Елизаров Евгений Дмитриевич : другие произведения.

Ленин. Природа легенды

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


ЛЕНИН

ПРИРОДА ЛЕГЕНДЫ

  
   Что дает (давало?) нам основание причислять к лику каких-то вселенских гени­ев В.И.Ленина?
   То обстоятельство, что именно под его руководством был осуществлен Октя­­брьский переворот (да, именно так называли это событие в первые послереволюционные годы даже официальные идеологи установившегося режима), который, в свою очередь, на долгие десятилетия определил характер развития едва ли не всей мировой цивилизации?
   Да, это так, Великая Октябрьская социалистическая революция (будем все же именовать это событие так, как оно того заслуживает: ведь какой бы этический знак сегодня ни присваивался ему, едва ли в истории двадцатого столетия найдется событие, равное ей по масштабу своих последствий) навсегда останется в памяти поколений и поколений. Ну, а роль Ленина здесь никому не приходит в голову оспаривать даже сегодня, когда самому решительному пересмотру подвергаются все еще вчера, казалось бы, незыблемые истины.
   Но отвлечемся на минуту от исторических фактов и попробуем вообразить себе, что Октябрьская революция потерпела поражение. Ничего невероятного в таком для многих, может быть, кощунственном предположении нет. Вспомним: Ленину даже в самую последнюю минуту приходилось прилагать невероятные усилия для того, чтобы преодолеть сопроти­вление многих своих ближайших сотрудников. Даже в самую последнюю минуту все еще висело, что говорится, на волоске. И потом, если “величайший стратег революции” действительно столь гениален, что любое сказанное им слово должно восприниматься как нечто, равнопорядко­вое мировому Логосу, то голосом Абсолютной-Истины-В-Последней-Инстанции должно быть и вот это знаменитое: “Промедление смерти подобно!” (по существу являющееся прямым отрицанием железной детерминированности перехода власти в руки большевиков.)
   Вот и представим себе, что так и не сумели большевики овладеть тем мимолетным мгновеньем, которое одно только и могло дать им власть в той конкретной политической ситуации, что сложилась в России к осени семнадцатого. Одним словом, звезды ли, политический ли расклад сил, собственная ли осторожность большевистских вождей, сумевших-таки совладать с неудержимо рвущимся к власти Лениным, не знаю что, но что-то вдруг помешало свершиться тому, последствия чего сказываются и поныне: революция не состоялась... Могли бы мы тогда отнести Ленина к разряду величайших гениев всех времен и народов?
   Я знаю, что даже и при такой постановке вопроса многие, не задумываясь, ответят положительно. Но будем же честны: ведь если бы Октябрьской революции не было, имя Ленина широким массам сегодня не говорило бы решительно ничего. Так, сегодня практически ничего не гово­­рят громкие (а по тем временам куда уж громче!) имена Милюкова, Гу­ч­кова, того же Керенского. А ведь в те дни общественный вес этих людей намного превышал значимость Ленина. По меньшей мере в одном мо­ж­но быть абсолютно уверенным: в случае поражения революции той все­ле­н­ской кампании тотальной канонизации великого “вождя и учителя ми­ро­во­го пролетариата” не было бы. А если бы не было кампании, дли­в­шейся семь десятилетий, то что вообще мы знали бы о нем сегодня?
   Но я говорю отнюдь не о субъективной оценке этой в общем-то и в са­мом деле незаурядной личности, именно субъективную-то оценку я и хо­чу (насколько это во­обще возможно) отсечь. Меня интересует, кем был (и был бы сейчас) Ленин, так ска­зать, сам по себе без помощи “Ми­ни­сте­р­ст­ва Правды” и “Министерства Любви”, сде­лавших многое в канонизации этого человека. Свой вопрос я бы сформулировал даже более жестко: дей­ствительно ли неоспоримым было лидерство Ленина в созданной им па­ртии? Впрочем, любой вправе упрекнуть меня в том, что здесь я вступаю в об­ласть столь зыбких предположений, что ценность любого из них не превышает стоимости любого гадания, а то и просто, говоря русским язы­­ком “бреда сивой кобылы в лунную ночь”. Так, можно ли вообще все­рь­ез высказывать сомнение в том, что­бы Ленин (подумать только, Ленин!) не был бы вождем большевистской партии, — ведь уже само это сомнение для многих может служить надежным симптомом верного умственного по­мешательства. И все же...
   Жизнь на каждом шагу учит нас в том, что формальными лидерами каких-то зам­кнутых организаций становятся отнюдь не самые талантливые их члены: самые талантливые, как правило, еще и самые капризные, ча­сто весьма высокомерные и по­чти всегда неуживчивые и тяжелые в обще­житии люди. Перед талантливым человеком с готовностью снимают шляпу, но подчиняться (впрочем, если мы говорим о бо­ль­шевистской па­р­­тии и насаждавшейся в ней дисциплине, то, может быть, правильней было бы говорить “повиноваться”) предпочитают личности пусть и не­ско­ль­ко ог­раниченной, но зато обладающей одним до чрезвычайности важным для лидера ка­чеством — более устойчивой психикой. Приняв во внима­ние это обстоятельство, мы бу­дем иметь достаточно весомое основание хо­тя бы только для абстрактного предпо­­ложения о том, что рядом с таким формальным лидером в организации существует возможно даже не один человек, не только не уступающий ему в интеллектуальном отношении, но и прямо превосходящий его. Так, может, и в партии большевиков были фу­нкционеры, которые могли бы бросить вызов Ленину в борьбе за интеллектуальное первенство?
   Я не призываю, подобно Декарту, подвергнуть сомнению все, что не обосновано какими-то непререкаемыми абсолютными началами, но ес­ли все же забыть о прививавшейся всем нам с самого детства мысли о не­преходящем величии и гениальности Ленина, то что останется от его загро­бной славы? Да и что вообще мы знаем о нем, кроме того, что “Ленин видел далеко, на много лет вперед...”, “...он взвешивал мир в течение ночи...”, а то и вот так:
   “... Я Ленина не видела,
   Но я его люблю!”
   А впрочем, на каком вообще основании можно судить о величии давно ушедшего от нас человека? Казалось бы, ответ на этот вопрос едва ли не очевиден: разумеется же, по тем следам, которые он оставил на этой земле. Но здесь дело значи­те­льно осложняется тем, что от самого главного, что сделал Ленин, необходимо абст­рагироваться. И не только в силу принятого нами условия (революция не состоялась): реальная история Ок­тябрьской революции настолько переврана по выражению Тро­цкого “ста­линской школой фальсификации”, что основывать любые суждения на при­знававшихся официальной мыслью утверждениях было бы методоло­гически ошибочным. Поэтому в основу вывода должно быть положено что-то другое.
   Что же именно?
   Показания современников? Но полностью доверяться свидете­ль­ст­вам людей, в значительной мере зависевших от содержания своих показаний, тоже нельзя. Между тем все свидетельства, высказывавшиеся открыто в советской печати, — это всегда тщательно отсеянные, а то и просто откор­ректированные позднее в соответствии с “социальным заказом” (не все­гда, впрочем, от недобросовестности) вещи. В открытой печати (жи­во­пи­си, кинематографии, скульптуре и т. д. и т. п.) у нас просто не существова­ло решительно ничего такого, что могло бы хоть в малейшей степени слу­жить деканонизации вождя.
   Таким образом, остается одно — собственные показания тех людей, которых мы хотели бы сравнить друг с другом, т. е. собственные показания и самого Ленина, и тех лиц, которые входили в круг высшего руково­д­ства большевистским движением в Рос­сии. При этом ясно, что к числу по­добных свидетельств должны относиться главным (и, наверное, исключи­тельным) образом произносимые в разных обстояте­ль­ствах программные речи и рукописи теоретических работ. Одним словом, тексты.
   Если вести речь об оставленных текстах, то, видимо, прежде всего ну­­­ж­но было бы говорить о содержании: ведь именно содержание тех идей, которые генерирует человек, в первую очередь определяет уровень его интеллекта. Однако я предлагаю на время абстрагироваться от содержа­ния, с тем чтобы остановиться на форме. К содержанию нам еще приде­тся вернуться.
   Итак, тексты.
   Тексты безжалостны.
   Обратимся для начала к публично произносимым речам. Но заметим: для политического деятеля самого высокого уровня (а именно к такому разряду мы должны были бы относить и самого Ленина и ближайших его сотрудников) никакое выступление, касающееся программных це­лей движения, или даже простой политической “злобы дня”, не бывает (да и просто не может быть!) чистой импровизацией. Это всегда результат по­стоянной, годами и десятилетиями длящейся умственной работы. Поэтому любая речь, даже произносимая экспромтом, — это всегда тщательно готовящаяся вещь, и умение произносить речи (т. е. умение не просто стро­ить риторически грамотные фигуры, но в полной мере доносить соде­р­жание своих идей до слушателей) является строго атрибутивным каче­ст­вом любого профессионального политика.
   Речи Ленина — и в этом может убедиться всякий — как правило представляют собой что-то очень тяжеловесное; нередко они настолько путаны, что выявить основную мысль докладчика можно лишь значительным на­пряжением своей собственной мысли. Я, разумеется, не хочу сравнивать вы­ступление политического деятеля (пусть даже и причисляемого к лику ге­ниев всех времен и народов) с таким исключительным лингвистическим фе­номеном, как превращающиеся в образцы высокого искусства импровизации Ираклия Андронникова. Но (предлагаю каждому) вспомним, например, наших учителей — как школьных, так и университетских: наибо­лее талантливые из них даже самые скучные предметы легко превращали в интеллектуальный праздник, и если мы мысленно попытаемся сравнить речи, по разным поводам произносившиеся Лениным, с лекциями оставшихся в нашей памяти Учителей, то мы легко обнаружим, что доведись нам учиться у Ленина, мы бы, пожалуй, бессовестно прогуливали все его лекции, предпочтя непосредственному общению с ним изучение стандартного учебника и взятых взаймы конспектов добросовестных исполнительных сокурсниц.
