|
|
||
Рецензии на книжки за 2009 год. Опубликованы в Газете.ру. |
Вызывается дух Михаила Булгакова...
В наипухлейшем ЖЗЛ-овском томе "Михаил Булгаков" Алексей Варламов попытался повторить собственный литературный опыт из предыдущего, отмеченного "Большой книгой" "Алексея Толстого".
В биографиях писателей Алексея Варламова есть что-то от спиритического сеанса и материализации духов. Оставаясь в тени, автор цитатами из современников и предшественников-исследователей творчества очередного героя вызывает его дух. Духи особо не сопротивляются. Образ "сволочи Алешки..." в "Алексее Толстом", например, возникал как бы сам собой на первом же десятке страниц. Михаил Афанасьевич оказался не столь сговорчив. Тень его, конечно, витает над страницами.
Но материализуется редко. И неохотно.
Приемы те же. Книга вот - не та. Она явно растянута и полна повторов (например, история с появлением монокля в глазу Михаила Афанасьевича рассказывается трижды и при разных обстоятельствах и временах). Обильные цитаты из известнейших биографов Булгакова (М. О. Чудаковой, А. М. Смелянского, а также дневников Е. С. Булгаковой) ничего к сложившемуся и слегка забронзовевшему образу не добавляют. Новые же подробности часто второстепенны, случайны, необязательны.
Иногда кажется, все дело не в свидетельствах, а в свидетелях. Толстому в этом смысле повезло куда больше. Там цитируются Бунин, Ахматова, Эренбург, Бальмонт, Белый, Волошин. Тут - жены и сестры героя вперемежку с выдержками из произведений безымянных сексотов ГПУ. Этот хор голосов, эти краски в портрете потусклее будут. И авторский голос писателя Варламова, пишущего книгу о писателе Булгакове, - он уже не мастерски связующий раствор между кирпичиками чужих цитат.
Он вынужден звучать соло.
И если в книжке о Толстом она сама влекла к размышлению, о чем эта биография, то в булгаковской Варламов вынужден спрашивать о том же себя. И подыскивать достойный и неочевидный ответ. И это ему удается с трудом.
Например, одна из версий многолетних бесплодных попыток Михаила Афанасьевича написать что-нибудь, что будет поставлено на сцене или напечатано, - месть духа г-на де Мольера за изображение себя и своих семейных дел писателем из таинственной Московии. А как же иначе? Ведь Михаил Афанасьевич сам называл себя автором "мистическим". Вот вам и подтверждение. Один классик мистически мстит другому.
То и дело в качестве комментатора событий из жизни Булгакова призывается на помощь тень графа Алексея Толстого. Потому что ничего иного на этом обильном и тщательно разобранном материале, кроме как вполне очевидные рассуждения на тему "Художник и власть", не растет.
А в книжке о Толстом эта тема Варламовым вычерпана была до донышка.
И, кажется, есть что-то знаковое в том, что у одного и того же биографа русский писатель, для которого "честь только лишнее бремя", получился и ярче, и живее того, который вопреки современности тащил на себе это бремя и мучился с ним.
"Неудачливость" булгаковской жизни разработана до тонкостей. Вплоть до самой последней цитаты над могилой из О. Л. Книппер-Чеховой: "Похоронили мы Булгакова... Думалось о его таланте и его неудачной жизни". Варламов считает эти слова лучшей эпитафией ушедшему на покой. Ищет самые главные неудачи этой жизни. И находит их в количестве двух. Утверждается: было две потрясших до основания и в конце концов погубивших Мастера трагедии. Квартирный вопрос и двадцатилетняя работа в стол.
Слава после смерти не искупает забвение при жизни.
Книга Алексея Варламова о месте Булгакова между многократно решившим квартирный вопрос и вопрос признания при жизни Алексеем Толстым и теми же Андреем Платоновым, Велимиром Хлебниковым и многими прочими, иначе, чем Михаил Афанасьевич, не увидевшими при жизни своих напечатанных строчек.
В каком-то смысле решившийся писать биографию "мистического писателя" и сам мистически обречен на неуспех. Не в смысле выхода книги. А в смысле ее удачи. Ведь хочет он того или нет - состязаться-то ему приходится с тем, о ком он пишет.
Воистину - булгаковские тексты - ловушка для биографа. Не говоря уже об автобиографических "Записках юного врача", "Записках на манжетах", которые можно цитировать (и цитируются ведь!) целыми страницами... Но и "Белая гвардия", и "Театральный роман", и "Мастер" - произведения, построенные из материала жизни Булгакова. Нет ведь никаких шансов, что, раскопав подноготную реальных фактов биографии автора и прототипов, сумеешь хоть как-то приблизиться в изображении к тому, чей путь описываешь.
И что делать? Не замечать эти тексты? Сообщать одни лишь факты тем, чье любопытство простирается за пределы книг Булгакова? Что там на самом деле было в Киеве в великом и страшном 1918 году? Кто жил под квартирой Турбиных-Булгаковых?
Этот мерзейший Василиса, оказывается, и в самом деле существовал.
Но был он вовсе не так мерзок и даже погиб при попытке бегства с баржи, на которой красные везли его с другими заложниками. И Тальберг действительно был мужем сестры Булгакова. Только звали его так-то, и в действительности служил он там-то. И в Маргарите сошлись черты второй и третьей жен писателя. И т. д., и т. д.
Все это хоть по большей части и известно, и вторично, но собрано довольно скрупулезно, записано и переписано подробно и представляет безусловный интерес для читающих биографии писателей именно с этой точки зрения - что там было на самом деле, и кто за кем стоял, и в каком виде попал в роман или пьесу. И избавляет от необходимости читать массу первоисточников десятков булгаковедов - автор их за нас прочитал и отобрал самое любопытное. А то, что Алексею Варламову так и не удалось повторить опыт создания живого образа героя, как в "Алексее Толстом", и Михаил Булгаков, при всей массе подробностей и сведений, приведенных о нем и его "неудачной" жизни в книге, так и не ожил - с этим можно и примириться, отнеся к разряду несбывшихся ожиданий.
Правда, после обильных и, к досаде читателя, не к месту прерванных цитат из "Записок на манжетах", "Театрального романа" или того же "Мастера" неодолимо тянет отложить 800-страничный том и перечитать первоисточник, чтоб снова удивиться, как из обычной писательской жизни, сухо и достоверно описанной Варламовым, с ее затравленностью, непонятостью и непризнанностью вырастает чудо булгаковского текста...
Но и в этом вреда, кроме пользы, никакого.
Алексей Варламов. Михаил Булгаков. М., Молодая гвардия, 2008.
Ахтунг с рогами
В "Гипно Некро Спаме" Олега Гладова герои современного мегаполисного романа помимо обычных своих дел - круглосуточного пьянства, шатания по клубам, потребления дури и вступления в гетеро- и гомосексуальные связи безо всякого повода - вдруг с какого-то бодуна начинают выпускать глянцевый антигламурный журнал. Что было бы, наверное, вполне контркультурно и где-то смешно. Если бы автор не отнесся к своей идее слишком серьезно.
Про третью книжку Гладова можно сказать то же, что и про первые две. Сюжетными линиями автор сорит щедро и небрежно. Завязки бросает, не развязав. Падок на монстров и сектантов. Рубленая проза его, пожалуй, слишком заритмизована. Но затягивает. Читатель, в результате, не понимает, чего ему хочется больше - бросить книжку или дочитать.
А раз третья книга слаба тем же, чем и первые, и тем же и сильна - это уже не незрелость автора, а его стиль.
