Галаган Эмилия : другие произведения.

Если бы можно в сердце поглубже...

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Честно говоря, путано и уныло. Однако не могу не сохранить, сеть все стерпит, а мне оно дорого)))


Если бы можно в сердце поглубже...

Если бы можно

В сердце поглубже

Вклеить портреты,

И я на память оставлю

Свои сигареты...

Zемфира

  
   Я сидела на оградке у автобусной остановки и рыдала.
   Истерика выворачивала все внутри, словно меня рвало слезами.
   Но чем больше бесновался этот шторм, тем бесстрастнее одна-единственная мысль повторяла одно и то же.
   Твоя лучшая подруга вышла замуж.
   Твоя лучшая подруга вышла замуж и уехала за границу.
   Твоя лучшая подруга вышла замуж, уехала за границу, а ты так завидуешь ей, что сидишь и плачешь прямо посреди улицы, где тебе могут увидеть знакомые.
   Ты завидуешь своей лучшей подруге -- кто ты после этого?
   И я набирала в легкие воздуха -- а ветер поднимал очередную волну слез, чтобы обрушить ее на мир вовне.
  
   -- Эй, молодая!
   Я подняла глаза и увидела рядом с собой приземистую цыганку в широченной пестрой юбке и огромной и неуклюжей теплой куртке.
   -- Сигаретки не найдется?
   Я автоматически достала из кармана пачку сигарет и протянула одну цыганке.
   -- Спасибо, дорогая! А огоньку?
   Я достала зажигалку. Цыганка затянулась, блаженно прищурилась и присела рядом со мной на оградку. Только когда она села, я поняла причину ее необъятности: в ней, очевидно, досиживал последние дни цыганенок.
   Отлично: я дала сигарету беременной женщине.
   Краем глаза я заметила, что какие-то люди на остановке остро и неодобрительно смотрят на меня: видимо, они ей отказали, и она нашла меня.
   Вот такими поступками я насобирала себе судьбу, мрачно подумала я, но слезы уже не пошли.
   Я посмотрела на цыганку.
   -- Ты гадаешь?
   Она спокойно ответила:
   -- А чего гадать-то, родится -- узнаем.
  
   Сигареты были не мои. Я не курю такую дешевку, противно. Сигареты Толика... его, чтоб его.
   История вышла дурацкая. И начало дурацкое, и конец.
   Познакомились случайно, на сквере. Подвалил, начал что-то втирать, мобильник попросил, типа позвонить кому-то, очень срочно. Как выяснилось потом: позвонил самому себе, на забытую дома "трубу". Это чтоб телефончик мой не просить, Толик же, сука, стеснительный у нас.
   Начал названивать. Пару раз послала, потом разговорились что-то. Ну да, подловил, гад:
   -- Чего ты злая такая? -- спрашивает.
   -- А с чего это ты решил, что я злая? -- говорю. -- Чего я доброй должна быть? Тем более к тебе, я ведь тебя вообще знать не знаю.
   -- А презумпция невиновности?
   -- У меня презумпция виновности!
   -- А чего так?
   -- Гады одни кругом!
   -- Да не ври!
   -- Я в жизни не врала!
   И пошло. Ходили на пиво пару раз, да. Думала, а чего -- схожу, начнет приставать -- поругаюсь, будет повод послать подальше. Но приставать не стал, так, поговорили, да и все.
   Ну потом еще пару раз. Ну и понеслось... С одной стороны -- фиг бы с ним, нигде ничего не жмет, но так все же думают, что он мой парень. И это, блин, бесит. Ко мне вот так прилипает какое-то чмо -- и все сразу меня замуж выдают, а если я злюсь, так еще и глаза таращат типа "ты че?" Добрые люди, да.
   Знаете, может, я чего-то не понимаю в жизни, но я не хочу, чтоб все думали, что мой парень -- этот придурок со сломанным и криво сросшимся носом, мутными глазами и привычкой ходить круглый год в одной и той же майке с Летовым. Да пофиг на это, но то, что он трижды (трижды!.. не то, что я...) бросал универ, несколько раз вылетал с работы за пьянку и моется, только когда уже лень чесаться, -- это уже полный пэ. Полный.
   Не мой он парень. Не был моим и не будет.
   Вчера зашел ко мне книжки отдать, был уже изрядно датый, попросился в туалет. Пустила, только у нас смыв не работал, я его предупредила. Так этот дебил решил помочь. Починить. Какого черта он вообще полез к нашим гнилым трубам-то? Хорошо еще, что нам, как душам, не слишком погрязшим во грехах, досталась вода, а не дерьмо. Но вода нам тоже была не нужна -- фонтаном из труб нам вообще ничего не было нужно. Да и соседям снизу тоже.
   Но воде как-то пофиг, знай себе хлещет, как дурь из пьяного. Родилась я, мама с папой, не засунете обратно.
   Хорошо, кто-то из соседей додумался воду в доме перекрыть. А в квартире уж потихоньку вычерпали все. Толик-придурок только мешал убирать, нарывался на тряпкой по морде.
   Выперла я его, а он куртку оставил.
   Ну вот я ее и надела сегодня.
   Холодно просто, весна ранняя, а в моей молния полетела, а до зарплаты еще дожить.
   Не звонил сегодня, не интересовался, то ли денег нет на телефоне, то ли стыдно, то ли продолжает где-то бухать.
  
   Я работаю в газетном киоске на автобусной остановке, которая, в свою очередь, располагается возле железнодорожной платформы.
   Ну, газетным я киоск называю, когда меня про него спрашивают.
   А на самом деле деньги мы делаем в основном на сигаретах да всякой жратве по мелочи: сухарики там, чипсы, сникерсы и прочее. Но газетный все-таки нейтрально звучит, не то что сигаретный. Я как-то это... сигареты не уважаю, сама могу дым попускать только пьяная или для самоуспокоения...
   Работаю я неделя через неделю, семь дней подряд, по тринадцать часов в сутки. Отопления нет -- только маленькая электропечка на полу, туалет -- через дорогу, платный, но дешевый, всего-то 10 рублей. Еще там есть пышечная, тоже дешевая, и колонка, бесплатная, на которой я беру воду, чтобы вскипятить ее у себя в ларьке и попить чаю.
   В общем, вот так вот живем. Нормально.
   Если время есть свободное, то можно журналы читать, книги.
   Но лучше, когда времени свободного нет -- это когда клиентов много, выручки хорошие, мне и зарплата неплохая получается. Хотя бывают дни -- народу уйма, не приседаешь, а потом считаешь кассу -- мама дорогая, копейки! Это оттого, что народ все по мелочи брал: кто сканворды за десять рублей, в электричке поразгадывать, кто катушку ниток за пять рублей, а то школьники жвачки по рублю брали -- много ли с такими покупателями наторгуешь?
   А иногда мое заведение психи жалуют. Они тут неподалеку обитают, заведение у них особое: и дурка, и не дурка, вроде не запирают их там, кормят-поят, даже иногда какие-то деньги на карманные расходы дают, вот они прибегают за жвачкой и колой. Как дети, только сдачу чаще забывают. Чему удивляться, дети -- продолжения взрослых, а психи -- сами по себе, без конца и без начала... Не от мира сего, в общем.
   Главный от мира сего -- хозяин, азербайджанец. Зовут Фихерат, сменщица моя Ирка зовет его старый Хер, не любит. Он и верно старый, уже за шестьдесят. Он утром газеты подвозит, а вечером выручку забирает да мозги полощет. Типа воспитывает.
  
   Я свою работу люблю. Иногда. Когда дождь. Все на остановке мокнут, а ты внутри сидишь. Смотришь, как вода по стеклу течет. Потом, конечно, стекло все в разводах, но это фигня, Ирка вымоет, она у нас главная, у нее зарплата выше, она пусть и моет.
   Вечером тоже хорошо. Темно, только когда электричка проезжает, то окна светлой цепочкой проносятся за окном. Электричка едет в город или из города. Я была на конечных станциях. Я знаю городской вокзал, многолюдный, шумный, с множеством мелких торговых точек...
   А конечная -- райцентр. Самый дальний в области. Туда как подъезжаешь -- леса, леса, потом только этот городишко, затерянный, как крик "ау": знаешь, что где-то есть тот, кто кричал, идешь, идешь, а человека все нет и нет... а может, и не кричал никто... может, птица или другое что... в темноте-то мало ли...
   В райцентре я была пару раз, Городишко тихий, народ рабочий, в меру дурной и пьющий, работают в основном в городе, ездит в электричках туда-сюда. Ну, как и наши люди. Я-то на окраине живу, от райцентра мы мало чем отличаемся. Хотя мы -- не конечная станция. Не крайние в своих собственных глазах, что важно. Ну, приятно знать, что кто-то еще глубже тебя в жопе сидит.
   Вечером у меня покупателей мало. Район такой -- опасно гулять в темное время. С освещением не очень. В темноте маньяки бродят. Гопничьи стада на выпас выходят. Нормальный человек дома сидит.
   Обычно я час перед закрытием сплю. Слушаю грохот электрички, закрываю глаза и пытаюсь думать, что она идет куда-то, где я не была. В город, где нет людей, только стоят ровными рядами многоэтажные дома, смотрящие друг на друга одинаковыми пустыми и ясными окнами, а вдоль улиц тянутся ряды деревьев с аккуратными шарообразными кронами, которые никто и никогда не стриг. Длинная главная улица ведет к морю. Оно темно-серое, тяжелое и беспокойное, как недобрые сны. Оно все говорит, и его невнятную речь можно слушать бесконечно, не теряя надежды однажды разобрать в ней что-то предназначенное именно для тебя. Твое настоящее имя. Никто его не знает. Даже ты сам.
   Если вас двое -- ты и имя, можно поджечь мир с двух концов -- и тогда никому не спастись.
   Но я знаю обе конечные станции. Знать -- это то же самое, что быть мертвым. Я бы очень хотела быть в чем-то неуверенной. Но маршрут на карту уже нанесен.
  
   Зимой, конечно, времена не очень. Холодно. Я сяду у печки на пол, под прилавок спрячусь, а постучат -- я тут как тут. Снаружи меня плохо видно -- в витринах товар -- игрушки-фигнюшки, кошельки из кожи дикого дерматина, книжки классиков мировой макулатуры и прочая. В общем, я внутри всего этого, меня не видно. И хорошо.
   На полу сижу, греюсь, как в деревне, только дрова подбрасывать не надо.
   Иногда Сашка погреться заходит. Чудило, дисками торгует на станции. Стоит зимой, диски его снежком припадают, а он с ноги на ногу переминается. Хорош! Как совсем промерзнет, диски в мешок -- и ко мне. Стучится.
   -- Привет!
   -- Заползай!
   Ирка ему обычно говорит "Че, яйца отморозил?", но я предпочитаю без юмора про холод.
   Сашка -- Иркин младший брат. Считается позором семьи, хотя я бы поспорила, кто из них позорнее -- Сашка или сама Ирка. Ну да, Сашке не везет с работой -- долго он нигде не задерживался. Хотя не пьет совсем, в отличие от сестренки. Ну да, он слегка тормозной. Тупит частенько. Думу думает и тупит, дело обычное, философское.
   Когда он приходит, я сооружаю свою кипятильную установку -- толстого бесплатного "Графа Монте-Кристо" от "Комсомолки" на пол, на него банку с водой, в нее кипятильник. Старый Хер закупил где-то кипятильников с очень короткими шнурами, без книжки до розетки не дотянуться. Внизу, в коробке, -- просроченные сникерсы, жрем их помаленьку. Подзаряжать аккумуляторы надо -- вот и жуем.
   -- Как дела, Сашок?
   -- Да я вот у тебя присмотрел куклу вот эту -- отложи, я с зарплаты Маринке возьму. Хорошая ведь кукла?
   -- А чем плохая? Ее включаешь -- она ножками дрыгает и песню поет. По-китайски.
   -- Да пофиг. Главное, хорошенькая. Понравиться должна.
   -- А Лена твоя как?
   -- Все так же. Злится на меня. Говорит: "Кормлю тя, дармоеда". Грозится выгнать.
   Я сочувственно вздыхаю. Сашка живет с одной бабой -- на десять лет старше его, пьянчужкой-разведенкой с маленькой дочкой. Эту дочку, Маринку, Сашка очень любит, да и саму Ленку тоже, хотя и не верится, что такую тетку -- сизую, как лежалый снег, -- вообще кто-то способен любить. Но видать есть те, кто выбирает лучшее, и те, кто спец по отбросам. Наверно, из-за Ленки Сашку-то и считают позором семьи.
   В общем, живут они -- воюют, но не расходятся. Сашка старается, зарплату всю ей отдает. Только какая у него зарплата? Смех один.
   -- А ты как?
   -- Судоку разгадываю. Видишь, купила себе толстенный том -- считай "Война и мир" по объему, а все судоку... Гадать -- не перегадать...
   -- А я судоку разгадывать не умею.
   -- Фигня. Толстого читать сложнее.
   -- А я и не читал.
   -- Ну и зря. За куклой не забудь зайти.
   Сашка -- хороший отец, пусть и не родной. Когда Маринка вырастет, ей будет чуть легче, чем мне.
  
