Ах, было ведь, было -- лес дремучий, омут глубокий, и -- босоногая, простоволосая, перекрестившись только, а то и вовсе так, глаза зажмурив, и...
И круги только по воде.
Ах, было!...
И другое было -- луна в рубль серебряный, и желта, как кошкин глаз, и вербы седые космы свои в реке полощут, в черной воде, и тишина, тишина, тишина; только плеснет что... Сом-дедушка из-под коряги выплыл, молодость вспомнил? Или щука зубастая резвится, наевшись, насытившись? Или -- нет, смотри-ка, русалки вышли хороводы водить на лесной на поляне, тенями прозрачными кружатся, серебряным лунным светом облитые, прозрачные, смехом серебряным нежным переливчатым смеются -- весело им, бездушным, радостно, а и как они умеют радоваться без души, веселиться без сердца, то Бог весть.
Ах, было!...
И парень-парубок лихой, бесстрашный, а чаще глупостью да языками досужими бескостными на такое дело подвигнутый, из кустов глядит, губы распускает, слюнки роняет: -- ай, девки-то какие!... Одна другой краше, в рубашечках своих тоненьких, из лунного света сотканных, прозрачных, белокожие, нежные, как те лилии речные, что в косы их вплетены -- ай, красота!... И того парень-парубок не знает, не ведает, что живые девки-то -- лучше этих, холодных, мокрых, бессердечных.
И того не ведает, не знает парень-парубок, что не будет ему уже на земле покоя до самого смертного часу, что не забыть ему красы этой колдовской, бесовской -- нет, не забыть, и не глянется ему уже никакая другая, земная, отравили его русалки злою отравою, отворотили от смертных, от теплых женщин, вложили в душу тоску вечную, неизбывную...
А и то хорошо, коли жив останется -- а то ведь и не такое бывало: заметят-заприметят любопытного хлопца, всей ватагою налетят, набросятся, защекочут, заласкают, в омут свой глубокий, холодный утянут, и только круги, круги, круги по воде...
Ах, было!...
И -- редко, но случалось иное: полюбит бесовка-русалка живого парня земною, настоящею любовью. И ведь бывало, редко, да случалось; и как только могла она, холодная, душу навек погубившая, утратившая, полюбить горячо -- это только Бог весть, но -- то еще горше горе, хуже худо, и для двоих: и она уж места себе не найдет в реке своей -- и не утопиться ей боле, раз один уже утопилась, в другой не выйдет; -- и ему, горемычному, ни сна, ни покоя, а только смерти искать, да и в смерти с любимою не соединиться, как доброму христианину с доброй христианкою...
А ведь и такое было.
Да только чаще -- придет неосторожная в лес, по грибы, по ягоды, забредет в чащобу, к омуту глубокому, бездонному, испугается -- а русалки тут как тут, окружают, перекликаются, разными голосами зовут, заморочат девушку -- и сама, сама, в воду черную, холодную, камушком на дно, чтоб очнуться такой же, как они, бессердечною, коварною...
Попадется отважная -- испугается, попадется разумная -- одуреет, а противиться будет -- силою, силою затащат, и нет от них спасения, даже крестного знамения не боятся бесовки.
Было!
Но -- было, прошло, сгинуло, кануло, туда, туда, в реку черную, холодную, куда прежде упали старые боги -- и Хорс, и Велес, и даже Перун, громы мечущий.
Нет, нет больше в реках русалок, не водят они хороводы на лесных, лунным светом залитых полянах в прозрачных рубашках своих, из лунного же света сотканных.
А ведь -- бессмертны были.
Или правду говорят, что нет бессмертия для бездушных, а только для души есть бессмертие -- там, где всем нам конец пути? И то -- Бог весть, один только Бог весть, правда ли.
Да вот то ли волна речная мне шепнула, то ли дрема навеяла, напридумывала, что нет, что не сгинули русалки, не канули, спят они сном мертвым непробудным, глубоко на дне речном. Илом их затянуло, песком засыпало, крепко спят, снов не видят, потому как не снятся сны тем, кто не имеет души.
Только ведомо мне: как-то ранней весною бежала Волхова с юга на север, природу будить, пробуждать, землю холодную греть да рыхлить, чтобы траве легче было к солнцу пробиваться; да мало ли дел у Волховы по весне? Бежала Волхова, и косу свою на бегу расплетала, зернышки из косы роняла, чтобы рожала земля, чтобы тучнела пашня, чтоб уродились плоды по осени сам-десять и более. И в реку роняла зернышки -- чтоб и рыбе речной сытно жилось, жирно кормилось, чтоб и в реке живность мелкая и крупная плодилась-размножалась; если чего не хочет видеть и знать Волхова -- так это чтобы кто-то где-то был голоден.
И случилось -- к радости ли, к горю -- но упало одно зернышко спящей русалке на грудь. То ли течением быстрым, стремительным песок унесло, ил разметало, то ли раки проказливые, любопытные, ил разворошили, песок разбросали, да лежала та русалка на дне, ничем, кроме волос своих зеленых, неприкрытая. И кабы не волосы -- смыло бы зернышко течением, унесло бы, и ничего бы не было, не пробудилась бы русалка от вечного сна, не открыла бы холодные очи свои...
Но -- хоть и трепало течение быстрое, стремнина кипучая волосы русалкины расплетенные, да много их, волос этих, тяжелы они, густы -- еще когда не русалкою была, косами своими гордилась, тщеславилась, -- запуталось в волосах русалочьих волховиное зернышко, заплелось прядями, локонами обвилось -- да и осталось на месте. И проросло...
По весне -- не той, ранней весною, когда снег на полях становится рыхл, и лезут, карабкаются к солнышку первоцветы-подснежники да нежная молодая травка -- нет, настоящею, щедрою весною, в пору цветения садов, в пору взросления птенцов проснулась русалка, встала с холодного мокрого своего ложа, заплела густую, быстрым течением развитую, косу, кликнула подруг своих, русалок:
-- Вставайте, подруги мои, русалки! Время! Уж яблоня развернула розовые лепестки свои, подставила солнышку! Уж оделись листвой зеленою старые вербы -- славно нам будет качаться на их ветвях! Уж соловей горлышко прочищает, трели свои выводить готовится -- пора и нам, русалки, хороводы хороводить, парней-парубков морочить, глупых девок со свету сживать!
