Аннотация: История из перестроечных времен о том, как решался испортивший москвичей квартирный вопрос
Работа в Москве после аферы с временной пропиской по блату в каком-то общежитии принесла Борису вполне приятное и небесполезное знакомство. С первых дней пребывания в НИИ, названия которого уже никто не помнит, он попал под опеку Цецилии Агишевны. Это была высокая сутулая дама с вечно всклокоченными гнедыми с проседью волосами, бровями, не знавшими пинцета, и темно-пунцовой помадой на пухлых губах.
Цецилия Агишевна была королевой курилки, а значит неформальным лидером и главным оппонентом начальства. Шарма и пикантности ей придавало происхождение: мать еврейка, отец башкир. За глаза ее называли жидкой башкиркой или башковитой еврейкой. Голос дамы знал лишь две интонации: вкрадчивый шепот и гневный визг. Шепот, с непременным судорожным хватанием за локоть ближнего, предназначался для друзей и союзников, крик на высоких тонах - оппонентам.
Сейчас Борис смутно припоминает, что занимался в НИИ составлением какой-то картотеки патентов на английском, которой никто никогда не пользовался. Потому что дело было на исходе замечательно отвратительного застоя, и всем все было до. Большинство сотрудников приходили к обеду, редкие экземпляры досиживали до шести. Львиную долю времени проводили в курилке, которая одновременно являлась кухней и клубом. Было дежурство: картошку чистили по очереди. Остальные шныряли по магазинам в поисках пищи к обеду и для дома. Обычно после полудня бухгалтер Петр Васильевич выскакивал в коридор с криком 'лаваши выбросили!' и бросался к выходу. Остальные наперегонки старались сунуть ему деньги.
Кульминацией рабочего дня был обед. 'Актив' собирался в кухне-курилке, остальные расходились с тарелками по кабинетам. После еды следовал большой перекур и звездный час Цецилии Агишевны. Она задавала очередную тему, будь то состояние здоровья и маразм вождя, сбитый южнокорейский боинг или пустые полки магазинов. Облокотившись для уверенности на обшарпанный стол, она курила сигареты без фильтра, прикуривая одну от другой, и часто сплевывала в консервную банку для 'бычков'. Охрипший голос ее выдавал модуляции от шипящего речитатива до бравурного дисканта. Она просвещала, уличала, обличала и клеймила. Благодаря Цецилии сотрудники были всегда в курсе последних событий по версиям Би-би-си и 'Голоса Америки'.
К Борису, юному провинциалу с симпатичной правильной мордашкой и роскошной светло-русой шевелюрой, всегда неформально-джинсовому и ироничному, Цецилия проявила особую симпатию. Одним из немногих он дослушивал ее политинформации до конца, к месту вставляя реплики. Ей импонировал юный правдаматочник. Через месяц перекуров она пригласила его в гости.
После работы вышли вместе, поехали на метро, потом долго тряслись в трамвае и, наконец, подошли к обветшалой пятиэтажке дореволюционной постройки. Пять кнопок у двери квартиры указывали на беспросветную коммунальность. Запахи столетней пыли, кошек и жареного лука уныло стояли в длинном коридоре. В комнате Цецилии Агишевны выделялись три предмета: большой овальный журнальный столик с тремя потертыми креслами вокруг, тумбочка со 'Спидолой' возле диван-кровати и стеллаж с книгами, от пола до потолка.
Борису повезло купить по дороге торт 'Прага' - роскошество застойной Москвы. Едва Цецилия Агишевна подала чай, бормоча, что, к несчастью, индийский закончился - будем пить грузинский, как в комнату без стука вошла мешковатая румяная женщина с прямой спиной - соседка Шурочка. Скользнув заинтересованным женским взглядом по Борису, она бесцеремонно и несколько манерно уселась в кресло, являя в застывшей улыбке неплохо сохранившиеся для ее возраста зубы. Цецилия Агишевна их познакомила, добавив, что Шурочка - ее лучшая подруга.
- А где руки можно помыть? - Спросил Боря.
- Пойдем, дорогой, ознакомлю с местами общего пользования, - взяла Цецилия его под локоть.
В конце коридора были две обшарпанные двери с наклейками, одна - с душем над ванной, другая - с писающим мальчиком. В ванной Цецилия разожгла газовую колонку и указала на мыло в пластиковой коробочке и на одно из пяти полотенец на фоне почерневшей от плесени плитки. Затем приоткрыла дверь туалета, где на стене на пяти гвоздях висели пять стульчаков.