   Но речь идет о сравнении его с его же соратниками — и чаще всего это сравнение оказывается совсем не в его пользу и здесь: хотим мы того или нет, а к числу лучших ораторов партии Ленина никак не отнести. Со­по­­ставить его выступления с публичными выступлениями, скажем, Камене­ва — и обнаружится пропасть между ними. О Троцком я уж и не говорю.
   Зададимся вполне естественным в таком раскладе вопросом: кому отдал бы предпочтение непредвзятый слушатель, равно не знающий ни то­го, ни другого, ни третьего? Едва ли не с первой минуты убежда­ю­ще­го любую аудиторию почти архитектурной стройностью, безупречной по­следовательностью и строгой логичностью Каменеву? Сверкающему па­­радоксальной мыслью и отточенной литературными упражнениями фра­зой Троцкому? Или все же совершенно бесцветному тяжеловесному Ле­нину? Попробуем отрешиться от всего того, что мы знаем о них, и составить себе представление об этих личностях как о людях, с которыми мы сталкиваемся как бы впервые: на фоне тех же Каменева и Троцкого Ле­нин будет выглядеть совершенно беспомощно. Строго говоря, не может даже получиться никакого сравнения между ними, как, например, не может получиться никакого сравнения между строем речи университетско­го профес­сора и речью пусть досконально, до тонкостей знающего свой предмет узкого специалиста, всецело замкнувшегося в решении каких-то сугубо прикладных задач.
   Речь Ленина проигрывает даже в сравнении со И.В.Сталиным, хотя — будем все же справедливы к нему — общее интеллектуальное (и культу­р­ное) превосходство над Сталиным чувствуется. Человеческая речь часто ве­сьма предательская вещь. Скрыть в ней свою образованность, свою ку­ль­туру еще можно, да и то с большим тру­дом (во всяком случае это требу­ет специальных усилий, тяжесть которых в полной мере известна, вероятно, лишь профессиональным артистам), сымитировать же об­разование, и уж тем более общую культуру — просто невозможно. Публичные высту­пле­ния Ленина — чего греха таить — не выдают в нем широко и всесторонне об­ра­зо­ванную личность, и уж ни в коем случае — человека высочайшей ку­льтуры, каким едва ли не все мы привыкли считать его под воздействием официальной пропаганды.
   Таким образом, если мы попытаемся составить какое-то свое само­сто­я­те­ль­ное суждение о Ленине, то, проанализировав тексты публичных его речей, мы риску­ем прийти к неожиданному с точки зрения привы­ч­ных нам представлений выводу о том, что право на лидерство в большеви­­с­т­ской партии (и уж тем более в революцион­ном движении вообще) легко — и с основанием! — может быть оспорено многими из тех, ко­го мы при­выкли от­носить на вторые, а то и на третьи роли.
   Правда, — и многие современники единодушно сходятся в этой оце­н­ке — живые вы­­ступления Ленина всегда отличались какой-то скрытой эне­­ргией и умели передать ее аудитории. Будем справедливы: это свидете­ль­­­­ство явной не­заурядности политика. Но будем же спра­ведливы до конца: умение ора­тора передать энергетический импульс своей аудитории сове­­ршенно не­до­ста­точное основание для вердикта о бесспо­р­ном его превосходстве над своими соратниками. Рядо­вой рок-музыкант способен во­з­бу­дить своих слушателей до та­кого гра­ду­са, ко­торый не снился и самым блистательным по­ста­но­в­щикам Большого и Ла Скалы. Впрочем, и в этом измерении публицистической магии он проигрывал многим из тех, кто все то время был рядом с ним.
   Теоретические работы. Я оставляю в стороне публицистические выступления, посвященные политической “злобе дня”. В них Ленин остает­­ся все тем же, кем он обнаруживает себя в публичных речах: тяжеловесным, путанным, совершенно бесцветным.
   Между тем, речь письменная — и, как правило, в выгодную сторону — отличается от речи устной. Наедине с чистым листом бумаги человек и чувствует себя не так, как перед аудиторией, тем более перед аудитори­ей, подверженной стремительным сменам настроения. Чистый лист бумаги ко многому обязывает — и не только потому, что написанное пером не выру­бишь топором. “Рукописи не горят!”, и человек, обращающийся к Вечно­сти (а берущий в руки перо обращается в конечном счете именно к ней) осознает себя куда более ответственным не только за мысль, но и за слово. Отсюда совсем не случайно, что письменная речь действительно выдающихся людей, даже посвящаясь скоропреходящему, нередко восходит до образцов подлинной литературы: откроем того же Маркса, или постоянных прижизненных соперников Ленина — Плеханова и Троцкого...
   Ответственность за слово — вот что стоит за тщательной отделкой формы. Ведь — как тут не вспомнить незабвенное гумилевское “Слово”:
   “Солнце останавливали словом,
   Словом разрушали города”
   — в конечном счете именно оно в нашем материальном мире обладает наиболее материальной силой.
   Но есть и другой — если угодно, прагматический аспект. Выступление в печати (во всяком случае по фундаментальным вопросам своей компетенции) адресуется в первую очередь к тем, для кого само чтение составляет собой действительную потре­б­­ность, т. е. по преимуществу к интеллигенции. Интеллигенция же всегда была особен­но чувствительной к слову, ибо интуитивно всегда осознавала, что
   “...осиянно
   Только слово средь мирских тревог”,
   поэтому уже одна только неряшливость формы могла оттолкнуть (и часто отталкива­ла!) и от автора, литературные же достоинства стиля, напротив, повышали интерес и к самому содержанию.
   Так что это? Небрежение формой, родственное пренебрежению многим из того, что прямо не относилось к сиюминутно решаемым полити­ческим задачам, или род невольно проявляющегося презрения к тем, ко­му, собственно, и адресована пуб­ли­кация? “И так сойдет”, или иммане­н­тная неспособность к литературному труду, или и то и другое (и третье!) вместе?
   Кстати о презрении к интеллигенции — это отнюдь не ради красного словца. Со­бственные высказывания Ленина о людях, формировавших ду­хо­вную атмосферу России тех лет, позволяют не то что предполагать — кате­горически утверждать глубо­чай­шую неприязнь к ним.
   Но еще раз: оставим в стороне политическую сиюминутность и обра­тимся к горнему миру чистой теории. Многие из работ Ленина официа­ль­ная пропаганда относит к выдающимся достижениям человеческого ду­ха. Ленин, уверяют нас, внес огромнейший, фундаментальнейший вклад в развитие науки об обществе. Роль Ленина в истории гуманитарной мы­с­ли характеризует уже то обстоятельство, что целый ко­м­плекс обществове­д­че­ских дисциплин вот уже несколько десятилетий носит родовое на­звание “ле­нинизма”. Однако вчитаемся в работы этого на голову возвыша­ю­ще­го­ся над всеми титанами мысли человека и мы увидим отчетливые следы ка­кой-то нетерпе­ливости, спешки, многословия и вместе с тем явной незако­нченности. Но спросим се­бя: в суетной ли спешке свершаются величай­шие открытия века, мимоходом ли обретается вечная Истина?.. Впрочем, о содержании нам еще придется говорить, сейчас же речь только о форме.
   Что в первую очередь бросается в глаза при чтении ленинских работ, так это начитанность. Грандиозная, феноменальная начитанность, на­­читанность, способная поразить любое воображение. Начитанность, за­ставляющая невольно снимать шляпу любого, даже откровенно предвзя­то настроенного, человека. Бесконечные цитаты из книг, журнальных ста­тей, резолюций, принимаемых во всех концах Европы различными собра­ниями, конференциями и съездами левых организаций, ссылки на публи­чные выступления политических деятелей того времени, прямые и косвен­ные упоминания о событиях, значимость которых едва ли могла гаран­тировать им широкую известность, — все это создает впечатление какой-то абсолютной информированности во всем, что так или иначе относи­тся к социалистическому движению. Информированности почти нечело­ве­ческой, той, что способна вызвать едва ли не суеверный страх. Но я при­зываю взглянуть на нее с, может быть, неожиданной стороны.
   У К.Маркса есть такое выражение: “профессиональный кретинизм”. Вообще говоря, это в той или иной степени относится к каждому из нас, ибо на каждого из нас род наших занятий накладывает свой, часто не­изгладимый, отпечаток. Но это же выражение может звучать и откровен­но ругательным образом (нужно ли говорить, что именно тогда, когда этот отпечаток становится особенно заметным?). Сравним между собой лю­дей, определявших интеллектуальный уровень левого крыла российской социал-демократии, все тех же Троцкого, Бухарина, Каменева, Радека и пр., и мы легко обнаружим, что по условной шкале этого самого “профессионального кретинизма” Ленин занимает самое высокое место.
