Аннотация: Господин Зильберман не любил улыбаться. И плакать не любил. Не был снисходительным и никогда не произносил прочувствованных речей.
Господин Зильберман не любил улыбаться. И плакать не любил. Не был снисходительным и никогда не произносил прочувствованных речей. Эмоции он считал недостойными проявлениями слабости душевной, ненужной сентиментальностью, лишней тратой сил.
У господина Зильбермана был особый эталон поведения, эдакой равнодушной светскости, которому он всегда и во всем стремился соответствовать.
По ночам господина Зильбермана беспокоил один и тот же сон: он снова был мальчишкой и отец ругал его за нечаянные слезы. И снова было мучительно стыдно чувствовать себя никчемным и слабым. Господин Зильберман просыпался, шарил руками в темноте, нащупывая выключатель ночника, включал свет и сидел, упершись взглядом в стену, раз за разом обдумывая, что значит эта порядком надоевшая, все время повторяющаяся картинка.
Его любили. В семнадцать глупая рыжая мисс Хант буквально висла у него на шее, полагая, что Зильберман попросту изображает всю эту суровость и скоро сдастся. Но он не сдался. Хант вскоре вышла замуж за другого, и теперь была счастливой матерью троих детей.
В двадцать четыре он встретил Кэтрин Ливермор, одержимую страстью спасти от холостяцкой доли все человечество и в частности холодного и отстраненного, похожего на гранитную скалу Зильбермана. Но и она потерпела поражение, сломав не одну сотню копий и вымочив в слезах множество носовых платков.
Ни женские слезы, ни смерть близких не трогали Зильбермана, о котором говорили, будто он вовсе лишен сердца.
У Зильбермана действительно не было сердца. И это больше, чем привычная метафора.
Он избавился от него в семнадцать, когда рыжая Хант впервые поцеловала его, признавшись в любви. Избавился не от сокращающегося и качающего кровь комка плоти, а от того эфемерного органа, который некий француз назвал единственно зорким. В тот момент Зильберман брезгливо отвернулся, боясь признаться в том, что именно этого поцелуя и этих слов он жаждал больше всего на свете. Мысленно проклял себя, а после, уже по дороге домой, расстегнул пуговицы летней сорочки, вынул из грудины маленькое, светящееся, пульсирующее нечто и с досадой бросил на уличную брусчатку под ноги тому, кто шел следом.
Для него и его невидимого демона это была во всех смыслах удачная ночь. Каждый получил то, что хотел. Один - спокойствие, другой - очередную драгоценную безделушку.
С тех пор Зильберман не был обделен вниманием. Как это обычно бывает, его равнодушие притягивало людей, как магнит, и казалось им особого сорта кокетством, когда человек только притворяется, будто ему все едино. Зильберман не притворялся.
К тридцати двум годам он почти разучился чувствовать и был сродни прокаженному. Правда, в отличие от классических случаев, страшной болезнью была поражена душа. Размеренная и спокойная жизнь, так похожая на ожидание смерти, шла своим чередом. По большей части мимо.
В этом доведенном до абсолюта безразличии он казался непобедимым, и был бы совершенен, если бы не ахиллесова пята. Все так же он вскакивал по ночам, лелея единственную слабость, казалось бы ничтожную мелочь, - оставшийся на всю жизнь детский страх быть снова наказанным отцовским подзатыльником за нечаянные слезы.
Он умер в семьдесят три. День был солнечным. Вышел на крыльцо и, схватившись за перила, пошатнулся, не удержался, рухнул лицом вниз. Еще какое-то время Зильберман был жив и, как принято говорить, его удалось бы спасти, окажись кто-нибудь рядом, но в тот день на улице отчего-то было пусто, а джентльмен издалека наблюдавший за тщетно пытающимся подняться стариком, и не вздумал подойти.
Скоро его тень исчезла с белого от солнца и пыли асфальта.
Труп нашли через два часа. Правая ладонь старика накрепко прижалась к левой стороне груди, лицо свело в предсмертной судороге. Исследовавший тело патологоанатом обнаружил нечто такое, что привело его в ужас: сердце старика Зильбермана расплылось черной, желейной массой, как только он заглянул в его грудную клетку.