся здесь, ты теперь у нас дачник.
   - Живу по заветам Жан-Жака Руссо: нахожу удовольствие в прелестях жизни на природе, - усмехнулся Чехов. - Отец мне помогает, он вошёл во вкус дачного бытия: каждый день копается на участке и записывает всё что было сделано в особую тетрадь. Скоро посадим крыжовник, а когда снимем урожай, буду всех угощать... А ещё я выписал вишневые деревья - хочу насадить целый сад. Пусть цветёт, когда и меня уже не будет...
   - Тьфу ты, что ты затянул, как поп Лазаря! - в сердцах проговорил Гиляровский. - Начинаешь во здравие, а кончаешь за упокой!
   - Смерть страшна, но ещё страшнее было бы сознание, что будешь жить вечно и никогда не умрёшь, - возразил Чехов. - Я особенно остро это чувствую, когда бываю в нашем уездном городе. Там скука, бессмысленное и тоскливое существование; обыватели пьют, развратничают, любыми способами наживают деньги, до которых патологически жадны. Даже семейства, считающиеся интеллигентными, поразительно пошлы и пусты. Один учитель при мне всячески поносил пушкинские стихи за чрезмерную вольность и говорил, что не следует праздновать в будущем столетие Пушкина, - он ничего не сделал для церкви...
   К своим работникам и людям низшего положения эти "интеллигенты" обращаются на "ты", не считают зазорным обманывать их и безобразно ругаться из-за каждой копейки. Всюду грязь, как в физическом, так и в нравственном смысле, на что все жалуются, но никто палец о палец не ударит, чтобы сделать жизнь чище и светлее... Знаешь, Гиляй, русский человек - большая свинья. Я наблюдал во время поездки по Сибири, как он часто оправдывает неустроенность своей жизни отсутствием привоза, путей сообщения и тому подобное, а водка между тем есть даже в самых глухих деревнях и в количестве, каком угодно... Столько я всего насмотрелся, что тоска берёт; видения русской жизни безобразны, - и зачем Гамлету было хлопотать о видениях после смерти, когда самое жизнь посещают видения пострашнее?!..
   - Да уж... - протянул Гиляровский, и наступила пауза. - Как твои братья, как сестра? - спросил он затем. - Здоровы?
   - Совершенно здоровых людей нет; здоровы и нормальны только заурядные, стадные люди. К счастью или несчастью, мы не относимся к их числу, - болеем понемногу, но не так сильно, как брат Николай, которого унесла чахотка... А вообще надо радоваться, когда заноза попадает в палец, а не в глаз, - сказал Чехов.
   - Это верно, - согласился Гиляровский. - Жаль, что я не застал твою сестру, - я ей тоже привёз гостинец, жена передала для неё.
   - Маша принимает экзамены в гимназии вместе со своей подругой Ликой, этим очаровательным крокодилом, - с улыбкой сообщил Чехов.
   - За что ты её так? - засмеялся Гиляровский. - Она кто?
   - Она - широкая натура. Помимо преподавания в гимназии, даёт частные уроки французского языка, занимается переводами с немецкого, пробовала стать актрисой - и ничего у неё не получается. Бросает всё, за что берётся, упорно трудиться не хочет, но твёрдо уверена, что заслуживает большого счастья... На месте ей не сидится; любит шумные компании и вино, курит наравне с мужчинами; жизнь ведёт самую беспорядочную, хотя и жалуется на здоровье, - рассказывал Чехов. - А крокодилом я её назвал, потому что вспомнил одного знакомого помещика, которого изобразил после в "Медведе". Не смотрел в театре Корша моего "Медведя"?
   - Хотел посмотреть, но не пришлось, - признался Гиляровский.
   - Мне кажется, забавно получилось... Так вот, этот помещик говорит... Погоди, сейчас достану записную книжку... Вот оно: "Было время, когда я ломал дурака, миндальничал, медоточил, рассыпался бисером, шаркал ногами... Любил, страдал, вздыхал на луну, раскисал, таял, холодел... Любил страстно, бешено, на всякие манеры, чёрт меня возьми! Теперь меня не проведете! Довольно! Очи чёрные, очи страстные, алые губки, ямочки на щеках, луна, шёпот, робкое дыханье -- за всё это я теперь и медного гроша не дам! Все женщины, от мала до велика, ломаки, кривляки, сплетницы, ненавистницы, лгунишки до мозга костей, суетны, мелочны, безжалостны, логика возмутительная! Посмотришь на иное поэтическое создание: кисея, эфир, полубогиня, миллион восторгов, а заглянешь в душу -- обыкновеннейший крокодил!"
   Гиляровский захохотал так громко, что зазвенели стёкла в окнах, а в дверь заглянула испуганная Евгения Яковлевна.
   - И ещё кто-то смеет называть тебя унылым писателем! - выпалил Гиляровский. - Какие идиоты!..
   - Лика тоже поэтическое создание, полубогиня, но и порядочный крокодил, - переждав его смех, продолжал Чехов. - Самое печальное, что ей удалось-таки укусить меня за сердце. Мы переписываемся, она приезжает в гости, и мне без неё скучно.
   - Ну и давай бог! - сказал Гиляровский, сразу став серьёзным. - Я сам раньше женщин презирал, в гимназии все женщины для меня были "бабьё". В бурлаках мы и в глаза не видели женщин. В полку видели только гулящих девок, которых просто боялись, наслушавшись увещеваний полкового доктора. Потом, когда был в актёрах, почувствовал сердечное волнение при виде одной хорошенькой артистки. Провожал её до дома, принарядился: завёл пиджак и фетровую шляпу. Но тут началась война с турками, и я ушёл воевать, а когда вернулся, моя артистка была уже невестой другого... Думал, что вовсе не женюсь, однако встретил свою Машу, - и вот счастлив, дочь растёт.
   - Куда мне жениться, я для этого не гожусь, - возразил Чехов. - Лёгкие слабые, кашляю; пока всё не так плохо, но вспоминая брата Николая... Чахотка, Гиляй, не подходящая вещь для женитьбы... К тому же литература - капризная дама, она требует к себе постоянного внимания и не терпит соперниц. Если мне и нужна жена, то, как осеннее солнце, которое лишь изредка появляется на небе. А Лика не такая: без общества она засохнет или пустится во все тяжкие, станет изменять мне, будет мучиться сама и мучить меня. Нет, Гиляй, ничего путного у нас с ней не выйдет, - он вздохнул, снял пенсне и тщательно протёр его. - Бог с ними, с этими экзальтированными барышнями, - займусь своим вишнёвым садом. Я насажу роскошный сад; он будет стоять весь в цветах, покрытый росой, - и при виде его тихая, глубокая радость опустится на душу тех, у кого хорошая чистая душа, и они улыбнутся детской улыбкой...
   - Антоша, Владимир Алексеевич! - раздался голос Евгении Яковлевны. - Идите чай пить! Павел Егорович встал, вас ждём.
   - Приезжай тогда и ты, Гиляй, посмотреть на мой сад, - Чехов крепко пожал ему руку своей горячей сухой рукой. - А пока пойдём к столу. Будем пить чай с вареньем, рассказывать смешные истории и слушать, как дождь стучит по крыше...
  
  

Арест Николая Гусева, личного секретаря Льва Николаевича Толстого, в Ясной Поляне 4 августа 1909 года

   В вечерних сумерках во двор яснополянского дома въехали три коляски. Они были полны вооружёнными людьми в мундирах; лица этих людей были строги и решительны. Не дожидаясь, пока коляски остановятся, капитан-исправник, который командовал всей группой, резким звенящим шёпотом приказал:
   - Рассредоточиться! Перекрыть все выходы! Никого не выпускать!
   Люди в мундирах побежали кругом дома, стараясь ступать бесшумно и зачем-то пригибаясь. Капитан-исправник вместе со становым подошёл к дверям и громко постучал:
   - Откройте, полиция! Мы знаем, что вы дома, открывайте!
   Из дверей выглянула испуганная девушка в простом платье:
   - Вам кого?
   - Николая Гусева зови! Живо! - рявкнул капитан-исправник.
   - Ой! - воскликнула девушка и скрылась.
   - Теперь не уйдёт: некуда ему деться, голубчику, - довольно проговорил капитан-исправник.
   - Куда ему деться, сей момент заберём, - разглаживая свои пышные усы, лениво согласился тучный становой.
   Через некоторое время на крыльцо вышел одетый в толстовку молодой человек с густыми русыми волосами и бородой.
   - Чему обязан в столь поздний час? - поинтересовался он, насмешливо глядя сквозь очки на полицейских.
   - Вы Николай Николаевич Гусев, рязанский мещанин? - сурово спросил капитан-исправник.
   - Я самый и есть, - всё также насмешливо ответил молодой человек.
   - Мы имеем приказ о вашем аресте и препровождении в Крапивенскую тюрьму, дабы оттуда отправить в Чердынский уезд Пермской губернии, - как можно строже и внушительнее произнёс капитан-исправник. - Извольте собраться и выйти с вещами. Даю вам полчаса, не более.
   - Но в чём меня обвиняют? - удивился молодой человек, не потеряв, однако, насмешливого тона.
   - В нужное время вы обо всём узнаете, - насупился капитан-исправник. - Собирайтесь!
   - Тёплые вещи не забудьте взять, осень скоро, а в Перми, знаете ли, не жарко, - прибавил добродушный становой. - И харчей на дорогу тоже не помешает.
   Молодой человек пожал плечами:
   - Хорошо, подождите, я скоро выйду, - он ушёл в дом.
   - Вечно вы со своим либерализмом, - недовольно проворчал капитан-исправник, обращаясь к становому. - Не забывайте, мы при исполнении.
   - Да чего уж там... - смущенно отозвался становой.
   Минут через пять из дома вышел бородатый старик в подпоясанной просторной рубахе. Заложив широкие, с вздувшимися венами руки за пояс, он сказал:
   - Я граф Толстой. По какому праву вы тревожите меня и моих близких, и нарушаете наш покой?
   Капитан-исправник, будто ожидая его появления, тут же вынул из кармана небольшую бумагу и с торжественным благоговением прочёл:
   - "По решению министра внутренних дел... По 384-й статье Уложения о наказаниях Российской империи Николай Николаевич Гусев, 27 лет от роду, рязанский мещанин, православного вероисповедания, должен за распространение революционных изданий незамедлительно взят под стражу и сослан в Чердынский уезд, Пермской губернии, на 2 года". Подпись и печать присутствуют, - он показал лист Толстому.
   - Мы только исполняем, ваше сиятельство, - прибавил становой. - Сами понимаете, служба...
   Капитан-исправник толкнул станового в бок, что опять-таки означало: "вечно ваш либерализм!".
   Толстой пристально, не отрываясь, смотрел на полицейских; они невольно отвели глаза. В парке возле дома в последних лучах заката перекликались птицы; запоздалый шмель торопливо прожужжал в воздухе; где-то на лугу затянул свою песню коростель. Всё это так не соответствовало цели приезда капитана-исправника и станового, так было не созвучно прочитанной исправником бумаги, что они стушевались.
   - Служба, знаете ли... - вслед за становым и неожиданно для самого себя пробормотал исправник, но сразу же встрепенулся, нахмурился и громко сказал: - Мы можем ждать не больше тридцати минут! Если подлежащий аресту Николай Гусев не явится через это время, мы вынуждены будем зайти в дом для исполнения своего долга.
   - Да, я теперь вижу, что дальнейший разговор с вами бесполезен: если вы так понимаете свой долг, нам, разумеется, не о чем разговаривать, - Толстой вынул руки из-за пояса, оправил рубаху и, не простившись с полицейскими, покинул их на крыльце. Двери со стуком затворились.
   - Какое неуважение к полиции! - раздражённо заметил исправник. - Ну и что, что он граф и знаменитый писатель, а мы - представители власти!
   - Толстой!.. - со значением произнёс становой. - Недаром говорят, что в России сейчас два императора: Николай Второй и Лев Толстой.
   - Перестаньте! - одёрнул его исправник. - Думайте, что говорите!
   - Молчу, молчу! - становой прикрыл рот рукой и усмехнулся в усы.

***

   В доме была страшная суматоха: все носились из комнаты в комнату, собирая какие-то вещи, роняя их на пол, подбирая и снова роняя; Софья Андреевна, жена Льва Николаевича, принесла из кухни большой узелок с провизией и объясняла Гусеву, что ему надо будет съесть в первую очередь, чтобы не испортилось, а что можно оставить на потом. Гусев был взволнован, но бодр, - он шутил и отпускал весёлые замечания по поводу своего ареста.
   Толстой сидел за столом, перебирая дела, которыми раньше занимался Гусев, и слушая его комментарии к ним.
   - Какой ужас, какой ужас, какой ужас! - повторяла Софья Андреевна. Она достала платок и вытерла глаза: - Неужели нужна была такая крайняя мера? Боже мой, за что?..
   - Все мы слышали и читали о тысячах и тысячах таких распоряжений и исполнений, но когда они совершаются над близкими нам людьми и на наших глазах, то они бывают особенно поразительны, - сказал Толстой, отложив бумаги. - Особенно поражает несообразность с личностью Николая Николаевича этой жестокой и грубой меры, которая принята против него.
   - А я, напротив, рад, что эта мера направлена против меня, а не против вас! - воскликнул Гусев. - Каково было бы всем нам, если бы они пришли за вами, Лев Николаевич.
   - Они бы пришли за мной, если бы посмели, - возразил Толстой. - Они ведь вот как рассуждают: "Самый простой способ был бы в том, чтобы судить Толстого, а то и просто посадить его в тюрьму лет на пять, - там бы он и умер и перестал бы беспокоить нас. Это, разумеется, было бы самое удобное, но за границей приписывают Толстому некоторое значение, и послать его, как Гусева, в тюрьму, в Крапивну, всё-таки как-то неловко. И потому одно, что мы можем сделать, так это вредить и делать неприятности всем близким ему людям. Так что не мытьем, так катаньем всё-таки заставим его замолчать".
   Гусев рассмеялся:
   - Простите, Лев Николаевич, я смеюсь не над вами, а над ними! Заставить замолчать Толстого - это всё равно, что остановить солнце на небе! Такой подвиг им не по силам.
   Толстой тоже слегка улыбнулся:
   - Дело не в Толстом. Этот подвиг не удавался никому, если не считать сказку об Иисусе Навине, остановившем солнце, - но и он остановил только солнце, а не человеческую мысль; её остановить нельзя. Избавиться от бомб и бомбометателей можно, отобрав бомбы и посадив бомбометателей в тюрьму или убив их, но с мыслями ничего этого нельзя сделать. Насилия же, которые делаются против мыслей и носителей их, не только не ослабляют, но всегда только усиливают их воздействие. Что же касается меня, то как бы ни смотрели люди на мои мысли, я считаю их истинными, нужными и, главное, считаю смысл моей жизни только в том, чтобы высказывать их, и потому я, покуда буду жив, буду высказывать их.
   - Я тоже никогда не отрекусь от моих мыслей, - уже совершенно серьёзно сказал Гусев.
   - Вот этого и не понимают все эти министры, полицейские, жандармы, прокуроры, судьи - все эти люди в мундирах. Они служат, получают за это жалованье и делают то, что полагается делать. О том же, что может выйти из их деятельности, и справедлива ли она, никто не дает себе труда думать - от самых высших до самых низших. "Так полагается, и делаем", - передразнил Толстой этих воображаемых людей в мундирах. - Убили с горя мать, жену, продержали человека целые годы в тюрьме, свели с ума, иногда даже казнили его, развратили, погубили душу... И после этого удивляются бомбам революционеров. Нет, революционеры только понятливые ученики!
   - Не все так считают. Вот у Достоевского, например, в его "Братьях Карамазовых"... - возразила Софья Андреевна.
   - Достоевский не совсем прав. Его нападки на революционеров нехороши. Он судит о них по внешности, не входя в их настроение, - ответил Толстой
   - Лёвушка, неужели ты одобряешь революционеров? - всплеснула руками Софья Андреевна.
   - Нет, я никогда не одобрял и не одобряю их. Насилие может породить лишь другое, ещё большее насилие, - убеждённо сказал Толстой. - Однако я не могу не понять революционеров. Революция состоит в замене худшего порядка лучшим, и замена эта не может совершиться без внутреннего потрясения. Замена же дурного порядка лучшим есть неизбежный и благотворный шаг вперёд человечества. В современных государствах революции неизбежны, и эти короли и императоры, помяните мое слово, еще насидятся по тюрьмам! У нас же, в России, это особенно ясно сейчас, когда мы, русские люди, болезненно чувствуем зло глупого, жестокого и лживого русского правительства, разоряющего и развращающего миллионы людей и начинающего уже вызывать русских людей на убийство друг друга.
   - Лёвушка! - с укором проговорила Софья Андреевна. - Ты сам совершаешь жестокость, говоря так.
   - Повторяю, никто не заставит меня молчать. И если тебе неприятны мои мысли, то я скорее расстанусь с тобой, Соня, чем с ними, - ответил Толстой, взглянув на неё.
   - Лёвушка!.. - Софья Андреевна не нашлась, что сказать, и отвернулась от него.
   - Ну, давайте прощаться, время вышло, - Гусев поднялся и взял свои вещи. - Слышите, снова стучат в дверь...
   Все жильцы дома, все домашние окружили его и стали прощаться; у всех, от старых до малых, до детей и прислуги, было одно чувство уважения и любви к этому человеку, и более или менее сдерживаемое чувство негодования против виновников того, что совершалось над ним. Толстой ждал своего черёда. Подойдя, наконец, к Гусеву, он сказал:
   - Я как-то написал на имя министра юстиции письмо, в котором просил заключить меня в острог и освободить оттуда всех моих последователей, так как я являюсь корнем всего движения. Ответа я, конечно, не получил... И вот ныне вас, доброго, мягкого, правдивого человека, врага всякого насилия, желающего служить всем и ничего не требующего себе, - вас хватают ночью, чтобы запереть в тифозную тюрьму и сослать в какое-то только тем известное ссылающим вас людям место, что оно считается ими самым неприятным для жизни... - Толстой вдруг осёкся и заплакал.
   - Лев Николаевич, что вы, - Гусев неловко обнял его. - Уверяю вас, всё будет со мною хорошо.
   - Я знаю, дорогой мой человек, что вы живёте тою духовной жизнью, при которой никакие внешние воздействия не могут лишить человека его истинного блага, - отвечал Толстой, тоже обнимая его. - Я плачу не от жалости, я плачу от умиления при виде твёрдости и весёлости, с которыми вы принимаете то, что случилось с вами, - блаженны страдающие за правду! Ступайте, а я обещаю, что сделаю всё, что в моих силах, для облегчения вашей участи.