Странно, подумал Борис, что квартирная хозяйка, где он снимал комнатушку, до такого не додумалась. Вернувшись в комнату, он застал Шурочку, уже вспотевшую от чая, в расстегнутой кофтенке, с крупной грудью в нечаянно высунувшемся черном бюстгальтере. Она кокетливо обмахивалась веером и светским тоном описывала прелести садово-паркового хозяйства столицы, в особенности скверов у Большого театра и на Китай-городе, где любила гулять до самозабвенья. Также Шура была большой поклонницей банно-прачечного хозяйства столицы, и с видимым по закатыванию глаз удовольствием щедро делилась опытом посещения Сандунов.
У Цецилии же были две любимые темы: Феллини и как к ней постоянно пристают мужчины в лифте. Все фильмы Феллини она знала чуть не наизусть, постоянно жонглировала именами актеров и цитатами. О том же, как ее достают голодные мужики, как постоянно делают неприличные предложения, как хватают за талию и ниже, говорить можно было бесконечно. В тот вечер она рассказывала, как сходила в видеосалон, а там во время фильма солдаты в последнем ряду занимались онанизмом, и воспринимать классику мирового киноискусства ей мешал удушливый запах спермы.
Тему охотно подхватывала Шурочка, живописуя сцены разложения комсомольской верхушки в годы ее напряженной работы в райкомах, горкомах и прочих цека.
Оба перемежающихся монолога в силу значимости тем для обеих рассказчиц требовали публики, на которую стеснительный и немногословный Борис явно не тянул. Подруги решили позвать супругов Коровиных. Приглашение соседям начиналось со слов 'а у нас сегодня 'Прага'...
Через пять минут влетела Женечка Коровина, дама неопределенно-расплывчатых возраста и комплекции, с горящими глазами и серой кошечкой наперевес. За ней протиснулся шкафобразный муж с бутылкой вермута, виновато улыбаясь и приседая, как бы извиняясь за объем, который он займет в небольшой комнате.
Под вермут разговор пошел живее, тем более что включили кассетник с 'Аббой', а Шурочка встала у окна и, обмотав телеса красной шторой, выполняла некие ритмичные телодвижения, устремив стеклянный взгляд с поволокой и натянутую оптимистическую улыбку в туманное светлое будущее. Женечка, в молодости работавшая официанткой и навсегда усвоившая профессиональные навыки, отпускала дежурные шутки о недовложении масла и яиц в бисквитном торте. Ведь бывших официантов, как и чекистов, не бывает. XXL-ный муж ее доедал украдкой торт с неизменно стеснительной улыбкой. Цецилия сыпала политическими анекдотами, пока не перешла на сальные и не скатилась к повтору возбуждающей истории о видеосалоне, в котором солдаты... и т.д.
После громкого стука распахнулась дверь, и вошел пузатый мужичок с густой седой шевелюрой, пышными казацкими усами и бутылкой 'Столичной'. Это был жилец дальней комнаты Федор Бодяжий. Притихшая было Женечка споро сбегала за нехитрой закуской, и понеслось.
- А где Бабуль? - вспомнила раскрасневшаяся Женечка. Так все соседи звали за глаза соседку Валентину Аркадьевну.
- Ее сегодня посетила Муза, - съехидничала Цецилия Агишевна. - Вы же знаете, по вечерам она дает уроки русскаго языка и литературы за медные деньги.
- А хороша ль новая Муза?
- Барсик вполне во вкусе Бабули, - вмешалась Шурочка.
- Скажи ей, что у нас новый молодой человек, - хохотнула Женечка, - мигом прибежит.
- Старая развратница работает исключительно с эфебообразными юношами, - шепнула Борису Цецилия, - ты для нее переросток, но будь бдителен, с голодухи она мастерица плести интеллектуальные кружева и развешивать их как лапшу на все наивные ушки.
Бодяжий сбегал еще за водкой. Вечеринка была в разгаре, когда вошла маленькая сухонькая дама Валентина Аркадьевна, она же Бабуль, нервно посмеиваясь и с апельсином в дрожащих руках, из которого устроила показательную разделку на двадцать одну дольку - по три каждому, как она подсчитала.