Но нет ответа русалке, спят ее подруги, словно в самом деле умерли, нет, нет, нет ответа...
Еще раз зовет русалка подруг своих:
-- Время, сестры! Уже голубка учит птенцов своих летать! Уже пчелы собрали первый мед с вешних цветов! Уж и люди окончили весенние работы в поле! Ждет нас молодая травка на лесной поляне, хочет приласкать наши белые ножки! Пора, сестры, пора пробуждаться!
И вновь нет ответа русалке, спят, не слышат зова сестры своей, спят, спят беспробудным сном.
И опять русалка сестер призывает, уговаривает:
-- Сестрички мои, подруженьки! Пора, пора, русалоньки! Гляньте-ка -- луна висит в небе полная, желтая, будто спелое яблочко! Самое время нам, сестры, лучи собирать, ткать полотно, рубашки новые шить! Вставайте же!...
И снова тщетно ждет ответа русалка -- нет, одна она проснулась только, спят ее подруги под илом густым, под песком тяжелым, не проснуться им, не открыть очей. Не качаться им на ветвях старых верб, не ткать полотна из лунных лучей, не морочить головы молодым парням. Спят.
Одна тогда поднялась русалка на поверхность речную, к старым вербам поплыла. Кожу ее волны ласкают, тело ее лунный свет обливает, ночной воздух ей голову кружит...
Но нет, не кружит -- не так кружит, как прежде бывало, не хватает в воздухе чего-то -- то ли сладости нет в нем, то ли крепости, то ли духа пьяного трав лесных, цветов луговых. Оглянулась русалка, и видит она -- нет, не видит, ни верб седых не видит, ни поляны среди дубравы; город одел речные берега неопрятною бетонною робою. Там где вековые дубы росли, Перуна могучего помнящие -- там площадь широкая, серая, и только пыль ветром перекатывается. Там, где мавки лесные старого Лешего дразнили, насмешничали -- там огромные, словно горы, дома -- скучные, хмурые, друг на друга похожие, будто волшебником злым из серого камня высеченные и тоску наводить поставленные. И только окошки живыми огоньками светятся.
Поняла тут русалка, что не одну только зиму -- нет, много, много зим проспала она на дне реки; поняла и иное -- что не проснутся подруги ее, и что не время им просыпаться, и ей самой не время было. Метнулась тогда, как рыбка быстрая, как форель серебристая, русалка на дно, домой, в ил холодный зарылась, заснуть пытается -- страшно ей, бесовке, стало -- а как может быть страшно тому, у кого и души-то нет -- то лишь Бог весть.
А только зернышко волховиное горячее уснуть не дает, сон отгоняет, тревожит, к солнышку тянет -- а ей, русалке, солнышко золотое -- не любо, горячо, а люба русалке холодной луна серебряная, а пуще того -- ночь темная, безлунная, чтобы злые дела свои творить, головы парням-парубкам морочить, красных девок со свету сживать. И не спится русалке, и томно ей, и млосно, и будто чего-то она желает, да не ведает сама -- чего. А как чего желать может та, у кого и души-то нет -- то Бог только весть.
Так, маясь и томясь, русалка день светлый на дне провела, в тине речной, а как ночь нахлынула да луна своим блеклым светом мир затопила, всплыла русалка, на волнах качается, на город глядит -- будто цепь на шею белую мраморную русалке накинули, да и тянут, в город, в город что-то русалку зовет -- и невдомек ей, русалке, что это зернышко волховиное покоя не знает ни днем, ни ночью лунною.
Вздохнула русалка, покорилась. Плывет она по течению, на берега речные, бетонною робою одетые, глядит, прежнее вспоминает, давнее, и не с кем русалке поговорить, некому на судьбу свою пожаловаться, что вот были у нее подруги-русалки, был старый дед Водяной, строгий, было с кем хороводы водить, время проводить, разговоры разговаривать -- одна осталась, одинешенька, как былиночка в осеннем поле, как листок сухой на веточке, от зимнего ветра дрожащий...
Приплыла русалка на то место, где когда-то вербы седые ветки свои к воде опускали, русалок на них качали-лелеяли, глядит -- в том месте к реке ступени серого камня спускаются, и волна речная о них плещет, будто говорит что-то. Прислушалась русалка, и чудится ей, будто речная волна зовет ее: "Иди, иди сюда! Поднимись по ступеням этим! Не будет боле тебе на дне речном покоя, может, на вольном воздухе покой сыщешь... Иди, не бойся!..."
"Ан, нет, -- русалка подумала, -- не боюсь я, а -- страшно все-таки, боязно, русалке ведь место в реке, а там -- город, там люди, не люблю я людей!" И только сказала это русалка, как поняла -- человека ей увидеть хочется, и не щипать-щекотать, в реку манить, изводить, а просто увидеть, посмотреть, какие теперь люди под солнышком ходят, послушать, какие песни поют, какие сказки сказывают, какие шутки шутят. И вспомнила тут вдруг русалка иное, давно будто бы на дне речном похороненное -- вспомнила, как не с русалками -- с девчатами хороводы на майском лугу водили, как венки плели, на воду спускали, на суженого гадали, и суженый, обманщик, вспомнился ей, и как простоволосая, босоногая по лесу бежала, к омуту черному, глубокому...
И другое, совсем другое серою утицей из памяти всплыло -- матушка родимая вареники лепит, а она, мала совсем, матушке помогает, и песни матушкины вспомнила, напевные, протяжные, и вишни у беленой хаты цветут, белым теплым снегом землю застилают, пчелки-работницы жужжат, мед сладкий собирают...
Тут и вовсе русалке занеможилось -- как такое вспоминать той, у кого и души-то нет? Тяжко, должно быть.
Осторожно сперва, робко ступила она на плиты каменные, а после все смелее, все бойчее -- и взбежала по ступеням вверх, прочь от реки, от ложа своего холодного, неуютного.