***

   После того как Гусева увезли, в доме установилось неловкое молчание; все избегали смотреть друг на друга, будто были в чём-то виноваты. Спать не хотелось: кое-как уложив детей, вся семья собралась у самовара. Софья Андреевна села во главе стола, Толстой - по правую сторону от неё.
   Молчание стало тягостным, тогда Александра Львовна, любимица Толстого после смерти его старшей дочери Марии, сказала:
   - Странно, что они не сделали обыск. Помнишь, папа (она сделала ударение на последнем слоге), как ты рассказывал об обыске в шестьдесят втором году?
   На лицах домочадцев появились улыбки: это воспоминание было одним из забавных эпизодов семейной жизни.
   - Расскажи ещё раз, папа, - попросила Александра Львовна. - У тебя это так смешно получается.
   Толстой покачал головой.
   - Расскажи, Лёвушка, - попросила и Софья Андреевна. - Сейчас это, правда, смешно, а тогда было не до смеха.
   - Смешно это оттого что нелепо, оттого что чуждо обычной человеческой жизни, - сказал Толстой. - Такие нелепые чуждые жизни явления всегда вызывают сначала отторжение, а потом смех, - а эта история безобразна и комична от начала до конца.
   Ко мне тогда приходили многие студенты университета, увлечённые моими идеями, - в Москве у нас было нечто вроде кружка, - они приезжали и сюда, в Ясную. И вот кому-то из полицейских чинов почудилось, что Толстой решил создать революционную организацию и уже выпускает подрывную литературу.
   Тогда же нашёлся человек, который объявил желание следить за моими действиями графа Толстого и узнать моё отношение к студентам, приходившим ко мне: это был Михаил Шипов, бывший дворовый человек шефа жандармов князя Долгорукова. Под именем галицкого почётного гражданина Михаила Зимина он прибыл в Тулу, где вместо выполнения принятого на себя поручения, то есть слежки за мной, начал вести разгульную, нетрезвую жизнь, посещая гостиницы низшего разряда и дома терпимости, и, наконец, дошёл до такой крайности, что заложил часы своего товарища, другого секретного агента, приехавшего с ним, - и через этот поступок они поссорились и разошлись.
   Обиженный товарищ пошёл к начальнику тульского жандармского управления и сообщил, что Шипов-Зимин болтливостью своею обнаружил секретное поручение, данное ему правительством, а именно - следить за действиями графа Толстого и за лицами, живущими в Ясной Поляне. Сам Шипов в Ясной ни разу не появился, а товарищ его ездил сюда два раза и вёл наблюдение, впрочем, без успеха.
   - Я помню, как он прятался на липе, что стоит напротив крыльца, - вставила, улыбаясь, Софья Андреевна. - А когда мы его обнаружили, сказал, что залез на липу исключительно из уважения ко Льву Николаевичу, желая видеть великого писателя через окно в домашней обстановке. Он даже попросил, чтобы Лёвушка дал ему автограф или хотя бы волосок на память, - помнишь, Лёвушка?
   Толстой кивнул:
   - И вот, уличённый в недостойном поведении, Шипов был отослан обратно в Москву, а там, чтобы оправдаться, написал обширное лживое донесение о своих действиях, в котором утверждал, что в Ясной Поляне графом Толстым учреждена подпольная типография, где печатаются антиправительственные прокламации.
   В жандармском отделении к донесению Шипова отнеслись со всей серьёзностью и снарядили специальную экспедицию к нам, в Ясную, для производства тщательнейшего обыска. Нас с Соней в то время не оказалось в имении, здесь были только моя тётка и сестра, но это жандармов не остановило: обыск продолжался два дня, - помимо Ясной были обысканы школы в Колпне и в Кривцове, мирового участка, которым я заправлял, и дома учителей.
   Подпольную типографию искали так старательно, что взломали полы в конюшне, рыли ямы в саду в поисках подземного хода и даже закидывали невода в пруд, надеясь обнаружить спрятанный на дне шрифт, - видимо, такие подробности указал жандармам в своём донесении Шипов.
   Все засмеялись, а Софья Андреевна подтвердила:
   - Да, так и было. Вернувшись в Ясную, мы нашли здесь полный разгром.
   - Ничего подозрительного жандармы не обнаружили; единственное, что могло привлечь их внимание, были несколько запрещённых в России книг и фотографические карточки Герцена и Огарева, подаренные мне в Лондоне, но всё это горничная Дуняша успела вынести в портфеле и спрятать в канаве, в которую жандармы, перерыв весь сад, не догадались заглянуть...
   Это комическая сторона события, а безобразная заключается в том, - продолжал Толстой уже без улыбки, - что жандармами была прочитана вся моя переписка, найденная в доме, в том числе письма сугубо личного характера, а также мои дневники. Публичное оскорбление, которое мне было нанесено, требовало такого же публичного удовлетворения, поэтому я обратился к главному виновнику творимых в России безобразий - к царю. Я написал ему письмо с подробным изложением произошедшего, в частности, привел, слова жандарма, сказанные моей сестре, что он действует по высочайшему повелению, и что "каждый день мы можем снова приехать". Я написал царю, что считаю недостойным уверять его в незаслуженности нанесённого мне оскорбления. Все моё прошедшее, мои связи, моя открытая для всех деятельность могли бы доказать каждому интересующемуся мною, что я не мог быть заговорщиком, составителем прокламаций, убийцей или поджигателем.
   Ответа от царя я не получил: мне было объявлено через тульского губернатора, что обыск в Ясной Поляне был вызван "разными неблагоприятными сведениями" и что "Его Величеству благоугодно, чтобы принятая мера не имела собственно для графа Толстого никаких последствий". К этому объявлению князь Долгоруков нашёл нужным прибавить, что "если бы граф Толстой во время пребывания жандармов в Ясной Поляне, находился сам лично, то, вероятно, убедился бы, что штаб-офицеры корпуса жандармов, при всей затруднительности возлагаемых на них поручений, стараются исполнить оные с тою осмотрительностью, которая должна составлять непременное условие их звания".
   За столом снова засмеялись, но Толстой, покраснев от негодования, повысил голос:
   - Я решил уехать, громко заявив, что продаю именья, чтобы покинуть Россию, где нельзя знать минутой вперед, что меня, и сестру, и мать не скуют и не высекут! Мне советовали ехать к Герцену, чтобы действовать совместно с ним, - но к Герцену я не поехал, он сам по себе, я сам по себе... Я остался в России, и с тех пор вот уже почти пятьдесят лет состою под непрерывным полицейским надзором, - да разве я один?! У нас четыреста тысяч человек состоят под надзором... А в отношении меня обличённые властью, негодяи в мундирах и светском платье продолжают принимать подлые и низкие меры: сначала они выслали за границу одного моего секретаря и ученика, Черткова, теперь взялись за другого - забрали Гусева. Что же, завтра же я напишу об этом во все газеты, напишу всем порядочным людям, кого я знаю, - ни одна мерзость, творимая в России, не должна остаться безнаказанной!

***

   Толстой так разволновался, что не мог больше говорить; он задыхался, руки его дрожали. Все, кто сидел за столом, боялись на него смотреть.
   - Не случился бы опять приступ, упаси Господи! - испуганно прошептала Софья Андреевна. Услышав её, Александра Львовна пошла к роялю и, усевшись за клавиши, стала играть 20-й ноктюрн Шопена. Это была одна из любимых мелодий Толстого, он предпочитал Шопена всем композиторам и говорил, что Шопен в музыке то же, что Пушкин в поэзии.
   Толстой слушал, согнувшись над столом и опустив глаза. Когда прозвучал последний аккорд, он вздохнул лёгко и глубоко и тихо проговорил:
   - Какая сила - музыка. Она ложь, выдумка, потому что в действительности, вот сейчас, нет того возвышенного и светлого, что есть в ней. Но она заставляет нас верить в то, что это возможно, и хоть на короткое время делает нашу жизнь лучше... Спасибо, Саша, за удовольствие, которое ты всем нам доставила, и за твою доброту.
   - Лёвушка, может быть, не надо лишний раз раздражать власть? Я имею в виду твоё письмо об аресте Гусева, - спросила Софья Андреевна.
   - Я уже говорил тебе, Соня, что до последнего вздоха не откажусь от своих мыслей и права их высказывать, - возразил Толстой. - Мне нечего к этому прибавить.
   - Я хотела сказать, что когда в России такая обстановка, твоё письмо может произвести неблагоприятное впечатление, - пояснила Софья Андреевна, обидевшись на его резкость.
   - Именно потому, что в России такая обстановка, я должен высказаться, - ответил Толстой.
   - А что за обстановка в России? - саркастически спросил Андрей Львович, один из младших сыновей, тоже присутствовавший тут.
   Толстой живо обернулся к нему. Он не любил этого своего сына, - прежде всего, не любил за то, что тот развёлся со своей женой, оставив её с двумя детьми, и женился на другой женщине, которая тоже развелась ради этого брака, тоже имея детей. Кроме того, Андрей Львович был убеждённым монархистом и православным верующим, исполняющим церковные обряды, не испытывал никакой тяги к народу, бездумно тратил деньги на свои удовольствия и ни в чём не менял своего поведения - всё это также вызывало неприязнь Толстого к сыну.
   - А как вы полагаете, что за обстановка в России? - подчеркнуто обращаясь к нему на "вы", поинтересовался Толстой.
   - Я полагаю, что обстановка, слава Богу, неплохая, - отозвался Андрей Львович, снисходительно улыбаясь. - Волнения улеглись, разрушительная волна революции разбилась о прочное здание российской государственности. Повсюду наблюдается подъём патриотизма, народ поддерживает государя, вера в которого сильна, как никогда. Столыпин твёрдой рукой помогает государю в управлении, проводя в то же время необходимые преобразования. Ещё несколько лет порядка, и Россия удивит весь мир своими достижениями.
   - Вы так полагаете? - переспросил Толстой, сделав упор на "так".
   - Да, я так полагаю, - самоуверенно сказал Андрей Львович.
   Взгляд Толстого вдруг стал острым и беспощадным.
   - А я полагаю, - ледяным тоном, от которого все застыли, начал говорить Толстой, - что одни слепцы или безумцы не видят того, что Россия идёт к пропасти. Разве вы можете верить в то, что, не удовлетворяя определённым требованиям всего русского народа, требованиям самой первобытной справедливости, напротив того, раздражая народ, вы можете успокоить страну убийствами, тюрьмами, ссылками? Вы не можете не знать, что, поступая так, вы не только не излечиваете болезнь, а только усиливаете ее, загоняя ее внутрь.
   А ваш Столыпин своим рождением, воспитанием, средой доведен до той тупости, которую он проявлял и проявляет в своих поступках, и которые во всём поддерживает царь. Эти два человека - главные виновники совершающихся злодейств и развращения народа, они сознательно делают то, что делают, и именно эти два человека больше каких-нибудь других нуждаются в обличении. А вы, все кто поддерживает их, опомнитесь, подумайте о себе, о своей душе...
   - Но я... - хотел возразить Андрей Львович, но Толстой, не дав ему сказать, продолжал: - Неужели вам, выглянувшим на один короткий миг на свет божий - ведь смерть, если вас и не убьют, вот она всегда у всех нас за плечами, - неужели ваше призвание в жизни может быть только в том, чтобы убивать, мучить людей, самим дрожать от страха и лгать перед собой, перед людьми и перед Богом, что вы делаете всё это по обязанности для какой-то выдуманной несуществующей цели, выдуманной именно для вас, именно для того, чтобы можно было, будучи злодеем, считать себя подвижником выдуманной России!
   - Но мы... - побледнев, снова хотел возразить Андрей Львович, но Толстой по-прежнему не давая ему говорить, продолжал: - Теперешнее правительство держится ведь только на том, что общество, над которым оно властвует, состоит из нравственно слабых людей, из которых одни, руководимые честолюбием, корыстью, гордостью, не стесняясь совестью, всеми средствами стараются захватить и удержать власть, а другие из страха, тоже корысти, тщеславия или вследствие одурения помогают первым и подчиняются. До тех пор пока люди будут неспособны устоять против соблазнов страха, одурения, корысти, честолюбия, тщеславия, которые порабощают одних и развращают других, они всегда сложатся в общество насилующих, обманывающих и насилуемых и обманываемых!
   И не верьте тому, что, встречая царя в Москве или в других городах, толпы народа бегут за ним с криком "ура!". Часто эти люди, которых вы принимаете за выразителей народной любви к царю, суть не что иное, как полицией подстроенная толпа, долженствующая изображать преданный власти народ, как это было, например, с Александром Вторым в Харькове, когда собор был полон ликующего народа, но весь народ состоял из переодетых агентов сыскной полиции.
   Ещё хуже, ещё отвратительнее то чувство, которое вы называете патриотизмом, потому что патриотизм есть рабство...
   - Патриотизм?! - с ужасом воскликнул Андрей Львович.
   - Да, патриотизм! - твёрдо сказал Толстой. - Я не устану повторять, что чувство превосходства своей страны есть чувство грубое, вредное, стыдное и дурное, а главное - безнравственное. Исключительная любовь к своей стране и необходимость жертвовать во имя неё своим спокойствием, имуществом и даже жизнью должны быть отвергнуты для торжества высшей идеи братства людей, которая всё более и более входя в сознание, получает разнообразные осуществления. И если бы не мешали этой идее власть имущие, которые могут удерживать свое выгодное в сравнении с народом положение только благодаря чувству превосходства своей страны над другими странами, внушаемому этому же самому народу, - высшая идея давно одержала бы верх.
   Именно власть имущие у нас в России, как, впрочем, и во многих других странах, не дают развиться этой высшей идее и прикрывают фиговым листком патриотизма своё безобразие. Посмотрите на чудовищ нашей истории - от жестокого насильника Ивана Грозного до изверга Петра Первого, от развратной и лживой Екатерины Второй до жалкого, слабого, глупого Николая Второго - и вы увидите, что все они прикрывались патриотизмом. Мне стыдно теперь, что когда-то, в "Войне и мире" я писал о благотворности той любви к стране и государству, которая воспринималась мною как естественное, хотя и не требующее открытого выражения чувство. Нет, история держится не на любви к стране и государству, - вся история есть история борьбы одной власти против другой, как в России, так и во всех других государствах.
   - Прямо по Марксу, - язвительно заметил покрывшийся красными пятнами Андрей Львович.
   - А что же, он не так уж неправ, может быть, - ответил Толстой. - Во всяком случае, революционеры - не бандиты, не шайка разбойников, а люди, которые ненавидят существующий порядок вещей, и который есть за что ненавидеть. Я писал об этом отцу нынешнего царя, Александру Третьему, прося помиловать Софью Перовскую и её товарищей, но и на это письмо ответа не получил.
   Андрей Львович ничего не решился возразить. Толстой подождал немного, не скажет ли ещё кто-нибудь что-то, но все молчали; тогда он поднялся из-за стола, поклонился всем присутствующим и ушёл в свой кабинет. Софья Андреевна сказала Александре Львовне: - Сашенька, побудь за хозяйку! - и пошла за ним.