   Отец мой -- пропаданец, то объявится, то исчезнет. А мама...
   С мамой мы уже три месяца не разговариваем. Когда я ей звоню, она задает мне один и тот же вопрос: "Почему ты бросила универ?"
   Каин, где брат твой Авель?
   Да убил я его, убил, в сотый раз говорю!
   Где брат твой?
   Ты глухой, Боже, или как?
   Как вышло, что человек, прочитавший "Войну и мир", работает сейчас в ларьке продавцом?
   Не спрашивайте, почему я бросила универ, прошу вас.
   Я не хочу вообще помнить, что он когда-то был в моей жизни.
   Универ и этот человек. И как я бежала за ним по лестнице -- широкой универской лестнице -- расталкивая локтями студентов и преподов, всех, кто попадался на пути:
   -- Подожди! Куда ты? Стой!!! Сейчас же стой!!!
   Эти стены не слышали столь отчаянного вопля. Да и не только стены. Думаю, и потолок прошибло.
   Это мой голос. Мой голос был таким. Язык -- не враг, клевета. Голос, голос нас губит, проклятая отрыжка души!
  
   Говорят: малое горе лечится большой бедой. Чужой бедой. Я смотрю на большую беду, но эффект нулевой. Она слишком велика для меня -- не втиснется.
   В туалете общественном у нас бабка одна работает, Ивановна. С виду бабка как бабка, обычная, соответствует отчеству. Но вообще-то она у нас что-то вроде местной знаменитости. Сын у нее умер лет пять назад. Точнее, не умер, погиб. Мент он был, попал под бандитскую пулю. После этого она немного умом тронулась, начала книжки всякие читать. Шизотерика. Устроилась в наш туалет кассиром и сидит себе, читает карму-дхарму и прочая, не моего убогого ума дело.
   А потом как-то увидела она сына продавщицы одной, из "Белорусских колбас", и показалось ей, что это ее, Ивановны, сын, только маленький. Она сразу к нему:
   -- Коленька, Коленька! -- кричит.
   Продавщица та ее отпихивает:
   -- Какой он тебе Коленька, Сережа это!
   Но Ивановне уже все стало ясно: это сын ее, Коля, только перерожденный. Она так той продавщице и сказала. Та, конечно, хотела было её послать куда подальше, да все-таки мать другую мать не может не пожалеть: как-то они пришли к согласию по этому вопросу. С тех пор Ивановна всем, кто по своим неотложным делам к ней забегает, все про сына своего что-то норовит рассказать. Даже рисунки его какие-то на стену налепила.
   Вот так растет пацан и с детства слушает, что он уже когда-то жил здесь, был Колей, пал смертью храбрых.
   Хорошо ему: еще ничего не сделал, а уже герой.
   Хотя, быть может, вся суть как раз в том, что всегда оказываешься одним и тем же?
  
   Помнишь еще со школы: вам задали на дом какой-то ужасно сложный, малопонятный параграф. Хоть ты и вчитывалась изо всех сил -- ничего не поняла, материал не вмещался в голову, как будто ты пыталась запихнуть в кухню хрущевки кафедральный собор с куполами и колокольней. На перемене вы обсуждаете этот проклятый параграф и так, и эдак, и у всех на лицах ты читаешь свой собственный ужас.
   И вот он -- час расплаты! Едва только прозвенел звонок на урок -- ты окаменеваешь, сердце проламывает ребра, мозг вспухает в отчаянных попытках вспомнить хоть что-то, кончики пальцев леденеют от страха -- хотя нет, это потому что в школе плохо топят. И ты знаешь, что никто в классе не выучил, никто не понял, никто не поднимет руки и не ответит, чтобы тебя выручить. Скорее всего, кого бы ни вызвал учитель -- отвечать никто не станет, уж лучше получить два, чем, в муках рожая мысли, корчиться у доски, пытаясь разобраться в этой белиберде, в формулах или датах -- что там у нас? -- неважно. А учитель спокойно приветствует класс, открывает журнал -- все как обычно, чертов лицемер! Как будто ему, учителю, неизвестно, что он задал невообразимый, недоступный человеческому уму бред. И он говорит что-то, как бы между прочим, про погоду: надо же, какая дождливая осень в этом году... Да будет он сегодня спрашивать или нет?! Когда уже, черт возьми! И вот этот садист вспоминает про домашнее задание, ты видишь, как на лицах одноклассников гаснут лучи надежды, люди сутулятся, пряча глаза. Напряжение становится невыносимым.
   -- Кто желает ответить на вопрос....
   И вдруг -- учитель еще не успел договорить -- ты, сама не понимая, что творишь, вскакиваешь и говоришь:
   -- Я хочу!
   Ты ловишь на себе взгляд учителя -- он удивлен твоим энтузиазмом: ага, понимает-таки, гад, что параграф дурацкий и что нормальный человек отвечать его не вызовется, только дурак полный, вроде тебя. И ты плетешься к доске, недоумевая от собственной дерзости и не понимая, что же ты будешь сейчас говорить. И тебя провожают взгляды остальных -- такие же недоуменные и растерянные: никто не понимает, чего это ты сама вызвалась на эту пытку, да и к тому же, ты вроде как отвечала в прошлый раз... ты же не из группы риска, чего ж ты высунулась?!
   Что за сила толкает нас вскочить с места в такие моменты? Мы вообще думаем? Но как, Господи, как думать, когда мозг распирает, потому что в него только что втиснули собор с куполом и колокольней? И чтобы он не звенел колоколами, не блестел куполами, не гремел хоровым пением -- ты вскакиваешь и идешь отвечать, рискуя своими четвертными отметками.
   Все в дело в том, что ты -- это ты. Наверное, ты была собой уже там, откуда пришла.
  
   После работы я бегу домой. Мы живем с Верой. Она -- моя лучшая подруга. Самая лучшая. В квартире пахнет специями -- так что немножко щекочет в носу. Вера возится у плиты.
   -- Пиццу сегодня поставила, твою любимую.
   -- С грибами?
   -- Само собой! И много сыра...
   -- Как день прошел?
   Она пожимает плечами.
   -- Написала две воодушевляющие статьи. Одну для матерей-одиночек, другую для импотентов. Заказчики довольны вроде.
   -- А ты сама?
   -- А то ты не знаешь, что, будь моя воля, я бы каждую статью заканчивала словами: "Повесься, неудачник!"
   -- Но если они повесятся -- кто будет платить?
   -- Да уж. -- Она криво усмехается. -- Если перестанут страдать -- тем более. Так что мне выгодно, чтобы они как можно дольше страдали.
   -- Тайная мечта всех докторов -- чтоб больной подольше не умирал и побольше тратил на лекарства!
   -- Иди переоденься и пока чаю выпей -- ты же там промерзла до костей.
   -- Угу.
   Вера наклоняется и смотрит на пиццу за стеклом духовки. Верино лицо кажется таким спокойным и строгим, хоть иконы пиши. Каштановые волосы вьются нимбообразно. Глаза ясные. Лоб открытый. Лицо -- главное ее достоинство. Фигуркой-то ее Бог наградил не очень. Плечи узковаты, а задница уж слишком мощная. Образ жизни сидячий, да еще и выпечкой балуется. Вера живет главным образом в Интернете. Там ведь общаешься с никами, а не с людьми. Она вообще не очень-то любит людей -- быть может, поэтому мы с ней и уживаемся. Вера -- журналист-фрилансер, пишет статьи для разных порталов. Обычно в том духе, что не надо опускать руки, борись и побеждай и т.п. В общем, сподвигает жирных худеть -- а сама жрет и жрет, призывает курильщиков бросать сигареты -- а сама дымит, как паровоз, убеждает замкнутых больше общаться, а сама не выходит из дому неделями. Такая вот моя Вера.
  
   Возможно, там было много вас, детей в холщовых сероватых рубахах, -- детишки в белоснежном учатся в другом классе. Ты сидела за своей партой -- худая, неуклюжая, с застывшей улыбкой на губах и ужасом ожидания в глазах, и барабанила холодными кончиками пальцев по столу -- да, там тоже плохо топят. На всю вечность тепла не хватает, увы. Рядом с тобой сидел, расслабленно откинувшись на спинку стула, рыжеватый парниша в веснушках -- он с ленивой мудростью успокаивал тебя, говоря:
   -- Расслабься. Все идет нормально. Сейчас пару судеб огласит -- их забраковали в классах повыше, но мы с тобой еще не первые в очереди, скорее всего, пронесет. Мне тут сообщили знакомые -- в этот раз фигня полная, что-то там с разведенными родителями, сомнительными талантами и полным попандецом с баблом. На такое лучше не соглашаться, даже если эпоху будут обещать неплохую -- запомни мои слова!
   А учитель, сложив аккуратно за спиной свои серые крылья -- словно зонт -- достал несколько папок "Дело", открыл первую и принялся читать -- и по тому, как все остальные втянули головы в плечи, словно мечтая стать черепахами и спрятаться в панцирь, -- ты понимаешь, что никто не хочет туда -- вниз, откуда и поднимается к вам на небо этот холод, от которого мерзнут руки. Никто не хочет лететь сквозь мокрые и липкие облака, прорываться из тьмы к свету, режущему глаза, вопить, раздирая внутренности плачем, -- ради того чтобы получить отчужденных родителей, неподдающиеся раскрытию таланты, пустые карманы и дегтярные вечера, когда тьма прижимается к стеклам ларька, как потный мужик -- к девушке в автобусной давке, а бегущие мимо электрички косятся безумными глазами...
   И ты какого-то непонятного черта вскакиваешь и говоришь "Я!", серый ангел захлопывает недочитанное дело -- и смотрит на тебя своими пустыми глазами, ничего не понимая.
   А рыжеватый парень растерянно смотрит на тебя, и его глаза говорят:
   -- А как же бабло? Ну ты ва-а-аще...
   А ты идешь, проваливаясь по колено в облако, подол рубашки уже мокрый, идешь и по-идиотски улыбаешься -- ты так всегда делаешь, подписываясь на какой-нибудь очередной идиотизм. В этом -- ты.
  