В новой книге герои Гладова занялись делом. И куда более практическим, чем война с сектами, монстрами и поиск себя после травматической потери памяти. Они выпускают наикрутейший журнал. Антигламурный глянец. С нуля. Собирая команду из сверстников-раздолбаев, которые ничего не умеют, кроме как "креативить".
Бреды и кошмары составляют и фон романа, и его содержание. Мутанты, питающиеся творогом из женского молока, и сектанты, выращивающие своим проклятьем рога на головах им неугодных, в этом мире - обычное дело. Особенно поутру. Главный же коллективный сон инфантильного сознания героев "Гипно Некро Спама" - вот этот самый трехсотстраничный антигламур с полумиллионной аудиторией.
Поначалу, кажется, что Гладов просто хотел посмеяться над мыльными пузырями масскульта и над легко западающей на них молодежной аудиторией с претензией. Журнал "@chtung(!)-Россия" снабжен всеми внешними признаками русских версий интеллектуального глянца. С декларациями "антигламурности". С нестандартным поворотом тем и подач. С подчеркнуто "качественной" журналистикой. И с полным несоответствием заявленного возможностям команды, призванной Гладовым осуществить придуманный им проект. В успех которого и герои, и (что хуже) автор верят вполне серьезно.
Делают журнал преимущественно стажеры, которые умеют только с обожанием смотреть в рот главреду @дольфу Кейлю. Есть там две замечательные профессионалки (Ф)Ольга и Спирохета, представленные как "две самые злые п... в столице". Есть фотограф, известный на всю Европу. И суперкреативщик Яр (одна из его оригинальных бизнес-идей - частное кладбище). И кумир читателей спецкор Стас777.
В гениальность команды и их детища можно было бы поверить автору на слово. Не вдаваясь в подробности. Но Гладов вдается. Превозносит, как некое откровение, репортаж из психбольницы. Гонит волну по поводу гениальной находки "Невесты смерти" (наснимать юных дев, покинувших сей мир во всей их мертвой красоте, непосредственно в гробах) и т. д.
Собственно говоря, почему бы и нет? Отчего подобная мешанина, более всего претендующая на звание "глянцевого трэша", не имеет шансов на успех? Мало ли пустышек, завораживающих массовую аудиторию? На самом деле, чтобы пустышка стала массовой, нужно быть в этом деле профессионалом, а не просто "самой злой столичной п...". А таких профессионалов среди гладовских героев нет. Да они роману его и не нужны. Это ж не какой-нибудь "Народ против Ларри Флинта". Это "Гипно Некро Спам" - нечто гипнотизирующее и навязанное читателю вполне определенного сорта - охочего до литературы современного негативного романтизма. В котором герои, как известно, рождены не для вдохновенья, звуков сладких и молитв. И уж тем более не для создания антигламурных проектов.
А исключительно для изнывания от скуки, неспособности к какой-либо деятельности, отвращения к жизни, потребления дури и постоянного траха.
Что, попытавшись приспособить своих героев к реальному делу, Олег Гладов блестяще и доказал. Оттого и единственный, казалось бы, содержательный конфликт между главным редактором @дди Кейлем и его замом Миром Мотузным вовсе не в том, что последний не желает принимать далее участие в работе "всех этих, рождающих заоблачные креативы, псевдобогемных и антигламурных копирайтеров". А в том, что он пить уже не может, потому что печень развалилась и с эрекцией у него проблемы. А у @дди с этим все в порядке. И чтоб отомстить своему "обер боссу" за его привлекательность для классных телок, Мотузный и пишет калом на стенах, и поджигает редакцию.
Научившись использовать жанр (чтоб читателю не было скучно), часть "настоящей литературы" исподволь и сама переродилась в жанр. Такой жанр "молодой современной прозы". Как и во всяком жанре, в нем многое известно заранее. Герои, например, будут квасить, колоться, трахаться и изнывать от бессмысленности своего существования. Там, где хармсовский театр закрывался от того, что всех актеров тошнило, театр этой литературы только открывается. Интерес любителей созерцать подобное как раз к деталям. Как именно будет тошнить героев от жизни, в каких позах, насколько интенсивно и т. д.
С Олегом Гладовым любители жанра "молодой современной прозы" точно не соскучатся. Рвота у него весьма разнообразна и качественна. В новелле, присланной на литературный конкурс в журнал "@chtung(!)-Россия", например, курьер, везущий из Англии богатой заказчице спецгроб для ее умершей собачки, сначала трахается со случайной знакомой всю ночь, потом узнает, что у нее СПИД, потом грузит ее живую собачку в этот гроб, выбрасывает псину с пятого этажа, слушает "шмяк" ее тела об асфальт и т. д.
- Классное крео, - как сказали бы @дди Кейль, (Ф)Ольга и Спирохета, так и не прочитавшие эту новеллу.
Всякий жанр хорош тем, что легко определяет круг своих любителей. Но этим же кругом он свою аудиторию, как правило, и ограничивает. И для того, чтобы из него выйти, автору иногда приходится начинать все с начала.
Например, взять и написать что-нибудь вопреки законам жанра. Ну, хотя бы с героем, которого для начала просто бы перестало тошнить от самого себя.
Олег Гладов "Гипно Некро Спам". СПб-2009. "Азбука-Классика".
После того как имя Жана-Мари Гюстава Леклезио в связи с вручением премии всплыло в России, с трудом вспомнившие его критики упрекали остальных в невежестве. Называли лауреата "блестящим стилистом", пишущим на французском "как никто другой". Отмечали простоту языка. И в ней видели некую изысканность.
Язык "Золотой рыбки" и в самом деле прост. Но для неискушенных и непосвященных разглядеть в простоте изысканность будет сложно.
Скорее он покажется сухим, бледным, скудным. О ярких деталях можно забыть.
Что, возможно, и соответствует истории и образу главной героини и рассказчицы.
Лайлу похитили маленькой девочкой из безымянного африканского племени. И продали хоть и доброй старухе Лалле Асме за горами, но туда, где она ничего не знает и всего боится. Тут уж не до ярких деталей и метафор. Читателю придется ждать, пока темнокожая девочка Лайла обретет голос, характер, собственное представление о мире. И сможет хоть как-то описать то, что думает, чувствует, видит.
Но прежде ей придется прожить жизнь всякого похищенного ребенка, известную со времен диккенсовского Оливера Твиста. И еще раньше - с классической сказки всех времен и народов. Изучением коих на примере творчества панамских индейцев Леклезио, как известно, занимался в юности.
"Золотая рыбка" - сказка на современный лад. Злодеи в ней отягощены сексуальными проблемами. Добрые люди, как правило, их жертвы и хорошо относятся к Лайле - стройной, темнокожей, с копной черных волос - притягательной для извращенцев.
Роль злой мачехи после смерти ласковой хозяйки исполняет ее невестка, мерзкая Зохра. Она бьет девочку, кормит объедками со стола любимой собачки. Первый извращенец - зохрин муж Абель, безуспешно попытавшийся овладеть Лайлой в одиннадцать. Проститутки с постоялого двора, куда бежит маленькая героиня, - для нее принцессы. И балуют ее, как добрые феи. Их патронесса Джамиля очень хочет, чтобы она ходила в школу.
Мир не без добрых и злых людей и в Париже, куда героиня бежит с беременной подружкой, проституткой Хурией.
Люди - французы, цыгане, марокканцы, камерунцы - окружают Лайлу, ищут у нее любви, заботятся о ней, учат или пытаются ее использовать. И ни достаток, ни образование, ни то, выходец ты с черного континента или европеец, ничего в человеке и его отношении к "Золотой рыбке" не определяет. Дама-невропатолог из клиники, взявшая Лайлу в прислуги, опаивает ее сонным отваром и пытается овладеть. Редакторша парижской газеты Беатриса выручает Лайлу из переделки. Гаитянка и певица Симона, живущая в сексуальном рабстве у своего дружка, известного врача, учит Лайлу музыке и пению.