***

   В кабинете Толстой зажёг свечу, он любил писать при свечах, взял лист бумаги, ручку и пододвинул чернильницу. "Заявление об аресте Николая Гусева" - сделал он заголовок, но тут вошла Софья Андреевна.
   - Прости, Лёвушка, я тебе потревожу ненадолго, - сказала она. - Можно мне с тобой поговорить?
   Толстой вздохнул и отложил ручку:
   - Я слушаю тебя, Соня.
   - Мне вспомнился твой юбилей в прошлом году, - с улыбкой начала Софья Андреевна. - Сколько было поздравлений! В один только этот день пришли шестьсот телеграмм и почти сто писем, а за неделю мы получили несколько сот писем и две тысячи телеграмм, подписанных пятьюдесятью тысячами человек! Помнишь письмо от тульских телеграфистов, где они писали, что двадцать восьмого августа провели бессонную ночь за беспрерывным приемом телеграфной корреспонденции, в которой выразилась, как они сказали, "вся любовь народа к великому писателю".
   Художники из "Московского общества любителей художеств" подарили альбом с их произведениями, лучшие писатели прислали тебе в дар свои книги, журналы посвятили твоему юбилею специальные поздравительные выпуски... А самовар от официантов петербургского театра-сада "Фарс" и сопроводительное письмо к нему, в котором они писали, что ты помог им "из "человеков" стать людьми"! А двадцать один фунт хлеба от пекаря, а сто кос от владельца железоделательной мастерской, - всё это ты раздал крестьянам, и как они были довольны, и как ты был доволен, что довольны они! Ты помнишь, Лёвушка?
   - Я помню, Соня, - ответил Толстой, терпеливо слушая её.
   - Были письма и от людей, близких ко двору, - продолжала Софья Андреевна. - Великий князь Николай Михайлович прислал поздравительный адрес. Ты знаешь, Николай Михайлович очень уважает тебя: когда он был у нас, рассказывал, что при дворе составилась целая "толстовская партия". Её возглавляет мать Черткова, Елизавета Ивановна, а она близка с вдовствующей императрицей Марией Фёдоровной. В личном разговоре Николай Михайлович прямо заявил мне, что они не дадут в обиду Толстого, "великого писателя земли русской".
   - Если ты думаешь, что мне лестно такое отношение ко мне власть имущих, ты ошибаешься, Соня, - сказал Толстой спокойно, но не глядя на неё. - В своё время я предлагал Николаю Михайловичу порвать всяческие отношения между нами, потому что один из нас - родственник царя, а другой - человек, осуждающий существующую власть, и поэтому в этих отношениях есть что-то ненатуральное. Я благодарен великому князю за то, что он передавал мои письма Николаю Второму, впрочем, следствием их явилось лишь преданное мне мнение царя, что он отнёсся к моим письмам благосклонно и обещал никому их не показывать. Мне иногда становится по-христиански жаль этого человека, я имею в виду царя, настолько он слаб, безволен и подвержен чужому влиянию, но потом я вспоминаю, что он царь, что он стоит на вершине власти, а значит, ответственен за всё зло, совершаемое в России этой властью, - и я перестаю его жалеть...
   Ты говоришь, что представители имущих классов хорошо ко мне относятся, а мне отвратительно это их хорошее ко мне отношение, потому что представители имущих классов - самые последние в нравственном отношении, самые худшие и пропащие люди. Ослеплённые гордыней, тщеславием, богатством, они сами готовят себе погибель... Я, право, уйду, коли еще поживу, в монастырь, - не Богу молиться, это не нужно, по-моему, - а чтобы не видать всю мерзость житейского разврата так называемого высшего класса - напыщенного, самодовольного, в эполетах и кринолинах.
   - Вот ты о них так отзываешься, а мне намекали, что даже отлучение от церкви может быть снято с тебя, - заторопилась Софья Андреевна, боясь, что он её не дослушает. - Николай Михайлович говорил, что многие при дворе не разделяют мнение Синода.
   - То есть постановление о моём отлучении? - переспросил Толстой каким-то особенным, глухим голосом, и Софья Андреевна пожалела, что затронула эту болезненную тему.
   - Но это я так, к слову, - попыталась она остановить разговор, но было поздно. Толстой повернулся к ней и, не отводя уже глаз, стал говорить резко и отчётливо:
   - Постановление Синода о моём отлучении умышленно двусмысленно, произвольно, неосновательно, неправдиво и, кроме того, содержит в себе клевету и подстрекательство к бурным чувствам и поступкам. Оно вызвало, как и должно было ожидать, в людях непросвещённых и нерассуждающих озлобление и ненависть ко мне, доходящие до угроз убийства в получаемых мною письмах...
   Ты забыла, как я пришёл к отрицанию церкви? Я напомню тебе - то, что я отрёкся от церкви, называющей себя православной, это совершенно справедливо. Я отрёкся от неё не потому, что я восстал на Господа, а напротив, только потому, что всеми силами души желал служить ему. В молодости в единении с православной церковью я нашел спасенье от отчаяния: я был твёрдо убеждён, что в учении этом единая истина, но многие и многие проявления этого учения, противные тем основным понятиям, которые я имел о Боге и о его законе, заставили меня обратиться к изучению самого учения.
   Я не предполагал ещё, чтобы учение было ложное; я боялся предполагать это, ибо одна ложь в этом учении разрушала всё учение. И я стал изучать книги, излагающие православное вероучение. Я прочёл и изучил эти книги, и вот то чувство, которое я вынес из этого изучения: если бы во мне была только та самая вера, о которой говорится в богословии ("научены верить"), я бы, прочтя эти книги, не только стал бы безбожником, но сделался бы злейшим врагом всякой веры, потому что я нашёл в этом учении не только бессмысленность, но сознательную ложь людей, избравших веру средством для достижения своих целей. Я понял, отчего это учение там, где оно преподается, - в семинариях - производит безбожников...
   Я понял, что церковная вера, которую веками исповедовали и теперь исповедуют миллионы людей под именем христианства, есть не что иное, как очень грубая еврейская секта, не имеющая ничего общего с истинным христианством. Стоит только внимательно прочесть евангелия, не обращая в них особенного внимания на всё то, что носит печать суеверных вставок, сделанных составителями, вроде чуда Каны Галилейской, воскрешений, исцелений, изгнания бесов и воскресения самого Христа, а останавливаясь на том, что просто, ясно, понятно и внутренне связано одною и тою же мыслью, - и прочесть затем хотя бы признаваемые самыми лучшими послания Павла, чтобы ясно стало то полное несогласие, которое не может не быть между всемирным, вечным учением простого, святого человека Иисуса с практическим временным, местным, неясным, запутанным, высокопарным и подделывающимся под существующее зло учением фарисея Павла. Как сущность учения Христа, - как всё истинно великое, - проста, ясна, доступна всем и может быть выражена одним словом: человек - сын Бога, - так сущность учения Павла искусственна, темна и совершенно непонятна для всякого свободного от гипноза человека.
   Сущность дела была такая. В Галилее в Иудее появился великий мудрец, учитель жизни, Иисус, прозванный Христом. Учение его слагалось из тех вечных истин о жизни человеческой, смутно предчувствуемых всеми людьми и более или менее ясно высказанных всеми великими учителями человечества: браминскими мудрецами, Конфуцием, Лао-Цзы, Буддой. Истины эти были восприняты окружавшими Христа простыми людьми и более или менее приурочены к еврейским верованиям того времени, из которых главное было ожидание пришествия мессии.
   Появление Христа с его учением, изменявшим весь строй существующей жизни, было принято некоторыми, как исполнение пророчеств о мессии. Очень может быть, что и сам Христос более или менее приурочивал свое вечное, всемирное учение к случайным, временным религиозным формам того народа, среди которого он проповедовал. Но, как бы то ни было, учение Христа привлекло учеников, расшевелило народ и, всё более и более распространяясь, стало так неприятно еврейским властям, что они казнили Христа и после его смерти гнали, мучили и казнили его последователей. Казни, как всегда, только усиливали веру последователей.
   Упорство и убежденность этих последователей, вероятно, обратили на себя внимание и сильно поразили одного из фарисеев-гонителей, по имени Савла. И Савл этот, получив потом название Павла, человек очень славолюбивый, легкомысленный, горячий и ловкий, вдруг по каким-то внутренним причинам, о которых мы можем только догадываться, вместо прежней своей деятельности, направленной против учеников Христа, решился, воспользовавшись той силой убеждённости, которую он встретил в последователях Христа, сделаться основателем новой религиозной секты, в основы которой он положил те очень неопределённые и неясные понятия, которые он имел об учении Христа, все сросшиеся с ним еврейские фарисейские предания, а главное, свои измышления о действенности веры, которая должна спасать и оправдывать людей.
   С этого времени, после смерти Христа, и началась усиленная проповедь этого ложного христианства, - когда же было установлено среди большинства верующих именно это ложное понимание христианства, стали появляться и евангелия, которые были не цельные произведения одного лица, а соединение многих описаний о жизни и учении Христа.
   Истинное же учение великого учителя всё более и более прикрывалось толстым слоем суеверий, искажений, лжепониманием, и кончилось тем, что истинное учение Христа стало неизвестно большинству и заменилось вполне тем странным церковным учением с папами, митрополитами, таинствами, иконами, оправданиями верою и тому подобное, которое с истинным христианским учением почти ничего не имеет общего, кроме имени "православная церковь". Я теперь с этим словом не могу уже соединить никакого другого понятия, как несколько нестриженных людей, очень самоуверенных, заблудших и малообразованных, в шелку и бархате, с панагиями бриллиантовыми, называемых архиереями и митрополитами, и тысячи других нестриженных людей, находящихся в самой дикой, рабской покорности у этих десятков, занятых тем, чтобы под видом совершения каких-то таинств обманывать и обирать народ.
   Как же я могу верить этой церкви, когда на глубочайшие вопросы о своей душе она отвечает жалкими обманами и нелепостями и еще утверждает, что иначе отвечать на эти вопросы никто не должен сметь, что во всём том, что составляет самое драгоценное в моей жизни, я не должен сметь руководиться ничем иным, как только ее указаниями. Цвет панталон я могу выбрать, жену могу выбрать, дом построить по моему вкусу, но остальное, то самое, в чём я чувствую себя человеком, во всём том я должен спроситься у них - у этих праздных и обманывающих и невежественных людей.
   В своей жизни, в святыне своей у меня руководитель - пастырь, мой приходский священник, выпущенный из семинарии, одурённый, полуграмотный мальчик, или пьющий старик, которого одна забота - собрать побольше яиц и копеек. Велят они, чтобы на молитве дьякон половину времени кричал многая лета правоверной, благочестивой блуднице Екатерине Второй или благочестивейшему разбойнику, убийце Петру, который кощунствовал на Евангелии, и я должен молиться об этом. Велят они проклясть, и пережечь, и перевешать моих братьев, и я должен за ними кричать анафема; велят эти люди моих братьев считать проклятыми, и я кричи анафема. Велят мне ходить пить вино из ложечки и клясться, что это не вино, а тело и кровь, и я должен делать.
   Но нет, говорю я им, учение о церкви учительской есть учение чисто враждебное христианству, а название православная вера значит не что иное, как вера, соединенная с властью, т.е. государственная вера и потому ложная! Истинная вера не может быть там, где она явно насилующая, - не в государственной вере: здесь церковь есть название обмана, посредством которого одни люди хотят властвовать над другими. И другой нет и не может быть церкви - вера не может себя навязывать и не может быть принимаема ради чего-нибудь: насилия, обмана или выгоды; а потому это не вера, а обман веры!..
   Он всё более и более волновался, пока говорил всё это, и голос его в конце концов пресёкся. Как и давеча за столом, он задыхался и руки его дрожали. Софья Андреевна, ругая себя за то, что так не вовремя начала этот разговор, хотела пойти за мокрой повязкой на лоб, которую она всегда клала Толстому, когда был возможен приступ падучей, но Толстой замахал рукой, показывая, что справится.
   Отдышавшись, он сидел несколько минут молча и неподвижно; молчала и Софья Андреевна. Было слышно, как в доме часы пробили полночь.
   - Подумал бы ты о нас, обо мне - сказала Софья Андреевна горько и безнадёжно. - Я прожила с тобою целую жизнь, я родила тебе тринадцать детей. Когда-то ты любил меня, жить без меня не мог, чуть не покончил с собой...
   - Всё это было, Соня, - ответил Толстой отрешённо. - Было и прошло. У каждого из нас своё предназначение в жизни: ты, например, хотела бы родить сто пятьдесят детей и чтобы они навсегда оставались маленькими, а мне суждено писать и тревожить своими мыслями ещё не совсем погибших людей. А если за мои мысли власть захочет посадить меня в тюрьму, я буду только рад этому: в России, в которой мы теперь живём, для меня не было бы ничего лучшего, чем оказаться именно в тюрьме - в вонючей, холодной и голодной тюрьме.
   - Боже мой, что ты говоришь, - покачала головой Софья Андреевна. - Что ты говоришь...
   - То что думаю, то что думаю, - повторил Толстой.
   Софья Андреевна вздохнула, поправила причёску и сказала: - Я пойду, - все уже, наверное, спать разошлись, надо помочь Саше убрать со стола. Ты ещё поработаешь?
   - Я ещё поработаю, - кивнул Толстой.
   - Что же, спокойной ночи, Лёвушка, - Софья Андреевна хотела поцеловать его в голову, но не решилась.
   - И тебе спокойной ночи, Соня, - ответил он и, дождавшись, когда за ней закроется дверь, продолжил писать: "Вчера в 10 часов вечера подъехали к нашему дому несколько человек в мундирах и потребовали к себе помощника в моих занятиях, Николая Николаевича Гусева..."
  
  

Укладка ценных вещей в доме Нарышкиных осенью 1917 года

Пролог

  
   Дом Нарышкиных стоял на месте литейно-пушечного двора. При строительстве Санкт-Петербурга здесь была прорублена широкая просека до "большой першпективы", позже названной Невским проспектом, а на месте просеки образовалась улица с артиллерийскими и литейными слободами, которая стала зваться Литейной. В сумбуре и хаосе петровского времени, когда старая иерархическая система рухнула, а новая ещё не образовалась, на Литейной и прилегающих к ней улицах можно было найти дома умелых кузнецов и свежеиспечённых графов, корабельных бомбардиров и бывших боярских сынов, ставших смотрителями за цейхгаузами. Тут устраивались "ассамблеи" на манер европейских балов, и рядом же ковались якоря и отливались пушки; помимо прочего, возле речки Фонтанки, впадающей в Неву, были устроены пруды для разведения рыбы к царскому столу.
   Так продолжалось вплоть до правления Екатерины Второй, которая, став настоящей русской императрицей, не утратила, однако, любви к немецкой упорядоченности. "Всяк сверчок знай свой шесток", - любила повторять Екатерина понравившуюся ей русскую пословицу и в соответствии с этим правилом четко определила место каждого сословия в государственном устройстве, а отсюда - и в месте проживания. Поскольку литейные и пушечные слободы находились в недопустимой близости от императорского дворца, они были выведены из этого района, который начал застраиваться исключительно домами благородных господ. Литейная улица сделалась проспектом, пруды для разведения рыбы засыпали, все улицы поблизости привели в надлежащий вид.
   Среди последних была и Сергиевская, бывшая Артиллерийская, названная в честь храма Святого Сергия Всей Артиллерии. Он был посвящён Сергию Радонежскому, который, как известно, благословил князя Дмитрия на Куликовскую битву, а потому мог считаться покровителем всего русского войска. Кроме того, в храме был придел в честь святителя Николая Чудотворца, покровителя моряков, путешествующих, учащихся и бесприданниц, но, главное, спасителя от внезапной смерти. В ходе облагораживания улицы Храм Святого Сергия Всей Артиллерии тоже претерпел немалые изменения: сначала маленький деревянный, он был перестроен в огромный каменный собор с роскошным внутренним убранством.
   В девятнадцатом веке Сергиевская улица сделалась одной из самых аристократических в Петербурге: дома на ней принадлежали графам Апраксиным, князьям Трубецким и Барятинским; был даже дворец великой княгини Ольги Александровны. Дом Нарышкиных также принадлежал ранее князю Трубецкому, а до него здесь проживал Абрам Ганнибал, "арап Петра Великого", прадед Пушкина. Арап имел нрав бешеный, африканский: заподозрив первую жену в измене, он бил её смертным боем, держал в заточении и морил голодом, а после отправил в монастырь. Во второй раз он женился, не дожидаясь развода, что ему было прощено - как из уважения к заслугам перед Россией, так и из опасений буйного арапского нрава. Впрочем, развод был, всё-таки, получен, и, поселившись открыто со второй женой на Сергиевской улице, арап нажил немало детей.
   По праву рождения Нарышкины тоже имели полное право находиться в этом избранном районе, ибо приходились родственниками правящей династии: мать Петра Великого была урождённой Нарышкиной. Связи с императорским домом ещё более укрепились в царствование Александра I: супруга Дмитрия Нарышкина, Мария, была сердечным другом императора - он жил с ней пятнадцать лет как со своей женой и она родила ему нескольких детей. Жаннетта, сестра Марии, была таким же сердечным другом Константина, младшего брата Александра.
   Обе сестры отличались ветреностью и непостоянством: так, Мария изменяла царю Александру то с князем Гагариным, высланным за это за границу, то с генерал-адъютантом Адамом Ожаровским, а потом и с другими волокитами. В конце концов, император охладел к ней, и связь эта прекратилась, но Дмитрий Нарышкин навсегда сохранил звание наиглавнейшего рогоносца России; обманутых мужей издевательски поздравляли с принятием в орден, где он состоял великим магистром. Такой диплом получил по почте Пушкин, когда в Петербурге стало известно о тайном свидании его жены с Жоржем Дантесом. Характером Пушкин вышел в прадеда-арапа: жену он, правда, бить не стал, но с Дантесом стрелялся на дуэли и получил смертельную рану. Дмитрий же Нарышкин к своим рогам относился спокойно: жил в довольстве и увеселениях, со всеми был непринуждённо учтив, благороден сердцем и манерами, но сластолюбив, роскошен и расточителен.
   Дом на Сергиевской улице купил его родственник Василий Львович Нарышкин в середине девятнадцатого века. Не обладая высокими должностями, - Василий Львович был всего лишь камер-юнкером при императорском дворе, - он владел огромными имениями по всей России. Это позволило ему полностью перестроить дом на Сергиевской: один из залов был выстроен, например, по подобию зала короля Генриха Наваррского, мужа королевы Марго, во дворце Фонтенбло.
   Другие залы нарышкинского дома были также прекрасны, - часть из них предназначалась для великолепной коллекции Василия Львовича, который всю жизнь собирал предметы искусства и ценные археологические находки. Но, увы, времена настали тревожные - в России ширилось революционное движение, сопровождающееся в русских условиях террором. На царя Александра II было устроено несколько покушений и он погиб; на Александра III тоже готовилось покушение; при Николае II образовались сильные революционные партии.
   Поскольку дом Нарышкиных находился в непосредственной близости от высших штабов государственной власти, изменения в её положении были весьма ощутимы здесь. При Николае I даже представить было невозможно, чтобы на царя совершались покушения, - единственное потрясение он пережил при вступлении на престол, когда произошло восстание на Сенатской площади. В дальнейшем малейшие поползновения на существующий порядок решительно пресекались Третьем отделением канцелярии его императорского величества и приданным ему Корпусом жандармов; дом Третьего отделения и тюрьма при нём находились на набережной Фонтанки, в нескольких минутах ходьбы от Сергиевской улицы.
   Ещё на одной соседней улице, на Шпалерной, при Александре II была построена следственная тюрьма, в которой было 317 одиночных и 68 общих камер и карцеров, рассчитанных на 700 заключённых. Это был нехороший признак, свидетельствующий о том, что число политических заключённых растёт, и, стало быть, революционное движение действительно набирает силу.
   При Николае II произошла уже настоящая революция в 1905 году, в ходе которой на той же Шпалерной улице, в Таврическом дворце, подаренном когда-то императрицей Екатериной своему любимцу Григорию Потёмкину, разместилась Государственная Дума. Хотя она была слаба и в целом покорна правительству, однако вековое здание российской империи дало трещину, которая стала всё более и более расползаться, пока не привела к обвалу всего строения в 1917 году. В Таврическом дворце образовалось Временное правительство и одновременно с ним возникли Советы рабочих и солдатских депутатов; всё лето 1917 года между двумя органами новой власти продолжалась борьба, пока перевес в ней не обозначился в пользу Советов.
   Василий Львович Нарышкин не дожил до этих событий, - он умер вскоре после революции 1905 года, - но проявил удивительную прозорливость: будто предвидя тревожное будущее страны и опасаясь за свою бесценную коллекцию, он распорядился устроить в своём доме потайное помещение, куда можно было спрятать немало произведений искусства. В сентябре 1917 года его вдова и дети решили уложить в тайник предметы из коллекции Василия Львовича, которые не могли увезти с собой из России.
  

Укладка ценных вещей

  
   - Как я устала, - видит Бог, как я устала! Всё на мне, всё! - никто не поможет! За что Господь так наказал меня? Чем я так провинилась?! - восклицала Феодора Павловна Нарышкина, всплёскивая руками и прикладывая платок к глазам. Несмотря на то, что грузинский род князей Орбелиани, к которому она принадлежала, давно обрусел, в речи Феодоры Павловны отчётливо слышался грузинский акцент. - За что Бог карает меня?! - продолжала она. - Мужа взял, дочь взял, а теперь надо уезжать из родного дома - куда поедем, зачем поедем? - она заплакала.
   - Не надо отчаиваться, maman: если мы не можем ничего изменить, будем покорны своей судьбе и в этой покорности найдём утешение. Мы не станем роптать, - возблагодарим судьбу, даже если она зла к нам, - печально и спокойно сказал Наталья, её приёмная дочь.
   - Ах, Наташа, не понимаю, что ты говоришь! Откуда ты это взяла, из каких книг? - возразила Феодора Павловна. - За что благодарить? Муж умер ещё не старым, а этой весной умерла Ирочка, бедная моя, Царство ей Небесное! - и вот, сейчас мы должны бежать в чужие края! Нет, мы прокляты Богом, мы проклятая семья! - Феодора Павловна заплакала больше прежнего.
   Наталья обняла её и стала целовать мокрые от слёз щёки:
   - Не надо! Когда-нибудь и мы отдохнём... Помните, как у Чехова: "Мы отдохнём! Мы услышим ангелов, мы увидим всё небо в алмазах; мы увидим, как всё зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, - и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка...".
   - Наташа, милая, одна ты моя радость, - Феодора Павловна спрятала лицо у неё на груди. - Светлая душа, доброе сердце...
   Наплакавшись, она посмотрела на груду серебряных вещей, приготовленных к укладке в тайник, и сказала:
   - Этой ночью мы должны закончить. Есть у нас ещё уксус? Без него серебро потемнеет... Где Серёжа?..
   - Он скоро придёт, - ответила Наталья.
   - Если бы не он, дай Бог ему здоровья, мы пропали бы, - сказала Феодора Павловна. - Хороший у тебя муж: хоть тебе повезло в браке.
   - Да, повезло... - горько улыбнулась Наталья. - А вы разве не были счастливы с Василием Львовичем? - перевела она разговор на другую тему.
   - Счастлива? Когда выходила за него, думала, счастливее меня нет никого. А потом... - она вздохнула. - Мужчина, что вольный ветер, - гуляет, где хочет. Мой муж не был скромником; много обид нанёс он мне, но я терпела. Четырёх детей родила я ему, но часто ли видела его ласку?.. И сыновья пошли в него: им нет дела до матери. Где они, когда нужна их помощь?
   - Они придут, они обещали.
   - Ай, обещали! - воскликнула Феодора Павловна. - Обещания лёгки и красивы, как лебединое перо, но дом из них не построишь... А вот и Серёжа, единственный настоящий мужчина в семье!
   - Я посмотрел в доме, больше ничего ценного не осталось. Сейчас уложим всё это, и конец! Уксус и газеты я принёс, - деловито сказал он. - Вы позволите, maman, я положу в тайник кое-какие свои вещи? - он показал небольшой деревянный ларец. - Тут мои ордена, бумаги, и всякая мелочь, которая в дороге может затеряться, а выбрасывать жалко.
   - Ради Бога, Серёжа, зачем спрашиваешь? Клади, что хочешь, места хватит, - отвечала Феодора Павловна.
   - Да, Василий Львович умно всё устроил, - Сергей бросил взгляд на тайник. - Что же, взялись? Я буду складывать.
   - Уксус, уксус не забудь! Без уксуса серебро потемнеет, - напомнила Феодора Павловна.
   - Конечно, но полагаю, мы вернёмся домой раньше, чем оно успеет потемнеть, - загадочно сказал Сергей.
   - Что такое? Раньше? - обрадовалась Феодора Павловна. - Почему так говоришь?
   - Смута не может продолжаться долго; всё вернётся на круги своя, - уверенно проговорил Сергей. - Быдло остаётся быдлом даже с богатством и властью; с богатством и властью оно, пожалуй, ещё более омерзительно. Может ли быдло управлять государством? Нет! Оно загадит его, превратит в Авгиевы конюшни, так что нужен будет новый Геракл, чтобы их очистить. У нас есть такой Геракл - генерал Корнилов. Да, он потерпел неудачу, потому что его предали те, кому он доверился, - поход на Петроград провалился. Но Корнилов не смирится, его не удержат в тюрьме, - а кроме него у нас есть много других достойных офицеров. Мы уничтожим гидру революции, мы отрубим её головы, а быдло загоним в хлев, где оно должно находиться и где ему самому спокойнее... Год, от силы - два, и Россия освободится от господ-революционеров!
   - Дай Бог, дай Бог! - перекрестилась Феодора Павловна.
   - Но это означает гражданскую войну? - спросила Наталья.
   - Она уже идёт, - неужели ты не видишь, ma chеrie? Или твоё всепрощенчество делает тебя слепой? - зло усмехнулся Сергей. - В России всепрощенчество - вещь немыслимая, и даже граф Толстой, призывая к нему, сам не очень-то следовал своему учению: "не могу молчать", видишь ли, дерзкие письма государю писал, Столыпина ругал. А Столыпин был прав - сначала виселицы, потом реформы. В крайнем случае, всё вместе, как Пётр Великий делал. Вот такой язык Россия понимает, и только так её можно удержать в узде и направить к чему-то новому и лучшему.
   - Можно ли направить к лучшему через виселицы? - возразила Наталья. Он недобро посмотрел на неё и хотел ещё что-то сказать, но его перебила Феодора Павловна:
   - Ах, это ужасно! Ужасно, ужасно, ужасно! Какие все стали озлобленные, жестокие, - клянусь Богом, никогда такого не было! Вчера пошла на базар, - прислуга разбежалась, некому сходить; вы подумайте, женщина из славного рода Орбелиани, вышедшая замуж за мужчину из славного рода Нарышкиных, сама ходит на базар! - так меня по дороге три раза обругали ни за что, ни про что. А когда подходила к дому, какой-то человек хотел отнять мою сумку, - славу Богу, он был пьян и не мог стоять на ногах: упал, когда я его оттолкнула.
   - Вот он, народ-богоносец, воспетый тем же Толстым, да господином Достоевским в придачу! - зло хохотнул Сергей. - Нет, за узду его, да в стойло, - иначе он такого натворит, век не расхлебаем... Что, опять не согласна? - взглянул он на жену.
   - Не согласна, - ответила она, выдержав его взгляд
   - Ну и ладно, оставайся при своём мнении, - сдерживая себя, глухо проговорил Сергей. - Что же, заворачивайте вещи, а не то всю ночь провозимся. Керосинку поставьте поближе...