   Шерлок Холмс потрясал воображение простодушного доктора Ва­т­сона не только своей гениальностью, но и своим, едва ли не абсолютным, не­вежеством во всем, что прямо не относилось к его профессии. Знаменитый сыщик умудрился в своем образовании пройти мимо той знакомой лю­бому школьнику элементарной истины, согласно которой Земля вращается вокруг Солнца. Читая вещи, выходящие из-под пера стоявших рядом с Лениным людей, ни на минуту не забываешь о том, что рядом с программными установками политических партий существует история и музыка, поэзия и философия, ни на минуту не забываешь о том, что благоговейный трепет в душе человека способны вызвать не только полностью согласующиеся с ортодоксальным марксизмом резолюции политических собраний и конференций, но и “звездное небо над моей головой и нра­вственный закон во мне”. Погружение же в ленинские тексты заставля­ет полностью забыть обо всем... Создается впечатление, что для Ленина не существует решительно ничего, кроме реальностей сиюминутной по­литической борьбы, и волей-неволей возникает крамольная мысль: а знает ли Ленин о том, что Земля вращается вокруг Солнца?
   Н.Бердяев, которого трудно обвинить в некомпетентности, так аттестует этого “гения всех времен и народов”: “Тип культуры Ленина был невысокий, многое ему было недоступно и неизвестно. Всякая рафинированность мысли и духовной жизни его отталкивала. Он много читал, много учился, но у него не было обширных знаний, не было большой умственной культуры.”.
   Мы говорим о теоретических работах вождя. Целью любых теоретических изысканий является открытие истины, и человек, с отличием закончивший классическую гимназию, человек, экстерном выдержавший экзамен за полный курс юридического факультета одного из лучших в Европе того времени Санкт-Петербургского Императорского Университета, он несомненно знал (он просто обязан был знать!) основные требования, предъявляемые к методологии научного поиска и доказательства. Но вчитаемся в ленинские произведения...
   Две формы обоснования собственной правоты в любом споре безоговорочно господствуют практически во всех работах Ленина. Первая из них — это: “Маркс сказал!”. Вторая... Внимательно вглядимся в тот бесконечный поток выдержек, ссылок, намеков, упоминаний, в котором с большим трудом удается проследить собственную мысль Ленина, и попробуем классифицировать все составляющие этого потока по двум признакам: положительной или отрицательной оценки, даваемой “вождем миро­вого пролетариата”, — и мы с удивлением обнаружим, что за очень редкими исключе­ни­ями все, на кого ссылается Ленин, говорят одни сплошные глупости (если, разуме­ется, речь не идет о чем-то таком, с чем полностью и безоговорочно соглашается сам вождь).
   Именно это — воинствующе категорическое, по существу априорное, неприятие чужого мнения, выливающееся в лишенную и тени какой бы то ни было деликатности критику, больше того, в откровенное осмеяние (если не сказать охаивание) всего того, что хоть в малейшей степени противоречит его собственным утверждениям, и предстает второй из этих ведущих форм обоснования своей собственной правоты и восторжествования над своими теоретическими противниками. Вольные или невольные оппоненты Ленина сквозь призму собственного к ним отношения “вели­ча­й­шего гения пролетарской революции” сплошь и рядом рисуются нам какими-то жалкими пигмеями, без исключения пораженными той или иной степенью олигофрении, которая нередко восходит до ступени законченного идиотизма. “Без­мо­з­г­лая фило­софия”, “учено-философская тарабарщина”, “профессорская галиматья” — вот дале­­ко не самые оскорбительные формы полемики, сплошь и рядом употребляемые Лениным. Вошедший в историю юриспруденции способ доказательства через посре­дство зоологической классификации обвиняемых (“помесь лисы и свиньи”), — не из ле­нинских ли работ берет свое начало эта жемчужина диалектики, понятой как высокое искусство спора?...
   В рецензиях Л.И.Аксельрода на книгу “Материализм и эмпириокри­тицизм” спе­циально отмечалось: “...невозможно обойти молчанием и спо­соб полемики автора. По­лемика Ильина (псевдоним Ленина — Е.Е.) от­ли­чаясь некоторой энергией и насто­й­чи­востью, всегда отличалась в то же вре­мя крайней грубостью, оскорбляющей эстети­ческое чувство читателя. Но когда грубость проявляется в боевых злободневных ста­тьях, то ей мо­ж­но найти оправдание: на поле битвы нет ни времени, ни спокойствия для то­го, чтобы думать о красоте оружия. Но когда крайняя непозволите­ль­ная гру­бость пускается в ход в объемистом произведении, трактующем так или иначе о фи­лософских проблемах, то грубость становится прямо-та­­ки невыносимой...” . “Уму не­постижимо, как это можно нечто подобное на­­писать, написавши не вычеркнуть, а не зачеркнувши не потребовать с нетерпением корректуры для уничтожения таких не­ле­пых и грубых сравнений!” .
   Прикосновенна ли к истине и тем более к подлинному величию ду­ши и духа такая форма утверждения своих взглядов?
   Таким образом, если судить о форме, то надлежит признать, что ни­какой речи о бесспорном интеллектуальном превосходстве Ленина над всеми теми, чей ум, знания, наконец, культура определяли духовное лицо эпо­хи, не может быть. Скорее наоборот: не возьми большевики власть то­гда, в семнадцатом, Ленин определенно зате­рялся бы в бесконечном и по су­ти дела анонимном ряду середнячков, которые во все времена, разуме­е­т­ся, очень многое делают для того, чтобы появление подлинных титанов духа стало возможным, но сами, как правило, остаются обреченными на забвение.
   Но все-таки это только форма. Форма же способна свидетельствовать о силе (или, напротив, о слабости) интеллекта лишь каким-то косвен­ным образом. Прямым — и в конечном счете решающим — свидетельством мо­жет быть только содержание.
   Итак, о содержании.
   Но сначала — необходимая здесь оговорка, которая уже сама по себе способна определить многое. Величие “вождя и учителя мирового про­ле­тариата” вот уже долее семи десятилетий обосновывается тем, что именно он является создателем и Ком­му­нистической партии, длительное вре­мя обладавшей непререкаемым, монопо­ль­ным пра­вом на неограничен­ную власть во всем, не исключая и сферу мысли, и “первого в ми­ре социалистического государства”, по удостоверению той же партии во­плоти­вше­го в себе все вековые чаяния человечества. Но вот сегодня стало оче­ви­д­ным как то, что созданная именно Лениным партия — отнюдь не ум, не честь и уж ни в ко­ем случае не совесть нашей эпохи, так и то, что соци­а­листическое государство, официальной идеологией всегда изобража­в­ше­е­ся как воплощение социального рая на земле, на деле мало чем (во всяком случае до смерти И.В.Сталина) отличалось от какого-то бо­ль­­шого ко­нцентрационного лагеря. Сегодня для миллионов и миллионов стало со­ве­р­­шенно очевидным, что сущностное содержание того дела, на алтарь ко­торого Ленин действительно положил всю свою жизнь, бесконечно далеко как от исторической истины, так и от тех идеалов, которые веками вынашивались человечеством.
   “Дело Ленина” потерпело полное фиаско, и сегодня это уже не тре­бу­ет ниаких доказательств. Между тем многими, очень многими все то оди­­озное, что вобрал в се­бя ленинизм, провиделось еще тогда, до трагического Октября. Я уж не говорю о та­ких величинах, как Ф.М. Достоевский: вероятно сегодня уже сама попытка прямого сопоставления этих фи­гур, Ленина и Достоевского, выглядела бы кощунственной. Неизбежность итогового провала большевизма не вызывала сомнений наверное ни у кого из тех, кто составлял интеллектуальное ядро всех тех политических партий, которые стояли значительно правее ленинской. Поэтому совсем не случайно, что заявление Ленина на I съезде Советов: “Есть такая партия!” тогда, в июне, могло вызвать только смех. Но если “Великий Ленин” не видел того, что было аксиоматичным для всех — а предмет, о котором идет речь, напомню, составляет основное содержание всей его жизни — то как можно утверждать интеллектуальное превосходство этого чело­­века над всеми, кто выступал против него именно в этом?!
   Так что о серьезном сопоставлении Ленина с лидерами и идеологами враждебных ленинизму партий (в т. ч. и из числа социалистических) не может быть и речи: элементарная строгость, да и простая человеческая по­рядочность требуют признать однозначно справедливым лишь полярно противоположный официально утверждаемому расклад интеллектуальных сил.
   Говоря иными словами, анализ содержания стратегических ленинских идей дает еще меньше оснований говорить о неземном величии этого человека, чем даже внешняя форма их изложения.
   Впрочем, вспомним: с самого начала вопрос формулировался не в сфере абсолютного, но в плоскости относительного. Ведь сегодня мало у кого вызывает сомнение то обстоятельство, что нимб принадлежности к каким-то надчеловеческим силам, к какому-то надмировому разуму на каноническом изображении вождя просто подрисован официальными ико­нописцами режима. И не победи партия тогда, в семнадцатом, личность Ленина едва ли смогла бы подвергнуться мифологизации. Поэтому, по­двергая вполне законному, как это показывает уже поверхностный ана­лиз, сомнению подавляющее превосходство Ленина над теми, кто (на поверку самой Историей) оказался куда более прозорливым, чем он, я с самого начала ограничивал задачу выяснением того, были ли в самой партии большевиков люди, способные на равных бороться с Лениным за интеллектуальное лидерство.