Стоит она на дороге, одними волосами своими густыми, тяжелыми, прикрытая -- потому как добрую сотню лет русалка спала, истлела рубашка ее, из лучей лунных сотканная. Стоит, по сторонам глядит, дивится.
Дорога под ножками ее белыми ровная, гладкая, будто камнем выложенная -- ан не камень. А по дороге той чудища невиданные бегут, ревут, очами огненными своими сверкают. И дивно русалке, и жутко, и любопытно до невозможности.
Тут прямо подле нее чудище одно, фыркнув, остановилось. Ойкнула русалка, и бежать бы -- да мочи нету, белы ноженьки не слушаются. Застыла она столбом, а в боку чудища разверзлась дыра, и вылезает оттуда молодой парень, да не парубок -- это-то русалка сразу почуяла русалочьим своим чутьем, им-то, русалкам, всегда такое про людей ведомо, окручен ли кто перед алтарем, венчан ли.
И что-то вроде этот парень говорит, к ней, русалке, лицо свое румяное наклоняя, и ласково так говорит, по-доброму, а она, русалка, и не слышит, не только слов не разбирает, а и голоса тоже. Ей бы, русалке-то, радоваться, ей бы, русалке, за дело свое русалочье злое браться, взглядом заворожить, улыбкой зачаровать, смехом заморочить, белым телом околдовать, волосами опутать да в реку за собой утянуть. А она сама, словно чарами какими плененная, глаз отвести от лица его доброго не в силах, и только в ушах ее будто волна речная плещется.
Взял тогда человек тот русалку за руку -- вздрогнула русалка, как огнем обожгло ее прикосновение мужской горячей руки. А он ее за собой, за собой тянет, прямо к чудищу чудному, ужасному ведет, прямо в пасть его, в боку блестящем разверстую, заводит, а русалка, ножками белыми помимо воли перебирая, идет за ним, и ничуть ей не жутко, ничуть не боязно, одно слово -- околдована.
Только русалка внутрь чудища взобралась по ступенечкам, как чудище зафырчало, загрохотало и покатилось с быстротою неслыханною -- даже птица столь скоро летать не умеет, даже ветер так стремительно не мчится...
Поняла тут русалка, что попала в плен к могущественному чародею-колдуну, но и тогда не испугалась, а даже и сладко ей стало, радостно... А колдун ее ласково так в одеяло укутывает, и говорит, говорит при этом, что-то спрашивает, в личико ей заглядывает. И хочет русалка ему сказать, чтоб не беспокоился понапрасну, что ей, русалке, не может быть холодно, пока вода в реке не станет, льдом не покроется -- губами даже русалка шевелит, а и слов-то нет; и по телу вроде как горячее что-то побежало, а в груди жжет все сильнее и сильнее, и нежданно из ясных очей ее горячие слезы пролились светлыми струями. Плачет русалка, всхлипывает, и того не понимает, как она, бездушная, заплакать могла. А колдун-чародей ей слезы платком белым утирает, приговаривает что-то, успокаивая, рученьку белую ей поглаживает...
И привезло чудище русалку в палаты белокаменные. Высоки те палаты, но пусты, только Эхо в них гуляет, в закоулках прячется, из углов появляется. Хотела русалка у Эха спросить, куда она попала, да передумала -- Эхо ведь насмешник известный, никогда правды не скажет, только передразнит, слова твои переиначит. Да и так ясно -- привез колдун русалку в свои хоромы. А что хоромы его не роскошны, не изукрашены -- недосуг ему, видно, мирскими забавами заниматься, не находит времени на житейское среди колдовских дел своих.
Набежали тем временем колдуновы челядинцы да сенные девушки. Усадили русалку на мягкую лавку, белым полотном покрытую, все вопросы задают, выспрашивают, узнать что-то пытаются, а она и не слышит их, и не слушает, колдуна меж ними взглядом очей своих ясных ищет -- не находит... Вот увидела его, ласкового, а он улыбнулся ей, подошел, по волосам ее рукою своею большою да сильною провел -- и прочь, прочь... Вскочила русалка со скамьи той, полотном белым крытой, бежать за ним бросилась -- да задержали челядинцы верные, слуги послушные, ухватили за белы рученьки, усадили на лавку, держат, не пускают. Тут свет белый пред очами ее померк, в голове помутилась, запритомнела...
Очнулась она в светелке, на постели мягкой, на белых простынях. Темно -- да русалке то не помеха, видит во тьме ночной русалка получше, чем иной -- при свете ясна солнышка. Смотрит русалка -- а в светелке той полати рядами наставлены, и на каждой лежат -- то ли девки сенные, то ли такие же, как она, русалка, полонянки. А в окне -- решетка.
А река родимая -- далеко. А помощи ждать-ожидать неоткуда и не от кого. Спят ее подруги-русалоньки, спит старый дед Водяной, строгий да суровый, но и справедливый. Все спят.
Встала русалка с постели мягкой, подошла к окошку -- поглядеть-осмотреться. Перед нею сад цветущий, деревья белым цветом одетые, а прямо под окном -- вишневое молодое деревцо к небу тонкие свои веточки тянет...
"А в плену ли я? -- думает русалка, -- полно! Будут ли темницу в саду устраивать, полонянок веселить! Уж верно колдун-чародей тот -- добрый; верно, не станет он души христианские в неволе томить. То я, должно быть, в его девичьей, среди других-прочих челядинок. Видно, не прознал ведун во мне русалку, а, может, признал, да мыслит, что и русалка ему в служанках сгодится... Убегу!"
Подумала -- и поняла в тот же миг, что нет, не убежит. Хоть и негоже русалке могучей, холодной, в прислугах даже и у могущественного кудесника обретаться, да только от одной мысли о нем защемило в груди, там, где некогда помещалась живая душа ее. Вот ведь как -- и души той давно нет, а -- ноет, щемит, болит. И другое поняла русалка -- что случилась с ней та самая великая беда, какая с бессмертною тварью бездушною приключиться может, что полюбила она человека, хоть и колдуна, да все же смертного, и ждет ее теперь вечная мука.