***

   - Какие вещи, какая посуда! - сказал Лев Васильевич, старший сын Феодоры Павловны, мужчина лет сорока, войдя в кладовую. От него сильно пахло коньяком, широкое лицо было красным. - Шедевры столового искусства, работа лучших ювелиров. Какие имена: Овчинников, Хлебников, братья Грачевы, Кейбель, - поставщики двора его императорского величества!.. А с этим осторожнее, господин поручик, - сам Фаберже делал!
   - Вы бы лучше помогли, - недовольно сказал Сергей.
   - Непременно, за этим и пришёл: "На зов явился я!" - ответил Лев Васильевич. - Добрый вечер, господин поручик; добрый вечер и вам, maman. А, Наташа, божий человечек, и ты здесь! Ну, конечно, где же тебе быть, как ни там, где нужны помощь и утешение; дай я тебя поцелую по-братски!
   - Лев Васильевич, вы загораживаете свет, нам ничего не видно, - сказала она, отстраняясь от поцелуя.
   - Mille pardons! Как у вас, однако, тут темно и тесно...Ну-с, что прикажете делать? - слегка покачнулся Лев Васильевич.
   - Смочи холстину уксусом и переложи ею приборы. Тебе полезно будет уксусом подышать, голову в порядок привести, - выразительно посмотрела на него Феодора Павловна.
   - "Ах, право, что за чертовщина, коль выпьет лишнее мужчина!" Классика, maman, общепризнанное произведение, - назидательно произнёс Лев Васильевич.
   - Вы неправильно цитируете, - возразил Сергей. - Начало от себя добавили.
   - Ну, вы учёный человек, как-никак училище правоведения закончили, вам виднее, - легко согласился Лев Васильевич. - Правда, в том же произведении сказано: "Ученье - вот чума, учёность - вот причина, что нынче пуще, чем когда, безумных развелось людей, и дел, и мнений". Это я правильно цитирую, господин поручик?
   - Вы на что намекаете? - насторожился Сергей.
   - А я не намекаю, я прямо говорю, что Россию погубили умники, - с вызовом сказал Лев Васильевич. - Начитались западной литературы и захотели всё изменить на западный лад. А нам Запад не указ, у нас свои порядки, - исконные, вечные; мы унаследовали их от святой Руси и великой Византии. Что может нам принести Запад? Ничего, кроме вреда!
   - Но вы не в косоворотке ходите, в Париж с удовольствием ездите, - заметил Сергей. - В Ницце и Лозанне подолгу живёте и свои деньги в Европе храните.
   - Ну так что? Главное, что я душой - настоящий русский человек. А какую одёжку надевать или где жить, - это пустяки, - возразил Лев Васильевич. - Может быть, я больше русский, чем какой-нибудь рязанский мужик, ибо он в Париже не бывал, европейских искушений не видывал, а я был, да не поддался, сохранил свою русскую душу. А вы всё на деньги меряете: твои деньги, мол, на Западе, так и сам ты западный. Нет-с, молодой человек, русскую душу деньгами не измерить - она, голубушка, плюёт на них с космических высот, ибо масштаб имеет вселенский!.. Что ты морщишься, Наталья? Не нравятся мои рассуждения?
   - Это я от уксуса, Лев Васильевич, не обращайте внимания, - ответила она.
   - То-то же - от уксуса! Потому как возразить мне нечего, русский человек всех превзойдёт, - довольно проговорил Лев Васильевич.
   - Женились вы, однако, по расчёту: взяли жену старше себя, разведённую, да ещё с ребёнком, - не удержался Сергей. - Как же - принцесса Ольденбургская, княгиня Юрьевская! Первый муж - внебрачный сын самого императора Александра Второго; хорошая партия, чёрт возьми!
   - Ах, Серёжа, зачем ты так? - укоризненно сказала Феодора Павловна. - Сашенька чудесная женщина, дай Бог ей здоровья.
   - Вы, господин поручик, забываетесь, - густо побагровел Лев Васильевич. - Эдак и я могу сказать, что вы вошли в наш дом по расчету и вовсе не любите Наталью.
   - Лёвушка, что ты?! Разве можно? - всплеснула руками Феодора Павловна. - Извинись сейчас же, а ты, Наташа, не бери в голову, это он всё выдумал.
   - Что я мальчишка, извиняться перед ним, пусть сам извиняется, - буркнул Лев Васильевич. - Он первым начал.
   - Серёжа, извинись немедленно! - приказала Феодора Павловна. - И скажи Наташе, что ты её любишь.
   - Простите, maman; простите и вы, Лев Васильевич, я погорячился, - слегка поклонился ему Сергей. - Наташа, не сомневайся, ты дорога мне.
   - В этом я не сомневаюсь, - продолжая заворачивать вещи, ответила она.
   - Вот и хорошо! Когда мир в семье, сердце радуется, - пусть Господь отведёт от нас несчастья! - сказала Феодора Павловна. - Бери холстину, Лёвушка, смачивай уксусом.
   - Я, всё-таки, закончу свои рассуждения, господин поручик, - упрямо проговорил Лев Васильевич.
   - Сделайте одолжение, - пожал плечами Сергей.
   - Чем сильна наша матушка-Россия? Всем, чем она отличается от Запада. Всё, что у нас своё, даёт нам силу, а что чужое - отбирает её, - сказал Лев Васильевич. - Я говорю, конечно, не о внешних признаках, таких, как одежда и всяких штучках, делающих жизнь более комфортной, а о глубинной сущности русской жизни. Возьмите западного человека: у него в крови сидит понятие о собственном достоинстве, - он, каналья, требует уважать права личности, он не может жить без демократических свобод, ему, подлецу, подавай "Декларацию прав человека и гражданина". А наши, русские, на это плевать хотели, - да-с, плевать, чего вы морщитесь? - наш народ готов отречься от своей воли, стерпеть любые обиды, хоть в морду ему бей; он готов забыть о себе, презреть себя, унизить, растоптать, если угодно, - и это возносит его превыше всех прочих народов на земле!
   Западные люди в своей необузданной гордыне не способны понять, что в этом-то самоотречении и есть великая сила, ибо, добиваясь прав личности, они перестают быть единым народом, распадаются, так сказать, на атомы, о которых поведала нам современная наука, и которые есть частицы неустойчивые. Наш же народ, отрекаясь от личных свобод и презирая права индивидуума, сохраняет нерушимую целостность, он незыблем и твёрд. Для полной устойчивости ему нужно только одно - власть, такая же несокрушимая, не подверженная колебаниям и далёкая от западной губительной свободы, как он сам. Когда есть такая власть, народ счастлив и процветает; когда нет - он теряется и мечется, как стадо, оставшееся без пастыря.
   - Я об этом и говорю: быдло вырвалось из стойла, быдло нужно вернуть в стойло, - вставил Сергей.
   - Нет-с, милостивый государь, наш народ не быдло! - возмутился Лев Васильевич. - Ибо быдло есть неразумная скотина, а народ принимает на себя ярмо осознанно и добровольно, как я имел честь вам доложить. Он жертвует собою во имя России и тем подобен святым великомученикам, отрекающимся от себя и губящим себя во имя высшей идеи, во имя грядущего Царствия Небесного. Потому-то русский народ свят и у него особое предназначение в этом мире!
   - Ай, Лёвушка, как славно ты сказал! Дай я тебя поцелую! - растрогалась Феодора Павловна.
   Лев Васильевич подставил лоб для поцелуя, а Сергей, не удержавшись, ехидно спросил:
   - Для чего же ваш святой народ восстал против царя, где было хваленное русское смирение? Всё полетело вверх тормашками, всё идет к черту; это, что, самоотречение такое?
   - Да разве это народ восстал против царя? - возразил Лев Васильевич. - Это английские агенты и немецкие шпионы нагадили. Англия вечно нам гадит, а немцы, известное дело, земли наши хотят отнять - Drang nach Osten - ещё со времен благоверного князя Александра Невского. Англичане при дворе интриговали, а немецкие шпионы народ с толку сбили.
   - Весь народ? Сто семьдесят миллионов человек? - не сдавался Сергей.
   - В этом оборотная сторона смирения и самоотречения, - ничуть не смутился Лев Васильевич. - Когда народ готов отдаться пастырю, - отдаться так, как отдаётся женщина своему любимому, готовая стерпеть от него всё, даже боль и насилие - всегда может найтись проходимец, который воспользуется этой жертвенной любовью. Что поделаешь, - такова диалектика жизни, господин учёный правовед... Впрочем, я не снимаю ответственности с государя: Николай Александрович должен был вести себя твёрже и не позволять всяким там либералам править бал в стране.
   - Что ты, Лёвушка! Можно ли так отзываться о царе? - замахала руками Феодора Павловна. - К тому же, он теперь в изгнании, несчастный, и семья его страдает. Что с ними будет, одну Богу известно...
   - Нет-с, позвольте, я от своих слов не откажусь, - упрямо возразил Лев Васильевич. - Я монархист до мозга костей, для меня монархия это vim vitae, без которой и жизни нет, - так что я имею право высказаться. Разве Николай Александрович был настоящим царём? Ему бы в старые времена жить помещиком где-нибудь в Тамбовской или Пензенской губернии, стрелять ворон и бродячих собак, вывозить дочерей на танцы к соседям и пить водку тайком от жены, которой он побаивался и не в силах был ослушаться. А он оказался на царствовании в такое беспокойное время; ему следовало отречься ещё десять лет назад в пользу Николая Николаевича, тогда всё было бы по-другому.
   - Это вы о дяде государя говорите? Но в четырнадцатом году он плохо справился с командованием армией, - сказал Сергей.
   - Против него интриговали всё те же англичане: они сделали так, что нас преследовали неудачи в войне, - насупившись, ответил Лев Васильевич. - Но Николай Николаевич ни в коем случае не допустил бы революции, а нынче вот что мы имеем, - он махнул рукой куда-то за стену. - Эх, государь, государь, - Россию погубил, и себя погубил!..
   - Это верно, - внезапно согласился Сергей. - Наши офицеры тоже так считают.
   - А всё-таки мне его жаль, - упрямо сказала Феодора Павловна. - Я буду за него молиться.
   - А ты что молчишь, скромница? - спросил Лев Васильевич, обратившись к Наталье. - Ты будешь молиться за государя Николая Александровича?
   - Да, буду, но мне его не жаль, - ответила она. - Мне больше жаль тех людей, которых он погубил, и тех, которые ещё погибнут из-за него.
   - Ай да смиренница! - засмеялся Лев Васильевич. - Ну дай же я тебя поцелую! От всего сердца, от души!
   - Лев Васильевич, нам ещё много вещей укладывать, - возразила она, снова отстранившись от него.
   - Лёва, веди себя прилично, - вмешалась Феодора Павловна. - Смачивай уксусом холстину, смачивай!..

***

   На некоторое время в кладовой установилась тишина, нарушаемая лишь глухим стуком укладываемой посуды да тяжёлыми вздохами Феодоры Павловны. Потом послышались быстрые шаги, и в кладовую вошёл Кирилл Васильевич, средний сын Феодоры Павловны. Несмотря на то, что он был моложе Льва Васильевича, его волосы были сильно тронуты сединой, а на лбу пролегли глубокие морщины.
   - Заканчиваете? - спросил он с порога. - До утра не так много времени осталось.
   - Если бы ты нам помог, мы бы справились быстрее, - заметила Феодора Павловна.
   - За этим я пришёл; говорите, что делать, - коротко бросил Кирилл Васильевич.
   - Лёвушка смачивает холстину уксусом, мы с Наташей заворачиваем вещи, Серёжа складывает, а ты готовь нам холстину и газеты, - сказала Феодора Павловна. - Успеем до утра, не беспокойся.
   - Надеюсь, - всё так же коротко ответил Кирилл Васильевич.
   Опять наступила тишина, но Лев Васильевич всё время поглядывал на Кирилла Васильевича, будто ожидая, что он заговорит. Действительно, Кирилл Васильевич сначала бормотал что-то про себя, а потом не выдержал и сказал вслух:
   - Трудно представить себе больший идиотизм! Угораздило нас родиться в этой стране...
   - Ты о чём, Кирюша? - не поняла его Феодора Павловна.
   - Да уж, поясните любезный братец, - ухмыльнулся Лев Васильевич.
   - Что здесь пояснять? Разве непонятно? - раздражённо отозвался Кирилл Васильевич. - Россия вечно шла по особому пути, который на поверку оказывался кривым, извилистым и трудно проходимым, в то время как рядом пролегала прямая торная дорога. Но Россия, словно пьяница в ночи, блуждала бог весть где, падая, спотыкаясь и набивая себе синяки. Ей больше нравилось ползать в грязи, чем идти по чистой мостовой, и она ещё ставила себе в заслугу, что не похожа на других. Но теперь Россия окончательно сошла с ума: посмотрите, что делается кругом, разве это не безумие?
   - Так и есть! - кивнул Сергей. - Вы удивительно верно изъясняетесь, Кирилл Васильевич.
   - Нет, позвольте, меня ваши образы не впечатлили, - заспорил Лев Васильевич. - Сделайте одолжение, объяснитесь без литературщины.
   - Пожалуйста. Мне кажется, я достаточно ясно выражаюсь, но если вам непонятно, я поясню свою мысль, - дёрнул головой Кирилл Васильевич. - С афинских и римских времён Европа тщательно, скрупулёзно, потом и кровью вырабатывала те политические, экономические, социальные и культурные установления, которые легли в основу европейской цивилизации и помогли ей занять главенствующее положение в мире. Страны, оказавшиеся в силу географических или исторических причин на окраине этой цивилизации, стремились приобщиться к ней, заимствовать её достижения и тем самым тоже получили возможность наилучшего развития. Одна лишь Россия из всех близлежащих стран отказалась следовать европейскому примеру; как точно подметил Чаадаев, мы добровольно выбрали изоляцию от Европы - мы взяли за образец тупиковый византийский вариант и тем обрекли себя на отсталость. Гибель Византии, с одной стороны, и победы Европы - с другой, должны были бы доказать нам, что византийская модель ненадёжна, а европейская крепка, но нет, мы упорно цеплялись и продолжаем цепляться за гнилую византийщину, обильно разбавляя её дикой азиатчиной. Деспотизм власти, суеверие и ханжество церкви, ужасающее бесправие народа, сопровождающееся бескультурьем, низостью и пресмыкательством, которые, в свою очередь, вызывают приступы жестокости и насилия - вот какую Россию мы получили! А для того чтобы оправдать в своих глазах и глазах всего мира наше ужасающее положение, мы продолжаем твердить о своей исключительности, и это всё более и более принимает характер патологического сумасшествия. В результате, всякие попытки перейти на европейский путь развития неизменно заканчиваются провалом: даже Пётр Великий с его титанической волей сумел придать европейский вид только фасаду нашего здания, но, по сути, Россия осталась прежней, византийской и азиатской. Впрочем, это привычно и удобно власти, это привычно и удобно народу; о, да, мы готовы заимствовать у Европы кое-что, делающую нашу жизнь более удобной, мы можем даже восторгаться Европой, но перенять её опыт, упаси Господи! Нам лучше живётся в своей мерзости, и мы не хотим от неё отказаться.
   - Ишь ты! - иронически воскликнул Лев Васильевич. - Как вам, однако, не нравится Россия!
   - Такая, как сейчас, сильно не нравится, - отрезал Кирилл Васильевич. - И самое печальное, что пока она остаётся такой, с ней неизбежно будут случаться катастрофы. Это хорошо понимал Сергей Юльевич Витте: каков народ, такова и власть; какова власть, таков и народ. Сергей Юльевич хотел изменить и то, и другое, а в итоге получил ненависть и с той, и с другой стороны: не трогай нас, мы хотим остаться такими, какие есть.
   - Ваш тесть Витте у вас с языка не сходит, любезный братец, - заметил Лев Васильевич. - Чувствуется, что он был вашим кумиром, - или это его дочь так на вас влияет? Она ведь у него приёмная была, от третьей жены-еврейки? Евреи своего всегда добьются...
   - Оставьте ваши антисемитские выходки! - крикнул Кирилл Васильевич. - Я знаю, что вы близки к черносотенцам, а у них во всём виноваты евреи! Слава богу, что ваши черносотенные союзы теперь запрещены в России - хоть одно цивилизованное решение у нас принято.
   - То-то евреи полезли изо всех щелей, - ощерился Лев Васильевич.
   Кирилл Васильевич побледнел и хотел что-то возразить, но его остановила Феодора Павловна:
   - Лёвушка, что с тобой сегодня? Что ты на всех нападаешь? Оставь Верочку в покое: она прекрасная жена.
   - На мою жену, значит, можно нападать, а мне слова не скажи? - возмутился Лев Васильевич. - А что я такого сказал? Вера и вправду еврейка, а еврейки, как известно, имеют большое влияние на своих мужей. Вспомните Библию: как Эсфирь уговорила своего мужа Артаксеркса перебить всех, кто выступал против евреев в его царстве. До сих пор в честь этого истребления есть еврейский праздник Пурим.
   - Оставь это, говорю тебе! - уже не на шутку рассердилась Феодора Павловна. - Ну, что за наказание эти дети, совсем не хотят слушаться, - Господи, дай мне терпение!
   Наталья улыбнулась, бросив быстрый насмешливый взгляд на обоих братьев, а Сергей перевёл разговор на другую тему:
   - Кирилл Васильевич, по вашему мнению, почему случилась революция?
   - Я отвечу, если меня не будут перебивать, - он кивнул в сторону Льва Васильевича.
   - Упаси боже, любезный братец, - разве можно перебивать такого великого оратора, - с полупьяной улыбкой сказал Лев Васильевич.
   - Если вам угодно ёрничать, продолжайте, я не стану вам мешать, - возразил Кирилл Васильевич.
   - Ах, виноват, mille pardons, никому сегодня не могу угодить, - Лев Васильевич шаркнул ногой.
   - Может, вам не стоило налегать на коньяк? - бросил ему Кирилл Васильевич.
   - Как вы не деликатны, а ещё бывший дипломат, - парировал Лев Васильевич.
   - Это вас уже совсем не касается, - зло ответил Кирилл Васильевич.
   - А какой он был до войны, помнишь? - шепнула Феодора Павловна на ухо Наталье. - Изящный, остроумный, весёлый и никогда не сердился; да и Лёвушка не пил столько... Господи, до чего мы дошли! - вздохнула она и сказала вслух: - Мальчики, не ругайтесь! Немедленно обниметесь и не забывайте, что в ваших жилах течёт благородная кровь Нарышкиных и князей Орбелиани. Будьте достойны своих великих предков. Ну же, не заставляйте повторять меня дважды!
   Лев Васильевич и Кирилл Васильевич неловко обнялись, не глядя друг на друга.
   - Вот так, - обрадовалась Феодора Павловна.