Роман вышел в 1997 году. При желании сегодня в России может быть прочитан как взгляд изнутри мира переселенцев, "понаехавших тут". Как записки с эмигрантского дна и портреты тех, кто судорожно цепляется за свою прошлую культуру в отчаянных попытках встроиться в чуждую европейскую жизнь. Но едва ли это прочтение будет соответствовать замыслу автора.
"Золотая рыбка" - история поисков похищенной своей семьи, племени, родины. Это одиссея, в которой героиня странствует на пути к дому, не зная о нем ничего. Лайла отыскивает свой дом то у доброй старухи, которой ее продали. То в публичном доме среди "принцесс". То в Париже в гараже боксера и вора камерунца Ноно. То в Америке с университетским преподавателем французского. Не имея своей, она перебирает чужие памяти, семьи, культуры и родины. И точно примеряет их на себя. И они ей все не по росту. Хотя от каждой что-то остается.
Остается то, что есть и у самой Лайлы и чего она пока понять не может. Что звучит в ней, а она не слышит. Зато она (глухая на одно ухо из-за детской травмы) слышит это в других. В гитаре и песнях цыгана Жуанито. В африканских барабанах на вечеринках, которые устраиваются в пансионе мадмуазель Майер в Париже. В переходах метро "Реомюр Себастополь", где поет гаитянка Симона в длинном платье и тюрбане на голове. Так Лайла как бы обретает память и голос, и в ее собственных импровизациях соединяются воспоминания и тоска по родине других.
Перебравшись в Америку, героиня "Золотой рыбки" становится пианисткой и певицей-импровизаторшей в маленьком ресторанчике беглого кубинца, где она поет вечерами свои синтетические блюзы. Но даже найденный продюсером и записанный на диск ее голос, звучащий в ней и после того, как она теряет остатки слуха, не дает ей свободы.
Лайла себя обрести не может, потому что, собрав соринки памяти со всего мира, своей собственной памяти так и не нашла. Она бродит по улицам между машин, стараясь идти им навстречу. Заходит в супермаркеты и примеряет наряды. Смотрится в зеркала, видя там чужую - то есть себя. И себя свою находит, наконец, в родной африканской деревне у подножия гор, где люди племен асака, нахила, алугум и улед-айса воюют друг с другом из-за деревенских колодцев, похищая детей, продавая их в города и лишая памяти.
В общем, грустно жить на этом глобальном свете, господа. Что с памятью. Что без нее. Что в родном племени, что в Париже.
Но с памятью все-таки легче. Постояв на пыльной улице, посреди которой в детстве ее сунули в мешок и повезли на продажу, Лайла обретает уверенность, что свое страдание в поисках семьи вычерпала до конца. И теперь ее ждет любовь. Что едва ли можно сказать о романе нобелевского лауреата Жана Леклезио в России. Поскольку место историй о женской доле с претензией на философию в сердцах читательниц давно занято творениями Пауло Коэльо. "Истинный французский" в переводе звучит монотонно и порой просто манерно. А история оторвавшейся от корней и несомой по миру африканки, если и заинтересует сама по себе широко мыслящего читателя, то явно не на том уровне медийного шума, чтобы сделать второе пришествие Леклезио в Россию заметным.
Жан-Мари Гюстав Леклезио "Золотая рыбка" М. 2009. "Текст".
Уравнение задрота
В fashion-детективе "Зимняя коллекция смерти" главреда интеллектуального глянца GQ Николая Ускова внешний fashion публикой был оценен по достоинству. Книжка - модный аксессуар. Книжка-шарфик. Книжка-сумочка. Книжка с обильнейшей прессой о звездах на презентации. И весьма туманными отзывами о содержании.
Такое впечатление, что после выхода романа Ускова его так толком никто и не прочел. А, между прочим, стоило. Хотя бы из любопытства. Чтоб узнать, что там внутри. Под черной с золотом нефтяной суперобложкой. И под второй с мальчиком-девочкой, подавившимся бижутерией.
Книга, при всем внешнем лоске и предвкушении запрограммированного успеха, неровная, противоречивая, самоуверенная, нервная и закомплексованная. Полная недосказанностей и загадок - как и ее главный герой с автором вкупе.
Если забыть на секундочку о fashion и обещаниях приоткрыть её закулису - с детективом в дебюте Николая Ускова все в порядке.
"Зимняя коллекция" - детектив. Причем классический. Все в романе - от автора до главного героя, редактора глянцевого журнала "Джентльмен" Иннокентия Алехина, и следователей прокуратуры - ищут ответ на самый что ни на есть детективный вопрос "Who did it?".
Полосует кто-то сотрудников, любимых и знакомых светского человека Кеши Алехина странным орудием по горлу. И его самого хотят убить. А кто, почему и зачем - непонятно. Версии подбрасываются из области бизнеса и карьерной корысти, любви и ревности. Алехин - то главная будущая жертва убийцы, то главный подозреваемый у следствия. Напряжение, как и полагается, растет. И развязка почти классическая. Полковник ФСБ со знакомой фамилией Севостьянов, курящий сигары и объявившийся незадолго до финала, восстанавливает перед слегка помятым после всех приключений Алехиным кадр за кадром картину событий. И все они с некоторой натяжкой складываются во вполне правдоподобную картину. Все непонятное проясняется. На все вопросы находятся ответы. Убийца тот, на кого и в самом деле ни за что и никто бы не подумал.
В общем, вполне приличный мог бы быть детектив. Если бы не fashion.
Детектив (и его читатель) многое могут простить. Героев, у которых кроме имен и расхожих штампованных "черточек" нет за душой ничего живого. Банальные рассуждения на общие темы в кратких паузах действия. Энергичные диалоги ни о чем. И даже потуги на мораль и философию.
Одного детектив (и его читатель) простить не могут. Неоправданного замедления действия. Уход в сторону от главного - кто куда пошел, откуда вернулся и где стоял, когда совершилось убийство. Тем не менее именно это Усков себе запросто и позволяет. Примерно треть романа (несмотря на все композиционные ухищрения в виде аккуратно нарезанных главок и смен картинок - то Милан, то Москва, то одна компания, то другая) действие стоит на месте.
Читатель - фанат моды и глянцевой жизни - ждет в этих паузах откровений. Читатель-не фанат тоже не прочь попробовать чего-нибудь остренького из достающего его изо всех углов мира астенических топ-моделей, роскошных отелей, нарядов, автомобилей.
Разочарование, кажется, ждет и тех и других.
Любители интеллектуального глянца и поклонницы романов Робски и Лениной едва ли откроют для себя что-нибудь новенькое в описаниях Ускова. Недоумевающие по поводу всей этой телешумихи вокруг московского бомонда так и останутся в недоумении.
В каком порядке рассаживаются на показах Дольче и Габбаны в Милане байеры модных магазинов. Авторские комментарии о вырождении моды. Известные рассуждения о людях старых европейских и только народившихся российских денег. Привычное сканирование главным героем-двойником автора любого встречного-поперечного с подробным перечислением всего им надетого. Долгие описания взаимоотношений с официантами модных московских ресторанов. Веские замечания о том, почему московский свет предпочитает белое сухое красному и как в ресторанную моду вошли фаланги камчатских крабов...
Надо очень подсесть на тему, чтобы завестись от такой малости.
Для того же, кто далек от подобных брендов и трендов, все эти отвлечения от детективного действа - только напрасная трата времени.