Жутко ей стало, сладко.
Странно!
С той поры стала русалка жить в чародеевых хоромах. Велики были те хоромы, обширны -- ей, русалке, все палаты и повидать-то не удалось, не то -- побывать в них. И колдуна-чародея русалка не видывала, ничего о нем не слыхивала.
Работы ей по-перву никакой не давали. Сидела русалка день-деньской в светелке, на постели, чесала косу обломком гребня, что нашла в шкапике у кровати -- был тот гребень не из кости, не из рога, не железный, не деревянный, а невиданного, неслыханного матерьялу -- твердого, прозрачного, словно бы из стекла -- а не стекло. Видно, волшебный.
Сенная девушка трижды в день приносила ей еду в плошке: когда кашицу, когда похлебку, когда и говядины кусок. Вначале русалка и не поняла, чего от нее хотят, а как уразумела -- рассмеялась (хоть как может смеяться та, у которой и души-то нет -- о том лишь Бог весть). Да разве потребна русалке человечья пища! Девушка расстроилась, уговаривать стала, даже ложку с кашею русалке в рот пыталась сунуть, чтобы, значит, насильно ее покормить. Русалка и сделала вид, что будто бы согласна, а как девушка ушла -- выплеснула кашу за окошко, благо окно держали растворенным, а меж прутьями решетки можно было просунуть руку. Так она и стала делать после: девушка принесет еду, русалка покивает головою, оставь, мол, после поем; а после выплеснет за окно, и плошку даже помоет. В углу светелки имелось дивное устройство: труба с рукояткою, повернешь -- и из трубы прольется вода. И хоть вода та -- ненастоящая, мертвая вроде бы, а все ж близкое что-то, с речкою если не схожее, но родственное. Очень русалке понравилась та труба, много времени проводила она, слушая, как шумит водица, хоть то ей и запрещали.
Еще иногда ее водили в специальное помещение, чтобы мыться, и то была не баня, а как бы камора, а в каморе -- приделанная к полу большая белая лохань. В ту лохань тоже текла вода из трубы -- и холодная, и горячая; а если рукоятку иначе повернуть, получался дождик. Русалке бы очень хотелось поселиться в сей каморе, но признаться в том она не смела. Она ни в чем не смела и не желала признаваться, рассудив, что, раз ее посчитали за человека, пусть это заблуждение длится как можно дольше, а не то разберут, что она -- русалка, выгонят из хором чародеевых, и никогда она больше желанного своего не увидит. Так все ж таки надежда есть. Потому русалка молчала, словечка ни одного не проронила, ни на вопросы не отвечая, ни -- так. А вопросы ей задавали многие, и о многом.
Спрашивали сенные девушки, чья ты, мол, как тебя звать-величать, откуда такая явилась? Спрашивали товарки-полонянки, что, мол, молчишь? Впрочем, товарки-полонянки больше рассказывали о себе, да русалка их не слушала, мечтала -- что вот наступит день, и войдет в светлицу он, колдун-чародей, светлый князь, возьмет ее за руку, да скажет... А что скажет, русалка придумать не могла.
Кто более всех спрашивал -- так это один из колдуновых помощников. Водили русалку к нему на дознание день-через день, вели по саду в дальние высокие палаты, и выдавали для того синюю робу грубую (русалка узнала уже, что челядь колдунова ходит в белых одеждах, а полоняне, или кем они были, -- в синих и бурых). В высоких палатах, в широких прохладных переходах встречала русалка и вольных людей в странных одеяниях, иногда в срамных и бесстыжих донельзя. Ей-то, русалке, наготы своей стыдиться не приходилось, потому как не ведает стыда тот, у кого и души-то нет. Но ведь эти-то, живые, смертные женщины и девки -- они-то должны стыд иметь! А на них и не смотрит никто, будто так и надо, будто голые груди и задранные чуть не до пупа подолы есть самое что ни на есть обычное дело. Дивно!
Сенная девушка заводила русалку в светелку и уходила. А в светелке другая сенная девушка усаживала русалку на лавку, колола иголками, давала горькое пить или глотать маленькие шарики -- русалка догадывалась, что то -- снадобья какие-то, но повиновалась, потому как знала: начни она, русалка, противиться, сенная девушка пожалуется тому, колдунову помощнику, а его русалка боялась.
Потом и сам колдунов помощник приходил, и его робела даже сенная девушка, не то -- русалка. Он усаживался напротив, брал русалку за руку, и начинал говорить, говорить, говорить... И спрашивать, спрашивать, спрашивать...
И речь его была ласковая, и голос его был нежный, и ладонь его была теплая да мягкая, словно у женщины, но не верила ему русалка, ни голосу его, ни словам. И потому молчала.
Долго ли, коротко, налились уже на молодой вишенке ягоды спелым соком, и перестали русалку водить в высокие палаты, а стали давать работу, не тяжелую, но черную -- мыть полы и окна в той хоромине, где русалка проживала. Зато и позволяли гулять по саду -- выдали синюю робу, и еще дивные одеяния, какие надо было надевать под рубашку; старая сенная девушка, ворча, ей показала, как, и велела носить, не снимая, во все светлое время дня. За ворота русалке сказывали не ходить, да она и сама бы не пошла -- жутко было за воротами. Носились там чудища, подобные тому, какое привезло ее, русалку, сюда в своем чреве. Ходили люди в диковинных бесстыжих одеяниях, и ни одной лошади не видела русалка, ни курицы ни единой -- чудовища только, и люди, и пыль, и вонь, не было за воротами ничего, что приманило бы русалку. Река разве что, дорогу к реке русалка всегда найдет -- да вот только держала крепко русалку здесь надежда: еще хоть раз бы увидеть его, желанного...
Плохо одно было -- строго-настрого приказали русалке не подходить к высоким хоромам, а не то запрут-де в светлице и в сад не выпустят. Что делать! Покорилась.