***

   - ...Итак, молодой человек, вы спросили, почему в России произошла революция? - Кирилл Васильевич посмотрел на Сергея, тот поклонился ему. - Она произошла потому, что не могла не произойти. Ее подготовили высшие представители власти...
   - Вот как! - не сдержался Лев Васильевич.
   - Да, именно они! - воскликнул Кирилл Васильевич. - Я не наивный идеалист и понимаю роль экономических и социальных причин в революции, но твёрдо убежден, что всё это решаемо при правильном поведении власти. Как бы ни было тяжело положение страны, но когда власть в ней здоровая, есть надежда на улучшение. И напротив, если власть больна, страна погибнет, даже находясь не в самом худшем состоянии.
   - Чем же была больна наша власть? - Лев Васильевич саркастически усмехнулся. Каков ваш диагноз, уважаемый доктор?
   - Я отвечу, если вы не будете меня не перебивать, - холодно сказал Кирилл Васильевич.
   - В самом деле, Лёвушка, - покачала головой Феодора Павловна.
   - Молчу, молчу! - он закрыл рот рукой.
   - Наша власть больна от того, - продолжал Кирилл Васильевич, - что все её болезни, присущие, в общем, любой власти, запущены до безобразия. Она не давала себя лечить, - более того, враждебно относилась даже к постановке диагноза. В нормальном цивилизованном обществе власть поставлена в такие условия, что находится под постоянным контролем, который не даёт ей серьёзно заболеть: чего стоит один принцип разделения властей - великая профилактика её заболеваний! Законодательная, исполнительная и судебная власть следят за состоянием друг друга, не давая развиваться нездоровым отклонениям...
   - Опять литературщина, - явственно прошептал Лев Васильевич, но Кирилл Васильевич сделал вид, что не заметил этого замечания, и продолжал всё более воодушевляясь:
   - У нас в России не так, - у нас существовала лишь видимость разделения власти, но при ближайшем рассмотрении оказывалось, что её ветви - это три головы чудовищного дракона, безжалостного и жадного. Разве судебная власть у нас заботилась о соблюдении законов? Ничуть! Мало того, что сами эти законы были несовершенны, но и они не соблюдались. Судебная власть была полностью покорна верховной исполнительной власти и в точности следовала её указаниям. Много ли вы вспомните случаев, когда судья осмелился перечить тому, что от него требовали "сверху"? Таких случаев единицы, и в каждом из них судья становился героем, известным все стране.
   Но может быть, законодательная власть лучше? Нисколько! Пережив бурный период романтической молодости, Государственная Дума совершенно покорилась всё той же верховной власти, - и если в думских стенах звучали иногда вызовы ей, то они носили совершенно безобидный характер. В серьёзных вопросах Дума всегда и во всём поддерживала чудовищного дракона, а рыцари, желающие сразиться с ним, давно были изгнаны из сего, с позволения сказать, народного собрания. Прибавьте к этому убогую свободу слова и печати, столь поздно у нас появившуюся и существовавшую больше на бумаге, чем в действительности, и вы, полагаю, согласитесь, что наша власть не подвергалась никакому врачебному контролю, и в результате болезнь её была страшно запущена.
   О, да, это началось не сегодня, но тем важнее проследить историю болезни! Взглянем на поведение высших представителей власти за последние полвека...
   - Ого! Не сильно ли вы замахнулись? - прищурился Лев Васильевич. - Не трогайте святое.
   - Святое? Отлично! Посмотрим, какое это святое, - взвился Кирилл Васильевич. - Я пройдусь исключительно по Романовым, ближайшим родственникам последних наших государей. Начнём с Николая Николаевича Старшего, брата Александра Второго. Оба они много лет изменяли своим жёнам: Александр с княжной Долгоруковой, чей сын был первым мужем вашей супруги, - Кирилл Васильевич взглянул на Льва Васильевича. "Далась им моя жена", - проворчал тот. - А Николай Николаевич - с прелестной танцовщицей Катенькой Числовой, - продолжал Кирилл Васильевич. - В конце концов, он решил развестись с супругой и, что самое забавное, обвинил в измене именно её - якобы она наставила ему рога с настоятелем дворцовой церкви Василием Лебедевым. Основываясь на этом, Николай Николаевич выгнал жену и отнял у неё драгоценности, в том числе собственные подарки, - всё это тут же было вручено несравненной Катеньке, которая с триумфом заняла место отставленной супруги. Но Николай Николаевич вскоре сделался так сладострастен, что одной любовницы ему стало мало и он создал себе целый гарем из "милашек" кордебалета. Окончательно свихнувшись на этой почве, он однажды решил на спектакле, что вся женская часть труппы готова отдаться ему прямо на сцене, и принялся раздеваться, чтобы ответить на их призыв. Старика с трудом удалось привести в чувство.
   - Фу, какие мерзости! - сморщилась Феодора Павловна. - Неужели ты станешь пересказывать сплетни?
   - Нет, позвольте, - желчно проговорил Кирилл Васильевич, - это не сплетни, это факты, - я привожу их, чтобы не быть голословным перед Львом Васильевичем.
   - Если вам охота копаться в грязном белье, извольте, - пожал плечами Лев Васильевич. - Certaines personnes aiment Ю considИrer les Иtrangers pantalon.
   - Так я продолжу об этих les Иtrangers pantalon, - нервно хохотнул Кирилл Васильевич. - Николай Константинович, племянник государя Александра и Николая Николаевича Старшего, был русским Казановой и отличался невероятным женолюбием - он не брезговал никем: спеша на интимной свидание с какой-нибудь светской львицей, мог заехать "на минуточку" в бордель к проституткам или к знакомой портнихе, дарящей его ласками. Как-то он похвастался, что за одну ночь в его постели побывало двенадцать девиц; это он сказал: "Купить можно любую женщину, разница лишь в том, заплатить ей пять рублей или пять тысяч". Впрочем, его отец тоже был мастер по этой части и уже в зрелые годы вступил в нежные отношения с хорошенькой балериной Анной Кузнецовой, ради которой бросил семью.
   Константин Константинович, младший брат Николая Константиновича, был известен своими неуклюжими стихами, которые он публиковал под псевдонимом "К.Р.", но более того мужеложством. Его личный банщик Сыроежкин долго был его любовником, а когда в силу каких-либо причин не мог оказать ему удовольствие, приводил своего брата Кондратия, весьма смазливого юношу.
   - Я сейчас уйду, - сказала Феодора Павловна. - Наталья, не слушай его, мы сейчас вместе с тобой уйдём.
   - Но что заглядывать в прошлый век, обратимся к веку нынешнему, - не обращая на неё внимания, продолжал Кирилл Васильевич. - Все помнят увлечения Алексея Александровича, дяди нашего отрекшегося государя. Последней пассией Алексея Александровича была Элиза Балетта, актриса Михайловского театра...
   - Толстая, как мешок с картошкой, - вдруг подхватила Феодора Павловна и тут же осеклась. - Я просто хотела сказать, что никто не понимал, чем она так привлекла великого князя, упокой Господи его душу! - виновато прибавила Феодора Павловна.
   - Будучи председателем Общества покровителей балета, Алексей Александрович настолько ей протежировал, что она стала примой-балериной с самым высоким гонораром, - продолжал Кирилл Васильевич. - Кроме того, Алексей Александрович осыпал madame Балетта немыслимыми подарками: по его заказу Фаберже изготовил для неё шкатулку из золота и бриллиантов, - она была украшена эмалевым якорем с инициалом "А", - а ещё Фаберже сделал для этой француженки вазу "Балетта", камнерезную фигурку "Просящий шнауцер" и нефритовую лейку, тоже украшенную золотом и алмазами.
   На покупку всего этого Алексей Александрович потратил казённые деньги из вверенного ему морского ведомства. Дошло до того, что броня кораблей расползалась, ибо металлические заклёпки были разворованы, и броневые листы крепились деревянными втулками. Один миноносец вообще едва не затонул на полпути между Кронштадтом и Петербургом, так как в дырки для заклепок кто-то воткнул сальные свечи.
   Не брезговал Алексей Александрович и суммами Красного Креста, предназначавшимися для раненых солдат. Помнится, в одном нелегальном издании было написано, что "в карманах великого князя уместилось несколько броненосцев и пара миллионов Красного Креста", а всего Алексей Александрович истратил на свои удовольствия тридцать миллионов рублей.
   Когда шла война с Японией, madame Балетта красовалась в ожерелье из бриллиантов, которое наши петербургские остряки прозвали "Тихоокеанский флот". В обществе справедливо считали, что сия madame стоила нам поражения в Цусимском бою и во всей этой злосчастной войне... А государь всему этому потворствовал! - голос Кирилла Васильевича задрожал от негодования. - В молодости он и сам по семейной традиции крутил роман с балериной - с Матильдой Кшесинской, которая затем перешла от него к великим князьям Сергею Михайловичу и Андрею Владимировичу... Вся Россия видела эти безобразия, и все понимали, что близость к власти даёт индульгенцию на любые прегрешения. А уж когда появился Распутин, который вертел царём, как хотел, и устраивал дикие оргии, не снившиеся даже римлянам в период упадка их империи, власть окончательно рухнула в глазах народа.
   - А вы знаете, что ответил Николай Николаевич, - наш Николай Николаевич, Младший, - когда Распутин хотел приехать к нему на фронт? - неожиданно спросил Лев Васильевич. - "Приезжай, повешу". Вот, кто должен был бы стать царём, а не Николай Александрович, подкаблучник своей взбалмошной и сумасбродной жены.
   - Лёвушка, ну перестань же! - взмолилась Феодора Павловна. - Зачем ты так о нём?
   - Он это заслужил, - решительно ответил Лев Васильевич.
   - Государь Николай Александрович надеялся, что его окружение в обмен на такое покровительство не выдаст своего царя, но не тут-то было! - злорадно продолжал Кирилл Васильевич. - Они его предали первыми; ещё до официального отречения Николая великий князь Кирилл Владимирович привел к Государственной Думе весь свой Гвардейский экипаж и заявил о верности новой власти. Такую же присягу принесли великий князь Дмитрий Константинович и его племянники Гавриил и Игорь, а потом выразить почтение новой власти явились великий князь Николай Михайлович и великая княгиня Елизавета Маврикиевна.
   Новая власть оценила такую преданность: Керенский лично разрешил Кириллу Владимировичу выехать в Финляндию и предоставил ему для этого комфортабельный вагон-салон и несколько товарных вагонов под багаж. Другие члены императорский семьи тоже благополучно выехали за границу, прихватив свои богатства, - ну, а наш бывший царь Николай был отправлен в Сибирь и вряд ли избежит участи других правителей, свергнутых в своё время революциями.
   - Бедный, бедный государь, - повторила Феодора Павловна.
   - Бросьте, maman, - одёрнул её Лев Васильевич. - Хватит его жалеть, - по делам вору и мука.
   - Насчёт Кирилла Владимировича мне кажется, это слухи, - вставил молчавший до сих пор Сергей. - Я слышал, что он бежал из России по льду Финского залива, держа на руках малолетнюю дочь.
   - Это в мае-то? - иронически спросил Кирилл Васильевич. - Какой лёд, какой залив? Думайте, что говорите.
   Сергей недоверчиво посмотрел на него, но ничего не ответил.
   - Но почему вы, любезный братец, так нелестно отзываетесь о новой власти? Она ведь ваша, либеральная, - заметил Лев Васильевич. - Вы радоваться должны, что Россия вступила на либеральный путь.
   - Какой либерализм, о чем вы? Где вы видите либерализм?! - нервно выкрикнул Кирилл Васильевич. - С самого первого момента он был накрыт бурной разрушительной волной неуправляемой народной стихии и погиб в ней. А какие люди, какие идеи могли возглавить и воодушевить новую Россию! Князь Львов, умнейший человек широких взглядов с настоящим европейским воспитанием, - ещё с шестнадцатого года его имя значилось в списках ответственного кабинета министров, который должен был заменить существующий кабинет бюрократов и продажных чиновников. Кому, как не Львову, было возглавить власть после отречения царя? И что же? Он был председателем кабинета министров всего один день, его не утвердило Временное правительство - вот уж точно "временное"!..
   А Милюков? Какая голова, какой характер, какие способности, - он мог бы составить честь любому европейскому правительству, - а у нас должен был уйти через два месяца после Февраля. Многотысячные демонстрации проводились под лозунгом "Долой Милюкова"! Do not cast pearls before swine... А Рябушинские? Какое семейство, какие таланты, сколько сделали для развития русской промышленности, и при этом люди вполне цивилизованные, с прогрессивными либеральными взглядами! На Западе таким деятелям ставят памятники, а у нас Рябушинскиих выгнали взашей под улюлюканье толпы... Кто же остался? Истерик Керенский, мнящий себя Наполеоном, но жалкий, мечущийся между правыми и левыми, - да крикуны-ораторы, потакающие опьяневшей от вседозволенности черни, да её самоизбранные вожаки, имя им легион, полуграмотные и необразованные, готовые грабить и резать всех, кто не живёт в грязи и нищете!
   Варварство и рабство, в которых благодаря прежней власти пребывал русский народ, определили характер нашей революции, - потому я и говорю, что сейчас у нас абсурд, доведённый до сумасшествия. О, наша революция ещё покажет себя миру: мы опять станем для него отрицательным примером, как это уже было не раз!
   - Ничего, мы справимся с этой стихией, - уверенно сказал Сергей. - Дайте только Корнилову создать новую армию...
   - Корнилов человек крайне ограниченный, с узким кругозором и примитивными представлениями о жизни, - перебил его Кирилл Васильевич. - Я не разделяю взгляды тех, кто видит в нём спасителя страны; мы получим очередного диктатора и хлебнём с ним лиха... Впрочем, диктатуры всё равно не избежать: Керенский прав в одном - Россия беременна диктатурой. От себя добавлю: Россия не имеет надежд на лучшее будущее, она ещё долго будет ужасать мир.
   - Однако... - протянул Лев Васильевич и замолчал.

***

   Вновь наступила пауза. Наталья, рассеянно слушавшая перепалку братьев, вдруг встрепенулась, на её лице появилась светлая улыбка - младший из них, Василий Васильевич заглянул в кладовую.
   - Васенька! - воскликнула Феодора Павловна. - Что же ты так долго? Я уже стала волноваться.
   - Простите, я укладывал свои книги, - виновато ответил Василий Васильевич, молодой мужчина, с редкой бородкой, впалыми щеками и каким-то особым застенчивым взглядом.
   - Мы почти закончили, - сказала Наталья, взглянув на него и отведя глаза. - Но хорошо, что вы пришли.
   - Чем же "хорошо"? - недовольно проворчал Сергей.
   Она не ответила.
   - Ну-с, а вы как думаете, братец, что сейчас происходит в России? - вмешался Лев Васильевич. - У нас тут прелюбопытная дискуссия, не желаете ли высказаться?
   - Ах, Лёвушка, хватит о политике! - возразила Феодора Павловна. - Что за времена: при дамах вести мужской разговор! Когда я была молода, мужчины умели развлечь дамское общество, правда, и дамы были дамами. А сейчас, боже мой! Не хочу даже говорить об этом... Но хоть в нашем доме соблюдайте приличия.
   - А мне интересно послушать Василия Васильевича, - сказала Наталья.
   - Наташа! И ты туда же! - Феодора Павловна с укором покачала головой. - Господи, мир перевернулся!
   Василий Васильевич улыбнулся и спросил:
   - Что конкретно вы хотели услышать?
   - О революции; Лев Васильевич и Кирилл Васильевич до вашего прихода поспорили о ней, - пояснила Наталья.
   - Поспорили? - переспросил Василий Васильевич, улыбаясь еще шире. - О чём же здесь спорить? Революция это так прекрасно.
   - Да что вы? Вот как? - в один голос удивились Лев Васильевич и Кирилл Васильевич.
   - Да, прекрасно, замечательно, преотлично! - засмеялся Василий Васильевич. - Вспомните Максима Горького: "Пусть сильнее грянет буря! Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике...".
   - Что за фамилия такая? Кто такой Горький? - удивилась Феодора Павловна. - Из молодых?
   - Как же - народный писатель, певец пролетариата! - усмехнулся Кирилл Васильевич. - Был бродягой и гордится этим. Водится с революционерами и весь московский Художественный театр обратил в свою веру.
   - О, Господи! - вздохнула Феодора Павловна. - Вот какие писатели нынче пошли!
   - Так в чём же вы согласны с господином Горьким? - обратился Кирилл Васильевич к Василию Васильевичу.
   - Буря должна была грянуть, она нужна России, - ответил он.
   - Извольте объяснить, - раздражённо сказал Кирилл Васильевич.
   - Да уж, братец, такое заявление требует доказательств, - ухмыльнулся Лев Васильевич, а Сергей недоуменно посмотрел на Василия Васильевича.
   - Я мог бы много рассказать обо всех ужасах, пережитых народом, об издевательствах, вытерпленных им, о реках слёз и морях крови, пролитых за долгие годы его страданий, но не стану: мы хорошо знаем про это, - начал говорить Василий Васильевич, стараясь скрыть волнение. - Я приведу лишь один пример: страшные голодные годы, которые пережила Россия в предыдущее царствование и в нынешнее, - то есть теперь, уже прошедшее...
   - Вы имеете в виду голод девяностых годов? - уточнил Кирилл Васильевич.
   - Да, впрочем, как и голод девятьсот пятого года, - кивнул Василий Васильевич. - В девяносто втором году голодало тридцать миллионов человек, в девяносто восьмом - двадцать семь миллионов, в девятьсот пятом - более десяти миллионов. Тысячи и тысячи людей погибли: сколько всего умерло трудно сказать из-за разницы в статистических данных, но по самым скромным подсчетам только в девяносто втором году умерло от четырёхсот тысяч до шестьсот тысяч человек, а всего называют страшную цифру в более два миллиона погибших голодной смертью. Среди них чуть ли не больше половины составили дети - ни в чём не повинные дети, те самые, заботиться о которых велел нам Иисус. Они гибли первыми, не понимая, за что им дано такое наказание, почему у них отняли едва начавшуюся жизнь. А в это время наш правящий класс продолжал развлекаться, покупал миллионные яхты и дворцы, одаривал бриллиантами своих любовниц...
   - Да, да, да, - закивал Кирилл Васильевич. - Перед вашим приходом я как раз об этом рассказывал.
   - А для того чтобы обеспечить привычную, роскошную и беззаботную жизнь господствующего класса, правительство продолжало продавать зерно за границу. Министр Вышнеградский до последнего противился принятию каких-либо ограничительных мер по вывозу зерна: "Сами не будем есть, но вывезем", - сказал он, будто когда-нибудь недоедал, будто когда-нибудь голодали его дети...
   Но разве одни эти годы были голодными? - продолжал Василий Васильевич. - Лев Толстой, как никто знавший русскую деревню, говорил: "Если под голодом разуметь недоедание, не такое, от которого тотчас умирают люди, а такое, при котором люди живут, но живут плохо, преждевременно умирая, уродуясь, не плодясь и вырождаясь, то такой голод вот уже двадцать лет существует для наших крестьян".
   - Граф Толстой был известный бунтарь и анархист, - в сердцах выпалил Лев Васильевич. - Разве в неурожае и, как следствие, голоде повинно правительство? То Божья воля - Господь карает нас за грехи.
   - Ах, верно, Лёвушка, верно! - воскликнула Феодора Павловна. - Господь карет нас за грехи!
   - А вот в этом я с вами, пожалуй, соглашусь! - Василий Васильевич вдруг стукнул себя по коленке. - А в союзники приглашу Жозефа де Местра, идеолога контрреволюции, отца консерватизма вообще и нашего русского консерватизма, в частности. Он сказал, что революция всегда Божье наказание высших классов за забвение своего предназначения по отношению к народу, за безумную роскошь и политические интриги.
   - Он так сказал? - недоверчиво переспросил Лев Васильевич.
   - Да, можете не сомневаться, - вместо Василия Васильевича подтвердил Кирилл Васильевич. - Однако, вы напрасно выступаете апологетом революции, - обратился он к Василию Васильевичу. - Я полностью согласен с вами в том, что сама власть - главная виновница её, но вы забываете о разрушительной силе революции. Буря не разбирает, что сметает на своём пути, после неё остаются одни обломки.
   - Неправда! - с неожиданной силой выкрикнул Василий Васильевич и его голос задрожал. - Революция сметает всё старое, отжившее, мешающее движению вперёд! Да, в ней есть очистительная беспощадность, но ещё Гегель доказал, что она необходима для избавления, отрицания всего, что мешает новой более высокой жизни. Карл Маркс назвал революцию "локомотивом истории", и был прав; кто выступает против революции, - выступает против истории!
   - Но позвольте, братец... - попытался вмешаться Лев Васильевич, а Сергей не смог сдержать возмущённого возгласа.
   - Посмотрите, как мы жили раньше, - не слушая их, продолжал Василий Васильевич. - Не говоря уже о власти, которая сама себе подписала приговор, не говоря о тупом животным существовании народа, лишённого света и благодати, у нас даже бог был каким-то убогим, обречённым, не вызывающим ничего, кроме отвращения. Помните, у Вяземского:
  
   Бог грудей и жоп отвислых,
   Бог лаптей и пухлых ног,
   Горьких лиц и сливок кислых,
   Вот какой он - русский бог.
  