Когда Бодяжий стал зажимать дам по углам, стало ясно, что вечер удался и пора расходиться.
Борис еще не раз и не два захаживал в эту гостеприимную квартиру. Когда Цецилии не было дома, его охотно принимала Бабуль. Она обычно садилась под зеленую лампу, ставила пластинку Эвы Демарчик, Аллы Баяновой или Вертинского, или что-нибудь не менее томно-ностальгическое. Направленный свет оттенял ее гоголевский профиль с клювообразным носом и острым подбородком, остро отточенные коготки, и скрадывал расползающийся животик. Начинался очередной словесный сериал из биографических подробностей семьи Цветаевых, о которых она в молодости пыталась писать диссертацию. Лирические отступления заключались в очередном розливе чая и аккуратных, как бы случайных вопросах, не появились ли на Борином горизонте новые молодые, а желательно очень молодые, друзья, интересующиеся литературой. Сети всегда были наготове, а порох - сухим. При этом лицо покрывалось толстой пленкой высокодуховности, как сыр бри слоем белой плесени, а маленькие юркие глазки то умиротворенно закрывались, углуляясь в бездны памяти, то озорно бегали в попыках преодолеть равнодушие и зевоту гостей.
Иногда у Аркадьевны собирался разношерстный контингент преимущественно из подруг-ровесниц и молодых залетных барсов. Интернет и клубы в те времена заменяли подобные салончики, где интеллигентские разговоры плавно переходили в попойки с последующим свальным грехом. Справедливости ради надо отметить, что залетали к Бабуль и ныне знаменитые артисты, профессора, журналисты. Там Боря получал и пятую машинописную копию Оруэлла на одну ночь, и забугорное издание 'Архипелага Гулаг', и еще многие тогда запретные книжки.
Однажды среди бабулиных барсов Боря обнаружил серенькую, зажатую девушку. По низкому голосу, отрывистым фразам и угловатым движениям он догадался, что говорить с ней лучше о Сафо и Парнок. Бабуль шепнула, что девица ищет фиктивного мужа, чтобы избавиться от мамашиной опеки, обещала московскую прописку. Боря подсел к Люсе.
Разговорились, договорились. Боря не верил, что все так просто, но на всякий случай назавтра пошел в загс. Перед тем пришлось, правда, три раза звонить Люсе и напоминать. Она опоздала на два часа, но заявление приняли.
Когда подошли к концу два месяца, Боря стал названивать Люсе. Старушечий голос раздраженно отвечал, что не знает, где она. Боря догадался, что это соседка по квартире. Ни Бабуль, ни прочие общие знакомые тоже ничего о ней не ведали. Он уже потерял надежду на московскую прописку, но за несколько дней до росписи позвонил, и Люсю неожиданно позвали к телефону. Боря пригласил ее в кино. Люся долго мялась, а когда пришла, поведала ошарашенному 'жениху', что лежала в психбольнице. Упекла ее туда мать. За 'травку'.
Борис прикинул, мол его какое дело, не жить же с ней. Рассказывала она свою историю внятно, впрочем, никаких психических отклонений он и раньше не замечал. Оказалось, что Люся давно состоит на учете в психдиспансере. А случилось это так. В юности по глупости попалась на каком-то воровстве. Отец, полковник, к тому времени умер. Мать занимала крупный пост в министерстве, старший брат делал дипломатическую карьеру. Было возбуждено уголовное дело - на всю семью могло лечь липкое пятно. В те времена в любой анкете - будь то при устройстве на работу или для поезки за границу - обязательно вписывались подробные сведения о родителях, детях, братьях и сестрах, с непременным иезуитским вопросом 'находились ли под судом и следствием?'.
Чиновная мать, естественно, включила связи, приложив к ним не один пухлый конверт, в результате чего дочь оказалась немножко невменяемой и вместо нар поехала лечиться в Белые Столбы. Еще один плюс состоял в том, что согласно советским законам ей как психбольной полагалось отдельное жилье, чего мамаша и добилась в ускоренном темпе, используя аргументы в конвертах. Так Люся стала хозяйкой десятиметровой комнатушки в коммуналке. Третий плюс состоял в том, что квартира была двушкой, то есть перспективной, потому что в другой комнате жила одна старуха. Так что, вернувшись из Белых Столбов, Люся получила все шансы на новую счастливую жизнь.