Зато нашелся у русалки собеседник-слушатель, живая тварь. Ныне русалке сказано было ходить есть в большую горницу, где другие полонянки трапезничали, да русалка свою плошку выносила на двор и в кустах еду и выбрасывала. А как-то крутилась возле сученка шелудивая, тощая, глаз голодных с русалки не сводила; русалка возьми ее да и покорми. Так и повелось, раз, и другой, и третий, сученка уж не только в трапезное время, а и во всякое другое возле палат крутилась, русалку поджидая. И парша с нее сошла, и бока стали круглые да гладкие, и глаза повеселели -- завидит русалку, подбежит, ластится, хвостом пушистым машет, и не только когда плошка в руках русалкиных, а и -- просто так. Ей-то, сученке этой убогой, русалка и сказывала все свои беды и горести -- и когда ее, русалку, сенные девушки или товарки-полонянки обидят, и что вот он, желанный, не знамо где, а она, русалка, извелась без него, и лихо ей, русалке... А сученка руку ее лижет, глазками карими веселыми в зеленые глаза русалочьи заглядывает, жалеет, успокаивает, не печалься, мол, придет к тебе твой желанный, погоди еще немного, а не придет, так я тебя люблю...
И дивно русалке, что вот Божья тварь -- а ее, русалку бездушную, холодную, любит. И верится русалке, что и правда сбудется тайное желание ее, увидит она колдуна-чародея, прижмется к теплой груди его холодным телом своим, а после того -- и вечная мука не страшна.
И -- увидела.
Исполняла однажды она ежедневную работу свою, в грязной робе засаленной, волосы густые тряпицею перевязаны, чтоб не мешали, руки от горячей воды красные, распаренные -- и словно укололо в груди ее, там, где прежде живое сердце билось. Распрямилась, обернулась -- он.
И, хоть не было на нем белых одежд, и свита челядинцев не толпилась за его спиною, и видела прежде его один только раз -- признала сразу, будто сердце ей подсказало. Да откуда у русалки сердце? А -- узнала.
И подошел он к русалке, и взял ее за руку -- даже и после горячей воды рука та была холодна, как лед. И заговорил -- а она, русалка не то, что слов не разбирает -- и голоса его не слышит, будто в тумане, будто не здесь она, будто мнится ей...
А ушел он -- мнилось ли, снилось ли, явь ли, не знала бы, да оставил в руках ее гостинец, в дивную шуршащую не то тряпицу, не то бумагу завороченный. Развернула -- яблочки спелые румяные, да еще другие плоды, невиданные, золотые, ароматные.
Положила русалка гостинчик на шкапик у постели своей, любуется.
А товарка одна подошла, спрашивает, что, мол, и к тебе посетители, да с подарочками, дай один! -- и взяла, и очистила корку, и стала есть плод этот невиданный, ароматный -- а что всего чудеснее, так то, что внутри тот плод поделен был на маленькие скибочки, на какие кавуны делят, когда ножом нарезают. Но этот дивный плод сам был на скибочки поделен, без ножа.
-- А ты чего не ешь? -- спросила русалку товарка, -- на! -- и одну из скибочек русалке протянула.
Не думая, не ведая творимое, взяла русалка ту чародейную скибочку, и в рот положила, и разжевала, и проглотила. И -- ничего. Ни лебедью белою не обернулась, ни замертво не упала, проглотила, как будто была не русалкою, а обычною смертною женщиною. Конечно, сученке все рассказала русалочка -- и как пришел желанный ее, и как сама она столбом стояла, не то, что слова не вымолвить, а и его, желанного, слова не услыхать, и про чародейную скибочку, без всякого вреда для себя проглоченную. Сученка радовалась, повизгивая, поскуливая, пушистым хвостиком из стороны в сторону махая, а когда и ее русалка чародейною скибочкой от второго плода угостила, угощение то приняла и еще попросила.
Задумалась русалка: что ж с ней, с русалкою, творится? Уж не становится ли она простою смертною? Не слыхала она прежде о таком, ну да ведь желанный ее -- колдун-чародей, чудище злобное зловонное себе подчинивший, может, даже и такое ему под силу? Не замыслил ли он такое вот чародейство великое, чтобы русалке ее бессмертную душу вернуть?
А и посоветоваться не с кем, сученка не в счет, что она, бедолага, в волшбе понимает?
И тут вспомнила русалка, в чем она любезного гостя встречала-принимала, и даже в жар ее бросило, и словно забилось что-то в груди ее, в том месте, где прежде билось сердце, да нечему биться, не бывает сердца у русалок.
Он, дорогой, желанный, к ней, русалке, пришел -- а она в робе грубой, грязной, рабочей, не причесана, немыта, срам! Верно, больше не видать ей своего ненаглядного, но вот кабы еще раз -- а уж она для него разоденется! И не беда, что май уж миновал давно, июльская луна сочнее, и лучи ее прочнее. Задумала русалка набрать лунного света, чтоб сделать себе рубашку, хоть и не в обычае русалок ткать не из майских лучей. Да ведь и смертных любить -- не в обычае!
А еще она, русалка, вышьет рубашку ту узором дорогим, и для узора наберет лучей солнечных. Она, русалка, теперь не так боится солнышка красного, жечься будет -- да она для любимого и не такую муку перетерпит, и перед вечною мукою эта -- что укус комара перед ударом кнута, что глоток уксуса перед чашею царской водки, что брань милой матушки пред отлучением от церкви Христовой.
В тот же вечер русалка собрала первую горсть лунных лучей, а на зорьке -- румяных солнечных. И что застанут ее за этим занятием -- не боялась, смертному луч, пока он в пятьдесят-на-десять не спряден, и не разглядеть. А вот прясть на чем -- веретено нужно из мушиной косточки, да кросна из чертополоховых колючек; прежде для них, русалок, дедушка Леший веретена и кросна мастерил... Ну, да ничего, что-нибудь придумает русалка, только бы милый прежде времени не явился...
Явился, конечно. И опять в час урочной работы.
И снова застучалось, забилось в груди, там, где в давние времена стучало, билось горячее сердце. Да где уж, нету, не бывает у русалок сердец.