Декларация автора, что он-де только ученый-исследователь, историк современного высшего общества и лишь наблюдает, анализирует и описывает, - так и остается декларацией. Жить в "фэйшине" и быть свободным от него Ускову не удается. В перечислении, что заказывается в ресторанах, на чем ездится и в каких отелях останавливается, - чувствуется живейшая заинтересованность потребителя, а не холодная отстраненность наблюдателя.
Ускову безусловно веришь в его блоге, когда он с заносчивым высокомерием разносит интеллигентных "задротов", оставшихся на обочине и от бессилия хающих всех, кто добивается успеха.
Его же литературным попыткам показать, что "всюду люди" и куда ни посмотри, они только и делают, что давят и душат друг друга, и те, кто едет в "Мазерати" на светский раут, в этом смысле ничем не отличаются от тех, кто трясется в метро и загаженном лифте, - как-то не очень.
Проблема не в идейной плоскости. А в том, что в ненависть таксиста-антисемита, бубнящего про то, что этого Каца-Лужкова надо четвертовать на Красной площади, веришь так же мало, как в чувства звезды MTV Алисы, перепугавшейся за жизнь своего возлюбленного Кена Алехина.
Манекены, одетые Дольче с Габбаной и наряженные на Черкизовском рынке, - отличны лишь нарядами.
Куклы не могут ни ненавидеть, ни любить, что бы на них ни одевали. И в этом нет их вины. За все отвечает автор.
По счастью, Усков спохватился вовремя. По ходу развития действия тривиальные рассуждения на тему лицемерия бомонда, бессмысленности погони за модой и зависимости от наркотика успеха, как и попытки прорисовки живых характеров и дотягивания их до уровня образа, оставляются. Освобожденное от груза средней литературы действие несется вперед. Очень хочется узнать, чем все кончится.
Роман, так много обещавший, держит слово лишь в одном - дать замотанному успешному человеку возможность развлечься модной и увлекательной книжкой. И оно, право же, того стоит.
Николай Усков. Зимняя коллекция смерти. М.: Эксмо, 2008.
В "Институте сновидений" Петра Алешковского жителям придуманного и описанного двадцать лет назад провинциального Старгорода стало жить если не лучше, то уж точно веселее.
Городков провинциальных в новейшей русской литературе как минимум два. Один - безымянный, но известный - Олега Зайончковского из романа в рассказах "Сергеев и городок". Другой - известный менее, но с названием литературным и звучным - Старгород Петра Алешковского.
Топографически алешковский Старгород вполне реален. Можно карту составить по рассказам. Есть там комбинат, кладбище. Озеро неподалеку, где старгородские мужики ловят рыбу. Северные русские окрестности. И жители его - все эти Машки-продавщицы, Михал Михалычи, Светки и Райки, с их повседневными большими горестями и унылыми, но полными чувства радостями, - вполне себе живые типажи и образы, родившиеся и выросшие в литературной провинции первого сборника рассказов под названием "Старгород. Голоса из хора".
С милыми старгородскими гражданами и гражданками последних лет советской эпохи, с их бытом, покупками на рубль всего, что есть в магазине, твердой валютой в виде двухтомника Проспера Мериме, палочкой вареной колбасы и пачкой дрожжей можно познакомиться, не закрывая новую книгу Алешковского. Первый сборник публикуется тут же. Но хронология нарушена. Сначала новый "Старгород. Двадцать лет спустя". Потом старый.
Для сравнения.
Хотя сравнить, как себя чувствовали жители провинции в последние советские годы и в двухтысячные, не удастся. По той простой причине, что никто из прежних героев Алешковского до новых времен не дожил. И даже память о них ни у жителей Старгорода, ни, кажется, у самого автора не сохранилась. Не встретите вы в "Двадцать лет спустя" ни продавщицу Машку из книжного, так неудачно съездившую в свое время в Москву, налетевшую там на столичного жиголо, который за ночь любви содрал с нее триста рэ, припасенные на новые сапоги, и был наказан за это Машкиной подругой.. Ни царицу тогдашней комиссионки, оборотистую Лушку. Ни старгородского летописца, выпускника истфака Лямочкина, изъясняющегося о посиделках в парной исключительно карамзинско-щедринским стилем.
Ну и бог с ними. Тем более что новые старгородские старожилы не менее занятны, чем их предшественники. Да к тому же неизменную, несмотря на все перемены, жизнь "глубинки" сочинитель стал рассказывать, как сказку.
А с русалками, звероящерами, колдунами в любом захолустье, что реальном, что литературном, жить как-то... интересней.
Рассказчик в новой версии "Старгорода" один. Исчезла разноголосица хора прошлого сборника. В интонации повествователя более всего угадываются нотки Рудого Панька из гоголевской малороссийской этнографии.
Рассказики старгородские - такие анекдоты, байки с хитроватым прищуром. Скоморошьими присказками. С героями и современными, и лесковскими, и гоголевскими. Это, впрочем, все от той же неизменности русской жизни. Потому и в новые времена, и с другими героями все здесь так чудненько устроилось, как будто всегда так жили. То есть законы волчьи, звериные, как были, так и остались со времен цитируемых там и сям летописей 16-го века. И люди временами превращаются в зверей. Вполне даже хищных. Поедающих травоядных.
Но это не страшно. Потому что привыкли.
Есть в Старгороде городской глава. Генерал, бывший вертолетчик. За родную землю взяток не берет. И отставной вице-мэр, державший в страхе весь город, ушедший на покой, чтоб превращаться в сороку-воровку и тащить, что плохо лежит. И крепкие, но добрые местные бизнесмены, поднимающие заводы с нуля и стойко отбивающиеся от алчности и идиотизма власти. Жертвующие на благотворительность. Приучающие местное население к труду без пьянства. Что само по себе сказка. А чтоб она доверие вызывала, тут же рядом творятся настоящие волшебства. Страшный дядька-криминал превращается в лесу в звероящера и питается сырым мясом убитых зверей. А тракторист Коля Огурцов, разбивший спьяну на своей "Беларуси" бандитскую иномарку, по совету колдуньи превращается в соленый огурец, куснув от которого, бандиты двое сыграли в ящик, один превратился в обезьяну.
Жизнь в Старгороде полна и простых житейских чудес.
Например, ходят люди одинокие мимо друг друга, потом глазами встречаются, влюбляются и счастливы. А если кто кого бросил или стал со свету сживать - всегда можно превратиться в русалку или гигантского сома, чтобы помогать обиженным и наказывать изменивших. Жизнь как чудо и объединяет два алешковских Старгорода.
Только надо уметь видеть эти чудеса. И автор, расписав волшебным карандашом сказочную жизнь Старгорода, обещает устроить такой же праздник в иных землях, которые не хуже старгородских и есть по всей России.
Петру Алешковскому удалось то, что оказалось не под силу и свело с ума Николая Васильевича Гоголя, так и не сумевшего представить читателю повесть, в которой явится "несметное богатство русского духа... муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица" и т. д. Сладить с грязью волшебством, никого в, общем-то, от нее не отмывая. Не любить людей черненькими, а уметь увидеть у них беленькое внутри.
А тут как не пиши - все равно получится сказка.
И определение "современная" ничего не добавляет и не извиняет.
Сказки у нас всегда современны. Иначе жизнь светлую, в которой все устраивается справедливо и не как в жизни, не опишешь и не создашь. Просто иногда так глубоко мы в реальной нашей грязи вязнем, что мир засыпает без побасенок и сказок очень хочется.
В последнее время жанр становится необычайно популярен. Их многие сегодня пишут. Современные сказки.