   Но даже здесь, переходя от всеисторической вселенской сферы к узким рамкам немногочисленной замкнутой политической группировки, легко обнаружить, что многие из соратников Ленина часто превосходили его в способности стратегического провидения истории. Я имею в виду не только такие, известные большинству, драматические факты, как выступление Зиновьева и Каменева против вооруженного захвата власти в самый канун Октября, или коллективное заявление об отставке группы членов правительства и ЦК, протестовавших против того однопартийного режима, к установлению которого вела политика, проводимая Лениным. Вспомним. Подавляющее большинство ЦК стояло политически правее Ленина, т.е. занимало промежуточную позицию между ним и теми, кого официальная история партии на протяжение десятилетий клеймила едва ли не самой позорной в систематике большевизма печатью “оп­пор­ту­ни­з­ма”. Между тем, сама жизнь рассудила их, наглядно показав, что именно этот “оппортунизм” сумел построить общественно-политическую систему, ко­торая сегодня может служить хорошим образцом социального устрой­ст­ва. Таким образом, подавляющее большинство членов большевистского ЦК стояло на позициях, куда более близких к исторической истине, нежели позиции Ленина. А следовательно, в руководстве партии и в самом деле были(!) люди, способные оспорить право на интеллектуальное пре­восходство.
   Впрочем, вот еще один штришок. Передо мной интересная книжка — сборник статей под общим названием “Против исторической концепции М.Н.Покровского”. В одной из ругательных статей (а вся книжка сплошь состоит из одних только ругательных статей) читаем: “...По­кро­в­ский никогда не мог понять самых основ ленинской теории империализма. То что некоторые работы Покровского были написаны до появления кни­ги Ленина “Империализм, как высшая стадия капитализма”, ничего не объясняет, ибо, переиздав эти работы в 1928 г., Покровский в предисловии к ним писал, что “устарев кое в чем, в основном эта социология войны... остается, по моему, верной и доселе...” Или вот: “Но и работы По­к­ровского, написанные после выхода в свет книги Ленина “Им­пе­ри­а­лизм, как высшая стадия капитализма” не несут на себе печати ленинской те­ории империализма, хотя, как известно, Покровский был одним из первых, кто ознакомился с этой работой Ленина в рукописи до ее выхода в свет”.
   Поразительный факт! Бессмертные ленинские идеи, идеи, содержание которых является прорывом дерзновенного человеческого духа в какое-то новое, ранее за­предельное сознанию смертного, интеллектуальное измерение!! — и вот такое пренебре­жительное к ним отношение... И ведь речь-то, замечу, идет не о каком-то мелком ли­тераторе, а о крупнейшей фигуре, долгое время бывшей во главе целой теоретиче­ской школы т. е. о человеке, мнение которого о той или иной теоретической конце­п­ции вполне могло бы быть экспертным. В то же время этот человек принадлежал отнюдь не к враждебному теоретическому лагерю — это политический единомышленник Ле­нина, большевик с дореволюционным партийным стажем, марксист до мозга костей.
   Так как же можно постулировать какую-то надчеловеческую гениальность Ленина, якобы бросающуюся в глаза чуть ли не каждому, кто хоть когда-либо знакомился с ним, если даже товарищи по партии (не будем забывать, связанные к тому же еще и партийной дисциплиной) отнюдь не принимают теоретические откровения вождя как своеобразный научный вердикт, окончательно закрывающий рассмотренный им вопрос.
   Итак, утверждать бесспорную принадлежность Ленина к сонму титанов, рождающихся, быть может, один раз в несколько столетий, нет решительно никаких оснований. Мир государственных деятелей и политических лидеров того времени буквально изобиловал людьми, куда более прозорливыми, чем он, интеллектуально куда более состоятельными, чем будущий основатель a priori несостоятельного государства. Но даже и в более узком кругу большевистского крыла российской социал-демо­кра­тии, не за морями, а совсем рядом с Лениным, стояли люди, не только мало в чем уступавшие ему, но зачастую и превосходившие его во многом, — словом, люди, вполне способные категорически оспорить интеллектуальное лидерство Ленина.
   Так почему же все-таки Ленин? Талант организатора? Да, несомненно. Но кто, не кривя душой, может сказать, что организаторский талант, скажем, Л.Д.Тро­ц­ко­го был ниже?.. Вспомним. Долгие годы этот человек не только стоял вне большеви­ст­ской партии, но и занимал зачастую враждебные ей позиции. Больше того, у само­го Ленина было достато­ч­но оснований относиться к Л.Д.Троцкому без всякой приязни: что-что, а личные счеты у них велись уже более десяти лет, крови друг другу они по­портили изрядно. И вот, едва вступив в партию большевиков, уже в считанные неде­ли он поднимает свой партийный рейтинг до рейтинга самого Ленина. Испытанное ядро большевистского ЦК практически мгновенно оказалось потесненным этим чужаком, но, наверное, ни у кого не возникало сомнений в том, что место, занятое им в складывавшейся более десяти лет партийной иерархии, принадлежит ему по праву.
   Это ли не свидетельство яркого таланта? О роли Троцкого в организации во­о­руженного восстания и, позднее, в Гражданской войне я уж и не говорю... Но почему же все-таки Ленин? Попробуем вновь вглядеться в ленинские работы с целью своеобра­зной реконструкции определяющих черт его личности. Какой человек предстанет пе­ред нами?
   Умный, несомненно умный, значительно возвышающийся над средним уровнем... (Тот факт, что по большому счету исторической правоты уровень стратегического мышления Ленина оказался существенно ни­же уровня многих его оппонентов, отнюдь не означает собой того, что он был недалеким человеком, — нельзя бросаться и в противоположную крайность в его оценке.) ...Человек железной решимости и несгибаемой воли. Обладающий страшным энергетическим потенциалом...
   Прервемся, чтобы условиться. Отречемся от семидесятилетней традиции канонизации и подойдем к нему как к обыкновенному человеку, одному из миллионов, пусть и отмеченных большими способностями, но все же смертных земных людей. Иными словами, попробуем применить к нему те же самые определения, которые мы в сходных обстоятельствах, не задумываясь, применили бы к любому другому человеку, обожествление которого не вменяется в обязанность всей силой могущественнейшего в мире государственного аппарата.
   Итак: обладающий страшным энергетическим потенциалом... хам.
   Да, все это вступает в резкий диссонанс со всем тем, что когда-либо говорилось о Ленине в открытой форме, и тем не менее такая аттестация имеет вполне достаточное право на существование. Повторюсь: если бы речь шла не о Ленине, но о любом другом человеке, то уже самый способ ведения полемики со своими идейными противниками давал бы нам все основания для такого рода дефиниций. Но я готов согласиться и с более мягким определением: скажем, человек, не стесненный внутренними обязательствами перед императивами общечеловеческой нравственности.
   Сочетание качеств, как видим, убийственное. Противостоять такому сочетанию едва ли возможно. Уже одно оно давало Ленину значительную фору перед бо­ль­шин­ством его товарищей по партии. Но только ли это обеспечило ему лидерство?
   Обратимся к общеизвестному. Отсутствие действительно стратегического ви­де­ния, помешавшее Ленину разглядеть неминуемый крах так называемой “мировой ре­волюции”, вовсе не означало, что он должен быть отнесен к разряду слепцов. Что-что, а политическую конъюнктуру он чувствовал как, может быть, никто другой. По­это­му не понимать того, что крестьянство в своей массе не поддерживает (и не подде­р­жит!) программные установки большевиков, он не мог.
   Ленин, разумеется, сознавал, что вздумай большевики пойти в Октябре на реализацию своей программы, Россия (а Россия того времени на три четверти — крестьянская страна) неминуемо отвернулась бы от них. В случае же насильственного внедрения большевистской программы крестьянство ответило бы войной (как это и было доказано позднейшими событиями). Поэтому тот факт, что в данном пункте социальных преобразований политика большевиков прямым курсом вела к гражданской войне (впрочем, к гражданской войне она вела отнюдь не только в этом пункте), был очевиден для многих, и именно в развязывании гражданской войны обвиняли Ле­ни­на еще в канун Октября.
   (К слову сказать, драматург М.Шатров, утверждая, что тогда, в семнадцатом, была только одна альтернатива: либо Ленин, либо Корнилов, не договаривает того, что сам Корнилов был прямым порождением ленинского курса в социалистическом движении и не будь ленинщины, не смогла бы возникнуть и корниловщина.)
   Но вот действительно талантливый ход, позволивший временно нейтрализовать крестьянство как носитель в принципе несовместимой с большевизмом силы: Ленин по его собственному признанию целиком, без малейшего изъятия, принимает (крадет?) программу эсеров. Ход блистательный! Ведь им не только нейтрализуется крестьянство, но и автоматически обеспечивается поддержка самой могущественной по тем временам партии — партии эсеров. В самом деле, выступить в этих обстоятельствах против большевиков, значит, показать, что им дороги не столько народные интересы, сколько соображения собственного политического престижа; если эсеры стояли и в самом деле за то, чтобы дать народу землю, они были бы нравственно обязаны поддержать это мероприятие даже в том случае, если бы все лавры доставались бы одним большевикам.
   Многие идеи в истории духа остаются нетленными памятниками человеческому гению. Уже одна только эта идея могла бы обессмертить имя Ленина... если бы было дозволительно венчать лаврами человека, добывшего победу нечестным путем. Правда, боксера, неожиданно бью­ще­го ниже пояса, немедленно дисквалифицируют — победившего же политика пропагандистский аппарат тут же обряжает в белоснежные ризы.
   Впрочем, при всей блистательности этого запрещенного приема победа отнюдь не гарантировалась вероломно сделанным ходом, он давал лишь определенную оттяжку времени — и не более того. При сложившемся повороте событий перспектива гражданской войны становилась даже более осязаемой. Вдумаемся. Пойти до конца по пути честной ре­ализации чужой программы, означало бы потерпеть поражение: ведь це­лью любого политического движения является осуществление своей. Поэтому во имя исключения перспективы неизбежной трансмутации партии возврат к первоначальным лозунгам большевизма рано или поздно встал бы на повестку дня. Отсюда маневр с украденной программой ни в коем случае не мог рассматриваться как подлинное изменение собственных лозунгов большевизма под давлением реальной действительности, это был лишь временный маневр, дающий возможность собраться с сила­ми и заставить-таки крестьянство принять именно большевистскую программу.