   Бог голодных, бог холодных,
   Нищих вдоль и поперёк,
   Бог имений недоходных,
   Вот какой он - русский бог.
  
   К глупым полон благодати,
   К умным беспощадно строг,
   Бог всего, что есть некстати,
   Вот какой он - русский бог.
  
   - Васенька, ты что?! - охнула Феодора Павловна. - О Боге?!
   - Революция - наше спасение! - всё более и более волнуясь, говорил Василий Васильевич. - Только она выведет нас к будущему, в котором не останется нынешних мерзостей; только она пробудет к жизни тысячи талантов и мы увидим блестящих государственных деятелей, выдающихся полководцев, гениальных учёных, поэтов и писателей, которым революция расчистит дорогу и даст развернуться во всю мощь. Революция это не только разрушение, - это могучее созидание, вот в чём её великая сила! - у него перехватило дыхание и он закашлялся, показывая, что не может больше говорить.

***

   - Вот вы утверждаете, что революция дает дорогу талантам и поднимает наверх талантливые личности, а Кирилл Васильевич рассказывал иное: как она, напротив, не дала развернуться выдающимся людям, - заметил Сергей, которому сильно не понравилась речь Василия Васильевича.
   - Верно, молодой человек, вы точно отразили мою мысль, - согласился Кирилл Васильевич. - Я прибавлю, к тому же, что в нашей революции наверх поднимается вся муть со дна, самые отвратительные типы.
   - Что есть, то есть, - подхватил Лев Васильевич. - А сколько нерусских фамилий! По слухам, вождь большевиков Ленин тоже полукровка...
   - Не знаю и не хочу знать об их национальной принадлежности, - отдышавшись, возразил Василий Васильевич. - Возможно вас покоробит моё сравнение, но апостолы Христа тоже, в сущности, не имели национальности - они отказались от национальности для того чтобы стать его апостолами. Так и апостолы революции: неважно, кто они по рождению - все они служители её... А Ленин... Ленин - удивительный человек. В нём будто собрались вековые надежды народа, отмщение врагам его, суровое воздаяние им - и, одновременно, мечты о царствии божьим на земле и вселенском счастье, столь свойственные русскому человеку. Ленин именно такой вождь, который нужен революции - умный, страстный, умеющий быть беспощадным и милостивым, не заигрывающий с народом, но необыкновенно близкий к нему; доступный и великий, умеющий понять и почувствовать биение народной жизни.
   - Какая уж там "народная жизнь"! Немецкий шпион; разрушитель, набравшихся западных марксовых идей, чуждых России, - пробурчал Лев Васильевич.
   - Так и есть - он немецкий шпион, - поддержал его Сергей.
   - Вы где видели Ленина? - в то же время спросил Кирилл Васильевич с некоторой ревностью.
   - Насчёт немецкого шпиона я и говорить не стану: сколько наши газеты трубили об этом, а нашли ли хоть один факт, кроме того, что немцы пропустили Ленина через свою территорию? Да мало ли политических эмигрантов таким образом вернулись в Россию: как же ещё им было проехать, как не через Германию, если другие страны не пропускали, - ответил Василий Васильевич. - Что касается марксовых идей, то Маркс был далеко неглупый человек, и идеи его не глупы. А насчёт применения их к России, Ленин, насколько я заметил, не догматик: он не подгоняет жизнь под идеи, наоборот, - идеи под жизнь... Где я его видел? - обратился он к Кириллу Васильевичу. - Во время его выступлений в доме Кшесинской. Как он выступает: ясно, убедительно, не рисуясь, но с железной логикой, неотразимо!
   - А почему в доме Кшесинской? - удивилась Феодора Павловна. - Разве он её родственник?
   Братья дружно рассмеялись.
   - Ах, maman, вы совершенно отстали от политики! - сказал Лев Васильевич. - Да ведь там был главный штаб большевиков.
   - Неужели? А что же сама Кшесинская? - продолжала удивляться Феодора Павловна.
   - Я вам отвечу, - я знаю подробности этого дела от своих бывших однокашников, - вмешался Сергей. - Это из ряда вон выходящее безобразие, впрочем, вполне революционное, - он искоса взглянул на Василия Васильевича. - После Февраля и отречения государя Кшесинская покинула свой дом, слишком известный у нас, и его самовольно захватили солдаты из бронедивизиона.
   - Солдаты? - ужаснулась Феодора Павловна.
   - Революционеры, maman, называют это "грабь награбленное", - пояснил Лев Васильевич с кривой усмешкой, а Сергей продолжал: - Затем они, будто это их собственность, передали дом большевикам, и он превратился, как писали наши газеты, в "главный штаб ленинцев". Ленин часто бывал здесь: с балкона этого дома выступал с подстрекательскими речами перед толпой.
   Кшесинская, однако, предприняла попытки вернуть свою собственность. В письме на имя прокурора Петроградской судебной палаты она просила: "1) Принять меры к освобождению моего дома от посторонних лиц и дать мне возможность спокойно вернуться в него. 2) Начать расследование по делу о разграблении моего имущества в том же доме". Но прокурор лишь запросил управление бронедивизиона о "возможности освободить от постоя дом Кшесинской ввиду её ходатайства" и затребовал от комиссариата милиции Петроградского района "дознание о расхищенном имуществе". Тогда по поручению Кшесинской её адвокат Хесин возбудил в суде гражданский иск о выселении. В качестве истица был указан "кандидат прав В. И. Ульянов (литературный псевдоним - Ленин)". Да, Ленин ведь кандидат прав, юрист по образованию, даже вёл какие-то гражданские дела, и говорят, успешно, но предпочёл деятельность революционера... В случае с домом Кшесинской он себя защищать не стал, а нанял адвоката Михаила Козловского.
   В мае сего года мировой судья 58-го участка Чистосердов постановил: "Выселить из дома N 2-1 по Большой Дворянской улице в течение 20 дней все находящиеся там незаконно занявшие его организации со всеми проживающими лицами и очистить помещение от их имущества". Иск в отношении Ульянова-Ленина был оставлен без рассмотрения в связи с непроживанием ответчика в доме Кшесинской. После этого большевики вынуждены были официально заявить о выезде из этого дома, но фактически оставались там до июльских событий, когда пытались захватить власть в Петрограде, но были разгромлены. После этого дом Кшесинской был захвачен правительственными войсками, но представьте себе, солдаты теперь уже правительственных войск тоже не пожелали покинуть его, разрушая и растаскивая всё, что ещё осталось.
   Адвокат Хесин продолжал подавать новые иски, теперь добиваясь не только возвращения здания прежней владелице, но и возмещения всего нанесённого ущерба, который он оценил в треть миллиона рублей... Вот вам "очистительная сила" революции, - он вновь взглянул на Василия Васильевича, - но, в сущности, неприкрытый грабёж. Сама Кшесинская покинула Петроград, не надеясь на успех; она уехала на Кавказ - сейчас все уезжают туда под защиту местных князей, которые обещают подавить революцию и навести порядок в стране...
   - Да, грабёж, если вам угодно, - спокойно согласился Василий Васильевич, - а почему бы нет? Впрочем, если вы хотите перевести разговор в область юстиции, то это не грабёж, а конфискация незаконно нажитого имущества, - таким образом, революция не нарушает законность, а восстанавливает её. Сколько таких особняков построено в России на деньги, которые были украдены, присвоены, отняты у народа? Теперь он возвращает себе всё это, и вас как юриста могут смущать лишь способы возвращения, но ни в коем случае ни сущность его - повторяю, полностью законная.
   - Вот, вот, способы! - не выдержал Кирилл Васильевич. - Дикари, варвары, вырвавшиеся на свободу рабы, ломающие и портящие всё, что попадается им под руку, безжалостно растаптывающие даже те жалкие ростки западной культуры, что пробились на нашей скудной почве. Что уж говорить о высоких материях, - поглядите, что творится в городе: тротуары заплеваны, гадят прямо на улицах, не могут до нужника дойти; обращение хамское, незнакомым людям говорят "ты"; злоба зависть, враждебное и презрительное отношение ко всем, кто отличается от них.
   О, нет, я не защищаю Кшесинскую и ей подобных, они сами воспитали этих варваров, но мне страшно за будущее России. Что мы получим взамен деспотической империи - варварское королевство, где будут царить хаос и ужас, пока на троне не окажется самый жестокий и хитрый из всех дикарей, который во имя прочности своей власти не остановится ни перед чем? What terrible times come! Бедная Россия!
   - А всё от того, что без царя и православия решили обойтись, - назидательно произнёс Лев Васильевич. - Ваша либеральная братия постаралась.
   Кирилл Васильевич хотел что-то возразить, но его перебил Василий Васильевич:
   - Дикари и варвары? Сейчас - да, но как же им быть другими, если никто не приучил их к культуре? Она была достоянием избранных, а народу действительно оставались невежество и дикость. Но революция принесёт культуру самым широким народным массам; погодите немного, и вы увидите подлинных народных интеллигентов, которые в отличие от прежних, растерянных и подавленных, будут полны оптимизма и свежих жизненных сил. Как показывает исторический опыт, это происходит достаточно быстро - буря скоро пройдёт и на очистившемся небе засияет яркое солнце. Пусть же сильнее грянет буря! Да здравствует революция!

***

   Братья подавленно молчали, Сергей недобро посматривал на Василия Васильевича, - тогда вмешалась Феодора Павловна:
   - Ну вот, за вашими мужскими разговорами мы почти всю посуду уложили. Остались только эти рюмочки, - глядите, какие смешные на них надписи: "Лучше пить за столом, а не пить за столбом... И курица тоже пьет". И ещё чаша для вина и тоже с надписью: "Загорелась душа до винного ковша". Василий Львович любил такие шутки.
   - Эх, пропустить бы сейчас чего-нибудь эдакого, - потянулся Лев Васильевич. - Наташа, милая сестрица, не поднесёшь ли братцу?
   - Да вы, верно, и проголодались? - встрепенулась Феодора Павловна. - Наташенька, принеси мужчинам поесть, будь добра.
   - Сейчас, maman, - ответила она. - Кто мне поможет?
   Сергей поморщился:
   - Я уже почти сутки на ногах, но изволь...
   - Давайте я помогу, - сказал Василий Васильевич.
   - Отлично, благодарю, - сухо отозвался Сергей, а Наталья улыбнулась Василию Васильевичу.
   Они вышли из кладовой и стали спускаться по лестнице; здесь Василий Васильевич остановился и взял Наталью за руки.
   - Что же будет? - спросил он. - Что-то надо решать: скоро утро, мы уедем, расстанемся, - разве это возможно?
   - Ах, если бы вы объяснились раньше, - грустно сказала она. - Всё было бы по-другому.
   - Но вы были замужем, - возразил Василий Васильевич.
   - А вы женаты, но вы ведь не любите свою жену, - Наталья посмотрела ему в глаза. - Не любите?
   - Не люблю, мы с ней так и остались чужими людьми, - признался он. - Я люблю вас, но вы были так молоды, а я... Я считал, что не имею право портить вам жизнь.
   - Боже мой, какой вы... - она запнулась и не договорила. - Я сама давно люблю вас, с самого детства, девочки рано взрослеют. Но вы казались мне таким недоступным... А позже, прочитав в гимназии "Евгения Онегина", я решилась написать вам письмо, как Татьяна. Я много раз принималась за него, но не могла дописать. А после всё-таки решилась, отнесла письмо в вашу комнату и положила на столик возле кровати.
   - Я не видел вашего письма, - удивился он.
   - Вы не могли его видеть, потому что я страшно испугалась своего поступка, снова пробралась в вашу комнату, забрала письмо и порвала. Вы тогда вернулись поздно, а я думала: вот если бы он приехал раньше и прочитал моё письмо, что было бы тогда?.. Что было бы тогда? - она взглянула на него.
   - Не знаю, - смутился он. - Не знаю...
   - А когда вы женились, я проплакала всю ночь. "Он не может быть счастлив с этой женщиной, говорила я себе, потому что только я могу дать ему счастье", - Наталья вздохнула и вытерла слёзы, появившиеся на её глазах.
   - Но что мешает нам теперь? - спросил он. - Я не понимаю.
   - Я не могу бросить мужа...
   - Как Татьяна?
   - Нет. "Но я другому отдана, и буду век ему верна" - это неправда, Пушкин здесь солгал, - сказала она убеждённо. - Как может женщина жить с нелюбимым человеком, когда рядом тот, кого она любит? Это ничем нельзя оправдать, в сердце женщины этому нет оправдания. Мужчина может сказать за женщину "я другому отдана, и буду век ему верна", но женщина такого не сказала бы. Я думаю, Пушкин сам понимал это, но ему хотелось выдать желаемое за действительное.
   - Но почему мы не можем быть вместе? - Василий Васильевич ещё крепче сжал её руки. - Вы говорите, что раньше это было бы возможно, но что изменилось теперь?
   - Всё изменилось, всё рухнуло. Мой муж озлобился, он потерян, не знает, где найти опору. Могу ли я бросить его в это время? Да, я не люблю его, как вы не любите свою жену, но поступить с ним так сейчас было бы жестоко, бесчеловечно, - печально сказала Наталья. - Я могла бы уйти от него в более спокойное время, но теперь... Я не могу.
   - Я понимаю, - Василий Васильевич поцеловал её, и она ответила на его поцелуй...
   - Ну вот, первый и последний поцелуй в нашей жизни, - сказала она, освобождаясь от его объятий.
   - Последний? Вы думаете, всё кончено? - содрогнулся он.
   - Нам не дано знать... Иногда мне кажется, что впереди нас ждёт большое-большое счастье, а иногда, что всё кончено, что ничего хорошего уже не будет, - вздохнула она. - Но надо терпеть и не ропать; как у Чехова, мы вспоминали с maman: "Мы отдохнём!.."
   - "Мы услышим ангелов, мы увидим всё небо в алмазах; мы увидим, как всё зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, - и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка", - закончил Василий Васильевич.
   Наталья нежно, как ребёнка, погладила его по голове:
   - Нам пора. Нас ждут...

***

   Наступило серое холодное утро; с Невы дул пронзительный ветер, которой кружил по пустым улицам обрывки афиш, какие-то листки и непонятно откуда взявшуюся солому. Феодора Павловна с сыновьями и Сергей с Натальей стояли возле подъезда своего дома и ждали извозчика. Вещи были заранее отправлены на вокзал; все ценности Василия Львовича уложены в тайник и тщательно закрыты.
   - Где же этот возница? - проворчал Лев Васильевич, уткнувшись носом в поднятый воротник пальто. - Вчера с ним договорился, аванс дал, - неужели не приедет, прощелыга?
   - Господи, уезжаем, - опять заплакала Феодора Павловна. - Мне до последнего не верилось, - я надеялась, вдруг случиться какое-нибудь чудо!
   - Время чудес прошло, maman, - жестко сказал Сергей. - Настало время действий.
   - Вы, стало быть, собираетесь воевать, молодой человек? - спросил Кирилл Васильевич.
   - Непременно. Я буду с ними драться, иначе они превратят Россию в выгребную яму, - зло ответил он. Наталья взяла его под руку, но Сергей отдёрнул её: - Говорю вам, Корнилов недолго будет оставаться в тюрьме, скоро он выйдет на свободу и создаст новую армию.
   - Значит, будете сражаться за единую и неделимую Россию, - изобразил улыбку Кирилл Васильевич. - Пожелал бы вам удачи, но не хочу лицемерить... Однако, чего я не понимаю, зачем вы уезжаете? - повернулся он к Василию Васильевичу. - Расхваливали грядущую революцию, а сами бежите от неё.
   - Кому я нужен? Был бы я здоров, а так... - Василий Васильевич виновато улыбнулся и развёл руками.
   - Что ты, Кирюша, - Феодора Павловна тут же перестала плакать. - Как можно оставлять Васеньку одного? Он погибнет в этом аду.
   - Но я бы всё равно остался, - обращаясь к Наталье, сказал Василий Васильевич, - если бы был уверен, что от меня будет польза. Однако я - Нарышкин, а значит, классовый враг революции, как объяснил мне один грамотный рабочий. Революция будет беспощадно бороться с такими, как мы.
   - Дожили! - хмыкнул Лев Васильевич. - Теперь плохо быть Нарышкиным в России; теперь господа революционеры всё высшее сословие отправят на гильотину под восторженные вопли толпы.
   - Нельзя в этом винить народ, слишком долго мы были его врагами, - возразил Василий Васильевич. - Должно пройти время, чтобы забылись прежние обиды.
   - Блаженный, - буркнул Лев Васильевич, ещё глубже пряча нос в воротник пальто.
   - Боюсь, что времени потребуется гораздо больше, чем вам представляется, - сказал Кирилл Васильевич. - Пройдут века, прежде чем Россия станет цивилизованной страной, - если она когда-нибудь станет ею.
   - Опять вы спорите, мальчики, - одёрнула их Феодора Павловна. - Хоть в такую минуту ведите себя хорошо... Наташенька, накинь шаль, холодно!..
   В конце улицы показалась пролётка.
   - Надо же, не обманул, - Лев Васильевич опустил воротник и замахал извозчику. - Сейчас поедем.
   - Господи! - перекрестилась Феодора Павловна. - На всё воля твоя!
   - Мы выброшены из жизни, она пойдет без нас, - обречённо проговорил Кирилл Васильевич.
   Василий Васильевич содрогнулся и посмотрел на Наталью.
   - Мы отдохнём, - прошептала она. - Мы отдохнём...
  