Однако в уважаемом закрытом медицинском учреждении она в ускоренном темпе прошла суровую школу. По травке, первитину и разным белым порошкам и таблеткам были сплошные пятерки. Излишне говорить, что это интереснее учебы и тем более работы. Мамаше остонадоело содержать беспутную дочь двадцати пяти годков, и она как опекун регулярно, с помощью диспансера, укладывала ее в стационар. Когда Люся рассказала матери о скором замужестве, та лишь облегченно вздохнула. Пусть, мол, другие теперь помаются.
На роспись Люся пришла в одолженном у подруги бесформенном кроваво-красном платье, а Борис - в рабочем пиджаке, чужом галстуке и с тремя гвоздиками, как на принудительную демонстрацию 7 ноября. Свидетелями оказались случайные знакомые из Бабулиных посетителей, так что через год 'молодожены' и вспомнить не смогли, как тех звали. 'Свадьба' произошла в комнате Бабуль. Боря закупил батарею портвейна '777', Женечка Коровина пришла с пирогом и стеснительным шкафо-мужем, Цецилия Агишевна принесла непочатую пачку 'Примы', Шурочка принесла себя на высоких каблуках. Со стороны 'невесты' были две молчаливые мужеподобные тетки среднего возраста, которые оказались большими поклонницами портвейна. Все прошло чинно, скучно и без мордобития.
С Люсей решили, что во избежание соседских сплетен Борис поживет некоторое время у нее. Люсиной маме был нанесен протокольный визит, по ходу которого было очевидно, что ее на мякине проведешь, и что о фиктивности она поняла еще до брака. Все обошлось несколькими дежурными вопросами о родителях и работе и закончилось семейным ужином.
Вскоре Боря получил прописку, перевез нехитрый скарб и познакомился с соседкой. Марья Васильна, плоская старая дева с длинным искривленным носом, наростом с грецкий орех на шее и жидкой седой косичкой оказалась оголтелой поклонницей Иосифа Виссарионовича и крайне неряшливой хозяйкой. С утра до вечера она смотрела телевизор, читала с лупой в руках газеты и на чем свет честила Горбачева, пока в кухне бегали тараканы и роились мухи. В красном углу ее комнатенки висел портрет усатого в обрамлении пыльных искусственных цветов, разве что свечку перед ним не зажигала. Сталинисткой Марья Васильна была правильной, без набиравшей тогда уже силу православной припезди. Дочь замордованных в лагерях родителей, от которых она отказалась, молилась на великого вождя и благодарила за то, что осталась жива и за эту несчастную комнату в коммуналке.
Первым делом Борис купил стульчак и вбил для него крючок в стену туалета. Вопрос о том, кто в доме хозяин, заглох в зародыше громким хлопком двери в ответ на соседкино недоумение. Когда Боря выходил на кухню, Марья Васильна тут же прибегала и начинала варить суп и протирать свой столик. Ей нетерпелось разузнать все-все-все о новом соседе, фиктивный ли брак - это у москвичей пунктик, хотя и говорят, почти без преувеличения, что у каждого москвича есть свой родной город. Сволочи ли Горбачев и Яковлев? А правда, молодец Нина Андреева, что не поступается принципами? А уж товарищ Лигачев... Несколько старух из соседних сталинок, которых Марья Васильна называла общественностью, регулярно ее навещали и сплетничали за глухой дверью. Когда они расходились с явочной квартиры, то лицемерно улыбались в общем коридоре, пряча глаза в тапочки.
Тем не менее, некоторое время здесь необходимо было пожить, помозолить глаза соседям, которые активно общались с участковым. Квартал из нескольких четырехэтажных сталинок, строенных пленными немцами, в которых с послевоенных времен жили семьи военнослужащих. Все друг друга знали и с незапамятных времен друг на друга стучали. Во-вторых, Люся, как оказалось, по наущению матери накануне регистрации взяла больничный в своем психдиспансере, что давало основания в случае необходимости (для Люси) признать брак недействительным. Это был серьезный потенциальный рычаг давления. Поэтому как с Люсей, так и с соседями, которые могли бы подтвердить совместное проживание, надо было дружить, как учила Цецилия Агишевна.