   Ленину как политическому деятелю была бы и в самом деле грош цена, если бы он заранее не “просчитал” все следствия, закономерно вытекающие из этого вероломного шага. Прямым же следствием его должна была стать гражданская война (пра­вда, развязанная уже в более благоприятных для овладевших мощью государственной власти большевиков обстоятельствах). Именно создание этих, более благоприятных, условий развязывания гражданской войны, строго говоря, и было целью программного маневра.
   Иными словами, умысел налицо, и самое большее, что можно сделать здесь, — это низвести прямой умысел до степени косвенного. Отрицать наличие умысла в этих обстоятельствах означало бы одно из двух: либо полностью отказать Ленину во всякой способности предвычисления следствий из предпринимаемых им политических шагов, либо согласиться с тем, что Ленин полностью и безоговорочно капитулировал перед обстоятельствами, согласившись на честную реализацию программы, против ко­торой он сражался всю свою жизнь. Ясно, что ни то, ни другое предположе­ние не может выдержать никакой критики: все, что мы знаем о Ленине, прямо вопиет против таких чудовищных предположений.
   Можно, конечно, спасая репутацию вождя, говорить о том, что расчет строился на другом основании: дескать существовала уверенность в том, что завоевав власть большевики сумеют-таки убедить крестьянство в преимуществах именно их программных положений.
   А если нет? Я не случайно говорю об умысле косвенном. Ленин мог и обязан был предвидеть возможность того, что тысячелетиями складывавшаяся психология крестьянина не изменится вдруг даже в состоянии эйфории от завоевания власти их по­литическим “союзником” — пролетариатом. В противном случае говорить о нем как о реальном поли­тике вообще нет никакой возможности. Словом, как ни крути, а был, был умысел. Пусть только и косвенный. Впрочем, за косвенный умысел “дают” ненамного меньше.
   И вот здесь возникает чрезвычайно важный для характеристики Ленина вопрос: не понимать, что ответственность за развязывание войны падает (и) на него, он не мог, — пугала ли его нравственная ответственность за предпринимаемые действия? Нет! должен был бы сказать любой человек, знающий то, что последовало уже через 3 месяца после захвата власти большевиками: разгон Учредительного Собрания, расстрел рабочих демонстраций, введение комбедов, продотряды, заградительные отряды и т. д. и т. д. и т. д. Правда, воспитанная “Министерством Правды” и “Ми­­ни­сте­р­ст­вом Любви”, официальная историография утверждает, что отнюдь не Ленин несет ответственность за развязывание гражданской войны, но так называемые эксплуататорские классы.
   Но уточню позицию.
   Я говорю здесь не о какой-то объективной исторической истине, я пытаюсь по­нять чисто субъективное, может быть даже глубоко ошибочное мироощущение про­стого человека, на долю которого выпадает принять решение, долженствующее из­менить судьбы миллионов и миллионов. И пусть трижды права официальная историко-партийная мысль, и пусть действительно вина ложится на Керенских и Корниловых, Ленин все равно обязан был видеть и свою ответственность за неизбежность кровавого исхода.
   Пояснить сказанное можно, увы, нередким житейским примером. Так, даже будучи уверенным, что именно “Х” совершил кражу, далеко не каждый отважится открыто обвинить его. Препятствием выступает неизбежное здесь сомнение, даже ничтожная доля которого обращается в категорический нравственный запрет. И я говорю здесь именно об этой, пусть даже ничтожной, доле сомнения, а не о том, кто на самом деле похитил ту или иную вещь, — официальная же историография замыкается совсем в другом измерении — в выяснении (а может быть, и сокрытии) того, кто в действительности был вором.
   И вот парадокс: живописуя Ленина сусальным образцом морального совершенства, партийная литература отказывая в самом праве на су­ществование субъекти­в­но осознаваемой личной ответственности, превращает его в нравственного урода!
   А может быть и в самом деле не было ощущения личной ответственности и ли­чной вины? Истории памятна нерешительность Цезаря, остановившегося перед Ру­би­коном, — ленинского Рубикона не существует... Вот и еще один штрих к портрету, по­зволяющий понять, почему именно Ленин стоял у руля партии.
   Людьми, не лишенными нравственных сомнений, в критический момент истории показали себя Каменев и Зиновьев. Голос человеческой совести звучал в колле­ктивном заявлении об отставке большевиков, уже в ноябре 1917 провидевших преступления сталинизма.
   Словом, свой Рубикон был, наверное, у каждого, кто мог бы на равных боро­ть­ся с Лениным за первенство, — и не это ли объясняет ленинскую победу над ними? Что-то страшное, что-то нечеловеческое стоит за этим отсутствием сомнений. Но что имен­но: нравственное уродство, на котором косвенно настаивает историко-па­р­тий­ная литература, или извращенная логика? Аберрация совести, или аберрация сознания?
   У Клаузевица в его знаменитых рассуждениях о войне есть одна прямо потрясающая своей парадоксальностью мысль: “Если мы философски подойдем к происхождению войны, то увидим, что понятие войны возникает не из наступления, ибо последнее имеет своей целью не столько борьбу сколько овладение, а из обороны, ибо последняя имеет своей непосредственной целью борьбу, так как очевидно, что отражать и драться — одно и то же.
   Замечу, что Клаузевица Ленин знал: объемистое произведение выдающегося во­енного мыслителя было изучено Лениным, что говорится, с карандашом в руках. Пра­­­в­да, Клаузевиц (отдадим ему должное) говорит вовсе не о нравственной ответст­венности за развязывание военных действий, он исследует лишь ло­гические начала на­уки о войне, ищет отправной пункт своих теоретических построений...
   Да, это так, обиходный портрет Ленина несет на себе заметные следы ретуши: официальная мысль никогда не ограничивала себя в усилиях изобразить человека, лишенного и тени сомнения в своей правоте, или, скажем более “обтекаемо”, в “пра­воте своего дела”. Но в том-то и дело, что в данном пункте ленинской характери­­стики сходятся не только идеологи, что стоят на службе у созданного им режима, но и исследователи, исповедующие совершенно иное социальное (и нравственное) Credo.
   Так что же все-таки в основе: аберрация совести, или аберрация сознания? Ни с точки зрения общечеловеческой нравственности, от века верной абсолютам “не убий”, “не укради”, “не сотвори свидетельства ложна”, ни с точки зрения обычного человеческого сознания образ, запечатленный в миллионах и миллионах книг, изваяний, портретов, не обнаруживает себя как образ человека. Скорее, это подобие суще­ст­ва, стоящего вне рода человеческого. Но нечеловеческим началом может быть то­ль­ко машина, и не машино-ли подобный характер носят такие его качества, как возво­димые до степени абсолюта решимость, воля, отсутствие сомнений. Впрочем, ма­ши­на — это не очень благородно, что ли. Но вот другое, куда более пристойное для во­ждя мирового пролетариата, измерение: ведь многое, очень многое в определениях Ле­нина способно соперничать и с выкладками богословов, веками оттачивавших мысль, пытающуюся дать определение Бога. Но, увы, и здесь образ, по многим при­пи­сываемым ему качествам вполне укладывающийся в теологический канон, вызыва­ет в сознании не столько евангельские мотивы, сколько — по горьком, но трезвом ра­з­мы­шлении — откровения Книги Иова, но только с усеченным финалом, т.е. с точкой, поставленной перед вознаграждением страстотерпца за веру...
   Может ли человек противостать лишенной нравственного начала машине? Можно ли, подобно Иову, противостать существу, самый разум которого, подобно ра­зуму его гонителя, может быть настолько иным, что уже простое соприкосновение с ним способно вызвать у смертного психическую (и нравственную) травму?
   Все те черты ленинской личности, которые явственно вырисовываются при вни­­­мательном анализе его политических выступлений (поня­тых в самом широком смысле, т.е. не только как печатные, но и как организационные политические дейст­вия) позволяют понять, почему при явном отсутствии бесспорного интеллектуального превосходства над своими — в том числе и потенциальными — противниками этот че­ловек сумел создать и практически полностью подчинить своей воле партию поисти­не нового, ранее невиданного типа. Партию, которая, в свою очередь, в те­чение ве­­сьма короткого срока сумела подавить в побежденной ею стране решительно все, что хоть в малейшей степени не устраивало ее. Однако представляется, что главной, определяющей характеристикой, чертой, которая, собственно, и делала Ленина тем Ле­ниным, что уже с апреля 1917 года из мало кому, кроме политических вождей и спе­циалистов из охранного отделения, известного эмигранта стал превращаться в фи­­гуру, со­стоящую в самом центе политической жизни России, была все-таки другая. Не ум, не воля, не пренебрежение сложившимися нормами общечеловеческой нравственности (да и корпоративного кодекса чести, ибо маневр с эсеровской программой и последовавшие сразу же после Октября репрессии против недавних товарищей по борьбе красноречиво свидетельствуют о том, что и он не служил для него каким-то препятствием) — совсем другое определило действительно исключительную, уникальную роль Ленина во всем социалистическом движении. Имя этому все определяющему качеству ленинского характера — политический экстремизм, нередко граничащий с откровенным авантюризмом. Именно это качество стало, выражаясь имманентным тому же ленинизму языком, базисным в интегральной характеристике вождя. Все остальное: и ум, и воля, и решимость, не сдерживаемая чувством личной ответственности перед чем бы то ни было, кроме абстрактно-теоретических схем, да, может быть, личных амбиций, — все это было как бы “надстроечным” в определении его как политического деятеля. Но в целом все эти качества отлили характер , противостоять которому было решительно невозможным делом, ибо экстремизм, соединенный с ленинским умом, ленинской волей, наконец, бешеной ленинской энергией, превращается в нечто несокрушимое, в нечто, способное смести со своего пути все.