Постановка Вс. Мейерхольдом пьесы В. Маяковского "Мистерия-буфф" к первой годовщине Октябрьской революции

  
  
   Долой ваше искусство! Долой ваш строй! Долой вашу религию!
   В. Маяковский
  
   На тумбе для афиш, между сводками с фронтов Гражданской войны, декретами Совета народных комиссаров и суровыми постановлениями Петроградской ЧК был криво приклеен серо-жёлтый лист грубой бумаги. На нём крупными буквами было написано: "Театр музыкальной драмы. 7-8 ноября. Мы, поэты, художники, режиссёры и актёры, празднуем день годовщины Октябрьской революции революционным спектаклем. Нами будет дана: "Мистерия-буфф", героическое, эпическое и сатирическое изображение нашей эпохи, сделанное В. Маяковским. Все желающие играть в этой пьесе благоволят явиться в помещение Тенишевского училища. Там им будет произведён отбор, розданы роли".
   - Что за чёрт! - сказал худой, давно не бритый юноша в рваной солдатской шинели. - "Все желающие...". Как просто - пришёл и получил роль!
   - Теперь всё просто, Коля, - отозвался его товарищ в дворницком картузе, такой же небритый, но приземистый, одетый в сильно поношенное пальто с чужого плеча. - Бытие перевернулось, императивы потеряли своё значение. Вчерашний сапожник может стать министром, слесарь - полководцем, а уж артистом - кто угодно. Я знаю одного гробовщика, который нашёл свое призвание на сцене и ему пророчат великое будущее. Революция, как таран, разбила все социальные и культурные перегородки: стен нынче нет, - ходи, кто где хочет.
   - Эх, Ваня! - Коля надвинул ему картуз на глаза. - Философ ты кабинетный, кантианец! А бытие сейчас надо изучать именно на улице, где нет никаких перегородок. Так что не брюзжи, а скажи лучше: не пойти ли нам в Тенишевское училище аписаться в артисты? Может, краюшку хлеба дадут?
   - Сомневаюсь, - поправляя картуз, сказал Ваня. - Если всем, кто в артисты пойдёт, будут хлеб давать, от артистов отбоя не будет. Наверняка приглашают на общественных началах; самое большое - кипятку нальют с морковным чаем.
   - Тоже неплохо, по крайней мере, согреемся, - рассмеялся Коля. - С тех пор, как меня раздели какие-то тихие люди в ночи, вежливо приставив пистолет к моей груди, я ужасно мёрзну. Эта рваная шинелька и худые ботинки нисколько не спасают от холода, - да и ты в своём шикарном наряде не похож на тёпло одетого человека: готов поспорить, что твоё пальто было пошито одновременно с отменой крепостного права, а греть перестало уже в русско-японскую войну. Удивительно, какой материал был раньше, какие были портные! Ни одно нынешнее пальто не проживёт полвека.
   - Пальто анахроническое, - согласился Ваня. - Когда-то было отличным, но изжило себя, потому и отдали его почти даром. Всё, что себя изжило, уходит задёшево - такова диалектика жизни... Зато картуз хорош: я его выменял у дворника за бутылку настоящей водки!
   - Завидую тебе и дворнику: каждый получил, что хотел, - завистливо вздохнул Коля. - А я о шапке и не мечтаю: знаешь, сколько спекулянты за шапку просят? И ведь даже ЧК не боятся, - жажда наживы сильнее страха смерти. Ну, что, пошли в Тенишевское?
   - Нам бы вернуться в Вятку, - сказал Ваня. - Чего мы здесь ждём? Какая теперь учёба? Домой надо ехать.
   - Ни за что! - возмутился Коля. - Здесь творится история, здесь рождается новый мир. Неужели ты, любящий копаться в мироздании, покинешь эту великолепную лабораторию жизни?
   - Я считаю, что философ не должен шататься по улицам. Да, для меня примером является Кант, который в тиши кабинета постигал тайны бытия, - возразил Ваня. - Впрочем, Ницше тоже не бродил среди людей, создавая свою "философию жизни".
   - Ну, а мне чрезвычайно интересно шататься по улицам и бродить среди людей. Сколько тут потрясающих сюжетов, сколько оригинальных типажей! Если я когда-нибудь напишу роман, то он будет о людях с улицы, - весело заявил Коля. - Однако если я сейчас замёрзну насмерть, вряд ли это кого-нибудь вдохновит на создание хотя бы маленькой элегии - сюжетец довольно-таки скучный... Идём в Тенишевское, и никаких возражений!

***

   - Где тут в артисты записывают? - спросил Коля, когда они вошли в здание Тенишевского училища на Моховой улице. - Хотим участвовать в революционной пьесе "Мистерия-буфф".
   Человек в покосившемся пенсне, который бежал куда-то с баулом в руке, остановился и посмотрел на них, как на сумасшедших.
   - Какая пьеса? Какие артисты? Ничего у нас нет, ничего! - он нервно поправил свое пенсне и собрался бежать дальше, но Коля схватил его за рукав.
   - Нет, извините, в афише ясно написано: "Мистерия-буфф", в Тенишевском училище. Может быть, в зале?..
   - Может быть, может быть, у нас всё может быть, - забормотал человек в пенсне. - Пустите, мне больно! - взвизгнул он, вырвался от Коли и моментально исчез за дверью.
   - Вот те на! - растерянно сказал Коля. - Куда же нам идти?
   - А я говорил: зря всё это, - едва ли не с удовольствием возразил Ваня. - Видишь, что получилось.
   - "Казимир Северинович, Казимир Северинович"! Что "Казимир Северинович"? Я уже тридцать девять лет Казимир Северинович! - раздался чей-то с лестницы. - Как можно было оставить это? А вы знаете, что этим уже хотели печку топить?
   - Но Казимир Северинович...
   - Дайте мне, я сам отнесу!
   Вверху стукнуло и грохнуло, по лестнице полетели раскрашенные куски фанеры и картона и какие-то странные деревянные конструкции.
   - Ах, ты господи, боже мой! - в сердцах вскричали наверху. - Не надо мне помогать, ступайте прочь, я сам справлюсь!
   Вслед за этим с лестницы спустился широкоплечий человек в испачканной краской блузе и стал собирать рассыпавшиеся вещи. На его скулах выступили красные пятна, на лоб то и дело падали волосы и он раздражённо откидывал их назад - было понятно, что лучше к нему сейчас не обращаться, но Коля всё-таки решился:
   - Простите, мы ищем, где дают роли в пьесе "Мистерия-буфф" поэта Владимира Маяковского. Вы не могли бы нам помочь?
   Из-под густых бровей на Колю глянули умные, глубоко посаженные глаза.
   - Роли хотите получить? Из убеждений или по соображениям материального характера?
   - Из убеждений, - вместо Коли ответил Ваня.
   - И так, и эдак, - честно сознался Коля.
   Человек в блузе густо расхохотался.
   - Что же, убеждения тоже надо чем-то питать!.. Но вы опоздали, запись закончена, - впрочем, не отчаивайтесь: из тех кто записался, половина потом не приходит, так что вы получите роли. Берите всё это и пошли со мной, - поможете отнести в Театр музыкальной драмы.
   - А это что? А вы кто? - спросили Коля и Ваня.
   - Это фрагменты декораций к "Мистерии", а я, так сказать, главный художник постановки. Малевич моя фамилия.
   - Это вы "Чёрный квадрат" написали? - удивился Коля.
   - Ох мне этот "Чёрный квадрат"! - сморщился Малевич. - Сколько я картин написал, - без ложной скромности скажу: отличных картин, - но при моём имени все вспоминают один лишь "Чёрный квадрат". Лучше бы я его совсем не писал, ей-богу!
   - А какой смысл в нём заложен? - поинтересовался Ваня, решив не упустить подходящий момент для этого вопроса. - У нас на философском факультете была дискуссия о вашем "Чёрном квадрате": одни считают, что эта величайшая картина, квинтэссенция бытия и не-бытия, другие говорят, что ваш "Чёрный квадрат" - эпатаж общественного мнения и деградация искусства.
   Малевич бросил насмешливый взгляд на Ваню:
   - Вы полагаете, что суть искусства можно выразить словами? Извольте: супрематический метод, который я использую, состоит в том, чтобы посмотреть на землю извне. Поэтому в супрематизме, как в космическом пространстве, исчезает представление о "верхе" и "низе", "левом" и "правом", и возникает самостоятельный мир, соотнесённый как равный с универсальной мировой гармонией. Такое же метафизическое очищение происходит и с цветом, - он теряет предметную ассоциативность, окрашивает локальные плоскости и получает самодовлеющее выражение.
   - Да, у нас на факультете тоже об этом говорили: вы ищете номены - внутреннюю составляющую предметов - и раскладываете мир на эти составляющие, - подхватил Ваня. - То есть ваш метод атомарный - в каком-то смысле это поиск первооснов; вы ищете альфу и омегу мироздания, то из чего возник мир, и во что он, в конечном счёте, превратится. Однако квадрат никогда не был в числе первооснов мира, это искусственное построение, - миру присуща кривизна, его символ скорее круг. Таким образом, не чёрный квадрат, а чёрный круг должен быть символом мироздания.
   - "Черный круг" я тоже писал, но он почему-то не стал так популярен, - с улыбкой заметил Малевич. - Квадрат, говорите, искусственное построение? Так я и создаю искусственные построения; мой "Чёрный квадрат" - символ искусственного человеческого построения во всех смыслах этого слова.
   - Тем не менее... - хотел возразить Ваня, но Коля взвалил на него куски фанеры и сказал:
   - Пошли уже, философ! До Театральной площади путь не близок... Казимир Северинович, а деревянные конструкции кладите мне на плечи, я их понесу.

***

   Театр музыкальной драмы создавался на деньги петербургских фабрикантов и банкиров и до революции был известен не только своими новаторскими оперными постановками, но также тем, что в них были задействованы дочери и сёстры этих фабрикантов и банкиров, желавшие выступить на настоящей театральной сцене. Публика смеялась и шикала при виде этих самодеятельных талантов, так что театру пришлось принять правило, строжайше запрещающее любые проявления бурных чувств в зале - как освистывание, так и аплодисменты. Последние, впрочем, пришлось разрешить, поскольку банкирские дочери и сёстры обижались, когда им не хлопали, - их братья и отцы даже специально нанимали людей, которые за деньги ходили на определённые представления и устраивали овации. Не довольствуясь получением ролей для своих родственниц, богатые пайщики театра, не чуждые искусства, порой ставили в нём свои оперы, которые заканчивались обычно полным провалом, - но публика прощала эти недостатки театру во имя действительно талантливых исполнителей и оригинальных трактовок оперных пьес.
   После революции труппа театра распалась, а сам он был передан в ведение Народного комиссариата просвещения. В этом комиссариате шла ожесточённая борьба между представителями двух непримиримых идеологических лагерей: одни считали, что искусство социалистического государства должно строиться на базе лучших достижений классической культуры, другие категорически призывали к полному отказу от неё, к созданию во всех отношениях нового искусства, наполненного революционным содержанием, заключённого в невиданные прежде формы. Первый лагерь был многочисленным и включал в себя немало значимых лиц; второй был активнее и решительнее, - к тому же, к нему примыкал народный комиссар просвещения товарищ Луначарский, который хотя и был воспитан в духе классической культуры и обладал огромными познаниями о ней, но был в восторге от авангарда. Благодаря Луначарскому бывший Театр музыкальной драмы превратился в главный штаб революционного авангардизма, и не случайно именно здесь авангардистский революционный режиссёр Всеволод Мейерхольд ставил авангардистскую революционную пьесу "Мистерия-буфф" авангардистского революционного поэта Владимира Маяковского.
   ...Когда Малевич, Коля и Ваня пришли сюда, в театре царил полнейший бардак: какие-то люди смеялись и курили прямо на сцене среди непонятного нагромождения уходящих спиралью вверх деревянных дорожек и больших фанерных кругов и квадратов; по залу бродили и бормотали свои роли приглашенные в качестве артистов петроградские граждане всех возрастов; три или четыре человека мирно похрапывали у стены на сваленных в кучу бархатных портьерах. Малевич, привычный, видимо, к этой картине, приказал Коле и Ване положить фрагменты декораций на сцену, и закричал на курильщиков:
   - Господи, боже мой! Ну как вы собрали "небесную лестницу"?! Вы же её перевернули наоборот! Господи, боже мой, неужели трудно было посмотреть на мои отметки "верх, низ", я их специально для вас поставил! А теперь что получилось... - он взглянул на декорации и вдруг замолк. Курящие люди невозмутимо продолжали курить, не трогаясь с места; Малевич задумался, отступил на два шага назад, наклонил голову вправо, а потом влево, и пробормотал:
   - А впрочем... Да, так определённо лучше... - после чего сказал вслух. - Ладно уж, оставляем, как есть. А это, - он показал на принесённое Колей и Ваней, - мы прикрепим теперь внизу: это станет основанием лестницы и одновременно бортами ковчега. Так лучше: теперь у нас будет ковчег, на котором происходит всё действие. Да, неплохо получилось - настоящее искусство всегда вырастает из ошибок! - он потёр руки и даже крякнул от удовольствия.
   - Казимир Северинович, а нам что делать? - спросил Коля.
   - Идите, получайте роли, чего вы стоите? - он схватил молоток и принялся приколачивать фанеру. - Где-то там бродит наш... этот, как его... кто роли выдаёт... А если его не найдёте, скоро приедут Маяковский с Мейерхольдом, они помогут.

***

   Найти того, кто роли выдаёт, оказалось невозможно: все его видели, все утверждали, что он "вот только что был здесь", но никто не мог сказать, где он находится. Зато Коля и Ваня нашли большой самовар с кипятком, поддерживаемый в горячем состоянии стариком-швейцаром.
   - Содом и Гоморра, истинные Содом и Гоморра, - ворчал он, подкладывая щепки в самовар. - Раньше в ознаменование премьеры стол на сцене ставили на пятьдесят кувертов, и всё из чистого серебра. Кушанья из "Вены" привозили, официантов из "Кюбы" приглашали, сам господин Нейшеллер, наш благодетель, приезжали и оставались довольны, а ныне... - он безнадёжно махнул рукой. - Поди, и посуды у вас не имеется? - спросил он Колю и Ваню. - Понятное дело, откуда у вас посуда при таких-то одеяниях, - он подал две надтреснутые фаянсовые чашки. - Нате уж, держите, да только вернуть не забудьте, а то теперь такие актёры пошли, что чашки крадут.
   Пристроившись в зале около сваленных в кучу стульев, Коля и Ваня блаженно отхлёбывали кипяток.
   - Да, по крайней мере, тепло... - проговорил Ваня, но тут по залу пронёсся шум, все встрепенулись и вытянули шеи, всматриваясь в двери.
   - Маяковский! Маяковский! Маяковский идёт!
   В зал вошёл высокий молодой мужчина с резкими чертами лица. На нем была безупречная пиджачная пара и хорошее пальто, но шляпы не было, а голова была выбрита наголо. Он быстро шел к сцене; за ним бежали десятка два человек, кричавшие на ходу:
   - Маяковский, прочтите что-нибудь! Умоляем! Не ломайтесь, Маяковский, сколько можно за вами бегать!
   Взобравшись на сцену, Маяковский пожал руку Малевичу и отрывисто спросил:
   - Ну как, готово наше художество? Успеем к сроку?
   - Успеем, если... - хотел сказать Малевич, но его перебили прибежавшие с Маяковским люди:
   - Прочтите стихи! Это просто невежливо, Маяковский, все вас просят.
   - Невежливо гнаться за мной, словно за вором на базаре, - парировал Маяковский. - Ну, чёрт с вами, слушайте.
   Он подтянул штаны, заложил руки за спину, качнулся с пятки на мысок и звучным басом, чётко разделяя слова, прочёл:
  
   Граждане!
   Сегодня рушится тысячелетнее "Прежде".
   Сегодня пересматривается миров основа.
   Сегодня
   до последней пуговицы в одежде
   жизнь переделаем снова...
  
   Тебе, революция,
   освистанная,
   осмеянная батареями,
   тебе,
   изъязвленная злословием штыков,
   восторженно возношу
   над руганью реемой
   оды торжественное
   "О"!
  
   Тебе обывательское
   - о, будь ты проклята трижды! -
   и моё,
   поэтово
   - о, четырежды славься, благословенная!
  
   В зале захлопали и засвистели; кто-то крикнул:
   - Маяковский, каким местом вы думаете, что вы - поэт революции?
   - Местом, диаметрально противоположным тому, где зародился этот вопрос, - немедленно отозвался Маяковский.
   -- Вы писали, что "среди грузинов я - грузин, среди русских я - русский", а среди дураков вы кто? - не унимались в зале.
   - А среди дураков я впервые, - отрезал Маяковский.
   - Так вы полагаете, что мы все идиоты?
   - Ну что вы! Почему все? Пока я вижу перед собой только одного, - под общий смех ответил Маяковский.
   - Но ваши стихи мне непонятны! - обиделся вопрошающий.
   - Ничего, ваши дети их поймут! - пробасил Маяковский.
   - Нет, - закричал он, - и дети мои не поймут!
   - А почему вы так убеждены, что ваши дети пойдут в вас? Может быть, у них мама умнее, и они будут похожи на неё, - задумчиво сказал Маяковский.
   - Маяковский, вы хорошо одеты, но всё время подтягиваете штаны, - выкрикнула какая-то барышня. - Это же неприлично.
   - А приличнее будет, если они с меня совсем упадут? - с самым серьёзным видом посмотрел на неё Маяковский. Зал взорвался хохотом, а Маяковский взял Малевича под руку и сказал:
   - Пойдёмте, Казимир Северинович, найдём место потише, здесь нам не дадут поговорить.
   - Слышал? - Коля толкнул Ваню в бок. - Пойдём и мы за ними, а то ничего не добьёмся.

***

   Отыскать Малевича и Маяковского удалось в одной из разорённых гримёрных в служебной части театра. Маяковский, недовольно оглянувшись на Колю и Ваню, спросил:
   - Что, тоже хотите стихи послушать или поспорить со мной пришли?
   - Это мои протеже, Владимир Владимирович, я их привёл. Хотят в пьесе участвовать, - вступился за них Малевич.
   - А, это другое дело! Да вы поставьте свои чашки на стол, - не бойтесь, не сопрём, - улыбнулся Маяковский. - Значит, желаете роли получить? Студенты? От учёбы отлыниваете?
   - Какая сейчас учёба... - протянул Ваня. - Я раньше на философском учился, а сейчас кому нужна философия.
   - Если вы имеете в виду грызню старых фолиантов, то, кроме мышей, никому. Настоящая философия сейчас шагает по улицам и площадям, задавая тон революции, решительно сказал Маяковский. - К чертям собачим выбросьте ваших Кантов и Гегелей, вооружитесь революционной идей, как маузером, и прокладывайте дорогу новому миру.
   - Я ему об этом говорил, - вмешался Коля. - Почти слово в слово.
   - Но Кант и Гегель тоже писали о новом мире, - испугавшись своей дерзости, возразил Ваня. - Как же их выбросить? Это классика.
   - Откуда у вас такое рабское преклонение перед классикой? - удивился Маяковский. - Она была частью старого мирка почтенных профессоров и скучающей интеллигенции, а рабочему люду была недоступна:
  
   Это что - корпеть на заводах,
   перемазать рожу в копоть
   и на роскошь чужую
   в отдых
   осоловелыми глазками хлопать?
  
   Впервые в истории мы создаём культуру не для избранных, а для самых широких народных масс, - так чего же вы скисли? Революция - это творчество, это такой порыв, которого не знал прогнивший старый мир, а вы кукситесь.
   - Не он один, сколько интеллигентов отшатнулось от революции, - сказал Малевич. - Пока её не было, ждали революцию как обновления, а когда пришла, в ужасе кричат: "Она не такая, как мы хотели, она неправильная, прекратите сейчас же!".
   - Вот, вот, я в "Мистерии" такого типчика вывел: он тоже вроде за революцию, но за гладенькую и чистенькую, без грязи, без крови, без голода, - кивнул Маяковский. - Такие переживали за народ в романах Льва Толстого и поэмах Некрасова, а когда этот народ вырвался из своих фабрик и деревень и взял власть, возопили: "Это хамы, варвары, они нам всё разрушат! Загнать их назад, не пускать, не позволять!".
   - А вы знаете, Александр Блок замечательно сказал об этом, дай бог памяти, - Малевич потёр лоб: - "Почему дырявят древний собор? Потому, что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой. Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? Потому, что там насиловали и пороли девок: не у того барина, так у соседа.
   Что же вы думали? Что революция - идиллия? Что творчество ничего не разрушает на своем пути? Что народ - паинька? Что сотни людей, любящих погреть руки, не постараются ухватить во время революции то, что плохо лежит? И, наконец, что бескровно и безболезненно разрешится вековая распря между "черной" и "белой" костью, между "образованными" и "необразованными", между интеллигенцией и народом?
   Как аукнется - так и откликнется. Если считаете всех жуликами, то одни жулики к вам и придут. На глазах - сотни жуликов, а за глазами - миллионы людей, пока непросвещённых, пока тёмных. Но в них ещё спят творческие силы; они могут в будущем сказать такие слова, каких давно не говорила наша усталая, несвежая и книжная литература... Бороться с ужасами может лишь дух. А дух есть музыка. Всем телом, всем сердцем, всем сознанием - слушайте революцию!".
   А ведь у него у самого, у Блока, усадьбу сожгли, но не обиделся, не озлобился, понял и принял революцию.
   - Его поэма "Двенадцать" - лучшее, что написано о революции, - вставил Коля. - "Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем, мировой пожар в крови, - Господи, благослови!"
   - А мои стихи вы, стало быть, лучшими не считаете? - прищурился Маяковский.
   - Ваши я плохо знаю, - признался Коля.
   - За честность хвалю! - рассмеялся Маяковский. - А вы ели что-нибудь сегодня? Нет, конечно. Возьмите-ка это, - он вытащил из кармана завёрнутые в тряпицу куски хлеба и протянул Коле и Ване. - И не спорить! Считайте, что вы приняты в нашу пьесу, это ваш паёк. Артистов надо кормить, чтобы они не падали в голодный обморок на сцене.
   - А у меня сахар есть, - как же это я сразу не догадался? - смущённо проговорил Малевич. - Возьмите это от меня, а вот заварки, простите, нет.

