“КТО ЗАЙЦЕВ ХОЧЕТ КУШАТЬ — ПАПАШУ ДОЛЖЕН СЛУШАТЬ”...
Детская тема в рассказах А.П.Чехова.
Наши поступки только внешне кажутся вытекающими из наших убеждений. На самом же деле наши поступки могут противоречить нашим убеждениям. Парадокса тут нет — обычное противоречие между конкретным действием и абстрактным принципом.
В жизни тех, кого мы называем гениями, то же самое. Поступок — одно, убеждение — совсем другое.
В январе 1900 года А.П.Чехов пишет серьезное, даже, пожалуй, назидательное письмо Г.И.Россолимо — литератору и издателю, просившему переслать ему для сборника детские рассказы:
“То, что у меня, по-видимому, подходит для детей, — две сказки из собачьей жизни , посылаю вам заказной бандеролью. А больше у меня, кажется, нет ничего в этом роде. Писать для детей вообще не умею, пишу для них раз в 10 лет и так называемой детской литературы не люблю и не признаю. Детям надо давать только то, что годится и для взрослых. Андерсен, “Фрегат Паллада”, Гоголь читаются охотно детьми, взрослыми также. Надо не писать для детей, а уметь выбирать из того, что уже написано для взрослых, т.е. из настоящих художественных произведений; уметь выбирать лекарство и дозировать его — это целесообразнее и прямее, чем стараться выдумать для больного какое-то особенное лекарство только потому, что он ребенок.”
В то же время А.П.Чехов очень деятельно и толково помогает многим пишущим для детей литераторам, в частности, продвигает в детские журналы рассказы М.В.Киселевой и своих братьев — Михаила и Александра. В письмах он подсказывает им, как правильно найти подход к тому или иному издателю, дает дельные советы, к кому и когда обратиться, что сократить в произведениях, и, в свою очередь, обещает оказать посильную помощь.
Так, он деятельно продвигает в детские журналы рассказы М.В.Киселевой, для детей которой, Василисы и Сергея, кстати, и пишет пародию “Сапоги всмятку” с подзаголовком “Рассказ для детей с иллюстрациями. Соч. Архипа Индейкина”. В этой пародии нарочито нагнетаются нелепые приемы плохой детской литературы: сентиментальность, утрирование, “сюсюканье”.
Рукописная книга оформлена в соответствии со всеми правилами издания, вышедшего из типографии. Так, она имеет даже шутливое цензорское разрешение: “Дозволено цензором с тем, чтобы дети сидели смирно за обедом и не кричали, когда старшие спят. Цензор Пузиков”(18, 15).
Чехов остроумно высмеивает детскую литературу, пародируя ее ходячие сюжеты, назидательность и часто встречающуюся нелепицу. К примеру, детские портреты в “Сапогах всмятку” выглядят следующим образом: “У папаши и мамаши было четверо детей: Миша, Терентиша, Кикиша и Гриша. Миша был очень умный мальчик. Он редко стоял на коленях, а когда его секли, то не дрыгал ногами. Он учился в гимназии, где отличался постоянством: сидел по три года в одном классе.
Терентиша часто шалил, крал у папы папиросы и объедался. Он был невежа и часто вставал из-за обеда, причем мамаша брала его за ухо и уводила, а остальные зажимали носы и говорили: “Уф!”
Кикиша был мальчик, который хороший, но он научился у Сергея Киселева ходить на голове, лазить по спинке дивана и ловить лягушек.
Самый лучший мальчик был Гриша, который слушался папу и маму, хорошо учился и помогал бедным. Бывало стащит у мамы яблок или у папы копейку и сейчас же отдаст нищему...
Напившись чаю, дети садились учиться. К ним приходил их учитель Дормидонт Дифтеритович Дырочкин, личность светлая и ученая. Водки он не пил, а только пахнул ею. Говорил он хриплым басом и смеялся как лошадь. Учеников бил линейкой...” (18, 18-22).
Кроме “Сапогов всмятку”, в шутливых записях Чехова есть немало и иных произведений, так или иначе относящихся к пересмеиванию детской литературы. Например, зачин народной песни:
Эй, вы, хлопцы, где вы, эй!
Вот идет старик Агей.
Он вам будет сказать сказку
Про Ивана и Савраску... (18, 7)
В другом шутливом произведении Чехов несомненно пародирует навязчивую мораль детских стихотворений и басен:
Шли однажды через мостик
Жирные китайцы.
Впереди их, задрав хвостик,
Торопились зайцы.
Вдруг китайцы закричали:
“Стой! Лови! Ах! Ах!”
Зайцы выше хвост задрали
И попрятались в кустах.