   Вспомнила же про универ сегодня.
   Вот блин!
   Обо мне там уже забыли. Думаю, да. Надеюсь, что да.
   Я долгое время думала, что вообще не умею любить. Словно при сборке в меня забыли вставить какую-то деталь. Из папки "Дело" выскользнул листок, когда серый ангел нес ее с более высоких небес. Листок упорхнул в неизвестном направлении, вот такая вот беда.
   Я любила учиться. К одиннадцатому классу я разобралась наконец, почему мухи садятся на мед, вдоволь наразмышлялась о бренности всего сущего и стопорилась только при понимании собственной инаковости. А потом я поступила в универ.
   Славный был день, когда я впервые вошла в нашу лекционную аудиторию и увидела всех этих девочек, сидевших там, галдевших, любопытствовавших, таких всех славных и милых. Да, мне все тогда понравились -- я была так рада: сколько потенциальных подружек -- и было так легко, словно мы должны были вместе играть в песочнице, попутно, конечно, обсуждая прочитанные книжки. А потом я увидела, что здесь есть не только девочки.
   Как это он затесался, незаметным, в эту веселую девчачью компанию? Но он совсем был -- здешний -- родной, не посторонний. Субтильный кареглазый мальчик с кудрявыми черными волосами и смешными маленькими усиками. Он всем очень приветливо и как-то подчеркнуто вежливо улыбался.
   И я села рядом и тоже улыбнулась. И мне казалось, что что-то есть особенное и светлое во всем, что окружает нас. И мне казалось, что неспроста я надела сегодня эту хорошенькую белую блузочку и волосы сколола крабом -- что вот так и должно быть в этот чудесный сентябрьский солнечный день, все должны выглядеть так -- хорошенькими и чуточку растрепанными...
   Я влюбилась.
   Конечно, мои здравые мысли никуда не ушли, они просто были отодвинуты на край стола, а в его центре была водружена ваза с букетом горячих листьев. Я знаю, что листья холодные -- и зачастую мокрые -- но тогда они горели, горели, горели...
   Жгли. Да, все так и было -- от тепла к жару, нестерпимому жару. Раскалилась. Бедные мои щеки.
   Это не могла быть утечка бензина, откуда ему во мне взяться?
  
   Вера режет пиццу на куски. Потом мы разрываем их, растягивая сыр -- и едим, растягивая удовольствие.
   -- Хочу провести эксперимент, -- говорит она, -- на людях.
   -- Ты бы лучше потренировалась сначала... на кошках..., -- с набитым ртом шучу я, и кусочек пиццы срывается с моих губ.
   -- На кошках не получится: их организм иначе устроен. Мне нужны люди. Для такого дела.
   -- Извращенка!
   -- Чай наливай!
   -- Так какой эксперимент ты ставишь?
   -- На сайте знакомств зарегистрировалась!
   -- Ты? Да ты что?
   Вера откусила от своего куска так, что у нее в руке остался только самый краешек, поджаристая золотистая каемочка, и энергично закивала головой. Я подождала.
   Пережевав, она продолжила говорить:
   -- Хочу проверить теорию...
   -- Какую?
   -- Банальную: кто ищет, тот найдет.
   -- Что найдет? -- Я отхлебываю чай, он такой горячий, что после глотка язык чешется.
   -- Что захочет, то и найдет! В общем, фишка такая: я опубликую анкету, и все. Никому писать не буду, просто будет анкета болтаться. Но при этом буду думать... серьезно так думать, увесисто. Об отношениях, любви и все такое. И посмотрю, кто мне напишет.
   -- Ты что? Американских книжек обчиталась? -- Я не могла поверить в то, что Вера, такая насмешливая ко всем этим бабским штучкам, опустится до такого. -- Еще скажи, что ищешь вторую половинку.
   -- Иди в жопу. Какую половинку? Я хочу проверить степень крэйзанутости вселенной, понимаешь? Посмотреть на работу принципа "Бойся своих желаний"! Ведь согласись -- если ты анализировала все, что происходило в твоей жизни, ты заметила, что мечты, суки, таки сбываются, но так, что эта сбыча уже не радует: или не вовремя, или с каким-то подвохом. Я хочу посмотреть, какой же подвох будет на этот раз, усекла? Я буду так думать, все нюансы учту, чтоб комар носа не подточил! Я хочу поставить этой покостной заразе хитрую задачу...
   -- Круто. -- Я понимала, о чем говорит Вера, но сама идея того, что мир примет ее вызов, казалась мне бредом. -- Но я думаю, что ничего не получится.
   -- Мне никто не напишет?
   -- Напишет, почему. Ты же красивая. Только это ничего не будет значить. Это будет бессмысленное событие. Без подвоха, без чего бы то ни было.
   -- Не-а. Я уверена, что все получится. Вопрос только во времени. Знаешь, даже Богу не просто будет подкинуть подходящую свинью. В том смысле, что свинья должна быть... соответствующая.
   -- У тебя завышенная самооценка.
   -- А у тебя на свитере кусок гриба. И поставь еще чайник.
  
   Когда мы засыпаем, Вера вдруг спрашивает:
   -- Можешь дать мне совет?
   -- Нет. Я дам тебе бесплатно, а ты перепродашь.
   -- А тебе жалко?
   -- Обидно. Чувствую себя лохом.
   -- Говори себе: "Я первосортный, высококачественный лох", и сразу станет легче!
   -- Спасибо за подсказку!
   -- Из спасиба шубу не пошьешь, то есть статьи не напишешь. Мне нужен совет.
   Я смеюсь:
   -- Ну, стерва! Спрашивай!
   -- Что ты делаешь, когда тебе не с кем поделиться... когда некому рассказать о своих переживаниях? Девчонка переехала за границу, чувствует себя одинокой. Надо что-то ей посоветовать.
   -- Пусть снимет квартиру пополам с подругой. Я так сделала.
   -- А я думала, тебе просто не хватило денег, чтобы снимать жилье одной.
   -- И это тоже.
   -- А раньше?
   -- У меня были друзья.
   -- И никаких особых приемчиков? Ты меня разочаровываешь, детка!
   -- Увы, я банальна.
   -- Не верю.
   -- Не верь. И почему я должна помогать этой девчонке... за границей. Ей там наверняка лучше, чем мне...
   -- Лучше, хуже... Не увиливай! Давай колись.
   -- Не хочу и не буду!
   -- Все так серьезно? -- Я вижу, что Вера приподнялась на локте, и глаза ее азартно блестят.
   -- Не лезь в душу, -- выдавливаю я, отводя глаза.
   -- Кому она надо!
   -- Да уж конечно, тебе только бабло надо!
   -- Слушай, иди ты. Вообще, не думаешь своей башкой, что говоришь! -- Вера встала с кровати. -- Такое впечатление, что я попросила твои голые фотки для публикации в Инете!
   -- Прости. Я псих. Просто псих. Долбанутая... -- Я понимаю, что обидела ее своим недоверием, да еще и про деньги некстати сказала.
   -- Хватит уже себя с грязью мешать!!! Противно слушать!
   Вера встала, прошла на кухню и включила свет.
  
   Мы с ним возвращались из универа под ручку. Шли под одним зонтом.
   Я рассказывала что-то о своей жизни, о том, что отец ушел, о маме, которая одна и которую надо поддерживать...
   И он, мне казалось, слушал, потому что лицо у него было такое задумчивое, словно он доказывал в уме какую-то теорему всеобщего счастья, чтобы потом поделиться со мной решением. И я чувствовала себя очень счастливой.
   Одна девушка, из числа тех, вместе с которыми я училась, быстро прошла мимо нас, а затем оглянулась и пропела:
   -- Я выйду замуж за еврея, пусть что угодно говоря-а-ат! -- И побежала дальше.
   А я совсем не обиделась, мне даже показалось, что она чертовски милая, эта высокая и крепкая девушка с широким красным лицом, одетая в черную короткую куртку и белую вязаную шапку с большим помпоном. Такой огромный ребенок.
   И мне ужасно понравилось, что он покраснел.
   Но я сделала вид, что ничего не вижу.
   А когда мы прощались, мне ужасно хотелось поцеловать его, но я думала, что он сделает это первым, а он стоял и все. Тогда я сказала: "Посмотри-ка, у тебя верхняя пуговица держится на соплях!" -- и потянула ее к себе, пуговица осталась у меня в руке, и я принялась смеяться, как сумасшедшая, и он тоже смеялся со мной за компанию, а потом протянул руку, и я вложила в его ладонь оторванную пуговицу, а он сказал:
   -- Мама пришьет.
  
   -- Вера...
   Она сидит за столом и курит.
   У нее ночная сорочка, такая длинная, белая, в ней Вера похожа на привидение из старинного замка. Привидение из старинного замка курит на кухне в хрущевке. Почему бы нет?
   -- Ты что сердишься?
   -- С чего бы? -- Она поворачивается и спокойно смотрит на меня. -- Просто ты странная. То откровенничаешь, а то выкидываешь такие... финты ушами.
   -- Прости.
   Я села на табуретку. Она была ужасно холодная, поэтому я тут же приподнялась и устроилась чуть по-другому, подвернув под себя ногу. И так было тоже холодно и неудобно, но вставать я не стала.
   -- Когда мне было очень плохо... Это было долго, несколько месяцев. Я знала, что долго жаловаться нельзя, что надо пережить и забыть, но не пережила и не забыла... Я делала вид, что все хорошо, училась, общалась с друзьями, только с мамой стала говорить гораздо меньше. Я не могла. Что-то перекрывало, как пробка. Пробка, которую пытались вбить внутрь бутылки, а она застряла посреди горлышка... знаешь, так бывает, когда нет штопора и используют карандаш. А по вечерам, когда в доме становилось совсем-совсем тихо, я садилась на кровать, придвигалась к стене, прижималась к ней лбом и представляла, что там, за стеной, в маленькой тесной комнатке на табуретке сидит человек, который меня слушает. Я отчетливо видела его спокойное лицо, прикрытые веками глаза, мягкие ресницы и едва заметную улыбку. И я -- внутри себя -- рассказывала, что полдня раскладывала пасьянс, и каждый раз хотела, чтоб пиковый король лег рядом с червовой дамой, что удрала с занятий и напилась в хлам с подругой, у которой осталась ночевать, что ужасно нахамила маме, придя домой разбитая и злющая, как черт. А человек за стеной только слушал меня и ничего не говорил, но я почему-то верила, что даже после всего этого он не считает меня сволочью...
   -- И боль прошла?
   -- Нет. Просто однажды я решила, что верить в то, что кто-то за стеной тебя слушает -- это просто шиза. За стеной -- ветер, дождь, снег, и ничего больше. А потом я бросила универ и наткнулась на твое объявление. Ты из плоти и крови, и это не может не радовать. По крайней мере, теперь я не схожу сума.
   Вера затушила окурок:
   -- Хороший способ. Быть может, стоит сойти с ума до конца, чтобы избавиться от боли?
   Я встала, подергала ногой, которая слегка затекла.
   -- Нет, Вер, за стеной только холод, ветер и безнадежный свет фонарей. И нет даже бабочек, чтобы к нему лететь. Зима, хуле.
  
   А потом он дал мне тонкую тетрадь со своими стихами. Они были написаны очень ровно, без исправлений и зачеркиваний, и все строчки стояли ровненько друг над дружкой, словно детсадовцы, которых тщательно выстроила по парам воспитательница.
   И я читала эти стихи, в которых он недоумевал и жаловался на мир, унывал и отчаивался, иногда радовался хорошей погоде и маминому чудесному пирогу.
   А потом там было стихотворение о любви... И я почему-то сразу, прочтя первые строки, подумала, что здесь что-то не так. Я сразу поняла, что меня -- так -- любить нельзя, невозможно. Это была какая-то совсем другая любовь, которая никогда не бродила одна по осенним улицам, не дышала на озябшие пальцы и не отряхивала в подъезде зонтик, тихо ругаясь про себя, потому что вся обрызгалась...
   Он меня не любил. Нет, он любил другую. И я заметила, что последняя строфа -- акростих, в котором зашифровано ее имя. Да, я ее знаю... Хорошая девочка. Да, быть может, она тоже ходит... дышит... и далее по тексту, но уж точно никогда не ругается. По крайней мере так, как я.
   А когда он спросил, что я думаю по поводу его стихов, я ответила:
   -- Думаю, вы хорошая пара.
   А он ответил:
   -- Я знал, что ты догадаешься. Ценю твой ум.
   -- Я миссис Марпл, -- сказала я. -- Хотя мне всего восемнадцать, на самом деле я очень-очень старая дева.
   И заговорила о чем-то другом.
   -- Я не знаю, что тебе сказать, -- вдруг начал он.
   -- Так и не говори, -- оборвала я. -- Все в порядке.
   Хуже всего было то, что он тоже догадался. Потому что был не глупее менее, нет, не глупее.
  