   Политический экстремизм Ленина с особой наглядностью проявился в после­фе­вральское время, т.е. по возвращении его из эмиграции. Так, уже “апрельские тези­сы”вызвали едва ли не шок у его же товарищей по партии: их явное несоответствие то­му, что происходило в то время в Пе­трограде, давало повод обвинить Ленина в том, что за годы эмиграции он полностью оторвался от российской почвы, потерял всякое чувство политической реальности. Готовность Ленина уже в июне взять всю полноту власти в свои руки наверное для подавляющего большинства тех, кто определял поли­тическую атмосферу тех дней, выдавало лишь честолюбие человека, не желавшего считаться ни с трезвым анализом обстоятельств, ни с собственными возможностями, ни с возможностями своей партии.
   Здесь уместно привести одно весьма знаменательное место из воспоминаний В.В.Шульгина, фигуры, воистину всероссийского масштаба, человека, пусть и откровен­но реакционных (по представлениям того времени) убеждений, но тем не менее по­ль­зовавшегося вполне заслуженным уважением у всех, начиная с самого царя и кончая эсерами и меньшевиками. Шульгин пишет о том, что правительство уже шаталось и на повестку дня вставал вопрос о замене его, но кем?.. “Мы вот уже полтора года, — пишет этот убежденный монархист, — твердим, что правительство никуда не го­д­­но. А что, если “станется по слову нашему”? Если с нами, наконец, согласятся и ска­жут: “Давайте ваших людей”. Разве мы готовы? Разве мы можем назвать, не отделы­ва­­ясь общей формулой, “людей, доверием общества облеченных”, конкретных, жи­вых людей?.. Я полагаю, что нам необходимо теперь уже, что это своевременно сей­час, — составить для себя для бюро блока (“Прогрессивного блока” — Е.Е.) список имен, т.е. людей, которые могли бы быть правительством. Последовала некоторая па­­уза. Я видел, что все почувствовали себя неудобно. Слово попросил Шингарев и вы­­разил, очевидно, мнение всех, что это пока еще невозможно. Я настаивал, утверждая, что время уже пришло, но ничего не вышло, никто меня не поддержал, и списка не составили... Таковы мы, русские политики.” И это в самый канун февральской революции! Ниже Шульгин вспоминает, как рождалось само Временное правительство: “...Бог наказал нас за наше бессмысленное упрямство. Если старая власть была обрече­­на благодаря тому, что упрямилась, цепляясь за своих Штюрмеров, то так же обре­че­ны были и мы, ибо сами сошли с ума и свели с ума всю страну мифом о каких-то ге­ни­альных людях, — “обще­ст­вен­ным доверием облеченных”, которых на самом деле во­все не было.. Так на кончике стола в этом диком водовороте полусумасшедших лю­дей, родился этот список из головы Милюкова, причем и эту голову пришлось сжи­мать обеими руками, чтобы она хоть что-нибудь могла сообразить. Историки в бу­ду­щем, да и сам Милюков, вероятно, изобразят это совершенно не так, изобразят как плод глубочайших соображений и результат “соотношения реальных сил”. Я же расска­зываю, как было. Тургенев ут­ве­р­ждал, что у русского народа “мозги набекрень”. Все наше революционное движение ясно обнаружило эту мозгобекренность, ре­зуль­та­том которой и был этот список полуникчемных людей, как приз за сто лет “бо­­рь­бы с исторической властью...”
   Говорят, история повторяется дважды: один раз в виде трагедии, другой — в ви­де фарса. Через 8 месяцев с точно такой же проблемой столкнулись большевики: пя­тнадцать лет говорить о захвате государственной власти и ни разу не задуматься об отсутствии компетентных людей, способных ее осуществлять! Замечу к тому же, что лидеры буржуазных партий, о которых говорит В.В.Шульгин, вовсе не ставили сво­­ей задачей по­л­ное разрушение государственного аппарата: для Прогрессивного бло­ка дело сводилось лишь к выдвижению людей, способных возглавить департаменты уже отлаженного государственного механизма. Не забудем и то, что полученным образованием, социальным (и профессиональным) опытом, общественным поло­же­нием, наконец, руководители Прогрессивного блока были куда более подгото­в­ле­ны к отправлению высших государственных обязанностей, чем представители соци­ал­истических партий, и уж тем более — партии большевиков. И тем не менее даже они испытывали острый дефицит в специалистах. Для большевиков же вопрос стоял не столько в отыскании какого-нибудь десятка лиц, способных взять на себя груз высших государственных должностей, сколько в поиске тысяч (!) технических работников, которые могли бы составить новый государственный аппарат.
   Острый дефицит кадров проявился не только в Октябре 1917, но ощущался и в 1918, и в 1919 и в последующие годы и даже десятилетия. В июне же семнадцатого за­являть на всю Россию о том, что “есть-де такая партия!”, — это расписываться не то что в “мозгобекренности” — в абсолютной политической безответственности, в по­л­ном непонимании существа государственного управления. Матросы в кожанках во гла­­ве департаментов государственной власти, прапорщики в роли Главковерхов и де­ло­­производители в кресле Генерального секретаря — это ли не политический фарс?
   Но к власти Ленин рвался уже в июне... По выкладкам Ленина в июне еще сохранялась возможность мирного перехода власти в руки большевиков — события ию­ля показали, что этой возможности уже нет и под давлением вождя принимается курс на вооруженное восстание.
   События 3-5 июля наглядно показали, что большевикам противостоит отнюдь не только подавляющая военная сила, находящаяся в распоряжении Временного правительства, но и общественное мнение России. Однако за голос последней бо­ль­шевики уже тогда принимали лишь мнение так называемого “прогрессивного че­ло­вечества”, из числа которого исключались все те, кто хоть в чем-то не соглаша­л­ся с ни­ми. Как показывают дискуссии, сопровождавшие принятие важнейших партийных ре­шений, многие в высшем руководстве партии готовы были считаться с тем, что ра­бо­чие и солдаты Петрограда, готовые поддержать Ленина, не представляли собой не то­лько России, но даже и просто рабочих и солдат. Поэтому-то курс на вооруженное вос­стание многими был осознан скорее как какая-то академическая конструкция, неже­ли руководство к практическому действию. Ведь в противном случае вооруженное восстание обращалось не только в выступление против Временного правительства, но и против самой России.
   Тем не менее Ленин говорил о восстании совсем не академически: он готов был противостать всему, даже самой исторической закономерности. Вспомним знаме­ни­­тое: “Промедление смерти подобно!” — ведь име­н­но оно до сих пор преподносится как пример точного расчета времени и сил, род высшей алгебры политической страте­­гии. Но вдумаемся, ведь если промедление и в самом деле “смерти подобно”, то сле­дует однозначно заключить, что социальное устройство, утвердившееся с крушени­ем мона­р­хии, и в Октябре обладало подавляющим запасом жизнестойкости. “Глу­бо­­кой исторической неправдой, — писали в своем знаменитом письме, оппонируя, главным об разом, Ленину, Каменев и Зиновьев, — будет такая постановка вопроса о переходе власти в руки пролетарской партии: или сейчас или никогда. Нет. Партия пролетариата будет расти, ее программа будет выясняться все более широким массам”. Позиции Ленина нам известны. Но вот позиция второго вождя революции, Тро­цкого: “Едва ли нужно пояснять, что правота в этом драматическом диалоге была целиком на стороне Ленина. Революционную ситуацию невозможно по произволу ко­нсервировать. Если бы большевики не взяли власти в октябре-ноябре, они, по всей ве­роятности, не взяли бы ее совсем... Россия снова включилась бы в цикл капиталистических государств, как полуимпериалистическая, полуколониальная страна. Пролетарский переворот отодвинулся бы в неопределенную даль...”
   Троцкий без колебаний принимает в этом конфликте сторону Ленина, но заметим: воздавая должное ленинской решимости, он по сути дела полностью дезавуирует всякую прикосновенность ленинской мысли какой бы то ни было исторической истине, к объективной исторической закономерности.
   Это действительно до чрезвычайности деликатный момент: ведь если объективные законы истории и в самом деле “на стороне” пролетариата, то с точки зрения формальной истины безупречны Каменев и Зиновьев; если эти законы не согласуются с партийной философией, то истина на стороне Ленина, сумевшего разглядеть микро­скопический разрыв в поступательности исторического движения и внедрить в него программный вирус большевизма. Впрочем, это противоречие лишь на первый взгляд губительно для ортодоксальной мысли. Разрешается оно вполне в большеви­ст­ском духе: революционер на то и революционер, что он с глубоким презрением от­но­сится к любым формальным ограничениям, будь то ограничения формального пра­­ва, будь то ограничения фо­р­мальной логики.
   Именно способность восстания против ограничений формальной правильно­сти (правового, нравственного, логического характера) и отличают простого зако­но­по­слушного смертного от подлинного революционера — и уж тем более от велико­го ре­волюционера. Такова аксиоматика большевизма.