Мораль сей басни так ясна:
Кто зайцев хочет кушать,
Тот, ежедневно встав со сна,
Папашу должен слушать! (18, 8)
Подобное пересмеивание стилистики детских произведений и насмешливо-снисходительное отношение к детской литературе свойственно Чехову и в дальнейшем. Писатель продолжает считать, что основным способом создания детских произведений должно быть “приспособление”:
“Вашего “Ларьку” шлю Вам. Вы почините его, приспособьте к детишкиным мозгам, перепишите и пришлите мне...“ — советует он М.В. Киселевой (2, 144).
В этом ироническом совете начинающей писательнице вновь отчетливо проявляется чеховский взгляд свысока на детскую литературу. Но это только теоретический взгляд, убеждение, на уровне же дел — а дела писателя это прежде всего его произведения — детской литературе на Чехова обижаться нечего.
Заслуга Чехова перед русской литературой для детей и о детях огромна. Его перу принадлежит немало произведений, прочно вошедших в чтение подрастающего поколения. Здесь и “Каштанка” с “Белолобым”, которые Чехов считал единственными своими детскими рассказами, и “Детвора”, и “Гриша”, и “Мальчики”, и “Беглец”, и, разумеется, “Ванька”.
Перечисленные рассказы общеизвестны, поэтому нам хотелось бы более подробно остановиться на незаконченном чеховском рассказе “Шульц” (1895). Этот рассказ интересен тем, что в нем Чехов осваивает набор стилистических, композиционных и сюжетных средств собственно детской литературы — именно той литературы, к которой он относился столь иронично.
В “Шульце” сама картина окружающего мира, отфильтрованная детским зрением, подана вполне в ключе такой литературы. В сохранившемся небольшом отрывке видна ориентация Чехова на детскую аудиторию, выразившаяся в особом подборе языковых средств и отношении к описываемым событиям.
Итак, “Шульц”:
“Это было невеселое октябрьское утро, когда с неба сыпался крупный снег, но все-таки зимы еще не было, так как о мостовую громко стучали колеса и снег, падавший на длинное, как халат, пальто, скоро таял и превращался в мелкие капельки. Костя Шульц, ученик первого класса, был невесел. Виновата была в этом отчасти погода, отчасти “Мартышка и очки”; он не успел выучить наизусть этой басни и воображал теперь, как в классе подойдет к нему учитель русского языка, высокий, полный господин в очках и, ставши так близко, что до мельчайших точек видны будут и пуговки на его жилете, и цепочка с сердоликом, скажет тенором: “Чего-с? Не выучили-с?” Отчасти была виновата в этом и няня. Перед уходом в гимназию он нагрубил няне и, чтобы досадить ей, не взял с собою котлеты на завтрак и теперь жалел об этом, так как ему уже хотелось кушать...”(9, 343).
Можно предположить, что “Шульц” потому не был закончен Чеховым, что эксперимент с языком и стилем детской литературы зашел слишком уж далеко, и произведение, задуманное о детях, стало становиться все больше и больше похожим на традиционные рассказы для детей, а этого Чехов, как писатель, тонко чувствующий барьеры в литературе, не мог допустить.
В любом случае “Шульц” служит доказательством эксперимента А.П.Чехова со средствами выражения детской литературы — вплоть до сладенького слова “кушать”, оскорбившего, вероятно, чуткий литературный слух автора.
Во многих других своих рассказах, не выделяя для себя отдельно “детской” темы, А.П.Чехов, вслед за Л.Н.Толстым и С.Т.Аксаковым, ввел ребенка в круг своих персонажей. Помимо увеличения чисто сюжетных комбинаций, которое давало писателю введение в повествование детей, сам жанр рассказа о детях предоставлял уникальную возможность “первовзгляда” на мир наряду.
Таковы, например, рассказы “Кухарка женится” и “Гриша”, построенные на столкновении непосредственного детского сознания с миром взрослых людей, чуждым и непонятным им. Однако построены они различно. В рассказе “Кухарка женится” два мира — мир взрослый и детский — изображаются художником как соприсутствующие. Писатель рисует события такими, каковы они есть и как их видит взрослый человек. В этом ключе описана сцена сватовства, которую наблюдает Гриша. Нянька “придвигала к гостю сороковушку и рюмку, причем лицо ее принимало ехиднейшее выражение.
— Не потребляю-с... нет-с... — отнекивался извозчик. — Не невольте, Аксинья Степановна.
— Какой же вы... Извозчики, а не пьете... Холостому человеку невозможно, чтобы не пить. Выкушайте!