   Моя сменщица Ирка научила меня многим вещам, но главной из них было умение материться под прилавком.
   Приходит какой-нибудь мудила и начинает: покажите мне то, покажите мне это. Ты прыгаешь по всему ларьку, как ошпаренная жаба, то с одной витрины товар снимешь, то с другой, а ему все не то. И под конец непременно скажет что-то в духе:
   -- А нет ли у вас смаленой совы?
   И ты ему так с улыбочкой:
   -- Есть, конечно, подождите секундочку!
   А сама садишься за прилавок на корточки, делаешь вид, будто что-то ищешь, и:
   -- Хуй тебе! Стой, жди, сука ебаная!
   И шебуршишь там как можно дольше. А потом встаешь и говоришь с той же улыбочкой:
   -- Извините, совы закончились!
   Мороз научил меня другому -- танцам.
   Зимой, по утрам, когда я открывала ларек, холод набрасывался просто со звериной лютостью. И тогда -- пока маленькая печка обогревала мой приют, я включала радио и начинала танцевать. Эти полчаса, пока Старый Хер еще не подвез свежие газеты, а народ не потянулся на станцию, были для меня временем танцев. Я изобрела свой неповторимый стиль, состоящий из скупых движений -- а в трех толстых свитерах и синтепоновой жилетке руками не помашешь, да и не стоит -- можно сбить что-нибудь с витрины, пространства-то свободного мало. Но я как-то умудрялась извиваться всем телом, задействуя все мышцы, какие только могла. Нужно было заставить кровь двигаться быстрее, нужно было согреться, давай, давай, детка!
   Мужик, приходивший на остановку раньше всех, -- я не запомнила его лица -- он отпечатался в голове как всегда одинаковая слегка сгорбленная фигура -- наверное, видел мои выкрутасы, по крайней мере что-то в его облике говорило мне об этом, -- но никогда не подходил к ларьку слишком близко. Заметив его, я всегда прекращала танцевать и принималась поправлять товары, делая вид, что ужасно занята. А потом появлялся и босс с газетами, потихоньку начинали тянуться к окошку люди. День начинался...
   Вечерами особое беспокойство обычно причиняли малые. Они возвращались со школы целыми табунами и часто осаждали мое бедное пристанище.
   С громким ревом, разогнавшись, они всей толпой ударялись в стену ларька, раскачивая его так, что с витрин падал товар. Ирка всегда с ними воевала, хватала лопату для уборки снега, выбегала на улицу и угрожала разбить недоделкам головы, но мне совсем не хотелось повторять ее подвиги. Мой маленький кораблик переживал этот шторм, чтобы плыть дальше, по бурному людскому морю.
   Малолетки научили меня посылать мир подальше, как бы он ни старался меня достать.
  
   Толик всегда звонит не вовремя, впрочем, чему удивляться -- на то он и Толик.
   Обычно он предлагает куда-то выдвинуться с его друзьями, чтобы в очередной раз жестоко ужраться водкой.
   -- Привет!
   -- Здорово! Возьмите, пожалуйста, сдачу!
   -- Слушай, мы на хате у меня собираемся, приходи, а...
   -- Да я завтра работаю... "Стори" нет, есть "Биография" и "Интервью". Будете брать?
   -- Приходи, там неплохие ребята будут. Еж, у которого своя группа, Рубанок с новой девушкой, Жека Погремушка...
   -- Не знаю я, мне рано вставать надо...
   -- Да интересно будет, Погремушка стихи свои прочтет...
   -- А во сколько собираетесь?
   -- Подходи после восьми...
   -- Ладно, я подумаю. Вам леденцы с каким вкусом? Есть клубника, малина, ананас... Я перезвоню, пока.
  
   Сборище творческих алкоголиков, наверно, одно из самых унылых сборищ, какие только можно представить.
   Аромат гниющих мозгов заполняет комнату за считанные секунды, а мы сидим не менее получаса и уже пропустили по две рюмки каждый. Народ благоухает вовсю.
   Рубанок привел свою девушку -- крашеную брюнетку с серьгой в виде крошечного скорпиончика в ноздре. Она мало пьет и держится как-то застенчиво. Еж хмур и отчаянно критикует мироустройство. Погремушка машет руками, перебивая Ежа, и пытается с ним спорить:
   -- Ты не прав, брат, вот не обижайся, но ты вообще ни разу не прав!
   -- Ты вникни, вникни сначала, а потом ори!
   -- Твой нигилизм устарел еще со школьных времен, вот поверь -- все это, извини, за выражение, хуйня полнейшая! -- Для убедительности Погремушка трясет своей кудлатой головой, а девушка Рубанка незаметно отодвигает от него тарелку, на которой разложены бутерброды. У нас сегодня хорошая закуска: пять бутербродов с колбасой и пять с сыром. Кто-то забыл посчитать себя, когда готовил. И еще есть маринованные грибы и огурцы-помидорки.
   Еж смотрит исподлобья и пыхтит, оправдывая свое прозвище. Он ужасно смешон в гневе, все знают это, даже он сам. Из-за этого над ним часто подтрунивают -- просто чтобы поржать -- и на щеке у Ежа глубокий шрам: кто-то когда-то рассердил его по-настоящему, и он затеял драку.
   -- Несовершенство мира является причиной возникновения творчества, -- неожиданно изрекает Еж, буравя взглядом Погремушку. -- Ничто в мире не заслуживает сохранения, все стоит пересоздать заново. Чтобы все было правильно. Раз и навсегда.
   -- И книги все переписать? -- не унимается Погремушка.
   -- Зачем переписывать? Написать новые! А старые будут не нужны просто.
   -- То есть твои песни -- это такие песни, после которых даже Битлз будут не нужны? -- Погремушка взмахнул рукой и чуть не перевернул бутылку.
   -- Э-э, аккуратно, поэт! -- деловито вставил Рубанок, поддержавший бутылку свободной рукой (другой он приобнимал свою девушку). -- Уважай водку-матушку!
   Девушка Рубанка улыбнулась и что-то прошептала ему на ухо, а затем уткнулась носом в его шею. От Рубанка сегодня пахло хорошим одеколоном, и свитер на нем был новый -- по крайней мере, судя по тому что до этого он полгода ходил в одном и том же.
   -- Слушайте, ребята, я тут сижу-сижу и не могу вспомнить: что я забыл сделать? -- неожиданно оживился Толик.
   Все посмотрели на него.
   -- И только сейчас понимаю: Рубанок же постригся, а леща я ему не прописал! -- с этими словами Толик подскочил к другу и ловко стукнул его по затылку.
   -- Ну тебя, идиота! -- бормочет Рубанок, пока все хохочут. Погремушка снова чуть не опрокидывает бутылку. -- Так, ребята, допиваем, пока он нас не погубил!
   Толик сегодня на разливе.
   -- Ну, за что пьем? -- спрашивает он, когда все уже подняли рюмки -- то есть я, Толик и девушка Рубанка -- пластиковые стаканчики, сам Рубанок -- граненый стакан, Еж -- старую кружку без ручки, Погремушка -- кофейную чашечку от сервиза. Посудой квартира Ежа не изобиловала.
   -- За искусство, -- говорю я. -- За все в целом и парикмахерское в частности.
   -- Рубанок, молодец, что постригся. Молоток ты, Рубанок! -- восклицает Толик.
   Все снова смеются, а когда рюмки уже пусты и бутерброды с колбасой съедены -- причем, Погремушка с Ежом поделили один пополам, Толик вдруг возмущенно вскрикивает:
   -- Елки, все ты, Людка, сбила, не по правилам пьем! Третий же тост -- за любовь!
   -- Толян -- романтик! Смотри-ка! -- радостно визжит Погремушка. -- Ничего, пусть первая у нас будет вне счета. Как бы за скобками.
   Народ замирает с вытянутыми лицами.
   -- Погремушка -- ты великий, твою мать, математик! -- наконец торжественно изрекает Рубанок. -- Отличное решение: первая за скобками! Тебе полагается премия: скушай грибок!
   Девушка Рубанка своей вилкой достает из тарелки гриб и протягивает через стол Погремушке. Тот пытается ухватить его губами, гриб соскальзывает и плюхается на стол, накрытый старой клеенкой.
   Все снова смеются. Толик тем временем достает очередную бутылку и разливает водку.
   -- За любовь! -- провозглашает он и залпом опрокидывает свой стаканчик.
   Беру с блюда бутерброд с сыром и протягиваю ему:
   -- Закуси. А то ведь проберет скоро.
   -- Угу, спасибо! -- Толик начинает жевать с видом ужасно голодного ребенка.
   -- А любовь -- полная хуйня! -- неожиданно отрезает Еж.
   Погремушка набирает воздуха в легкие, чтобы спорить, но вдруг увесисто отрезает Рубанок:
   -- Для того, у кого с хеум проблемы, -- так оно и есть!
   Толик давится бутербродом, Погремушка взмахивает крыльями, опрокидывает бутылку и ловит ее на лету, я смеюсь до слез, а девушка Рубанка просто сияет от счастья. А он сам, видя, как багровеет Еж, добавляет:
   -- Здесь ведь таких нет, мужики, ведь так? Мы все ого-го! Выпьем за нас! Наливай, Толян! Все хорошо, Ежище, мы тебя уважаем! Тебе не везло с бабами, но ты -- хороший мужик!
   Все кивают и снова пьют. Потом Погремушка начинает читать стихи, которые, по его словам, не совсем понятны, так как они -- словесные формулы, объясняющее суть мира.
   Еж снова с ним спорит и говорит, что стихи никак не могут выразить сути, потому что в них есть только слова, другое дело -- песни, синтез музыки и стихов. У него, Ежа, вообще есть уникальный проект -- песни, программирующие реальность. Так что Погремушка со своими стихами-формулами просто позапрошлый век! Погремушка кипятится, спор накаляется, и Рубанок, чтобы успокоить компанию, предлагает еще выпить. Машинально выливаю в себя водку, беру с тарелки последний бутерброд с сыром, снимаю прилипший к маслу волос Погремушки. Ем.
   -- Ребята, а я ведь когда-то тоже таким был, -- слышится рядом голос Рубанка. -- Я на филфаке учился! Да, даже кое-что помню: окс-ю-юморон! Сочетание несочетаемого!
   Я слышу, как смеются девушка Рубанка, Толик, Погремушка и даже Еж. Смотрю на оставшийся в руке кусок бутерброда и чувствую, что внутри что-то медленно, но верно поднимается вверх.
   Я встаю и хочу идти как можно быстрее, но ноги не слушаются, я несколько раз спотыкаюсь, меня кто-то поддерживает (Толик? Еж?), и я таки добираюсь до туалета. Черт, немного мимо. И свитер испачкала. Я встаю и прислоняюсь к раковине. Открываю кран, умываюсь, начинаю замывать пятно. Тру-тру-тру... Чувствую на себе чей-то взгляд или что-то похожее на взгляд -- какой-то интерес, что ли. Поднимаю взгляд: из зеркала пустыми глазами смотрит лицо с прилипшими ко лбу прядями мокрых волос. Я смотрю на это лицо как на лицо покупателя в ларьке -- совершенно чужое. Сейчас оно постучит...
   -- Все нормально?
   В дверях стоит Толик.
   -- Я д-домой!
   -- Мы тебе на кухне постелим!
   -- Н-нет. -- Я мотаю головой. -- Д-домой!
   -- Люд, ты не стесняйся, все свои! -- кричит из комнаты Рубанок.
   -- Н-нет! Я с-сама пойду...
   -- Да я отведу тебя, подожди! Где твое пальто?
   -- Д-до свидания, ребята. Рада б-была всех вас видеть. Приятно п-познакомиться, -- говорю я девушке Рубанка, хотя не помню, как ее зовут.
   И падая на кровать -- дома, дома, -- я говорю Вере:
   -- Скажи мне завтра, что я дрянь... п-пожалуйста...
  