   Я не оговорился, именно аксиоматика. Вот два рода свидетельств. Первое — это свидетельство Г.Пятакова, человека, не страдающего ни дефицитом воли, ни недо­­статком решительности, а значит, знающего толк в том, что он говорит: “Старая те­ория, что власть пролетариата приходит лишь после накопления материальных ус­ло­вий и предпосылок, заменена Лениным новой теорией. Пролетариат и его партия мо­гут прийти к власти без наличности этих предпосылок и уже потом создавать необ­хо­димую базу для социализма. Старая теория создавала табу, сковывала, связывала ре­волюционную волю, а новая полностью открывает ей дорогу. Вот в этом растапты­вании так называемых “объективных предпосылок”, в смелости не считаться с ними, в этом призыве к творящей воле, решающему и всеопределяющему фактору — весь Ленин. В сущности то же самое говорит и Бердяев: “Ленин показал, как велика власть идеи над че­ловеческой жизнью, если она тотальна и соответствует инстинктам масс. В Марксизме-большевизме пролетариат перестает быть эмпирической реаль­ностью, ибо в качестве эмпирической реальности пролетариат был ничтожен, он был прежде всего идеей пролетариата, носителем же этой идеи может быть незначительное меньшинство. Если это незначительное меньшинство целиком одержимо титанической идеей пролетариата, если его революционная воля экзальтирована, если оно хорошо организовано и дисциплинировано, то оно может совершать чудеса, может преодолеть детерминизм социальной закономерности.”
   Второе — свидетельство профессионального историка: “Бывший юрист-за­кон­ник выступает в этих суждениях как великий революционер. Он ни в грош не ставит фор­мальную законность, он ее полностью отрицает”. “Бывший воспитанник юриди­ческого факультета Сорбонны обнаруживал величайшее пренебрежение к формально-правовой основе законодательства; он стал великим революционером и потому, не колеблясь, ставил интересы революции выше формального права.” “В характере Робеспьера не было ничего от Гамлета — ни ослабляющих волю сомнений, ни мучительных колебаний. Он не воскликнул бы: “Ах, бедный Йорик! Я знал его, Горацио...” Он проходил мимо могил друзей и врагов, не оборачиваясь.” Все это — о Робеспьере. Однако интересны приведенные выдержки не своим прямым содержанием (хотя и оно весьма красноречиво!), а тем, что в них явственно прослеживается аксиоматика специфически большевистского образа мышления, аксиоматика большевизма, которая через десятилетия из руководящего принципа практических действий перерастает даже в способ доказательства исторических истин.
   Вот в этой черте ленинского характера и кроется ключ ко всему, именно эта че­рта в первую очередь и объясняет, почему Ленин и только он мог стать во главе дви­­жения, почему Ленин и только он мог занять совершенно исключительное, не под­чи­ненное даже партийной дисциплине место как в партии, так и в (писаной) ее исто­рии. Впрочем, значение этой черты становится до конца ясным только при рассмотре­­нии ее в широком контексте интегральных характеристик тех социальных сил, на ко­торые опиралась партия большевиков.
   Вглядимся пристальней. Партия большевиков во все времена ее существования представляла собой организацию, не испытывавшую недостатка в политическом ра­дикализме. Из всех политических партий того времени партия большевиков занима­ла, пожалуй, самые крайние позиции. Но даже в этой, откровенно бравирующей своим экстремизмом организации были свои “левые”: партия Ленина никогда не была монолитом. Но если такие функционеры, как Зиновьев и Каменев были “пра­вы­ми” то позиция Ленина располагалась много левее большевистского “це­н­тра”. Иными словами, даже в этой, наиболее “левой” партии Ленин был одним из “самых левых”.
   Если вдуматься, то даже в период острых разногласий, вызванных мирными пе­реговорами с Германией, позиции Ленина были куда более радикальными, куда более “левыми”, чем позиции так называемых “ле­вых коммунистов”. Лозунг “защиты оте­­чества” — часто вполне дежурная вещь, и даже самая острая пропаганда того, что “лу­­чше умереть стоя, чем жить на коленях”, не требует от человека ни какого-то особо­­­го мужества, ни особой решимости. Больше того, лозунги подобного рода куда ча­ще провозглашаются из-за элементарного отсутствия гражданского мужества, из про­­­стой боязни быть обвиненным в недостатке смелости и патриотизма. Поэтому ве­с­­ной 1918 открытое требование (не то что позорного — прямо похабного — выражаясь сло­ва­ми са­мого Ленина) мира означало собой значительно больший радикализм, не­же­ли ра­­ди­­кализм самых воинствующих сторонников войны. Своеобразным критерием здесь мо­­­жет служить опасность политической смерти: публичное требование “р-р-револю­ци­он­ной” во­йны в условиях на глазах развертывающейся агрессии никогда не сопряга­ется с ри­с­ком поте­ри политических очков, самое худшее, что может слу­чи­ть­ся здесь, — это иг­ра вничью. Безоговорочная же капитуляция перед вко­нец за­р­ва­в­ши­м­ся супостатом (осо­­бен­но если в твоем прошлом еще не забытое обвинение в пла­т­ном со­трудниче­с­тве с врагом) вполне способно обернуться не только гражданским са­мо­у­би­йством, но и прямым линчеванием
   Но обратим внимание еще на одно парадоксальное обстоятельство: на своих, как правило, крайне левых позициях Ленин в самые решительные, поворотные моменты истории русской революции оказывался в меньшинстве. Это обстоятельство поистине парадоксально. Ведь если личные позиции политического лидера не опираются на поддержку бо­ль­ши­нства (или достаточно большой группы, способной организационным маневром обеспечить требуемое большинство), то устойчивость его как лидера может быть обеспечена либо подавляющим личным авторитетом, т.е. подавляющим нравственным или интеллектуальным превосходством над всеми своими оппонентами, либо принадлежностью к политическому “центру”, либо тем и другим одновременно.
   Между тем никакого заметного (и уж тем более подавляющего) нравственного или интеллектуального превосходства над своими товарищами по партии, как мы ви­­дели, не было, да и не могло быть; очевидная же принадлежность Ленина к одному из организационных полюсов, как правило, не находящему ( во всяком случае внача­ле) поддержки бо­ль­шинства партийного руководства, делает не то что парадоксальным — откровенно загадочным и незыблемость ленинских позиций в ЦК и сохранение са­мого ЦК как коллектива единомышленников, не раздираемого центробежными процессами.
   Впрочем, загадка остается загадкой лишь до тех пор, пока в стороне от рассмотрения остается такая тонкая материя, как социальная база партии. До сих пор речь шла только о партийной интеллигенции, и даже не о ней, а о количественно почти неуловимой ее части, что составляла круг высшего партийного руководства. Но, как и в любой армии, генералитет которой легко уподобляется нулю, не значащему са­мим собою решительно ничего, но при формировании порядка числа способному, как минимум, удесятерить его, партийный “генералитет” представляет из себя какую-то величину лишь до той поры, пока в его распоряжении находится сила, в известных условиях могущая быть брошенной на баррикады.
   Ленинская партия — это, как мы знаем, партия пролетариата. Но что это значит? Отвлечемся на минуту. Это может показаться странным (хотя ничего удивите­ль­но­го здесь нет и все объясняется достаточно рациональными основаниями), но многие из социальных категорий имеют какой-то свой эмоциональный знак. Так, еще с детства мы привыкали к мысли, что все, тяготеющее к “красной” части общеполитического спектра, — хорошо, все “белое” или “коричневое” — плохо; еще с детства мы при­­выкали к мысли о том, что “комиссар” — это средоточие всех нравст­вен­ных добро­де­телей, а понятие “контрреволюционер” представляет собой простой синоним едва ли не опереточного злодея, который и в детстве-то отличался тем, что кусал грудь ко­рмилицы и мучил кошек. То­ч­но так же и с политическими партиями: стоит нам то­ль­ко услышать опреде­ление “буржуазная”, как тут же рисуется образ какой-то те­м­ной реакци­о­нной силы, которая только тем и озабочена, как бы еще досадить угнетен­­ным массам, и наоборот, эпитет “пролетарская” сопрягается со светлым началом, что знает “одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть” — счастье трудового народа.
   Но попробуем отказаться от такого подсознательного окрашивания социально-­политических категорий в цвета тех или иных нравственных добродетелей и взглянуть непредвзято на то содержание, которое стоит за ними, — и мы тут же вспомним, что пролетариат образует собой (даже и по сию пору, если спроецировать соде­р­жание этой категории на современное понятие рабочего класса) далеко не самую раз­витую и лучшую часть нации.
   Мы тут же вспомним, что выразителем национальной совести во все времена, как правило, выступала интеллигенция — лучшая же часть российской интеллигенции всегда тяготела к противоположному большевикам полюсу политических сил. Иными словами, из противопоставленных самой историей политических партий, выступа­вших против самодержавия, партия конституционных демократов имела куда бо­ль­шие основания рассматриваться как охранительное начало и для национальной ку­ль­туры, и для общественной нравственности, и нежели те, которые официальной исто­рией партии приписываются ленинской организации революционеров.
   Не будем забывать: российский пролетариат начала двадцатого века — это соци­ально-классовое образование, которое еще не имело своей истории: в сущности это да­же еще не класс, а декласированный слой нации, ибо российский пролетарий — это вче­рашний крестьянин.
   Обществоведческая литература изобилует аргументацией того, что пролетарий в культурном отношении стоит куда выше крестьянства, и в какой-то степени это действительно так: обитатель больших городов, пролетарий погружен в значительно более широкий социальный контекст, нежели деревенский житель. Но ведь у каждой медали есть своя оборотная сторона...