И снова оробела русалка, да справилась с собою, тряпицу из волос дернула -- косу распустить, волосами покрасоваться; -- в светлицу забежала, грязную робу скинула, одела другую, тоже грубую, но чистую хотя бы -- теперь у русалки было две робы, одна для работы, другая для прогулок в саду.
Вышли в сад, сели на лавочку под вишнею. И сученка тут же подскочила, ластиться принялась, и к ней, к русалке, и к нему, к чародею.
А она, русалка, сученку гладит, и его, любимого своего, слушает -- и ведь в первый, почитай, раз голос его услыхала. И слова даже разобрала -- спрашивал ее, кто она, и откуда, и как тогда на ночной дороге оказалась, и что он, как увидел ее, поразился -- откуда такая красавица и так -- он не сказал, что голая, он сказал "легко одетая", стыдливость ее щадя, а ведь ей, русалке, не может быть стыдно, а застыдилась вдруг, порозовела даже, а он как-то странно поглядел, и запнулся.
Ах, все, как есть, как есть рассказала бы ему русалка, и про то, как на дне речном жила, и как с товарками хороводы на поляне водила, и про души живые, самолично ею, русалкою, загубленные, ничего бы не скрыла, кабы смогла слово молвить, кабы не сдавило горло ее нежное невидимым холодным обручем, кабы...
Не сказала.
Он ушел, оставив ей гостинец, как и в прошлый раз.
И пообещал придти еще. Теперь она это услышала.
И стала ждать. И стала торопиться. Ах, увидел бы он ее хоть один раз танцующей на лесной поляне, в рубашке, из лунного света сотканной! Уж верно, полюбил бы -- хоть и не властна русалочья заморочь над кручеными-венчанными, хоть и не парубок он, а полюбил бы, и пусть даже погубил бы тем свою бессмертную душу... -- ах, нет! Не желает она ему вечной муки -- ведь и там, потом, им не соединиться, он -- смертен, она -- бессмертна, пусть она, русалка, мучается, не нужно, не нужно, чтобы полюбил, а все же -- пусть хоть раз увидит он ее такою, настоящею, нет, не полюбит пусть, но полюбуется...
И он пришел еще, и еще, и еще.
Нити она уже соткала, и больно обожгла пальцы солнечными лучами, сплетая их сам-десять по пятьдесят. А он заметил, когда брал ее руку в свою -- он всегда брал ее руку в свою при встрече -- и пожалел, и сказал: -- Бедные пальчики! Как это ты так? -- и русалке показалось, что было у него желание поцеловать эти бедные ее пальчики, и что он сдержал это свое желание. Очень она хотела, чтобы ей это только показалось-привиделось, и страстно желала, чтобы -- нет, чтобы на самом деле поцеловал... Непонятно! Да кому же понять русалку? И уж, верно, не ей самой.
А потом случилось -- ах, что она натворила потом!
Да нет, не то, чтобы натворила, просто очень уж разозлилась на того старого челядинца, что обидел ее подругу, сученку, ногою пнул; бедняга, хвост свой пушистый поджавши, с визгом укрылась в кустах, на зов русалкин не откликаясь. Глянула тогда русалка на обидчика -- и глядеть-то не на кого: старый, сморщенный, словно гриб трухлявый, да грязен неимоверно, одежды белые будто бы -- серы и вонючи, но -- не венчан, а значит, ее, русалки, законная добыча. Засмеялась русалка своим русалочьим смехом, повела плечом округлым, за собою ручкою своею белою манит -- и то не подумала, что нет реки рядышком, далеко река -- челядинец кинулся к ней, к русалке, будто отрок несмышленый, а ей и вести-то его некуда, некуда утянуть, нету рядом быстрой реченьки, нету рядом омута глубокого...
Бросилась русалка бежать, но с оглядкою, и все смехом, смехом колдовским своим челядинца старого манит, так вглубь сада и заманила, а там, среди кустов колючих, среди поросли молодой вишни-дички набросилась -- щекотать. Да не управилась, и то -- дело-то днем, будь луна на небе полная, или хотя бы месяц светлый, даже и сама-одна, без подружек-русалок сладила бы -- а так, под ясным солнышком, злые дела творить несподручно... Вырвался челядинец, убежал.
Тут только русалка поняла, что наделала -- а ну скажет-доложит чародею-колдуну, а ну осерчает ненаглядный на нее, русалку, выдворит прочь, посадит в подземелье, на цепь...
В подземелье? Пусть в подземелье, пусть на цепь, ей, русалке, сырость в радость, неволя не в тягость, не прогонял только бы...
Схватилась русалка за голову, рученьки белые заламывает, плачет -- и сладко ей, бездушной, плакать, и горько...
И слышит тут вдруг русалка голосок тоненький, скрипучий, вроде как бы и знакомый, памятный, да не вспомнить. Обернулась русалка, огляделась по сторонам, слезы свои горючие ладонью утирая, и видит -- в кустах колючих, среди поросли молодой вишневой, что-то сереется. Пригляделась -- а то Лихо одноглазое на веточке тоненькой примостилось, покачивается, хихикает да приговаривает:
-- Диво дивное, чудо чудное, русалка серед сада, а до реки десять верст, откуда? Спят все русалки, и Водяной спит, и Леший, и девки-мавки озорницы! Али ты не русалка, а притворяешься токмо? Где видано, чтоб русалки плакали?
Кинулась было к Лиху русалка -- первый ведь знакомый после пробуждения ею встреченный! -- да на полдороги остановилась. Все ж таки -- Лихо; оно, Лихо, не посмотрит, что -- знакомая, что -- тоже нечисть; ему, Лиху, только бы гадости творить да пакости строить. А Лихо увидело тот ее испуг, еще пуще захихикало, запричитало:
-- Иди, иди, не бойся, ничего я тебе не сделаю! -- да ведь Лиху соврать -- что человеку вздохнуть, не поверила ему русалка, не подошла ближе.
А Лихо заскучало так, попасмурнело: -- Да знала б ты, кралечка, про мою муку мученическую, про одиночество мое, николь прежде не слыханное, пожалела бы! Ведь никого, никого во всем белом свете не осталось из нас, из прежних -- только вот я, да еще ты, да злая девка-лихорадка, и той конец скоро, совсем извелась, все тайком, все ползком работать приходится... Все спят, все. А тебе что не спится?