   -- Вот дрянь, а!
   -- Ы-ы-ы!
   -- Ты будешь вставать или нет? Твой будильник полдома поднял! -- Вера колошматит меня что есть силы.
   Я еле разлепила глаза. Голова жутко болела. Поднявшись с кровати, я побрела в ванную, умываться.
   О нет, сегодня еще хуже...
   Я пью кофе, стараясь не думать о том, что произошло. Очередной пьяный вечер. Ну, бывает. Пора на работу.
   Выхожу из дому, еще не рассвело, бреду, путаюсь ногами в полах пальто. Ночью подморозило. Под ногами потрескивает лед.
   Я понимаю, что когда-нибудь стекло так же треснет, и мое место в этом мире навсегда займет существо с пустыми глазами. Стекло стало совсем тонким. И быть может, это последняя мысль в моей голове, потому что перед смертью в самый последний момент все-таки осознаешь, что умираешь.
   -- Не сегодня, -- шепчу я, -- пожалуйста, не сегодня.
   И я стараюсь идти быстрее, и страшно радуюсь, отперев ларек и включив радио. И я танцую, танцую, хотя сегодня точно уверена, что тот сгорбленный мужик смотрит на меня. Плевать.
   Я ухожу от этой черты, я ухожу и больше никогда к ней не подойду.
   Я не хочу за темное зеркало в старой ванной комнате, где пахнет мочой и водятся пауки.
  
   Перед Новым годом Толик куда-то пропал. Долго не звонил и не писал, я даже начала беспокоиться. Старый Хер поехал на рынок и привез целую гору нового товара. Обычно, когда я начинаю разбирать привезенное им барахло, мое лицо приобретает выражение тихого отчаяния. Как мне это продавать? Как? Китайские игрушки в виде непонятных животных, убогие статуэтки, заколки, которые разваливаются в руках, и резинки, которые, стоит их растянуть, больше не возвращаются в исходное положение.
   -- Люда, там, в сумке, бугиди вазьми!
   -- Что?
   -- А ты не знаешь? Бугиди-- на волосы вертеть!
   Достаю со дна упаковку бигудей. Пишу в накладной: "будиги" и ставлю рядом цену.
   На дне сумки с товаром лежит апофеоз всего этого богатства -- пятьдесят (о боже!) идиотских пластиковых палочек со звездами на конце.
   -- Эт валшебный палачка -- самый хадавой товар! -- говорит Старый Хер и достает это чудо техники из сумки. -- Нажимаэшь на кнопачку -- светится! Красата! -- Он тычет светящейся звездой мне прямо в лицо.
   -- Я взял пятьдэсят таких, и еще в другой сумке...
   В другой сумке оказалось еще двадцать палочек со Спанч-Бобом на конце.
   Капец. Я буду их продавать до конца жизни. И даже в аду.
   Мне кажется, во всем мире нет ни одного человека, которому бы понадобилась светящаяся палка со Спанч-Бобом. Предлагаю:
   -- А давайте эти поставим по тридцать?
   -- Пачэму тридцать? Пятьдэсят!
   Выгружаю свое проклятие в коробку, вешаю образцы на витрину, подписываю ценник. Волшебство начинается!
   Когда шеф уезжает, появляется Сашка. Синий от холода, но довольный.
   -- Я тут вроде другую работку себе подыскал. Может, устроюсь грузчиком на рыбзавод.
   Наливаю ему чай и достаю сникерс из коробки:
   -- Жуй!
   -- Ой, не надо, Люд, в прошлый раз как-то мне нехорошо было... Полдня просидел у Ивановны.
   -- А мне нормально. Возьми там из ящика снизу соленую соломку. От нее точно ничего не будет.
   -- Спасибо.
   Наливаю Сашке кипятка в кружку, кладу пакетик. Он прихлебывает и улыбается. Сашка милый. Пожалуй, если б не какое-то совсем уж дураковатое простодушие, его можно было б назвать симпатичным. Глаза у него очень синие и ясные. Может, у Ирки тоже были такие же, но водка вымыла этот цвет до какой-то убогой голубоватости.
   -- Как твое семейство?
   -- Ленка-то? Грызет меня. Говорит: "Дура я, связалась с малолеткой". А мне-то уже двадцать три! Ничего, вот оформят меня на работу, скажу ей, будет подарок на Новый год.
   -- Маринке-то что-нибудь брать будешь? Кукла-то все лежит...
   -- На куклу денег пока нет, но... надо чем-то побаловать. Давай я ей эту... волшебную палочку возьму... пусть пока поиграет, а там как расчет здесь получу, то за куклой забегу. Ага, давай мне с этим... с человечком... Ух ты, она еще и светится, прикольно!
   Аллилуйя! Возможно, я таки их распродам до второго пришествия!
   -- Отличный подарок, -- говорю я ему. -- Исполняет желания.
   -- Вот и отлично. Парня твоего видел недавно. В круглосуточном магазинчике -- вон в тех дворах...
   -- Водку, наверно, брал. С него станется.
   -- Не знаю. Ладно, побегу, может, что и продам сегодня.
   Сашка, да благословит тебя Великая Торговая Удача, святой ты человек!
  
   Вера весь вечер сидит в скайпе. Мне даже как-то обидно.
   Она говорит по-английски, а значит, я почти ничего не понимаю. Хотя я не очень-то хочу слушать. Не потому, что подслушивать плохо, а просто потому, что мне это неприятно. Неприятно и все тут, не знаю почему.
   Я смотрю мелодраму, которая мне уже начинает не нравиться. Я всегда смотрю где-то три четверти фильма. Пока у героев все плохо, они страдают, им можно сопереживать и даже находить что-то общее с собой -- хотя на самом деле этого общего почти нет, -- но как только у них начинает налаживаться жизнь, я закрываю окно и запускаю другое кино.
   Иногда -- когда актеры играют не так плохо, как обычно -- я даже капаю слезами на клавиатуру. Но когда на часах показывает 23.30, я выключаю компьютер и иду спать. Вера часто ложится раньше меня, хотя до сих пор она любила засиживаться в Интернете заполночь. В комнате накурено, хоть топор вешай. Но мне это даже нравится. Горько дышать, но это подтверждает, что Вера здесь.
   О ее собеседнике я знаю мало. Он англичанин. Чистокровный англичанин. Художник. Кудлатый и бородатый. Ему за сорок, живет где-то в провинции, в частном доме, рисует комиксы. Вера рассказывала, что он много лет работал в каком-то унылом офисе и развлекался тем, что в свободные минутки придумывал и рисовал на желтых стикерах вымышленных животных, разных непонятных чебурашек и зубастиков, которым придумывал названия и повадки, а потом и среду обитания. А однажды увидел, что этими стикерами залеплена вся стена его комнаты, и подумал: "А о чем они разговаривают между собой, когда меня нет?" И стал рисовать комиксы.
   Теперь он зарабатывает на жизнь этим. Эксплуатирует несчастных зверей, о которых никто не замолвит словечко в общество защиты вымышленных животных.
   Сегодня, когда я захожу в комнату, Вера не спит.
   -- Знаешь, сегодня я сказала Фрэнку... что-то в своем стиле... очень злое...
   Вопросительно смотрю на нее.
   -- Он так смеялся, так добродушно, как будто я смешно пошутила.
   -- Может, он не понял, что это была не шутка?
   -- А может, это и была шутка?
   Вера смотрит на меня, в глаза ее, цвета крепкого чая, кажется, добавили сахар.
   -- Если только вся жизнь -- шутка, -- говорю я, забираясь под одеяло. -- И смерть тоже.
   -- Жизнь -- это... а что, забавно было бы сделать такую жвачку с фантиками "Жизнь -- это...". Прибыли были бы...
   -- Деньгоголик. Я бы сказала, что жизнь -- это тоска.
   -- Не хочешь уйти из ларька?
   -- Нет, пока мне и в нем хорошо.
   -- Что-то не видно, -- Вера качает головой. Видела бы она себя со стороны. Училка!
   -- Смотри внимательней.
   -- Ну, твое дело. Давай спать. Спокойной ночи!
   -- А раньше последнее слово в перепалках было за тобой!
   -- Я просто устала. Голова болит.
   -- Может, стоит меньше курить в комнате?
   -- Стоит. Я попробую бросить.
   -- Отлично. Я что-то не хочу спать. Пойду что-нибудь съем.
   Я бреду на кухню. И сижу там долго-долго, почти до утра. Мне плевать, что на работе я буду валиться с ног и обсчитывать то покупателей, то себя.
   Я заполняю анкету на сайте знакомств. Правда, мне придется ограничиться русским, по-английски я не говорю, но что поделаешь.
  
   Да, чудеса случаются.
   Особенно под Новый год. Волшебные палочки продавались! Даже со Спанч-Бобом расходились на удивление неплохо, как оказалось, его слава достигла здешних мест. А может, он был просто желтый и веселый, и этого было достаточно.
   -- Какую же взять для моего Сережки? -- спрашивала продавщица из колбасного. -- Со звездой или с этим человечком?
   -- Берите со звездой, с человечком ему уже Ивановна взяла!
   -- Ох, -- женщина вздохнула. -- Ивановна... Как она меня задолбала уже... Не оторвать ее от Сережки. Он уже на Колю отзывается... Хоть из города уезжай... Давайте со звездой, что ли...
   Я нажимаю на кнопочку:
   -- Видите, вот тут нажимаем, и она светится. -- Но лицо у женщины такое потухшее, что я понимаю, что эта дурацкая палочка вряд ли ей поможет.
   Вечером пожаловали психи.
   Им в честь праздников отвалили аж по пятисотенной. Выстроились они аккуратной очередью -- человек десять -- и все одно и то же:
   -- Это! -- и в палочку тычут.
   Я объясняю, куда жать и что делать, а они аж светятся сами. Ну а потом давай палочками махать, смеются, бегают вокруг ларька. Лица, конечно, совсем не ангельские, отсутствие разума-то ой как видать... Хотя, может, какой-нибудь бог потихоньку рисовал вот таких "ангелочков" -- и клеил стикеры на стену... А потом решил: чего ж добру-то пропадать?
   Снег валит, я почти ничего не вижу за стеклом ларька, кроме изредка вспыхивающих звезд от волшебных палочек... У меня слипаются глаза... Нельзя спать, уже вечер, скоро придет Старый Хер за выручкой... Придет и постучит... А я могу и не услышать, я крепко сплю... Нельзя спать... Я же еду в электричке, колеса стучат и стучат, и мне так хорошо, хотя я еду сама не знаю куда. Все равно нельзя спать, а то проеду еще... Краем глаза я вижу, что напротив меня сидит мужчина, я не могу его рассмотреть, но почему-то чувствую на себе его взгляд, он словно видит меня насквозь, словно я -- не человек из плоти и крови, а полупрозрачный призрак. И это меня ужасно смущает -- что он меня видит, а его нет, в конце концов, это нечестно, я стараюсь ухватить его образ, но глаза у него такие черные, такие сильные, что я никак не могу пробиться в него, никак, но чувствую, что он улыбается, ощущая свою власть надо мной...
   -- Люд, ты откроешь мнэ или нэт?
   Я чуть не сваливаюсь со стула. Все-таки заснула.
   Открываю дверь, виновато выслушиваю ворчание Фихерата.
   -- Спишь и ничего не слишь! А если покупатель? Устал, что ль?
   Я пожимаю плачами, что значит: сама не знаю, что на меня нашло, уж вы простите.
   -- Вот ты хароший дэвушка, Люд, но такой сонный... Всигда сонный! Нэльзя такой быть: пакупатель не будет, дэнег не будит, мущщин тоже не будит! Надо быть шюстрый, тогда все будит, всё! У нас в семье три ларька, три! И все успеваем! Шюстрый! Держи, к празднику тебе канфэт! Я пабэжал, еще в другом мэсте надо выручку принять! А ты не спи, тебе еще полчаса, потом закроэшь, и -- на праздники!
   Вот ведь гад, думала, хоть отпустит пораньше. Сон уже не шел. Покупатели тоже.
   Впрочем, еще одного Спанч-Боба удалось втюхать какому-то мужику, который просто хотел разменять тысячу.
  