Петр Алешковский. "Институт сновидений". М.: "Время", 2009.
Такешкино детство
Вышел "Мальчик" - сборник повестей Такеши Китано о детстве и отрочестве. В которых никто ни в кого не стреляет, проигрыш в забеге на школьном празднике равен приговору Якудзы, а взрослая жизнь не начинается даже с похищения наглядного пособия и первой любовной истории на каникулах.
Проза Китано простенькая. Хотя он в ней и не примитивист. Наив, детское восприятие, освобождение от штампа и условности через незнание техники - это, если судить по сборнику "детских" повестей "Мальчик", не о Китано-литераторе. Если бы это писал не создатель собственного кино - его назвали бы автором начинающим, но подающим надежду. Мэтра японского кинематографа читаешь по-другому. Если не удовлетворен прочитанным, пытаешься представить, как это Такеши снял бы.
Представить это трудно. А читать как литературу - непросто.
Повести неровные. Мир детства, воспроизведенный по памяти и самыми простыми средствами, кажется одномерным, плоским. Лишен объема китановского кино. Известное по фильмам лицо Такеши - его двойная маска посттравматического свойства - на которой пол-лица неподвижно и глаз не моргает - не появляется в этих рассказах никогда. Это действительно Китано до своего режиссерского рождения.
Детство - время деления клеток души. От одноклеточности отделяет какой-то пустяк мгновений. Мелочь, встретившаяся впервые, поглощает целиком и без остатка. Но этим никак не объяснишь, отчего все действующие лица "Чемпиона в кимоно с подбоем", например, буквально помешались на такой малости, как забег на школьном празднике спорта.
Момент зародышевой истины, знакомый каждому по личному опыту - ты на беговой дорожке, весь мир сгрудился на трибуне и смотрит только на тебя. Николенька, не выстреливший по волку у Толстого, чуть не сгорел со стыда. Гумилев, упавший с лошади под общий хохот, чуть не застрелился. И проигрыш в забеге для третьеклассника может быть так же смертелен, как полет камикадзе над Перл Харбором. И то, что маленькому Мамору кажется, будто все - и товарищи, и учителя, и заботливая мама, и пьющий хам папа, и школьные друзья с врагами, и старший ботанистый брат только и думают, что о завтрашнем забеге на шестьдесят метров, - может быть очень даже трогательным. И немножечко смешным.
Но у Китано нет ни того, ни другого.
Потому, что это не Мамору кажется. Это Китано так всерьез все видит и описывает. Никакой иронии. Или сомнений, что кому-то на эти детские гонки абсолютно наплевать. Получается школьный лубок, рапорт на пионерской линейке и парадная стенгазета с рассуждениями о том, что учиться на пятерки хорошо, но спортом тоже надо заниматься.
А поскольку всю историю вспоминают два выросших и состарившихся брата, вывод еще шикарнее - оказывается, воля к победе, проявленная на том спортивном празднике, помогла одному из ее участников, двоечнику и неудачнику, впоследствии стать президентом процветающей компании. Как далеки эти прописи от Карлсона из Якудзы, лоховатого бандита в играх с малышом, которого он везет к маме в фильме "Кикуджиро". Там есть поэзия и сострадание. Многоплановость, выразительность и объем. А в "Чемпионе в кимоно с подбоем" ничего этого нет. И даже представить невозможно, чтоб оно там появилось, хотя бы и на съемках фильма по повести.
Необъяснима тяга Китано в прозе к шаблонам, избитым сравнениям, метафорам, переставшими от частого употребления быть таковыми.
"Все мои старания воодушевить его, образно говоря, стекали с него, как с гуся вода". Действительно. Образно. Или: "Громкий смех девушки взорвал тишину улицы".
Две другие повести сборника все же ближе к самой простенькой сложности детства. В "Звездном гнезде" герой узнает, что его старший успешный брат, президент школьного астрономического клуба, на самом деле никакой не президент, а посмешище и одноклассник для битья. А в "Окаме-Сан" подросток, встретивший свою первую любовь в познавательной поездке на каникулах, узнает, что она - наложница парня из местной шайки, и с этим уже ничего не поделаешь. Обе вещи чуть ближе если не к кино Такеши, то хотя бы к его эпизодам. А картинка звездного неба, увиденная героем в похищенный из школы телескоп, открывает начало самостоятельного пути и сближает повесть с превращением вспышек перестрелки в созвездия из такеши-фелиниевского "Такешиз".
В кино Китано взрослые часто - дети.
Бандиты играют в детские игры перед тем как умереть. Навязчивая строгая дама-мама преследует окриками и выволочками одного из двойников Китано в "Такешиз". Целая компания не вписавшихся бродяг впадает в групповое детство, пытаясь рассмешить маленького мальчика. Дети, прячущиеся во взрослых, в фильмах - настоящие. Дети китановской прозы им проигрывают вчистую. Они и не взрослые, и не дети. Бедность языка и недостаток писательского таланта сочинителя обедняет их и без того, быть может, небогатых опытом и сложностью переживаний.
Вещи эти просты и бесхитростны, как песни тинэйджеров. Хотя меньше всего детская проза японского режиссера адресована детям. Ну, разве что одному-единственному ребенку, живущему в Такеши Китано всю его жизнь.
Такеши Китано. "Мальчик". М.: "ОЛМА Медиа Групп", 2009.
Вышел "Мулей" Эрленда Лу - роман популярного норвежца с очередным побегом героини от городской жизни. И с тайным замыслом покончить с собой в каком-нибудь случайном пункте увлекательного круиза.
Жизнь героев Лу начинается тогда, когда их все достало. Дом, работа, город. Обязанности, подчинение, отчеты. Без Лу они, скорее всего, так бы и ждали пенсии, чтобы начать жить. С Лу это можно сделать на первых же страницах романа. Все бросить. Уплыть на необитаемый остров. Сесть на грузовик "Вольво" и укатить в даль светлую, встречая по дороге разных симпатичных лузеров. Или поймать на рыбалке самую большую рыбу и отправиться на ней всей семьей по морю к разными странам, по дороге ею и питаясь.
Романы Лу о невозможном и желанном.
Чтение, безусловно, антидепрессивное. Вот когда долги по жизни вконец запутали лилипутскими нитками и ты выбился в них из сил - возьми книжку Лу. Если и она не даст иллюзию свободы, тогда дело худо. Может, такая жизнь и в самом деле не нужна.
18-летняя ученица христианской гимназии Юлия свободна, потому что вся ее семья - папа, мама, брат Том - разбилась на самолете в Африке.
Остался большой дом, машина "БМВ", счет в банке. Эсэмэска папы с борта самолета: "Мы падаем. Люблю тебя. Делай, что тебе хочется". Юле хочется одного: не жить без папы, мамы и брата Тома. Первая попытка исполнить это желание на виду у всех во время спектакля на сцене гимназии оказалась неудачной. Подвела веревка. На новую Юля не решается. Садится в самолет. Отправляется странствовать. С одной целью - чтобы желание не жить исполнилось как бы само собой. Все происходящее с ней старательно записывает в дневник.
Так что "Мулей" - это "Дневник самоубийцы".
Триллеровый сюжет опасных странствий юной девушки, в которых с ней может случиться все что угодно, выстраивается поперек своей природы. Читатель переживает, чтобы с героиней все же не случилось "самого страшного". А героиня именно об этом и мечтает. Узнав, что где-то в Румынии обнаружен птичий грипп, три дня валяется в курятнике и общается с курами. Подробно изучает карту стран, в которых туризм связан с повышенной опасностью для жизни. Юлю влечет Африка. Она хочет погибнуть там же, где ее семья.