Но дружить с законной женой оказалось не так просто. Работать Люся, несмотря на многочисленные обещания, категорически не хотела, да и не умела. Жили на скромную зарплату Бориса. Кулинарные способности ее ограничивались яичницей, нарезкой бутербродов и завариванием чая. Вскоре стали появляться Люсины гости, вернее, гостьи. Помимо теток с кирпичными лицами, которые были на свадьбе, приходили девицы, знакомые Люсе по Белым Столбам. Приходя с работы, Борька почти каждый вечер заставал пьяную или обкуренную кампанию. С трудом удавалось выпроводить их перед последним метро. Надо было съезжать. Борис договорился с прежней хозяйкой, и после очередной ссоры с обкуренной Люсей хлопнул дверью. Договорились, что он полностью оплачивает коммуналку. Также Люсе остались телевизор, магнитофон, проигрыватель и прочая борькина техника.
Несколько лет Борис снимал комнаты. Время от времени Люся напоминала о себе то скулящими просьбами, то нетрезвыми требованиями денег. На 'Люся, но мы же так не договаривались', следовало напоминание о прописке. Приходилось отстегивать. Оформили развод.
Жизнь в Москве была нескучной: театры, выставки, концерты, салоны, друзья случайные и неслучайные, романы и новеллы... Из НИИ он ушел, став переводчиком-фрилансером, много колесил по Союзу. И каждый раз засыпая в провинциальных гостиницах, Борька мечтал о своем угле.
И наконец неожиданно повезло. Оказалось, что в свое время Люсина мамаша записала ее в льготную очередь на отдельную квартиру. Ругайте Советскую власть, но по отношению к психбольным она была на удивление гуманна. Таким образом в психдиспансере подошла Люсина очередь, и ей выделили квартиру. Не бог весть что, однушку в хрущевке, но ведь отдельную! По закону после ее выписки Борис становился ответственным квартиросъемщиком, на профжаргоне чиновников это называлось 'за выездом'.
Люся была бы не Люсей, если бы и в этой ситуации не потребовала денег, причем немалых по тем временам. Борька наскреб и отдал на радостях, лишь бы больше не слышать о бывшей жене. К тому же комната в двушке у метро стоила того.
Так из квартиранта Борис превратился в хозяина. В приступе энтузиазма он сделал ремонт: сам починил в комнате паркетный пол, неумело поклеил обои внахлест и прикрутил саморезами плинтуса, вытравил в квартире тараканов, выдраил кухню и ванную. От Коровиных, которые купили наконец кооперативную квартиру и обставили новой мебелью, привез старые диван, письменный стол и книжные полки, купил холодильник и осознал себя москвичом.
Особенно приятно было почувствовать себя в новом качестве, когда приходили гости, причем кого приглашать выбирал теперь он. И было это полноценно, без оглядки на родителей, квартирных хозяек или псевдожену. Борька готовил и угощал, разливал чай как хозяин, кого хотел оставлял на ночь.
Соседка Марья Васильна не скрывала радости по поводу избавления от Люси. За первый месяц Борис наслушался фееричных историй о громкой музыке по ночам, о перманентном запахе марихуаны и гашиша, о лежащих в луже мочи гостях в общем коридоре, о вызовах милиции и скорой психиатрической помощи... Но когда истории о Люсе закончились, пошли всякие ненужные вопросы, перечисление своих диагнозов с подробностями, сплетни о соседях, ущербное кликушество отставной сталинистки с росказнями о ее комсомольской молодости и очень важной работе машинисткой в райотделе НКВД, а потом и КГБ. Марья Васильна по-старчески страдала серьезными провалами в памяти, путала года и события, забывала включать или выключать газ и воду, и кухонные разговоры были для нее способом восстановления целостной картины мира. Про себя Борис называл ее баронессой Муркой фон Альцгеймер.
Начались ссоры из-за ее неряшливости, а также из-за двух котов, которые то и дело оставляли лужи в коридоре, так что обувь невозможно было там хранить. А после того, как старуха была поймана с поличным, когда подглядывала в замочную скважину Борькиной комнаты, а ей ручкой открываемой двери был нанесен удар в длинный любопытный нос, отношения сильно испортились.