   Новый год я встречала с мамой. Мы просто договорились не поднимать трудные темы, поэтому сидели и молчали.
   -- Почему ни ты, ни твой отец никогда не объясняете своих поступков? -- наконец спросила мама.
   -- Может, мы сами не знаем их причины, -- ответила я.
   Или мы просто не совершаем никаких поступков, нами совершают поступки какие-то другие силы -- вне нас?
  
   Я знала, что он будет провожать до дома другую девушку и что она, эта девушка, совершенно не любит его, что все время высмеивает его, я сама слышала, как она потешалась над его внешним видом, я стояла рядом с ней и ее подругой, когда они разговаривали, я все слышала. И тогда в тот день я увидела, что он оставил на парте шарф, свой длинный, серый с черным, шарф. И не знаю, что нашло на меня, я схватила его и бросилась вслед за ним, я помчалась вниз, в холл, по крутой лестнице со второго этажа, я налетала на преподавателей и студентов, сбивая их с ног, я кричала:
   -- Стой, подожди! -- размахивая шарфом, как флагом.
   А когда настигла его внизу, то просто протянула эту забытую вещь, задыхаясь и лепеча:
   -- Вот... ты забыл...
   -- Спасибо. Но это не мое. Он там еще до нашей пары лежал. Сдай на вахту.
   И все, кто был в холле в этот момент, таращились на меня, и он, и та девушка, с которой он потом ушел, и все мои однокурсницы, и мне было так стыдно и противно, как никогда в жизни. Я стояла с непонятно чьим шарфом руках, и не знала, куда его девать.
   Покупатели не раз обзывали меня тупицей и тормозом, материли на чем свет стоит, но никогда я не читала в их глазах такой презрительной насмешки. Нет, никто не смеялся, но хватило и одной ухмылки той толстомордой девахи, которая тогда пела песню про еврея.
   Я две сессии сдала, а потом -- ушла.
   Все забыли, а я нет. Я каждый день его видела, уже не с той девушкой, а с какой-то другой, вообще с другой специальности, он как-то быстро сообразил, что та его действительно не любит, и нашел другую.
   Про меня даже не подумал.
   Не могла я этого видеть. Говорят: помогает время. Но время проходило сквозь меня, как через дуршлаг.
   Но как такое маме расскажешь?
   Я вот историю отца даже знать не хочу, там, наверно, тоже что-то такое, чего никто не поймет.
  
   А потом ударили холода. И выяснилось, что до этого вообще была не зима.
   Стало как-то на самом деле не очень хорошо.
   Ирка прилепила к стеклу бумажку с надписью "Укутай колу!"
   Это значило: уходя, Люда, не забудь аккуратно накрыть банки с колой своей синтепоновой жилеткой. А иначе -- бум, большой бум -- банки разорвет от холода, что бывало уже не раз. Впрочем, самое худшее уже случилось: лопнула бутылка одеколона "Саша": и это был один из самых ужасных дней за всю мою здешнюю карьеру. Нестерпимо болела голова, и я даже опасалась, что уйду в те заповедные края, где гуляют психи, размахивая волшебными палочками.
   Но и этот день я как-то пережила.
   Полный пэ пришел, когда я потеряла варежки. Купить новые было проще простого -- на станции одна бабка торговала неплохим самовязом -- но я почему-то уперлась.
   -- Ну чего ты мучаешься, дура? -- сердито ворчала Вера. -- Перед кем выпендриваешься?
   -- Просто так, -- пожимала я плечами. -- Накатило. -- Я уже не злилась на Веру, как-то вся злость на людей и мир отступила, как будто испугавшись холода, заперлась в моем сердце и решительно настроилась никуда не выходить.
   -- Блин, несносная ж ты личность...
   Корчу смиренническую гримасу.
   -- Да уж, -- покачала головой Вера. -- Бог всех испытывает. Одним дает бедность, другим -- богатство, третьим -- какие-нибудь болячки, а четвертым -- просто поганый характер, и последнее испытание в чем-то гораздо сложнее прочих. По крайней мере я не встречала тех, кто его прошел.
   -- Думаешь, я кого-нибудь убью в итоге?
   Вера улыбнулась и лукаво подняла бровь:
   -- Вряд ли. Но на понт тебя брать не стану -- а то мало ли...
   -- Ничего, я от тебя передачек в тюрьме ждать не стану. Можешь спокойно в Англию уезжать.
   -- Люд, да брось. -- Она пытается меня утешить. -- Неясно еще ничего. Что ты так взъелась?
   -- Прости. Пойду я.
   -- Я, может, никуда и не уеду.
   -- Да уж лучше уедь. Будь счастлива и все такое. Может, если ты из-за моей спины не будешь высовываться, когда я в скайпе сижу, так и меня кто-нибудь куда-нибудь позовет. А так -- все только тебя зовут!
   -- Ох, боже, дался тебе этот дурак! Забудь ты.
   -- У меня память, как выключатель у нас в туалете: или не включить, или не выключить.
   Трудно забыть. Почему когда Вера решила поиграть со Вселенной -- ей, пожалуйста, девяносто кэгэ счастья да еще с бородой -- а как я, так мне -- какой-то дурак, который, увидев из-за моей спины проходившую по комнате Веру, стал допытываться, кто она такая и свободна ли, так что мне еле-еле удалость перевести разговор в другое русло.
   Мало того, потом он мне еще дважды писал и все спрашивал о ней. Это как если бы я, сидя в крещенскую ночь перед зеркалом, загадала "суженый, ряженый, приди ко мне водку пить" (или что там?), а из зеркала бы выглянула чья-то физия и спросила: "Слы, а Вера где?"
   На всех Веры не хватает, дорогой мой, дефицит это. Шиш тебе, а не Веру.
   Ну и после мне на том сайте тоже какие-то дураки писали.
  
   На металлических жалюзи, которыми мы закрываем на ночь витрину, намерз лед. Я попыталась открыть одну из витрин, но ничего не вышло. Потянула изо всей дурацкой мочи, и жалюзи распалось на отдельные пластины. Пришлось оставить витрину в таком виде до вечера, остальные додумалась растопить, полив подогретой водой. Провозилась все утро, но так даже веселее. Согрелась и без танцев.
   Днем сбегала к колонке за водой, мороз пробирал немного, но ничего, терпимо. Нормально и без варежек, я крута, хуле.
   Но когда я уже стояла у двери ларька, руку вдруг ужасно свело, скрючило пальцы так, что я не удержала ключ и он выпал прямо в снег. Пришлось шарить в снегу, пальцы не хотели разгибаться, ужасная, ужасная боль, даже слезы показались на глазах, но тут же замерзли. Наконец-то я как-то подцепила ключ, кое-как воткнула его в замок и, надавив на него всем телом, открыла-таки дверь. И тут же, сев перед печкой, долго держала у теплого ее рта эти странные чужие руки, которые меня совсем не слушались, так что я не удивилась бы, если б они схватили меня за горло и стали душить.
   В окошко постучали.
   Это был Рубанок. Я никогда не подаю вида, что знаю покупателя, если он не здоровается сам.
   Рубанок меня не узнал, даже не заметил.
   -- Два черных Петра. Черных, как моя жизнь.
   Он был неудачно выбрит: если б я подозревала, что его руки грешат выходками вроде только что учиненной моими, я бы решила, что они его сегодня утром пытались зарезать или хотя бы сильно изуродовать.
   Рубанок закурил, пробормотал в пустоту: "Я верен принципам филфака!" и ушел. Наверно, какие-то проблемы. Толику мне, что ли, позвонить?
   Ближе к вечеру пожаловал Сашка. Постучал в окно огромной ручищей в вязаной рукавице -- Ленка на Новый год подарила.
   -- Открой, хозяйка, я тебе улов принес!
   Открываю окошко, Сашка протягивает мне завернутую в промасленную бумагу рыбину.
   -- Бери, скумбрия горячего копчения.
   На заводе, где уже месяц трудится Сашка, бригадир убежден, что воровство можно остановить только одним способом -- легализовав его, то есть раздавая работникам иногда немного рыбы. Расчет верный, потому что копченая рыба -- вещь, конечно, вкусная, но не на каждый день. Приестся со временем так, что и воровать не захочется.
   -- Ленка моя ворчит: надоела ей уже эта рыба. Говорит, что и я сам уже насквозь рыбой провонял. Бери, угощайся, по старой дружбе.
   -- Спасибо, Саш! Я тебе только сникерс предложить могу.
   -- Нет, спасибо, побегу я.
   -- Не зайдешь на чай?
   -- Дома мои ждут. Маринка, кстати, куклу китайскую раскурочила. Не поет больше.
   -- На следующей неделе шеф зайцев обещал завезти, офигенные зайцы: пляшут и ушами машут, мы с Иркой животики надорвали. Могу отложить.
   -- Отложи, но не обещаю, что возьму, хочу с зарплаты начать откладывать. На отпуск. Летом к морю хочу своих вывезти. Ну, до скорого.
   Старый Хер долго ворчал на меня из-за жалюзи. Разбирали их вместе и аккуратно доставали по пластинкам.
   Вот так мороз и глупость ломают железо.
  
   Толик появился сам. Так я ему и не позвонила.
   Постучал в окно. Потом всунул в него несколько свернутых в трубочку листов.
   -- Держи, я тут стихов тебе принес. Погремушкиных и еще... в Инете нарыл. Ты вроде как поэзию любишь.
   -- Не без этого. Зайдешь или как?
   -- Не знаю.
   -- Чего ты не знаешь, заходи, чай недавно вскипятила, давай!
   Я была ему рада. И мне было стыдно, что я давно не звонила ему, а он вот так пришел -- не с пустыми руками, и не упрекает меня ни в чем. И я старалась быть приветливой, какой бывала редко. Я спросила его, как дела и то да се. А он почему-то сказал:
   -- Я у тебя книги брал, еще в прошлом году. Извини, что еще не вернул. На следующей неделе принесу. Сегодня я без рюкзака, а в руках не хотел нести: снег.
   -- Да ладно. Я про них забыла уже.
   -- Я как-то мало стал читать.
   -- Я тоже. Раньше что-то из дому с собой брала, но потом как-то... вытеснила пресса литературу высокую... хотя, знаешь, тут такое поле создается... вот вроде бы сгущение попсы и чернухи, а так иной раз бывает на душе... -- Я улыбаюсь, -- странно...
   Он изучает заголовки газет, разложенных на прилавке. Я слежу за его взглядом:
   -- Обещают повышение тарифов на ЖКХ... Артистке оперетты отрезали ногу...
   А он вдруг резко начинает смотреть в другую сторону, на журнал "Вяжем сами", и говорит:
   -- Мы должны расстаться.
   -- А...
   Я хочу спросить: "А разве мы встречались?", но не решаюсь -- как-то неловко.
   -- Понимаешь, -- продолжает он, -- я влюбился.
   -- А... -- снова говорю я.
   -- Ты ее знаешь... Наташу... она с нами была... помнишь, когда пили у Ежа...
   -- А!
   -- Она продавщицей работает... как ты... только в магазинчике... там, во дворах... Мы с ней уже почти месяц, и... -- Он вдруг перешел с извиняющегося тона на решительный: -- мы счастливы. Я никогда не думал, что... Она очень светлая...
   -- Продавщица из круглосуточного? Крашеная брюнетка со скорпионом в носу?
   Он принимает мое искреннее изумление за ревность:
   -- Вот уж не ожидал от тебя такого!
   Он сердито смотрит на меня и краснеет. Снег в его волосах растаял, они мокрые и смешные. По его носу стекает капелька воды, он смахивает ее рукой, вздыхает, берет в коробке сникерс, разрывает обертку и надкусывает его.
   -- По пальцу молотком тяпнул? -- Я киваю на его руку: на большом пальце часть ногтя почернела.
   -- А? Да.
   -- Не жри ты этот сникерс, ему сто лет в обед! -- Я вырываю у него шоколадку. -- Вот, -- нагибаюсь и лезу в ящик, -- соленая соломка. Вещь!
   -- Да мне нравится сникерс этот. Я бы у тебя взял их все. Просроченные которые.
   -- Бери! Избавь меня от них. У тебя пакета с собой нет?
   Он качает головой, я достаю пакет, ссыпаю туда сникерсы и, вручая ему, говорю:
   -- Спасибо.
   -- Тебе, -- он берет пакет. -- Ты -- просто супер!
   -- Еще бы! Отпускаю такого мужчину -- и даже не с пустыми руками!
   В окошко стучат, покупатель оказывается доставучий. Когда я наконец-то освобождаюсь, вижу, что Толик уже ушел, дверь-то я не запирала. Ну и Бог с ним!
   Ставлю кипятильник. Снова стучат в окно. Снова что-то продаю. Вода бьет ключом. Выключаю, пью чай. Разворачиваю принесенные Толиком листы, читаю:
   Если б у меня был дом,
   Одно-единственно слово,
   Я бы не написал
   Ни одного стиха,
   Не слонялся бы от слова к слову,
   Как от любовницы к любовнице,
   Никого не любя.
   Но я --
   Бездомный (лучший!) поэт --
   Евгений Погремушка.
   Вот чудило-то! Я смеюсь так, что разливаю чай на газеты, злюсь на себя, убираю мокрую прессу, потом утираю слезы и думаю, что, возможно, я войду в историю, оставив воспоминания о том, как я пьянствовала с гением мировой литературы.
   Только он не прав. Слов куда больше, чем поэтов. И среди слов куда более распространена неразделенная любовь к людям.
  