Извозчик косился на водку, потом на ехидное лицо няньки, и лицо его самого принимало не менее ехидное выражение: нет, мол, не проймешь, старая ведьма!
— Не пью-с, увольте-с... при нашем деле не годится это малодушество”(4, 135).
В приведенном фрагменте отчетливо прослеживается, что, хотя писатель рисует сценку, наблюдаемую маленьким ребенком, дана она явно не в детском восприятии. О детском восприятии как таковом речь идет лишь в конце рассказа и то восприятие это скорее не прямое, а косвенное. Гипотетическое. Отступая в очередной раз от видения ребенка и явно имея в виду взрослого читателя, Чехов пишет: “Опять задача для Гриши: жила Пелагея на воле, как хотела, не отдавая никому отчета, и вдруг ни с того, ни с сего, явился какой-то чужой, который откуда-то получил право на ее поведение и собственность! Грише стало горько...”(4, 139).
Иначе построен рассказ “Гриша”, герой которого очень близок мальчику из “Кухарка женится”. Весь внешний мир, с которым сталкивается маленький персонаж, предстает целиком в его восприятии. Вот, например, как описана здесь встреча Гришиной няньки с ее знакомым: “— Мое вам почтение! — слышит вдруг Гриша почти над самым ухом чей-то громкий, густой голос и видит высокого человека со светлыми пуговицами.
К великому его удовольствию, этот человек подает няньке руку, останавливается с ней и начинает разговаривать. Блеск солнца, шум экипажей, лошади, светлые пуговицы, — все это так поразительно ново и не страшно, что душа Гриши наполняется чувством наслаждения, и он начинает хохотать.
— Пойдем! Пойдем! — кричит он человеку со светлыми пуговицами, дергая его за фалду.
— Куда пойдем? — спрашивает человек.
— Пойдем! — настаивает Гриша”(5, 85).
В той же манере Чехов дает описание всего странного мира с солдатами, ярким солнцем, жаркой печкой, торговкой апельсинами, блестящим осколком стекла и другими новыми для Гриши явлениями и событиями. Так передан мир, преломившийся сквозь призму зрения ребенка.
Кстати, в чеховской интерпретации мир, пропущенный через элементарное сознание ребенка, близок миру в восприятии собаки, что стилистически и художественно приближает “Гришу” к “Каштанке”:
“Когда он разговаривал с ней таким образом, вдруг загремела музыка. Каштанка оглянулась и увидела, что по улице прямо на нее шел полк солдат. Не вынося музыки, которая расстраивала ее нервы, она заметалась и завыла. К великому ее удивлению, столяр, вместо того, чтобы испугаться, завизжать и залаять, широко улыбнулся, вытянулся во фрунт и всей пятерней сделал под козырек. Видя, что хозяин не протестует, Каштанка еще громче завыла и, не помня себя, бросилась через дорогу на другой тротуар” (6, 431.)
Похожее ощущение суеты, сутолоки и своей затерянности в суетливой уличной толпе испытывает и Гриша:
“Вдруг он слышит страшный топот... По бульвару, мерно шагая, двигается прямо на него толпа солдат с красными лицами и банными вениками под мышкой. Гриша весь холодеет от ужаса и глядит вопросительно на няньку: не опасно ли? Но нянька не бежит и не плачет, значит, не опасно. Гриша провожает глазами солдат и сам начинает прыгать им в такт (5, 83)”.
Сходство указанных двух фрагментов поразительно и проявляется не только на языковом и стилистическом, но и на сюжетном уровне. И в первом и во втором случае покой героев — Гриши и Каштанки — нарушает полк солдат, который двигается “прямо на него (нее)”. Реакция героев тоже тождественна: не доверяя себе, Гриша и Каштанка смотрят на своих спутников, ожидая их реакции с тем, чтобы согласовать с ней свои действия. Реакция столяра и няньки сходна — они не боятся: “нянька не бежит и не плачет”, “столяр, вместо того, чтобы испугаться, завизжать и залаять, широко улыбнулся”.
Почти буквальное совпадение абзацев служит ясным доказательством того, что Чехов, создавая “Каштанку”, смело пользуется опытом и даже сюжетными ходами написанного ранее “Гриши”, уравнивая таким образом модель окружающего восприятия мира трехлетним ребенком и собакой.
Конфликт героя рассказа “Гриша” — в расхождении данных внутреннего опыта, накопленного мальчиком, и внешней его оценки. Самые обычные события, уже привычные для взрослого, способны перегрузить сознание ребенка и привести его к болезни:
“... по грязной темной лестнице входят в комнату. Тут много дыма, пахнет жарким и какая-то женщина стоит около печки и жарит котлеты... Грише, закутанному, становится невыносимо жарко и душно. “Отчего бы это?” — думает он, оглядываясь.