   Тысячелетиями складывавшийся образ жизни постепенно формирует свою культуру. Лишь внешнему поверхностному наблюдателю не меняющийся веками ук­лад крестьянского бытия предстает как что-то косное и духовно мертвое. Постепенно от­кладывавшийся едва ли не в генную память поколений, с поколениями он оду­хо­тво­ряется своими традициями обрядностью и фольклором, освящается своей ми­фо­ло­гией, своими верованиями и суевериями, наконец, своей моралью, своей системой со­циальных и нравственных ценностей. Аналитический взгляд исследователя-эт­но­графа обнаруживает в крестьянских ритуалах культурные слои, относящиеся еще к до­христианской Руси, и, сохраненные народной памятью, устои духовного Космоса рус­ского крестьянина, связуя потомков со своими далекими предками, обращаются для него в некоторый Абсолют. Поэтому совсем не духовная недвижность, не лени­вая косность кроется за непонятным одержимому маниакальной идеей то­тального пе­ре­устройства революционеру нежеланием русской деревни менять что-ли­бо в своих обычаях. Невозможность противостать этому Космосу, невозможность отринуть сфо­­р­мированную цепью поколений культуру стоит за внешним консерватизмом крестьянства.
   Порвав с своим крестьянским прошлым, русский рабочий порвал и с кресть­ян­ской культурой, тысячелетиями хранимой и тысячелетиями хранившей русскую де­ревню. Своей же культуры он еще не создал, ибо культура не создается каким-то ис­то­рическим “мимоходом”. Таким образом, любая культура для возникающего из небы­тия российского пролетариата — это вообще какая-то трансцендентная вещь, проще же говоря, — фикция, за которой не стоит ровным счетом ничего. Лишенный сво­их ко­р­ней, пролетарий начала века это своеобразное “перекати-поле” истории — не мог ощу­щать охранительного воздействия культуры, а следовательно, не видел необ­хо­ди­­мости и самому что-либо хранить, и трагедией русского рабочего стало то об­сто­я­те­льство, что самый факт его становления совпал с становлением новой идеологии, лей­тмотивом которой было вот это:
   “Весь мир насилья мы разрушим
   До основанья, а затем
   Мы наш, мы новый мир построим,
   Кто был ничем, тот станет всем.”
   Так нужно ли удивляться тому, что не сдерживаемый никакими обязатель­ст­ва­ми перед культурой, он нес в себе доселе невиданный в истории потенциал разрушения?
   Неизбывной трагедией русского революционного движения стало именно мла­­денческое состояние российского пролетариата. Но все это касается психологии клас­са, а меж тем есть еще и психология личности, и не нужно быть знатоком последней, чтобы знать в общем-то простую истину: радикальные политические идеи находят своих приверженцев в первую очередь в среде лиц особого психологического скла­да. Носители какой-то особой всесокрушающей энергии, напористые и деятельные люди, не знающие ни сомнений, ни препятствий пассионарии — не редкость, они встречаются во все времена во всех общественных слоях. Вообще говоря, это большая ценность общечеловеческого генофонда, ибо именно такие пас­сионарии и прокла­дывают новые пути человечеству. Род именно этой энергии делает человека носи­те­лем бунтарского начала во всем: в науке, в искусстве... в политике. Именно из этих лю­дей формируются вожди и вожаки, подвижники... и “воры в законе” Носители именно этой энергии — радикалы и экстремисты составили ядро большевистской партии.
   Повторюсь, партия большевиков (во всяком случае с точки зрения всех тех, кто стоял хоть немного правее ее) никогда не испытывала недостатка в политическом ра­дикализме. Радикальная же политическая концепция во все времена собирала под свои знамена людей, по глубинному строю самой своей психики склонных к крайним ре­шительным действиям. Именно такие, от природы исполненные бунтарского духа лю­ди, для которых и жизнь не в жизнь, если в ней нет выхода для сжигающей их энер­гии, и должны были в первую очередь отозваться на призывное “Сарынь на кичку!” на­чала двадцатого: “Грабь награбленное!” Именно из этих людей и должны были соста­виться так называемые “железные когорты пролетариата”.
   Итак, подытожим. Тем политическим авангардом класса, на который опиралась партия, водительствуемая Лениным были в первую очередь одержимые бунтарским духом, склонные к политическому экстремизму люди, которые есть всегда в любом, даже самом устроенном обществе.
   Но экстремист экстремисту рознь. Еще Достоевский устами Ивана Фе­до­ро­ви­­ча замечал, что чем более образованным и развитым становится человек, тем гаже ока­­зывается он в проявлениях наверное никогда не умирающей в нем “кара­ма­зо­в­щи­ны”, и, вероятно, не лишено оснований утверждение о том, что именно ин­тел­ли­гент спо­собен на самую изощренную разнузданность в исполнении своих общественно-по­литических вожделений. Но вместе с тем “человек состоит из Бога и работы”, — как бы вторит, но и возражает Карамазову Пастернак. Постоянная же работа духа и — что на­много важнее ее — незримое воздействие накопленной культуры на неумерший для этой работы дух ведет-таки к тому, что нравственные императивы становятся им­пе­ра­­­тивами личности, а не предметом глумления. Поэтому, если говорить не об отде­ль­­но взятых людях, но о статистически значимых величинах, то угроза и человече­ской нравственности и человеческой цивилизации кроется в массах людей, чуждых и той работе, о которой говорит Пастернак, и благотворному воздействию ку­ль­туры.
   Если говорить о статистически значимых величинах, то едва ли потребует до­казательств утверждение того, что именно деклассированный элемент составляет собой тот разрушительный потенциал, даже абстрактная возможность высвобождения которого уже со времен заговора Катилины вызывала суеверный страх перед рево­люцией даже у Вольтеров.
   Нужно ли специально останавливаться на том, что принадлежащие этой деклассированной массе люди, особенностями своей психики склонные к политическому экстремизму, представляли собой силу, при умелом водительстве способную сме­с­ти на своем пути все? Между тем, именно эта сила и составила собой то политическое яд­ро, на которое опи­ра­лась партия большевиков.
   Существование именно этой силы и делало устойчивыми позиции Ленина в ру­ководстве партии. Нетрудно понять, что даже собственные (из очерченных выше) ка­чества Ленина делали его весьма опасным (да чего уж там — страшным!) противником. Возможность же привести в движение стихию искусно подогреваемой ненависти деклассированных маргиналов, массы, не знающей ни удержу, ни пощады, удесятеряла и его собственные силы. Между тем нелишне вспомнить о том решающем доводе, ко­торый приводился Лениным в самые острые (для него) моменты внутрипартийных дис­куссий. Не какая-то особенно проникновенная конструкция мысли, не новый, ранее неизвестный большинству его оппоне­н­тов факт, по-новому освещающий дискути­ру­емый вопрос, — ничуть не быва­ло: в самую последнюю минуту, когда все, казалось, повисало на воло­с­ке, Лениным в качестве все и вся решающего аргумента выска­зывалась от­крытая угроза свободной агитации в низах партии. Именно эта угроза и оказывалась тем “ломом”, против которого уже нет никакого “приема”.
   Да и откуда было ему взяться, этому “приему”? Угроза, выдвигаемая Лениным была смертельна для пытавшегося противостоять его экстремизму большинства из Центрального Комитета, ибо открытая агитация против “умеренных” из руководст­ва большевистской партии за претворение в жизнь отвергаемых ими установок во­ж­дя была обречена на успех в массе тех людей, которые и составляли социальную базу большевизма. Так, еще совсем недавно, в период предвыборной кампании, в среде наиболее радикально настроенных избирателей были обречены на успех наиболее зво­нкие лозунги наиболее решительных претендентов. Вообразим себе судьбу того же Центрального Комитета после того, как Ленин выполнил бы свою угрозу “уйти к ма­­тросам”: под воздействием ленинской агитации он был бы просто сметен с полити­че­ской сцены. Оппоненты же Ленина были политиками самого высокого уровня (уж это­го от них не отнимешь), а значит они не могли не предвидеть такой оборот событий. Для реального же политика вынужденная уступка всегда предпочтительней политической смерти и уж тем более политического линчевания теми, кто только что кричал им осанну.
   Образно говоря, большинство Центрального Комитета не могло не ощущать се­бя между всесокрушающим молотом ленинского экстремизма и массивной на­ко­ва­ль­ней готовых ко всему “матросов”...
   В интеллигентской партии кадетов, в партии, социальную базу которой составляли приверженные культуре слои населения (а это всегда большинство нации, ибо культуре привержены не только интеллигенты) Лени не смог бы занять сколько-нибудь видного места. Возглавить же движение большевизма мог, вероятно, только такой человек, как Ленин...
   Остальное едва ли требует доказательств. Не победи партия большевиков тогда, в семнадцатом, сегодня вряд ли кто, кроме специалистов-историков знал бы о Ленине. Так, не возникни кризис в Персидском заливе, мало кто сегодня знал бы о существовании Саддама Хусейна. А между тем у себя, в Ираке, он обожествляется все­ми средствами государственной пропаганды ничуть не менее, чем любой из большевистских вождей.
   Только победа такого движения, как большевизм, открывала возможность ка­нонизации вождей. Впрочем, даже не возможность, а прямую необходимость: “свято место пусто не бывает”, и отринувший национальное духовное достояние бо­ль­ше­визм, придя к власти, вынужден был создавать свою культуру, видное место в которой должен был занять культ партии, а следовательно, и ее генералитета, ее, говоря словами Троцкого “секретарской иерархии”.
   Но тема “большевизм и культура” требует специального рассмотрения...
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"