   Я люблю выходные, просыпаюсь обычно рано -- привычка. Вера спит почти всегда до обеда, так как по ночам сидит в Интернете.
   Сегодня я иду в церковь на службу.
   Приближается весна, на улице ужасно зябко, словно ты в тяжелом пальто упал в холодную воду -- выбрался, но вся твоя одежда и, кажется, ты сам просто пропитаны липким холодом. Как ни одевайся -- не спасешься от этой всепроникающей тоски, которая пересчитывает твои позвонки своими ледяными пальцами.
   Мне нравится приходить иногда в маленькую церковь, которая здесь недалеко, в пригороде, располагается. Всего пару остановок. По идее, в церковь ходят те же люди, что и в мой ларек. Но я ни разу не узнала кого-либо из клиентов. У меня не очень хорошая память на лица. А быть может, лица молящихся отличаются от лиц покупателей. Не знаю.
   Здесь тепло, некоторые даже снимают пальто и, свернув валиком, кладут их на лавки. Священник, высокий, серьезный, с длинной русой бородой, кажется мне почему-то легким и сухим, как будто человеком, сделанным из бумаги. Кажется, поднеси к нему спичку -- он вспыхнет и сгорит сию же секунду веселым и ясным пламенем.
   Он говорит проповедь, которую трудно слушать, потому что его тихие слова все очень похожи друг на дружку. Эти слова не ссорятся, не смеются, не кричат и не плачут. Они просто идут друг за другом, след в след, и каждый может пойти за ними.
   А потом священник говорит о том, что сегодня в честь воскресного дня у них, здесь недалеко в небольшом прихрамовом домике, по традиции обед для всех желающих. Сейчас Великий пост, но, ввиду нашей немощи, говорит батюшка, иногда позволительны такие скромные посиделки. Я уже была однажды на таком обеде -- люди приносили еду из дома, грели чай, несколько детей, занимающихся в музыкальной школе, пели и играли на стареньком пианино. И в этот раз я снова решаюсь пойти на этот обед, есть неизвестно кем приготовленную еду в непонятно чьем обществе -- просто потому что мне не хочется идти домой.
   Мне удается примоститься с краю стола, женщина в длинной юбке и повязанном назад черном платке, видимо, здешняя распорядительница, дает мне пластиковый стаканчик с чаем, а потом другая сидящая рядом женщина протягивает тарталетку с салатом. Это какой-то странный постный оливье с рыбными консервами, заправленный постным майонозем. Люди потихоньку рассаживаются кто где, разговаривают, все друг друга знают. Та же женщина-распорядительница подводит к моему столу очень полную девочку, одетую в старую заношенную одежду. Девочка довольно резво для своей комплекции забирается на лавку. Ее лицо прямо напротив моего -- но в нем ничего не разглядеть, в эти глаза-щелочки мой взгляд не проникает. Ей тоже дают стаканчик с чаем, а за тарталеткой она тянется сама. Но не берет ее, а просто немного подвигает тарелку к себе, так чтобы можно было доставать еду, не вытягивая руки. Только потом берет тарталетку и надкусывает. На ее лице можно прочесть что-то вроде удовольствия. Она делает глоток чая -- да, так и есть, это истинное удовольствие. Кто-то из детишек открывает пианино и начинает, спотыкаясь, играть собачий вальс. Девочка напротив расплывается в улыбке -- это уже блаженство. Она пытается кивать в такт музыке и берет следующую тарталетку. Он ест их одну за другой -- ест, улыбается и раскачивается в такт музыке. На восьмой тарталетке детей отгоняют от пианино, а на девятой к нашему столу подходит женщина в платке и отодвигает от девочки тарелку.
   -- Хватит, -- твердо говорит она. -- Пора домой.
   Девочка хнычет, но распорядительница стаскивает ее с лавки, что стоит ей немалых усилий. Я замечаю, что сидевшая рядом с девочкой женщина украдкой запихивает ей в карман несколько конфет.
   Когда распорядительница и девочка скрываются за дверью, эта женщина говорит:
   -- Больная она, бедняжка. Отстает в развитии. Кормится по людям.
   -- Ну, по ней судя, народ у нас щедрый, -- шутит кто-то, но смеяться всем как-то неловко.
   -- Любит она покушать, -- продолжает женщина. -- Ну и пусть. Слава Господу, что насыщает это чадо!
   Дети снова добираются до пианино, кто-то пытается сыграть лунную сонату, но в стройную мелодию то и дело вламываются посторонние ноты -- то самые высокие, то самые низкие, видно, какой-то озорник мешает музыкально-одаренному ребенку играть.
   Я ухожу, зачем-то съев еще две тарталетки.
   Дома меня встречает запах печенья, настоящего, домашнего, вкусного. А меня даже подташнивает от церковной пищи.
   Вера выходит из кухни в коридор:
   -- Помнишь, ты хотела песочного печенья? Пару месяцев назад...
   -- Да... А ты... вспомнила? -- Сердце вдруг начинает стучать-стучать, слезы кулачками молотят в глаза, и я втягиваю воздух со свистом и говорю: -- Тебе визу дали, да?
   И улыбаюсь, потому что я немножко горда собой -- я научилась видеть, когда человек собирается сказать мне что-то такое. Что, по его мысли, должно меня убить.
   Я раздеваюсь и иду есть печенье с чаем. Я прогоняю слезы внутрь, я улыбаюсь. И говорю:
   -- Я сегодня поняла, что самое уродливое в мире.
   Вера с интересом смотрит на меня.
   -- Счастье, -- говорю я. -- Но к тебе это не относится. Ты же веришь в подвохи, да?
   Она кивает:
   -- В подвохи. В коварство судьбы. Но сейчас... -- Но больше у нее ничего не получается сказать. -- Верю, -- повторяет она, -- и исповедую...
  
   Она оставила меня. Оставила одну в квартире, заплатив на месяц вперед. Да, у меня есть месяц, чтобы разобраться, что делать: уехать отсюда или найти новую соседку.
   Она оставила меня, я ее проводила на поезд, потому что у нас здесь нет аэропорта. Мы прощались чинно-благородно, она говорила мне воодушевляющие слова, обещала писать, звонить и прочее. Я отвечала, что буду скучать, ждать писем с подробностями ее новой жизни. А внутри нарастал вой, словно пожарная сигнализация: "Не уходи, не уходи, не уходи-и-и-и!" И мне хотелось бежать за поездом, реветь, орать, выть -- но я не сделала ничего этого. Даже когда она уехала. Я ходила на работу, готовила еду, сидела в Интернете, вяло переписываясь с посетителями сайтов знакомств.
   А вчера вот зашел Толик. Отдать книги. Пытался починить нам унитаз. И залил всю квартиру водой. Толик это типа мой парень.
   Ой, я повторяюсь. И да, Толик не мой парень уже, верно. Как это я забыла?
   А сегодня я разрыдалась. Ревела, как дура, на автобусной остановке, и люди смотрели на меня как на больную.
   И еще цыганке дала сигарету. И сама курила.
   Ты слышишь меня, человек за стеной, я курила и дала сигарету беременной женщине!
   Я прижимаюсь к стене и пытаюсь вспомнить его, человека за стеной, но другой образ -- того, кто все про меня знает и видит насквозь, -- постоянно заслоняет его, мучает своим насмешливым взглядом, так что мне становится совсем плохо, изнутри поднимается жар, и я утыкаюсь лицом в подушку, как будто падаю в снег.
  