Видит он темный потолок, ухват с двумя рогами, печку, которая глядит большим черным дуплом...
“Вечером он никак не может уснуть... Он ворочается с боку на бок, болтает и в конце концов, не вынося своего возбуждения, начинает плакать.
— А у тебя жар! — говорит мама, касаясь ладонью его лба. — Отчего бы это могло случиться?
— Печка! — плачет Гриша. — Пошла отсюда, печка!
— Вероятно, покушал лишнее... — решает мама”(5, 85).
В последнем объяснении детского недомогания (“покушал лишнее”) определенно чувствуется авторская ирония. Этим же ироническим финалом Чехов сознательно снижает сентиментальный пафос рассказа.
Интересное объяснение приема чеховского юмора в детской прозе приводится В.Б.Катаевым: “Тёплый юмор рассказов Чехова о детях (“Гриша”, “Детвора”, “Событие”, “Мальчики”, “Беглец”) основан на том же: в детском восприятии и мышлении примелькавшиеся вещи и поступки соотнесены с неожиданной шкалой мерок и ценностей; мир как бы увиден заново, то, что привычно и узаконено во взрослом мире, обнаруживает свою относительность” .
Как видно из примеров, нередко внутренние ощущения детей и их внешние действия неверно истолковываются взрослыми. Это приводит к тому, что сначала в детском сознании появляется сомнение, удивление, что его не понимают. Затем ребенок начинает активно изучать внешний мир, чтобы в нем разобраться и, по возможности, воздействовать на него в своих интересах, избегая или, напротив, стремясь к столкновению с ним.
Мир взрослого стиснут привычками окостенелого сознания, зачастую стереотипен и лишен той гибкости “первоузнавания”, которая есть у ребенка. В момент утраты личностью детскости исчезает и способность к развитию.
Именно поэтому Чехов, стремясь показать какую-нибудь новую грань мира, нередко использует для этого взгляд своих героев-детей, даря и читателю радость “первоузнавания”. Данный прием несомненно заимствован им у Л.Н.Толстого, неоднократно прибегавшего к нему в своём творчестве.
Эксперимент другого рода, а именно жанровый, совершается Чеховым в рассказе “Репка”, имеющем подзаголовок: “Перевод с детского”. В “Репке” для усиления иронии писатель широко пользуется канонами жанра для детей, обыгрывая широко известный текст:
“Жили-были себе дед да баба. Жили-были и породили Сержа. У Сержа уши длинные и вместо головы репка... Потянул дед за уши; тянет-потянет, вытянуть в люди не может. Кликнул дед бабку... Кликнула бабка тетку-княгиню... тянут-потянут вытянуть не могут. Не вытерпел дед. Выдал он дочь за богатого купца. Кликнул он купца со сторублевками. Купец за кума, кум за тетку, тетка за бабку, бабка за дедку, дедка за репку, тянут-потянут и вытянули голову-репку в люди. И стал Серж статским советником”(2, 64).
Чехов удивителен и тем, что ироническое, игровое отношение к детским жанрам и прозе для детей, совмещается у него с серьезным, подчас даже очень, подходом к тому, что должны читать дети.
В “Осколках московской жизни” он пишет о воздействии на детей беллетристической литературы: “Не так давно наши сызранские и чухломские детеныши, начитавшись Майн Рида и Купера, удирали из родительских домов и изображали бегство в Америку... теперь же в Москве зачитываются пастуховским “Разбойником Чуркиным” и идут в... разбойники”... Далее писатель приводит случай, когда подростки, сбежавшие из дома, убили мужика, который подвозил их. “Теперь малыши сидят в тюрьме и изобретают способы бегства... описываемый случай может служить тысяча первым доказательством тлетворного влияния чтения книг на детские умы — роскошная тема для передовицы в ваганьковском вкусе.”
Несоответствие отношения Чехова к литературе для детей и его реального вклада в нее имеет и еще одно вероятное объяснение, а именно хронологическое. Негативные высказывания Чехова о литературе для детей встречаются в основном после 1895 года и усиливаются к 1900 году. Большинство же его рассказов о детях созданы гораздо раньше — во второй половине восьмидесятых годов. Так, “Кухарка женится” написана в 1885 г., “Детвора”, “Событие”, “Житейская мелочь” в 1886, “Каштанка”, “Дома” — в 1887.
Таким образом, тринадцатилетний интервал между Чеховым, пишущим для детей и о детях, и Чеховым, иронично отзывающемся о детской литературе, если не снимает противоречие, то в значительной степени его ослабляет.