Жизнь решившей не жить предельно упрощается. Например, можно смотаться в Сеул, переспать с корейским конькобежцем, которого видела в программе Олимпийских игр. Потом лететь дальше, с досадой обнаружив, что залетела от спортсмена.
Но и крохотный комочек, что завелся в животе, твоих планов на будущее не меняет.
В книге очень много всего о людях, решивших не жить. Об этом состоянии их духа. Героиня грубовато и остроумно рассуждает на тему суицида. И даже пишет статью в норвежский журнал "Самоубийца". Тут все - правда. И все всерьез. И твой собственный депрессняк, если он был, на этом фоне отступает.
Книги Лу всегда отличались каким-то непонятным оптимизмом. Что бы с героями ни происходило, читателю от этого только легче. Вот и роман "Мулей" имел все рекомендации, чтобы попасть в графу "экзистенциальная чернуха" и встать рядышком с паланиковским "Уцелевшим".
Но место его совсем на другой полке.
"Мулей", кстати, это слово, каким маленькая Юля называла музей. Букву "З" не выговаривала. И в семье с тех пор все музеи называли через "Л". Но знали об этом только мама, папа и брат Том. А теперь кому не скажи "мулей" - никто ведь не поймет. Действительно жить не захочешь. Вполне серьезно.
Конфликт героини (жить не может и уйти сама не может) чреват читательским конфликтом. Девушка до тонкостей продумывает план, по которому убивать ей себя не придется. А выжить - тоже шансов никаких. Читатель и переживает, чтоб Юлины расчеты не обломились. И от всей души желает, чтобы ей что-то помешало. Или чтоб она в конце концов одумалась. Ну хотя бы ради будущего ребенка...
В своем новом романе Лу в очередной раз подтвердил свое звание мастера антидепрессивного романа. На самом, надо сказать, рискованном материале.
Между прочим, однажды Юля все деньги от продажи родительского дома пускает на Фонд помощи суицидалам имени Юли. И зря. Надо было просто выдавать из этого фонда всем желающим накануне самоубийства по роману Лу.
Эрленд Лу. "Мулей". СПб.: "Азбука-классика", 2009.
Вышло "Не время для славы" - третья книга фантастической саги Юлии Латыниной об условной Кавказской республике, в которой зло бьет рекорды предельно допустимой концентрации.
Место действия - кавказская республика Северная Авария-Дарго на берегу Каспийского моря. Герои - старые знакомцы из предыдущей "Земли войны" - посланец европейского человечества, преуспевающий менеджер британской компании Кирилл Водров и клан Кемировых, правящий Аварией, начиненной вахабистами, оружием, федералами, взятками, похищенными за выкуп людьми, опытом чеченского вторжения, шариатским средневековьем, продажными генералами, распилом бюджетов и юношами, мечтающими отомстить за погибших отцов.
Отправная точка - мечта президента Заура Кемирова построить химкомбинат по переработке шельфового газа и обрести тем самым экономическую независимость и мир для народа Аварии. Конфликт - московский силовик, правая рука президента России хочет отрезать кусок от проекта в 20 млрд долларов. А Кемиров не хочет. Постулат - в мире, где все дозволено, война одиночек против зла бессмысленна, от благих намерений всем только хуже. Аллах велик, но равнодушен, вера в Бога нерентабельна, а нравственным законом руководствоваться в таком мире - все равно что цеплять на себя пояс шахида, вручив предварительно пульт дистанционного управления тем, кому хочешь перейти дорогу.
Гниль датского королевства по сравнению с обществом, описываемым Латыниной, - благоуханнее рокфоровой плесени.
Автор и сама чувствует, что со злодейством в ее вымышленной республике перебор. Ищет, что бы ему противопоставить. Но любой позитив оказывается лишь маской, обманом и надувательством.
Первоначальная раскладка на добро и зло кажется возмутительно русофобской и примитивной, как Голливуд. Вот вам гордые горцы со жгучими глазами и движениями пантеры (барса, рыси). Они жестоки, храбры, всегда готовы умереть за свою землю, родственника и Аллаха. Они не посадят женщину за стол, и брат президента Заура выстрелит в затылок девочке из аварского села, подавшейся в московские эскорт-услуги. Судить мы их не можем, потому что никогда не поймем, и заведомо хуже. Прежде всего, тем, что у них есть закон (пусть дикий, жестокий, бессмысленный), и они ему следуют.
А у нас закона нет. Все можно.
И все друг друга покрывают, чтоб творить безнаказанно, что в голову взбредет. Начиная с всесильного силовика Семена Семеновича Забельцина с льдистыми глазами и кличкой Эсэс и до последнего солдатика-призывника, замордованного дедами и почувствовавшего свою безнаказанность на зачистке вахабистского села.
Тут надо сказать, что единственный безусловно симпатичный персонаж в романе, миссионер и посланец более развитой цивилизации, перешедший из предыдущей книги, где он успел поучаствовать в мутной истории наказания боевиками российского вице-премьера за взрыв аварского роддома, - Кирилл Водров. С тех пор он успел поработать президентом российского отделения мощной британской корпорации. Он богат, успешен и, безусловно, морален.
Иногда он напоминает дона Румату-Антона из "Трудно быть Богом".
Не в силах изменить дикие нравы средневековой Аварии, он симпатизирует ее народу, верному своему, хоть и жуткому, закону, и строит там химкомбинат, чтобы вывести горцев из тьмы к свету. Сам Румата-Водров при этом преображается. Женится на чеченке. Лечит приемного сына. Принимает ислам.
Довольно простенький расклад на "хороших" (хотя и насилующих старух, отрезающих уши и сажающих провинившихся в клетку с бабуином) горцев и "плохих" федералов (которые тоже насилуют, взрывают роддома и расстреливают женщин и детей, но при этом не имеют никакого внутреннего закона) растет из двух корешков. Из авторских симпатий, которые не скрыть за честным описанием зверств двух сторон. И из жанра триллера, в котором по определению должно быть сразу ясно - кто тут хорош, кто плох.
Разводка работает. Симпатии латынинского читателя на стороне горцев.
Очень хочется, чтобы спасительный комбинат Водрова спас республику и не достался российскому силовику с ледяными глазами. И лишь незадолго до финала Юлия Латынина собственноручно взрывает эту уныло двоичную, но надежную систему. Оказывается, что чиновники из кемировского клана ничем не лучше федералов - и это только один из множества неприятных сюрпризов.
Все, как в одной древней рукописи: "Дети мои, остерегайтесь выходить на болото... когда силы зла властвуют безраздельно".
В романах Латыниной чеховский колокольчик, звоном которого под окнами сытых обывателей писатель надеялся напоминать о том, что в мире так много зла и несчастий, превращается в воющую сирену. Совершаемое в обычной жизни где-то и над кем-то насилие власть имущих - здесь совершается постоянно, над всеми, повсеместно и беспрерывно. Зло развращенных абсолютной властью абсолютизировано. Основной прием при построении этого литературного мира - гиперболизация. Основной прибор при выводе зла из тени на свет - это такой гиперболоид Юлии Латыниной.
Освещая, он все и выжигает на своем пути.
В итоге в романах ее не по-довлатовски не остается ни злодеев, ни праведников. Все сметено могучим ураганом и выжжено гиперболоидом. И страусиные успокоения мирного обывателя, что это все - где-то там и его не коснется, сжигаются на корню.
А опереться не на что. Ну, разве на слабенькую надежду в финале. Что в конце концов кто-то смилостивится над нами и смертельно больной ребенок с перекаченным в него костным мозгом злодея все же выздоровеет. Благородный Водров вернет себе сына, а силовику с льдистыми глазами после спровоцированной резни в Северной Аварии-Дарго достанется не более десяти процентов акций чудом уцелевшего комбината.