   Весна сделала свое дело -- я заболела.
   С утра меня начал бить озноб, руки были ледяными, а лицо горело. Я прижимала ладони ко лбу -- но никакого теплообмена не происходило.
   Я и холодна, и горяча, я принадлежу двум стихиям. И волны морские ударяют в каменную стену, но она будет стоять еще долго, долго...
   Я включаю печку, хотя уже тепло, можно обойтись без нее. Но я сижу на полу возле ее крошечного зева и хочу стать маленькой-маленькой, чтобы поток теплого воздуха подхватил меня и унес к небу. Но разве небо -- это не холодная вода, в которой плавает раскаленное солнце?
   Я закрываю глаза, кто-то стучит, я поднимаюсь:
   -- Дайте мне, пожалуйста, "Лизу"!
   Лиза, не улетай, побудь со мной еще немного, Лиза!
   Нет, я хочу улететь, никто меня не удержит. Хотя разве меня кто-то держит -- у меня же нет никого. Никого? Никого нет, хорошо-то как. Сиди себе тихонечко у печки... Тишина. Ти-ши... нет, стучат.
   Опять стучат. Вскакиваю, ударившись головой о прилавок.
   -- Можно "Лизу"!
   -- "Лизы" нет!
   -- Как же, вот же она лежит!
   О Боже! Я же ее только что продала! Но как же?
   -- Простите, не заметила! Вот, пожалуйста!
   Да, в коробочке с деньгами все та же мелочь, что и с утра, -- никто "Лизу" не покупал. Приснилось. Болит ударенная макушка. Голова пустая, но ее все равно жалко...
   Опять стук. Это шеф:
   -- Люд, аткрой, привез сигареты...
   Впускаю его. Начинаю сортировать принесенные им блоки и путаю "ЛМ" и "ЛД".
   -- Ну ты даёш, Люд! Да ты савсэм бальной! Какой у тебя вид нэздаровый! Слюш, звани Ирк, пусть она придет и тебя заменит! А так работат нэльзя, так ты мне нэправильна считат бушь -- всю тарговлю спортишь!
   -- Хорошо, я позвоню Ире.
   Шеф уходит, я долго ищу телефон: в карманах, в сумке, наконец нахожу на полу, рядом с печкой. Ах да, я Вере смс набирала. Не до этого сейчас. Набираю Ирку. Она берет трубку после долгой паузы, в течение которой я успеваю утонуть в гудках.
   -- Привет! -- говорит она. -- Как дела?
   -- Ир, я заболела, -- говорю я и дивлюсь своему лепету. -- Смени меня, пожалуйста.
   -- Люд, да я сейчас далеко отсюда... в центре, в гостях у друзей... я не могу вот так сразу...
   -- Но... выйди завтра за меня на работу, -- говоря я как-то совсем робко. -- Пожалуйста, Ир. Мне плохо.
   -- Хорошо, я вечером у тебя приму ключ. Дождись меня, я приеду. Может, не к восьми ровно, может, к полдевятому. Как удастся вырваться отсюда. Ты не переживай, все будет зашибись! Дождись меня сегодня, а завтра -- хворай, лечись, делай, что хошь! Только завтра. В общем, жди меня к полдевятому.
   -- Хорошо, Ир.
   Я снова опускаюсь на пол. Закрываю глаза, в них как будто песок. Только где же море? Моря нет, нет слез. Только пустыня...
   Стучат, снова стучат.
   И снова стучат.
   Стучат.
   Это поезд, моя жизнь, едет -- и я знаю куда. В лес, где растут кресты.
   -- Девушка, впустите меня, пожалуйста!
   -- Что?
   -- Впустите меня, я из табачной компании. Я должен посмотреть, что из нашего ассортимента вы продаете.
   -- А, хорошо.
   Я открываю дверь. Наверно, надо было бы позвонить шефу. Он ничего мне про это не говорил.
   Высокий красивый парень деловито пересчитывает пачки сигарет. Записывает все в какую-то ведомость. На нем костюм, белая рубашка. Давно не видела людей, в которых есть что-то белое.
   -- Девушка, у вас телефон звонит, возьмите трубку.
   -- Люда, придёт парэн ат сигарэтн кампании, впусти. Пусть пасчитаэт сигарэт.
   -- Хорошо. Ира сегодня вечером приедет за ключом.
   -- Ира? Харашо. Давай, вниматэльна будь.
   Я нажимаю на "отбой". Парень закончил пересчитывать сигареты и оглядывает киоск. Красивый парень, лицо тонкое, одухотворенное...
   -- Девушка, у вас ужасно грязная витрина! Цены на сигареты трудно разглядеть. Помойте ее, пожалуйста!
   -- Хорошо.
   Я беру в углу щетку с длинной ручкой и средство для мытья стекол.
   Выхожу на улицу и мою стекла. Тру-тру-тру. Я старательная девочка. Я хорошая девочка.
   Мне жарко, очень жарко, очень-очень.
   -- Люда, привет! У тебя день уборки?
   -- Сашка!
   Улыбаюсь ему во все тридцать два и говорю:
   -- Нет, я это... просто, чтоб Ирку не напрягать. Я болею. Она завтра вместо меня будет.
   Сашка сегодня какой-то новый. Причесанный такой. Выглядит культурно.
   -- На чай не зайду, тороплюсь. Мы с Ленкой заявление в загс отнесли. Свадьба у нас через месяц.
   -- Как здорово! -- почти кричу я. -- Сегодня хороший день!
   -- Не стой здесь, холодно. И... Ирке еще раз позвони, напомни, чтоб тебя не забыла подменить, а то она к друзьям своим уехала, а они у нее... такие... Иди!
   -- Счастливо! Я ужасно рада! Я тебе зайца, что ушами машет, просто так подарю! -- Меня пробирает кашель.
   Давясь им, захожу в ларек. Парень из табачной компании листает какой-то журнал.
   -- Сколько? -- спрашивает он у меня. И я на автомате говорю:
   -- Пятьдесят восемь.
   Когда он уходит, я понимаю, что сказала ему правильную цену. Хотя у меня, наверно, тридцать девять температура.
   Вот такая молодец, я отличный про-да-вец!
  
   Ирка так и не приехала. Я прождала ее до девяти часов, я набирала ее номер каждые десять минут -- она не отвечала. Я думала про ДТП, про инфаркт, про падающие с крыш особо опасные сосульки.
   Я ждала. Я ждала бы всю ночь, если бы ужасно не хотелось в туалет. Общественный уже закрыт, Ивановна давно домой ушла. А за ларьком дело делать как-то стыдно.
   Потом я набрала шефа. Он приехал, забрал ключ и отвез меня домой.
   -- Ирк, Ирк, -- ворчал он. -- Старший прадавец, повышенная зарплат, а атвэсвэннасть нэт! Иди, Люд, дамой. Атдыхай! Звани, кагда паправишься!
   Открыв квартиру, я пулей бросилась к туалету. Счастье мое, сокровище мое, рай мой! Ошибалась я, ошибалась -- счастье не уродливо, счастье прекрасно... Пусть и с подвохом.
   А потом я долго рылась в аптечке, пила таблетки, укутывалась в одеяла и пыталась заснуть.
   Не было ни сна, ни бодрствования, хотя никто не стучал. Нет, стучало сердце. Наверно, все дело в нем. Нет покоя от него, проклятого.
   Я не могу сама. Помогите кто-нибудь.
   И я позвонила в скорую.
  
   Я стою у окна и смотрю на черную землю. Снег сошел. Считается, что хорошо, когда уходит холод. Почему, ведь ему на смену приходит грязь?
   -- Ой, да как тут кормят, сама догадайся! Когда это у нас за казенный счет хорошо кормили? -- это надрывается на телефоне моя соседка по палате, полная женщина лет сорока. Такие, идя из магазина с полными сумками еды, покупают у меня в ларьке журнал "Похудей-ка".
   Да, кормят здесь не очень. Тушеная морковка да котлеты, в которых едва сохранился мясной привкус. А когда санитарка трясущейся рукой разливает компот, я всегда опасаюсь, что она его прольет. Но, как ни странно, этого ни разу не произошло. Годы опыта, что ли.
   -- Воруют, конечно же, все воруют, -- уверенно говорит тетка в телефон. -- Себе и своим детям, а может, еще и продают.
   Я не злюсь на них, даже если они воруют. Думаю, я это заслужила. Я не могу вспомнить всех, кого я обсчитывала. Где рубль, где два. Так я покрывала недостачи. Которые брались из сожранной моими друзьями соленой соломки и журналов, на которые проливался чай.
   Я хорошо помню девочку в розовой куртке, которая купила у меня накладные ногти. Такая смешная девочка лет десяти. Она долго выбирала ногти, но в итоге остановилась, конечно же, на розовых. У нее было пятьсот рублей, и я обсчитала ее на десятку. Я отчетливо помню свою мысль: "По этой-то точно видно, что она не пересчитает". Девочка убежала, улыбаясь. А я потом вдруг страшно разозлилась на себя.
   А вечером сказала Вере, что в аду черт прижжет раскаленную десятку к моему лбу.
   Вера ответила, что девочка, которой на карманные расходы дают пятисотки, наверняка из хорошей семьи. Но потом добавила, что если уж говорить о чертях, то они непременно насчитают проценты.
   Здесь, в больнице, у меня неделю держалась температура под сорок. Назначенные сначала антибиотики не помогали. Потом доктор сменил лекарство, как он сам выразился: "Вспомнил о старом добром доксициклине", и мне стало легче. Температуры сегодня нет, я чувствую себя очень слабой. Но лежать -- надоело, хочется хоть какого-то разнообразия. И я смотрю в окно, за которым черная земля.
  
   -- Дочка!
   Я оборачиваюсь и вижу -- вот уж ни за что не подумала бы! -- отца. Он стоит в дверях палаты. Мама приходила два дня назад, когда у меня все еще была температура. Сегодня она звонила, мы поговорили немного, она сказала, что отец знает о моей болезни и, может, зайдет, но я не ждала его.
   -- Привет, пап! -- Я киваю в сторону своей кровати. -- Садись.
   -- Мама сказала, что ты болеешь...
   -- Воспаление легких.
   -- Да. Эта твоя работа...
   -- Я туда больше не пойду.
   -- Правда?
   Я киваю и сажусь рядом.
   -- Да шеф сразу все понял, как только я сказала про больницу. Он не отговаривал даже. Ирка звала вернуться.
   -- Ирка?
   -- Сменщица. Теперь трудно будет найти человека на мое место. В смысле -- нормального человека.
   Я смотрю на отца -- меня всегда удивляли его глаза: серо-голубые, чуть-чуть прищуренные, почему-то они кажутся близорукими, хотя у него нормальное зрение. Как будто он старается увидеть в расплывчатых контурах мира что-то определенное, но оно все время ускользает от него. Я сужу по себе, конечно. Я просто вижу в этом сходство между нами -- мне ведь тоже трудно многое разглядеть. Отец улыбается мне, как всегда, растерянно и немного виновато:
   -- Мама считает, что я должен был с самого начала запретить тебе этот ларек и эту самостоятельность. Но я не хотел...
   -- Все хорошо, пап... Это я сама... Просто так получилось, что... Весной я всегда болею, а тут выдалась такая неделька... Ерунда, я поправилась почти.
   -- А я тебе бананов принес. И апельсинок.
   -- Спасибо, пап, -- я гладу голову ему на плечо, на вязаный серый свитер. -- Скажи, а ты ушел... просто потому что хотел идти, да?
   Он вздохнул:
   -- Наверное. Ты на меня... сердишься, как и мама?
   -- Нет, конечно. Ты же не сбежал. Я рада, что ты у меня такой.
   -- Мама считает, что ненормально, когда семья живет так: я сам по себе, она сама по себе, ты сама по себе...
   -- А давай к ней каждую неделю приходить. По воскресеньям.
   -- Ей не понравится.
   -- Понравится. Мы будем с тортом и цветами.
   Я знаю, что маме не понравится, но ничего другого пока предложить не могу.
   -- Ты будешь искать новую работу?
   -- Ага. И новое жилье.
   -- Я поспрашиваю, может, кто комнату сдает.
   -- Спасибо. Мне повезло с тобой и мамой.
   -- Выздоравливающие всегда сентиментальны, -- с легко ехидцей говорит папа, но я знаю, что ему приятно.
  
   Когда отец ушел, я задремала. Проснулась оттого, что зашедший в палату врач громко спросил:
   -- Коровьева Маргарита, это кто?
   -- Я, -- ответила полноватая женщина.
   -- Пройдите, вам нужно сдать кровь, -- сказал врач, женщина встала, одернула цветастый халат и пошла за ним.
   "Фигасе новость, -- подумала я, засыпая. -- Маргарита вышла за Коровьева! Если бы меня звали Маргарита, я бы попросила у Воланда, что бы Ивановне никто и никогда больше не мог продать игрушки".
   Заснуть снова не дает мобильник. Это Ирка, не беру трубку. Она уже трижды просила прощения: "Людочка, милая, прости меня, пьяницу! Я же теперь без тебя погибну, я же без выходных работать буду, я же теперь прям в ларьке пить буду!" Пусть ее пьет где хочет.
   Выключаю звук. Чуть позже, перед сном, мне позвонит мама, не жди я ее звонка -- вообще отрубила бы телефон.
   Он снова вибрирует. На этот раз смс:
   "Moy podvoh - eto ty. Uzhasno skuchayu". -- "A ya veseljus' i pju vodku". -- "Neispravimaya, ya tya lyu!" -- "Ya tya tozhe, predatelnitsa!"
   В палату возвращается Маргарита, что-то недовольно бормоча, ложится на кровать и достает из тумбочки яркий журнал. Я его знаю, он у нас по пятьдесят рублей. На обложке написано: "Как правильно загадывать желания". Интересно, какие желания у этой коровки?
   У меня есть одно желание, одно-единственное желание: я хочу научиться уходить, а не сбегать. Если мой характер -- это испытание, я хочу его пройти. Своими ногами. Даже если этот путь -- через восстановление в универе.
   Когда-то над облаками я уже приняла решение, поздно, батенька, пить боржом.
   Кстати, я даже не знаю, какой он на вкус, тот боржом.
   А еще я очень хочу, чтобы слова никогда не изменяли Евгению Погремушке, лучшему поэту.
   Сашка -- Ленке, Ирка -- водке, девушка Рубанка -- Толику.
   А сам Рубанок -- своим принципам.
   А Еж перестал бы обижаться, когда его спрашивают: "Ты Еж, потому что колешься, да?"
   И...
   Но можно ли давать психу волшебную палочку?
  
   А еще ужасно хочется покурить.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"