Борис стал мечтать об отдельной квартире. С тоской он каждый день проходил мимо соседнего высокого современного дома и вздыхал. Но это было еще советское время, и свободно продать-купить квартиру было невозможно. Вскоре упертость привела его в знаменитый Банный переулок, где он часами читал объявления на стендах об обменах, съездах и разъездах. Перешел на режим экономии и копил деньги для доплаты. После нескольких обращений к маклерам - слова 'риэлтор' тогда никто не знал - Борис не без оснований пришел к выводу, что это люди с мошенническими наклонностями, только и ждущие своего лоха. Гонорары их зашкаливали, а гарантий никаких. Поэтому Борис возил с собой по Москве пачку написанных от руки объявлений и клеил на столбах и подъездах. Появлялись варианты, были звонки и переговоры.
Однажды предложили в обмен однушку в соседнем квартале плюс однушку в спальном районе. Борис радостно рассказал о варианте Марье Васильне и добавил, что доплату и расходы на переезд берет на себя. Через неделю раздумий она, выпрямив спину, ответила: 'Я живу в этом доме сорок лет, меня здесь все знают и уважают, и сорок лет я вижу под окном вот эту березу. Квартиру даже смотреть не хочу, потому что там не будет моей любимой березки'. И Боря понял, что этот камень ему не сдвинуть никогда.
Он продолжил упорные поиски со слабой надеждой на прямой обмен с доплатой. И вот в один прекрасный день раздался долгожданный звонок. Подвыпивший сиплый голос приглашал посмотреть квартиру. Боря метнулся в Лефортово.
Квартира была в пятнадцати минутах хода от метро, с видом на железную дорогу, но не убитая. Хозяин Савелий Ильич, ветеран ВОВ, - конченый алкоголик. Требуемая доплата оказалась посильной. Борькину комнату смотреть он отказался, ему достаточно было описания и нужны были деньги, чтобы пить и пить много.
Но дальше началась катавасия. Трубку Савелий Ильич обычно не снимал, потому что с утра до ночи был нетрезв. Когда Борис приезжал за очередными документами, начинались пьяные уговоры дать на водку или спирт 'Роял' и составить компанию. Далее шли монологи в стиле героя рязановского фильма: 'Я Муданцзян брал!' Брал он Бухарест или Будапешт - все время путал. Но хорошо помнил и описывал в красках, как насиловал с двумя боевыми товарищами румынку. Предлагал купить свои медали. На вопрос, почему одни юбилейные и ни одной боевой, отвечал, что пропил. Приходилось приезжать в восемь утра, будить, пока не напился, и таскать за справками то по диспансерам, то в ЖЭК, то в бюро обмена. После каждой поездки на такси Боря проставлял.
Наконец чудо свершилось: документы были оформлены. С сыном, который жил отдельно от отца-алкоголика, договорились о переезде и заказали машину. Грузовик сначала перевозил вещи Савелия Ильича, а обратным ходом - Борькины.
Накануне вечером, пакуя скарб и разбирая мебель, Борис сообщил Марье Васильне о завтрашнем судьбоносном событии. Бывшая машинистка КГБ выслушала с достоинством, выпрямив спину и нервно теребя грязную кухонную тряпку. На вопрос о будущем соседе Боря ответил, что это ее ровесник, человек заслуженный, и что им будет о чем поговорить.
Назавтра к полудню подкатила машина. Стоял душный июльский день, ни ветерка. Из кабины вылез сын ветерана. На вопрос, а где же отец, показал на кузов.
В этот момент на крыльцо вышла Марья Васильна, в парадном цветастом платье с белым воротничком и в белых босоножках, с косой, закрученной в 'плетенку' на затылке, и пахнущая 'Красной Москвой'. Лицо ее принимало попеременно выражение то высокомерной гранд-дамы, то трепетной институтки. По всему была видна готовность произвести впечатление на нового соседа. Возможно, что строила и более далеко идущие планы.
Открыли борт грузовика, подняли тент. На первом плане оказался диван, на котором лежал пьяный в стельку Савелий Ильич в порванной майке и мокрых штанах. Борис помог его сыну спустить старика на грешную землю, уворачиваясь от удушливого запаха мочи, и подвести к подъезду. Ветеран взглянул на Марью Васильну и хрипло, но достаточно громко спросил: 'А эттто шо за старая сссука вылупилась?'
К хорошему привыкают быстро. И так же быстро Борис забыл свой коммунальный быт. После переезда он ни разу даже не позвонил на старую квартиру, и не смог рассказать, как сложилась дальнейшая коммунальная жизнь Савелия Ильича и Марьи Васильны с березкой под окном.