Юлия Латынина. "Не время для славы". М.: "Астрель: АСТ" 2009.
В романе Андрея Рубанова "Готовься к войне" преуспевающий банкир мечтает отгрохать одноименную сеть гипермаркетов, торгующих спичками, солью, телогрейками и керосином. На деле в придуманном бренде - прозорливости ни на грош. И без данных разведки ясно - герой тут воюет только сам с собой.
Банкир Знаев - очень "быстрый" человек. Все вокруг "медленные". Он - "быстрый". Работает восемнадцать часов. Спит по шесть. Но дело не в этом. А в том, что у него иное время. Кто живет быстро - проживает больше. В общем - весь роман об этом. Об обычных людях, ужасно медленно живущих свою жвачку жизни. И о нем. О "Знайке" - живущем быстро и всего добивающемся.
Судя по всему, сам автор - финалист "Нацбеста" - из "быстрых".
И проза его такая. Быстрая, мускулистая. Прямо как с первой фразы стартовала - так и бежит, не сбиваясь с темпа. По кругу. По гаревой дорожке известного сюжета - сорокалетний банкир влюбляется в рыжую девушку из предместья, принятую с испытательным сроком на работу в его банк. Ясно, что ничего у них не получится: все-таки "современная проза" - не любовный роман. Но интересно - не получится как именно. Впрочем, это - не главный интерес. Интересен быстрый человек Знаев, держащий все под контролем.
Загородный дом, бассейн, тренажерный зал, одиночество - жена с сыном сбежали от того, что он как бы был с ними и его не было. Короткий сон, пробуждение на рассвете. Пошло быстрое время успешного человека. Бассейн, штанга, самые светлые мысли о деле, пока все спят. Потом работа, в которой все удается, потому что Знаев - очень "быстрый".
Рубановского Знайку в пику Минаеву очень хочется обозвать "Антидухлессом" и "Настоящим человеком".
Хотя бы потому, что тут ни наркотиков, ни нытья, ни безуспешных поисков духовности. Это жизнь, подчиненная плану. Жизнь - борьба за время. Знаева, с его способностью скрутить себя для достижения цели, хочется сравнивать с Рахметовым и Павкой Корчагиным. Вроде бы герой нашего времени и образец для подражания молодежи. Но по ходу романа с рыжей девушкой Алисой банкир как-то раскисает и теряется в самых обычных вопросах. Он их раньше брезгливо отбрасывал как "медленные", а значит - просто из другого мира. А теперь они сами лезут в голову. И ответа нет.
Пока Знаев бежал в своем "быстром" времени и пути его с "медленными" не пересекались, их жвачного вопроса "Зачем?" как бы и не существовало.
А вот впустил банкир "медленную" рыжую Алису, и вся стройная машина успешного человека посыпалась.
Быстро жить нужно, чтобы увеличивать свои возможности. Зачем? Для того, чтобы наращивать экспансию. Зачем? Добиваться того, чего не могут добиться другие. Зачем? И так далее - вплоть до полного бессилия и молчания в ответ на очередное "Зачем?"
Приятель и компаньон главного героя, торговец электрическими лампочками Жаров, бегает меньше и не так быстро. А живет вкусно. Гедонист, балагур, бабник. Миллионер не хуже Знаева, но удовольствий со своих миллионов снимает куда больше скрутившего себя в рог приятеля. Или та же рыжая Алиса... Вот поняла, что так быстро, как Знаев, жить не сумеет. А в спину ему смотреть не захотела. И отвергла. Да так, что явно для себя ничего не проиграла. И даже обрела в этом отказе какой-то смысл.
Со смыслами вообще все непросто.
Даже если герой в конце концов и находит его - большой вопрос, перепадет ли что-нибудь читателю от находки.
Вот, например, идея Знаева насчет создания сети гипермаркетов "Готовься к войне". И сам банкир уверен в ее гениальности. И другие эксперты из богатых того же мнения. И вроде смысл всей предыдущей быстрой жизни героя зависит от этой идеи. Удастся закрутить дело на сто миллионов - смысл появится и утвердится. К нему и несется весь роман Знаев. И читатель с ним вместе. Тут главное - не останавливаться. Потому как, если остановиться и всерьез взглянуть на идею ценой в сто миллионов, может, она тут же упадет до трех копеек. Ясно же, что прогорит бизнесмен со своим проектом в два счета. Пока русский человек сыт и пьян, не станет он керосин и спички впрок покупать. А потом - будет поздно. Разорится банкир со своими супермаркетами задолго до того, как начнется настоящая война.
Чувствуя тут слабину, автор намекает, что "война" в контексте забега Знаева - метафора.
Идет она давно. Герой воюет сам с собой. А есть ли, опять-таки, в этой войне хоть какой-то смысл - о том и роман. Который дает как минимум нам, читателям, шанс пожить вот этой быстрой жизнью. И оценить ее единственное, хоть и слабенькое, преимущество.
Пока живешь быстро, о смысле думать некогда. В быстроте - единственный смысл. Потому у романа Андрея Рубанова и финала никакого нет. Он весь такой открытый. Без финишной черты. Герой из-за вопросов "медленных" чуть было не сбился с ритма. Но выправился. И снова бежит, бросая нам на прощанье обещанье.
"Далеко впереди что-то есть. Возможно, будущее".
Андрей Рубанов. Готовься к войне. М.: "Эксмо", 2009.
Все, что вы и так знали о Булате Шалвовиче, но не могли нигде прочесть, найдете в книге Дмитрия Быкова "Булат Окуджава" - может быть, лучшей из написанных Быковым.
Предваряет семисотстраничную биографию Быков объяснениями с теми, кому он сам или его персонаж не понравится. Завершает эпилогом, в котором кается, что самого главного не сказал. И смеется над желанием сказать в последнем абзаце. И, естественно, говорит. О том, как, когда и при каких обстоятельствах Окуджава вернется в страну, где его больше нет. И о тех, кому сегодня поэт все еще нужен. Об "уродах, носителях единственных ценностей, имеющих смысл", без которых не было бы ни песен, ни стихов, ни поэта, ни их общей исчезнувшей страны. Все эти "домашние дети... безрукие отцы, нервические матери... хорохорящиеся деды и слезливые бабки..." - Быков был уверен, что они исчезнут. А они все идут и идут. Через десятилетие без своего поэта. И будут идти и идти... А раз так, книга имеет смысл. Даже если она им не понравится. "Всем ведь не угодишь", - предвидит Быков, цитируя Окуджаву.
Пишет Быков об Окуджаве, а начинает с революции.
И не только потому, что Шалва и Ашхен - отец и мать оттуда, и без их большевистской трагедии не было бы и такого сына-поэта. Революция, потому что в ней - Блок. И революция как итог прошлого как бы без будущего - что в 17-м, что в 90-м. И личная ответственность и того и другого. И в стихах много общего. И параллели сближаются, но не переплетаются - революция-перестройка. Блок - Окуджава. Есенин - Высоцкий. Причем в сравнениях о поэзии Блока и Окуджавы (а - вот оно, чем "на всех не угодишь!") куда больше, чем о судьбах и образах поэтов. Первая вступительная полусотня страниц чревата опасением, что "Окуджава", как и "Пастернак", обернется "литературоведением с элементами биографии".
А вот и нет.