***

   Маяковский и Малевич вышли в коридор, чтобы не смущать жадно набросившихся на еду Колю и Ваню, и там продолжили свой разговор:
   - Вы слышали? "Все театры ближайшего будущего будут построены и основаны так, как давно предчувствовал Мейерхольд. Мейерхольд гениален. И мне больно, что этого никто не знает. Даже его ученики". Вахтангов сказал...
   - Умница. Он сам гений...
   - Сколько талантов раскрыла революция, и сколько ещё раскроет!
   - На то она и революция. Но мы отвлеклись; как будем оформлять зал?
   - Зал?
   - Да, Мейерхольд говорит, что надо вообще отказаться от портера: эстетствующую интеллигенцию выгонят в театры, где процветают эпигоны Островского. А мы ставим пьесу для солдат, рабочих, крестьян и той интеллигенции, которая скажет: довольно спать! Наш зритель будет участвовать в представлении, он перестанет быть публикой, он сам станет действующем лицом, как уже стал в великой исторической пьесе, которая разворачивается в России.
   - Интересно! Значит, вы хотите весь зал превратить в одну большую сцену?
   - Да, как в уличном представлении, которое даётся с участием народа; недаром же я назвал свою пьесу "Мистерией"!
   - Я об этом как-то не подумал... А Мейерхольд как видит оформление зала?
   - У него, как всегда, миллион идей рождается и умирает в одну минуту. Они все прекрасны, надо просто схватиться за одну из них и держаться за неё.
   - Попробуем... Это не он шумит на сцене?
   - Он! Когда Мейерхольд волнуется, он сипит и надрывается, как засорившаяся флейта.
   - О. как вы его!
   - Ничего, он знает за собой этот недостаток и не обижается, хотя в целом обидчив, как девица в интересном возрасте, - вы с ним аккуратнее. Все мы гении, все обидчивы, - ну и компания у нас собралась!
   - Да уж, надо стараться как-то ладить...
   В коридоре раздались быстрые шаги и кто-то прокричал сорванным голосом:
   - Маяковский! Малевич! Вот вы где! Ну нельзя же так, товарищи, ищу вас по всему театру!
   Коля и Ваня выглянули из двери и увидели долговязого худого человека лет сорока - сорока пяти. Он был в красноармейской фуражке со звездой, в кожаной тужурке и белой рубашке с галстуком-бабочкой.
   - Мы вас ждали, Всеволод Эмильевич... - хотел сказать Маяковский, но Мейерхольд перебил его:
   - А вы слышали, что "красный террор" отменяют? Да, к годовщине революции! Сколько криков было, сколько воплей о зверствах советской власти, а террор просуществовал всего два месяца: от покушения на Ленина до сего дня! А я так полагаю, что рано отменять, - да, рано! Ленин правильно писал после того, как убили Володарского: "Мы компрометируем себя: грозим даже в резолюциях Совдепа массовым террором, а когда до дела, тормозим революционную инициативу масс, вполне правильную. Это невозможно! Террористы будут считать нас тряпками".
   Ни одна революция не обходилась без подавления бешеного сопротивления хозяев прежней жизни. Помнится, в гимназии нас пугали словами Марата: "Шесть месяцев назад пятьсот голов врагов революции было бы достаточно. Теперь, возможно, потребуется отрубить пять тысяч голов, но, если бы даже пришлось отрубить двадцать тысяч, нельзя колебаться ни одной минуты". Вот, мол, какой кровожадный и жестокий был человек; вот, мол, какова революция! А я подумал тогда: а можно ли иначе? Как быть со всеми этими паразитами, сосущими сок из страны, безнаказанно творящими мерзость и безобразие, охраняемыми тысячами вооружённых мерзавцев, готовых за деньги своих хозяев стрелять в народ?.. А хозяева эти гниют и разлагаются, своим гниением заражая здоровые силы общества, - так не вправе ли оно избавится от заразы, ликвидировав сам класс "хозяев" и введя новое справедливое общественное устройство? "Не стихийную, массовую резню мы им устроим. Мы будем вытаскивать истинных буржуев-толстосумов и их подручных", - так писала наша "Красная газета". И ещё: "Жертвы, которых мы требуем, жертвы спасительные, жертвы, устилающие путь к Светлому Царству Труда, Свободы и Правды. Кровь? Пусть кровь, если только ею можно выкрасить в алый цвет серо-бело-чёрный штандарт старого разбойного мира. Ибо только полная бесповоротная смерть этого мира избавит нас от возрождения старых шакалов, тех шакалов, с которыми мы кончаем".
   Но там же, правда, было добавлено: "...Кончаем, миндальничаем, и никак не можем кончить раз и навсегда". И это верно - после введения "красного террора", после угроз истребить "всех шакалов", было расстреляно в Петрограде - сколько бы вы думали? - пятьдесят девять человек! А всего красный террор уничтожил у нас за эти два месяца около восемьсот контрреволюционеров при полутора миллионах жителях, - вот вам "моря крови", о которых кричат наши враги!
   - Но не думаете ли вы, что среди жертв террора могли быть были невинные люди? - вдруг спросил Ваня, который при речи Мейерхольда переминался с ноги на ногу и явно хотел что-то возразить. - И не вызовет ли первая волна террора вторую и третью, и пятую, и девятую? Количество тогда перейдёт в качество, - какое же общество вы построите?
   Маяковский и Малевич удивленно посмотрели на него, а Коля прошипел:
   - Дурак! Подумают, что мы контра!
   Мейерхольд живо обернулся к Ване:
   - Это лишь в житиях святых заветное слово обращает злодеев в апостолов добра, но много ли таких примеров вы знаете в действительности?.. Однако не забывайте, что террор - это оружие, которое находится в надёжных руках. Партия большевиков, в которой я имею честь состоять, крайне осторожно, - может быть, слишком осторожно, - подходит к террору и применяет его как исключительное средство в исключительной обстановке. Что касается невинных жертв, то, увы, без них не обойтись - при каждом крупном строительстве бывают случайные жертвы. Вы можете сколько угодно стонать об этом, но такова жизнь. Впрочем, Дзержинский требует от ВЧК тщательно разбираться в каждом конкретном деле: он жёстко расправляется с теми, кто размахивает карающим мечом революции направо и налево.
   - Тем не менее... - хотел возразить Ваня, но Коля снова толкнул его в бок и громко сказал:
   - Но как же нам получить роли?
   - Студенты, хотят участвовать в "Мистерии", - пояснил Малевич. - Вы не смотрите, что они философствуют, - они за революцию.
   - Молодцы! Революция - что может быть лучше для молодёжи? Перефразируя Белинского, я бы сказал: "О, ступайте, ступайте в революцию, живите и умрите в ней, если можете!" А у нас революционный театр, - это тоже революция! - откликнулся Мейерхольд. - Идёмте со мной, сейчас будем репетировать! А вы что застыли соляными столпами? - обернулся он к Маяковскому и Малевичу. - На сцену, на сцену!

***

   - Да, товарищи, - продолжал Мейерхольд на ходу, - мы создаем новое искусство. Нам не нужны упадочные произведения для декадентсвующей "элиты", извращённые - для пресытившейся буржуазии, пошлые - для ограниченных мещан. Раньше искусство потакало их прихотям, оно было служанкой низменных инстинктов и порочных страстей. Мы в комиссии по зрелищам разбирали вопрос о кинематографе, смотрели, какие ленты у нас имеются, - товарищи, это сущий кошмар! Перед революцией, в шестнадцатом году наш синематограф выпустил четыреста девяносто девять фильмов, из них абсолютное большинство вот такие, - он достал листок и прочитал: "Минута греха", "Чудо любви, чудовище ревности", "В буйной слепоте страстей", "Любовник по телефону", "Поцелуй". Последний фильм, между прочим, даже во Франции показывался с купюрами, а у нас шла полная версия. Кроме того, были выпущены в прокат фильмы: "В полночь на кладбище", "Загробная скиталица", она же "Женщина-вампир", и другая подобная чертовщина. Наконец, много было авантюрных лент со стрельбой, погонями, убийствами, кражами - таких как "Сонька - Золотая Ручка", "Разбойник Васька Чуркин", "Атаман Антон Кречет" и прочих. А ведь синематограф у нас самое массовое из искусств: за тот же шестнадцатый год было продано сто пятьдесят миллионов билетов на фильмы. Между прочим, на каждую прочитанную книгу приходилось пять-шесть посещений синематографа, а на каждый проданный театральный билет - десять-двенадцать проданных синематографических билетов. И чему учил этот синематограф, какие чувства он поощрял в народе?..
   Не лучше обстояло дело с литературой и театром - засилье бульварщины, пошлости, безвкусицы; уход от реальности. На одном из моих спектаклей меня чуть не разорвали некие экзальтированные дамы, которые пришли посмотреть сентиментальную пьесу, а получили, по их словам, "сумасбродство и непонятные намеки". "Мои глаза кровоточат, - кричала мне одна из них, - досмотрела только потому, что было интересно увидеть всю глубину вашего падения! На ваши спектакли ходят только ваши близкие родственники; аплодировать такому спектаклю можно лишь в случае, если режиссер - близкий родственник, и вы боитесь его расстроить. Актерская игра плоская, как блин, действие неровное, сюжет нулевой. Вы безграмотны как режиссёр: такие спектакли ставят только недоучившиеся гимназистки в домашних театрах, и то у них получается лучше!".
   - И что вы им ответили этой даме? - спросил Маяковский.
   - Ничего не ответил, - пожал плечами Мейерхольд. - Если она не поняла мой спектакль, как мне ей объяснить?
   - Вы слишком деликатны, а я с ними не церемонюсь, - сказал Маяковский. - Был у меня случай, в году пятнадцатом или шестнадцатом, когда меня пригласили выступить со стихами в одном богатом доме: говорили, что дадут деньги на издание моей книги. Прихожу, на диване сидят две пучеглазые дамочки, пышно разодетые, завитые, высокомерно скучающие. Ждут от меня, чтобы я их развлёк, доставил эстетическое удовольствие. Ну, я и доставил, начал читать:
  
   Все вы на бабочку поэтиного сердца
   взгромоздитесь, грязные, в калошах и без калош.
   Толпа озвереет, и будет тереться,
   ощетинит ножки стоглавая вошь.
  
   А если сегодня мне, грубому гунну,
   кривляться перед вами не захочется - и вот
   я захохочу и радостно плюну,
   плюну в лицо вам
   я - бесценных слов транжир и мот.
  
   Ищите жирных в домах-скорлупах
   и в бубен брюха веселье бейте!
   Схватите за ноги глухих и глупых
   и дуйте в уши им, как в ноздри флейте.
  
   Тут одна из пучеглазых не выдержала, прошипела что-то и вышла; за ней засеменила и вторая. Денег мне, конечно, не дали.
   - Не дали? - расхохотался Мейерхольд.
   - Не дали. Да и чёрт с ними! - махнул рукой Маяковский и прогремел:
  
   Вам ли, любящим баб да блюда,
   жизнь отдавать в угоду?!
   Я лучше в баре блядям буду
   подавать ананасную воду!
  
   - Как вы им врезали! Так и надо: по-пролетарски, в морду! - воскликнул Коля, а Ваня поморщился.
   - Мне тоже не давали прохода "ценители искусства", - сказал Малевич и грустно улыбнулся. - Называли мои картины мазнёй, абстракцией, дешёвым художеством; на выставках насмехались... Да разве только надо мною! Над Шагалом, Кандинским, Лентуловым - всем досталось.
   - Да, обыватель не любит авангарда, зато теперь весь авангард искусства идёт с революцией! - воскликнул Мейерхольд. - Так и должно быть - революция это колоссальный шаг вперёд, и авангардное искусство - в её первых рядах! Мы создадим искусство, созвучное нашей великой эпохе, и Россия придёт к победе. Ибо страна эта не только мощна своим политическим разумом, но ещё и тем, что она страна искусства. И когда искусство это хочет стать потоком, рвущимся с той же необъятной силой к той же цели, к великой вольности, с какою рвётся к победе новая трудовая коммуна, служители этого искусства вправе сказать: обратите на нас внимание, мы с вами!..
   - Здорово! Так и будет! - обрадовался Коля и хлопнул Ваню по плечу. - А ты не хотел идти!..

***

   - Репетиция! Репетиция! Репетиция! - захлопал в ладоши Мейерхольд, выйдя на сцену. - Всех прошу сюда!
   - Кого - всех? - буркнул Маяковский, обведя глазами зал. - Разбежались, пяти человек не наберётся.
   - То есть как - разбежались?! - изумился Мейерхольд. - Им же паёк выдали!
   - А нам не выдали, - шепнул Ваня на ухо Коле, но тот отмахнулся от него.
   - Завтра они придут, - заверили Мейерхольда из зала. - Сегодня устали ждать, вечер скоро.
   - Будем работать с теми кто остался, - решил Мейерхольд. - Давайте разберём пьесу, расставим акценты. Идите на сцену.
   - И я послушаю, если не возражаете, - попросил Малевич. - Мои помощники тоже ушли, декорации закончить не с кем.
   - Пожалуйста... Итак, товарищи, прежде всего вы должны понять, что наша пьеса - на тему дня, - обратился он к поднявшимся на сцену добровольным актёрам. - Собственно, театральное представление не знает ни "вчера", ни "завтра". Театр есть искусство сегодняшнего дня, вот этого часа, вот этой минуты, секунды! Поэтому содержание "Мистерии" современное, сегодняшнее, сиюминутное, - так, Владимир Владимирович?
   - Верно, - кивнул Маяковский. - "Мистерия-буфф" - это дорога. Дорога революции. Никто не предскажет с точностью, какие еще горы придется взрывать нам, идущим этой дорогой. Сегодня сверлит ухо слово "Ллойд-Джордж", а завтра имя его забудут и сами англичане. Сегодня к коммуне рвётся воля миллионов, а через полсотни лет, может быть, в атаку далеких планет ринутся воздушные корабли коммуны. А мы покажем то, что происходит сейчас, но в форме балагана, ярмарочного представления или мистерии, - как это называли раньше.
   - То есть это будет праздник, веселье; по большому счёту, воспитание чувств и должно совершаться посредством праздника, как сказал один умный человек, - подхватил Мейерхольд. - Вам надо будет играть бодро, весело, оптимистично, и даже отрицательные персонажи пусть будут смешны, а не ужасны. "Последний акт каждой исторической драмы есть комедия. Человечество весело расстается со своим прошлым", - говорил Маркс.
   - Сюжет пьесы - всемирный потоп, - продолжал Маяковский. - От него спасаются на ковчеге семь пар так называемых "чистых" людей, среди которых есть американец и немец, поп и российский спекулянт, Ллойд-Джордж и Клемансо, - и семь пар "нечистых": кузнец, шахтёр, плотник, батрак и другие. Помимо этого есть интеллигенция и соглашатель, Вельзевул и Саваоф, святые, черти и ангелы, а также неодушевлённые предметы.... Вот вы, к примеру, кто? - спросил он стоящего перед ним плотного мужчину в котелке. - Какую роль вы получили?
   - Я - эскимос-рыбак, - тонким голосом ответил человек в котелке. - Ах, нет, простите, я эскимос-охотник! - поправился он, заглянув в свои листки.
   - Замечательно, эскимос у нас имеется. А вы кто? А вы?.. - обратился Маяковский к остальным актёрам.
   - Я Мафусаил... А я - архангел Гавриил... Я молот... А я - пила... У нас небольшие роли, - прибавили двое последних.
   - Ничего, - небольших ролей не бывает, - успокоил их Маяковский. - Каждая роль большая, если её правильно сыграть.
   - Эти маленькие роли - самые важные, - вмешался Мейерхольд, - и подходить к ним надо со всей ответственностью. Если вы играете пилу, так и покажите, что вы - пила; если молот, то убедите всех, что вы действительно - молот. Ваше тело - орудие, с помощью которого вы можете изобразить что угодно; надо лишь правильно отработать движения. Но этим мы займёмся завтра, когда будет побольше народа, а сейчас пошли дальше!
   - А мы как же? - вполголоса, но слышно проговорил Ваня. - Мы роли так и не получили...
   - Слушайте, Всеволод Эмильевич, а может быть, нам настоящую мастерскую прямо в зале устроить? - спросил Малевич. - Со всем набором инструментов.
   - Идея хорошая, но времени нет, не успеваем! - отказался Мейерхольд. - Дальше, дальше!
   - Семь пар "чистых" и семь пар "нечистых", спасаясь на ковчеге от потопа, попадают в ад, - рассказывал Маяковский. - Там "чистые" остаются на прокорм чертям, а "нечистых" адом не испугаешь: видали и не такое!.. Вырвавшись из ада, они отправляются прямиком на небо, но здесь тоска смертная. Рай - не для людей, он - для бестелесных душ. А человеку в раю плохо и скучно, - это сущая дыра. И зачем нам этот замшелый Бог, кому он нужен со своими проклятьями и молниями? Кого теперь молниями удивишь, - мы их у него отнимем и пустим на элекрификацию!
   Артисты на сцене засмеялись, а Малевич спросил Мейерхольда:
   - Как вам моя "небесная лестница"? - он кивнул на декорации. - Можно по ней в небо подняться?
   - Отлично! Вы молодец, Казимир Северинович! - живо отозвался Мейерхольд. - Ваша "небесная лестница" может стать и дорогой в ад, и ковчегом в зависимости от поворота сюжета, - и это замечательно!
   - Пройдя через ад и рай, "нечистые" попадаю на землю, где после всемирного потопа остались одни обломки, - продолжал Маяковский. - Но "нечистые" не отчаиваются, они дружно берутся за работу, - и вот она, земля обетованная! Ворота распахиваются, и раскрывается город. Но какой город! Громоздятся в небо распахнутые махины прозрачных фабрик и квартир. Обвитые радугами, стоят поезда, трамваи, автомобили, а посредине - сад звёзд и лун, увенчанный сияющей кроной солнца!
   Если это дело наших рук, говорят "нечистые", то какая дверь перед нами не отворится? Мы - зодчие земель, планет декораторы, мы реки миров расплещем в мёде, земные улицы звёздами вымостим! Сегодня это лишь бутафорские двери, а завтра былью сменится театральный сор. Мы это знаем. Мы в это верим!
   - Через разрушение - к новому миру, через страдания - к земле обетованной, - так и будет, так и будет! - воскликнул Мейерхольд. - И мы обязаны это показать, в этом наша задача!
   - Да здравствует революция! - не выдержав, закричал Коля; человек в котелке тоже закричал: - Ура! - и подбросил свой котелок в воздух.
   - В самом конце пьесы на сцену поднимаются все зрители и вместе с актёрами поют "Интернационал" в моей трактовке: "Не ждали мы спасенья свыше. Ни бог, ни чёрт не встал за нас. Оружье сжав, в сраженье вышел и вырвал власть рабочий класс... Этот гимн наш победный, вся вселенная, пой! С Интернационалом воспрянул род людской", - закончил Маяковский своим тяжёлым басом.
   - Великолепно, замечательно, прекрасно! - у Мейерхольда от волнения выступили слёзы на глазах. - Товарищи, давайте, и мы споём "Интернационал"! Хотя бы припев! Ну-ка, хором! "Это есть наш последний..." - сипло начал он, но закашлялся и замахал руками, показывая, чтобы продолжали без него.
   - ...И решительный бой, - подхватили все на сцене, и Ваня запел вместе с ними:
   - С Интернационалом воспрянет род людской!..
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   1
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"