-- Не знаю, -- отвечает ему русалка, -- проснулась вот не ко времени...
-- Не сама, не сама проснулась! -- вскричало Лихо, длинным острым носом поводя, -- пробудили тебя! Чую, чую Волховы дух, чую запах дел ее добрых! Это она, дева светлая, жена щедрая, тебя околдовала!
-- А Волхова жива ли? -- усомнилась тут русалка, -- ведь раз все спят -- то как же Волхова бодрствует?
-- Жива, жива, не сомневайся, -- усмехнулось Лихо, -- что ей, могучей, сделается! Вот осень настанет, будет она на юг бежать, к зиме готовиться, подстереги ее, попроси отпустить, чары снять -- она добрая, она не откажет!
-- Спасибо тебе, Лихушко! -- в пояс Лиху русалка поклонилась. Лихо даже зафыркало, слюной забрызгало: -- Тьфу, тьфу на тебя, такое говоришь! -- ему ведь, Лиху, доброе сделать, спасибо заслужить -- хуже ножа острого, страшней кола осинового.
-- Ой! -- у русалки вырвалось, -- Прости, Лихушко, запамятовала я про твой обычай!
-- Еще того хуже! -- завопило Лихо, -- уж верно тебя, кралечка, так околдовала Волхова, что назад и пути-то нет! Добрая, добрая стала! -- проверещало те слова Лихо и сгинуло, как то в его, Лиха, обычае.
Добрая? -- русалка думает, -- злая ли? А прежде ей, русалке и в голову не приходило о таком вот думать -- злая ли, добрая, какая -- была себе и была, какая есть, без раздумий. И забеспокоилась -- а ведь ему, ненаглядному, колдуну-чародею, какая нужна? Уж верно, не злюка бессердечная! А она ведь злая, злая, что с тем челядинцем сотворить хотела, и ведь не по своей воле отпустила, сам вырвался, убежал. А не вырвался бы? Даже дрожь по русалкину телу пробежала от ужаса -- погубила бы его, горемычного, как губила прежде христианские души невинные.
Тут что-то влажное, холодное русалкиной руки коснулось -- сученка ее, русалку, разыскала, носом своим черным от раздумий пробудила, ластится, хвостом пушистым помахивая, поскуливает, не горюй, мол! -- а сама на трех лапках, четвертую под брюхо поджала, больно зашиб ее челядинец старый. Обрадовалась русалка, носик сученкин мокрый, глазки умные поцеловала, за ушком острым почесала, вот ведь ее, русалку, любит Божья тварь! И невдомек ей, сученке, что у русалки ни души нет, ни сердца, и неважно ей то, любит. Значит, не такая уж она, русалка, злая, потому как злого собака не полюбит, хоть он век ее, собаку, свежей убоиной корми.
Стала тут русалка среди сада, поклонилась в пояс во все четыре стороны, сказала: -- Не ведаю, где ты есть, дева светлая, жена щедрая, Волхова! Не знаю, слышишь ли меня! Но спасибо тебе за то, что со мною, русалкою бессердечною, бездушною, по твоей воле сталось-приключилось!
И донеслось издалека -- голос нежный такой, ласковый: -- Не было на то моей воли, да случилось -- рада я тому! А и ты не бездушная, уже не бессердечная, хоть и русалка пока! Радуйся!
Поспешила русалка в светлицу свою -- урочную работу не исполнила нынче, бросила, сученку от злого челядинца спасая. И легко русалке, ножки ее белые будто сами бегут, травы шелковой не приминая. А следом за русалкою -- сученка, ушки острые навостря, вприпрыжку торопится.
А в светелке -- ах, что там творится! Девки сенные мечутся; б*льшая над ними -- пожилая сенная девушка -- суровится, брови супит; самый старший колдунов помощник, тот, кого русалка так робела, покрикивает, сыскать "ее" требует. Позади же всех -- тот самый старенький челядинец, что сученку русалкину обидел, в робе своей не то белой, а серой, вопит:
-- Бешеная она, бешеная, в карцер ее, буйная она!
Догадалась тут русалка, кого это ищут, хотела прочь бежать, укрыться -- не успела. Заметили. Старшая сенная девушка русалку за руку белую хвать, да и к самому старшему колдунову помощнику ведет, пред ним ставит.
А колдунов старший помощник вроде и не сердится, ласково так, нежно спрашивает, за руку ее беря:
-- Это что ж ты, красавица, удумала? Это что ж ты с уважаемым человеком, почтенным семьянином такие шутки шутишь, в кусты его тянешь? И не стыдно тебе?
Что тут с русалкою приключилось -- и сама после она понять не могла, а только пала русалка на колени, полились из очей ее ясных светлые слезы, говорит:
-- Прости меня, батюшка, простите, люди добрые, хотела я погубить душу невинную, а только челядинец сей больно мою сученку обидел, зашиб так, что на трех лапках, бедолага, теперь прыгает; не сдержалась я, каюсь! -- говорит, и слышит голосок тоненький, скрипучий: -- Диво дивное, чудо чудное, русалка кается, видно нашему миру силы нечистой и впрямь конец пришел! -- то Лихо одноглазое в окошко подглядывает. Никто его, кроме русалки, не видит, конечно. Да они все -- и челядинцы, и девки сенные, и колдунов помощник -- от другого обомлели. Заговорила!
Тут и сам колдун-чародей подоспел, с гостинцами -- ее, русалку, навестить пришел, должно, не ведает еще ничего про бывшее. Русалка к нему в ноги кинулась, плачет-кается, "Виновата!" -- кричит.
-- Вот! -- ему говорят, -- молчальница-то наша заговорила! -- И все, как было, рассказывают.
-- А не оставите ли вы нас с нею вдвоем? -- колдун-чародей спрашивает. Челядь, и полонянки даже, разбежались -- только их и видели.
Взял колдун-чародей русалку за рученьку белую, усадил рядом с собою на лавку мягкую, говорит: -- Ну, рассказывай!
Обомлела русалка -- а ну, как все про нее, русалку бездушную, холодную, узнает, а ну, прогневается, а ну, прогонит с глаз долой, прочь! Да делать нечего, взялась уж за гуж -- все по порядку колдуну-чародею и доложила: и как спала на дне речном, и как что незнамо-неведомо ее разбудило, а было то Волховы, девы светлой, жены щедрой, колдовство, и как из речки вышла, и как он, колдун могучий, чародей искусный, ее заметил и сюда привез, и как здесь жила, и про сученку свою, и про челядинца старого -- все, как было, рассказала-поведала, утаила только про Лихо одноглазое, и про любовь свою горячую к нему, к колдуну -- и то, не время про любовь говорить было по ее разумению.
Задумался колдун-чародей, лоб сморщил. Русалка на него искоса поглядывает, а слово сказать робеет.
-- Ты вот пока яблочко скушай, -- говорит колдун-чародей, -- а я пойду с умными людьми посоветуюсь.
И оставил ее, гостинчик ей в ручку белую сунув. И ушел. Русалка гостинчик развернула -- а там яблочки, и снова плоды золотые, невиданные, что сами собой на скибочки разделенные, и другие плоды, похожие, но покрупнее, и скибочки в них друг от дружки труднее отделяются, а дух от них сказочный! Нет, подумала русалка, добрый мой колдун-чародей, могучий, вон как его все здесь слушаются! Не даст он меня в обиду.
И правда, не дал. Вернулся скоро, задумчивый такой, но вроде как бы и непечальный.
-- Слушай, -- говорит, -- я тут договорился, переведут тебя в отдельную палату, будешь одна жить, хочешь? И собачку тебе держать разрешат, только чтобы чисто было.
-- Ой, -- русалка отвечает, -- да куда меня, мужичку, в палаты? Я в каморке какой, в чулане черном, хоть в подвале-подземелье, мне лишь бы тебя почаще видать! -- и застыдилась, закраснелась, очи долу опустила.
Засмеялся колдун-чародей непонятно.
-- Увидишь! -- говорит, -- еще и надоем.
Так вот и переменилась русалкина жизнь. И то дивно -- вот что волховиное зернышко сделало, даже и с Лихом одноглазым встреча к добру случилась, с милым ее сблизила!
Стала русалка жить в отдельной светелке. Работы ей никакой урочной теперь не давали -- только бы свою светелку, и себя, и сученку в чистоте содержала. В сад выходить тоже вроде позволяли, но только чтобы сенные девушки ее видели, на глазах чтобы была. А колдун-чародей к ней ежедневно почти захаживал, гостинцы носил, разговоры разговаривал, и все спрашивал-интересовался, как прежде жила, что поделывала. Про жизнь русалочью, про Лешего с Водяным, и про прочее. Русалка с охотою ему про все то сказывала, и сама расспрашивала -- робко так, один вопросик за раз, не боле того -- а кто он сам, как колдуном-чародеем заделался, как живет-поживает.
Узнала русалка много дивного -- что колдуном-чародеем, чтобы ему чудища подвластны были фыркающие, может, почитай, каждый стать, даже она, русалка, и что вовсе он не колдун-чародей, ненаглядный ее, а просто лекарь, и что вовсе он не главный в этих палатах, и что есть здесь многие поглавнее его, и тот даже, кого русалка считала его, колдуна, помощником -- наоборот, над ним, милым русалкиным, старший, но он, русалкин милый, собирается стать великим мудрецом, а в том она, русалка, ему помочь должна, потому как с ее, русалкиной, помощью, напишет он большую работу. Русалке невдомек, конечно, как она, бестолковая, в ученых делах пособить сможет. Ну уж коли говорит то ее милый -- верно, лучше ее, темной, осведомлен.
И еще узнала русалка, что живет ее милый без жены, в месте, называемом непонятно "общим житием" -- то есть в хороминах, государственной казне принадлежащих, и без хозяина, а есть там только н*больший, и светлицы в тех хороминах тесные, и проживает ее милый в светлице сам-четверт.
-- А жена твоя как же? -- русалка на то спрашивает.
-- А нету жены, -- любезный ей отвечает.
-- Как же так? -- не поняла русалка, -- ведь ты -- крученый-венчанный, неужто вдов уже?
-- А ты откуда знаешь, что венчанный? -- удивился он.
-- Нам, русалкам, всегда то ведомо, кто кручен, кто парубок, кто в блуде живет.
Еще боле удивился милый ее, задумался. А потом и говорит, тихо так говорит, медленно:
-- Уж раз ты догадалась, догадливая, скажу тебе -- была и вправду жена, да нету, сбежала, так что я опять теперь холостяк. Парубок, по-твоему.
Обрадовалась русалка, глаза зеленые засветились даже -- тем, русалочьим, зеленым светом таинственным, -- молвит: -- Так что же ты, сердечный, ютишься сам-четверт в светелке, а меня, холопку, в отдельной каморе поселил? Живи здесь, а мне и в чулане каком, под лестницею, ладно будет -- только бы тебя почаще видеть.
-- Не получится, -- отвечает, -- не положено. Да я скоро и квартиру должен получить в новом доме. А может, и ты к тому времени вылечишься, здоровая будешь, так я и тебя с собой заберу. Пойдешь за меня замуж?
Заколотилось тут у нее в груди сердце, да так сильно, что чуть наружу не выскочило, тут русалка наконец поняла-поверила, что не бессердечная боле она, что есть, есть у нее теперь сердце, а, может, и душа? Да только как же -- русалки замуж ведь не идут, да и он, ненаглядный ее, однажды женился уже -- не разженишься? А он смеется: -- Может, ты и вправду русалка, что таких вещей простых не знаешь?
Вот и все, что сон-дрема мне навеяла, что речная волна мне шепнула. Не ведомо мне, чем у них там закончилось-завершилось. А мнится, хорошо. Ведь волховиное зернышко -- оно и недоброму человеку благо приносит, а хорошему, доброму, тому -- счастье. Так-то вот.