Не то чтобы стихи и биография, приключения слов, смыслов, рифм и героя были тут выдержаны в некой идеальной для истории поэта пропорции. Нет такой пропорции. Но в книге Быкова об Окуджаве из эпизодов жизни появляются строчки. Читаются, слушаются. Одни звучат в мелодиях, залах, кухнях. Другие так и остаются на бумаге. Третьи оказываются вообще прозой. Как-то все это объединяет, сращивает время, эпоху, поколения, певца и слушателей. И все это уже в некоем единстве вырастает в образ, в котором и которым, кажется, сказано все и о времени, и о людях, и об истории.
Наверное, пытаться вложить (выразить) все это в одном образе, пусть и Окуджавы - глупо. Наверное, он (и никакой другой) этого не выдержит. Наверное, таких образов для времени и эпохи много - в одном множество невыразимо. И Быков не говорит - что вот его Окуджавой все сказано о временах и людях. Но как-то так получается... Что самое дорогое автору и его читателю... Что все-таки именно в Окуджаве оно сошлось. Не в том и другом, и третьем, который писал, снимал, бунтовал, смирялся, должен был уехать или остаться. Не в Галиче или Высоцком из самых близких по жанру и искусству. А в нем. В Булате Шалвовиче (Отар Отарыче, Иван Иваныче). Почему?
Пытаться ответить на этот вопрос в одном-двух абзацах - ставить под сомнение быковский труд в семьсот страниц.
К тому же попусту тревожить то, что и так сложилось. И у каждого (что постоянно повторяет автор) свое окуджавское. Тем легче слагающееся в обобщенное и общее - как эти стихи и песни в перепевах, отдаленно напоминающие оригинал и не выражающие, не вбирающие его. Ну, шестидесятник. Ну, интеллигент. Ну, долг. Ну, не предаст себя и других. Ну, вроде сказано в стихах не так уж много и слишком просто. А сколько выражено! Нет, вы послушайте, прочтите...
Быков год за годом, десятилетие за десятилетием берет и разбирает эти строчки, дни, противостояния, отстаивания себя. Читается погруженно. Груза страниц не замечаешь. И хочется еще.
Хотя бы вот это - "Сентиментальный марш". О "комиссарах в пыльных шлемах", зацепивших нецепляемого тем, что писалось в России, Набокова. "Тот самый окуджавский контрапункт, контраст скорби и насмешки, иронии и долга, готовности погибнуть и категорического нежелания делать это... Само сочетание хрупкого тенора, беспомощной гитары и волевого, маршеобразного мотива наводило на мысль о рождении новой литературной манеры, упраздняющей советский железобетон". Или очень точно о слушателях-читателях: "Некоторых раздражает сентиментальность, другим кажется, что Окуджава расслабляет, "демобилизует", иных бесит то, что эти песни обещают рай - а кругом ад... но отличить личное, горячее раздражение "слышащих" от пренебрежительного непонимания глухих не составляет труда".
Сравнение и параллель: Блок - революция, Окуджава - конец советской империи - нет-нет, да и возникает снова.
Страна, построенная большевиками без Блока. Россия, отстроившаяся и живущая без Окуджавы. Коммунистическая Россия, отказавшаяся от культуры Блока. Современная - без культуры Окуджавы. И та и другая Россия как-то слишком самоуверенно думали, что отстроят что-то свое и обойдутся без. И ничего этого своего и "без", что не сгорело бы в момент самого создания, создать не сумели. И если было что-то настоящее - оно оттуда. Из России блоковской. Из страны окуджавской, булгаковской, трифоновской.
Нити времени, порванные, казалось бы, совершенно безнадежно и дважды в двадцатом веке - сначала годом семнадцатым, потом девяностым, - не рвались вовсе. Чтоб почувствовать это, надо обращаться не к политикам, политологам, историкам, публицистам. И даже не к так называемому "народу" и его исторической памяти. К поэтам надо обращаться. К прозе и стихам. Некоторые из которых стали песнями в совершенно новом, например, окуджавском, жанре.
Дмитрий Быков снова и снова разбирает, воспроизводит, показывает, как из стихотворных набросков иногда через годы вдруг возникало то, что очень условно можно назвать "песней".
И бесспорно, и справедливо "Песней Окуджавы".
Кажется, почти тем же способом через иные прозаические опыты ("Оправдание", "ЖД", "Списанные") возникла и у самого Дмитрия Быкова эта его последняя биография-литературоведение-проза-поэзия-исповедь под названием "Булат Окуджава". Книга, в жертву которой принесены форс парадоксов и очарование провокаций. Полная бесстрашия в признании автора в любви к своему герою и его (вместе с автором) времени.
Дмитрий Быков. "Булат Окуджава". М.: "Молодая гвардия", 2009.
В романе "Каменный мост" Александр Терехов жестоко отомстил жанру - детектив у Терехова перевернут. Тайна не в том, кто кого убил. Кто люди, ведущие расследование, - вот в чем вопрос.
Каменный мост и Дом на набережной. Тут от Трифонова никуда не деться. Но тот, кто решит, что Терехов всего лишь предлагает иной взгляд на обитателей легендарного наркомовского строения, рискует впасть в ересь. Хотя частичных совпадений, открывающих различия, тут целая запруда - и честолюбивый лидер-подросток, и тайное общество, и детская любовь. Лидер, правда, сын наркома. Общество игровое, но с какими-то фашистскими ролями (это во время Сталинградской и прочих битв!).
Цель тайной школьной тусовки птенцов сталинского гнезда тоже ничего себе - захватить власть в стране после окончания войны и выдохшихся отцов отправить куда-нибудь подальше.
Устроить себе и народу красивую жизнь западного образца. Любовь тоже вовсе не трифоновская романтично-вздыхательная бессловесная. А вполне физиологическая, с тайной беременностью хотя бы на словах. И, кто в кого стрелял в этой свалке, совсем неясно - может, там вообще дуэль была. А погибли двое.
Но все это скрыто. На поверхности только трагическая романтика с исторической подоплекой. Июня такого-то числа 43-го года на Каменном мосту сын наркома авиастроения Володя Шахурин застрелил из пистолета "Вальтер" от несчастной любви дочь посла Уманского Нину и сам выстрелил себе в висок. И вот некая команда не то отставных кагэбэшников, не то представителей сил добра, косящих под "ночной дозор", начинает раскапывать эту историю на Каменном мосту. Вполне, надо сказать, протокольно совершают эти свои "следственные действия".
А Терехов их как бы записывает.
Команда в экстазе "отрабатывает связи" участников увядшей драмы. Каких-то старичков и старушек. Каких-то их детей и внуков. Подкупает работников архивов и загсов (почему подкупает? Частное это расследование или... кто его ведет?). Старушки, старички, их дети и внуки, как правило, в полном маразме, ничего не помнят, но всего боятся. Десятками страниц в роман вставлены куски биографий и описаний событий в духе энциклопедических мантр.
Действующие лица и исполнители посещают сию юдоль скорбных допросов, не обнажая лица и характера. Тем ярче вдруг раскрученная побочная драма про какую-то дочку родственницы свидетельницы с ее живым лицом, интонацией, отвергнутым чувством и пачкой таблеток, оборвавших непонятую жизнь.
Если это и хаос, то не больший, чем наша жизнь.
Вдолдонил нам это автор или мы сами дошли, своим умом? Неважно. А важно вот что. Из всех незапланированных отсылок к пратексту Юрия Трифонова всплывает и разворачивается поверх горизонта одна, но подлинная связь. В "Доме на набережной" разгромленный до легкого инсульта профессор Ганчук... Кажется, и жизни конец, и не подняться ему больше. А вот он, стоит в кондитерской, поедает пирожное "Наполеон" с радостным дрожанием каждой клеточки поверженного навстречу самой маленькой пленочке этого чуда кулинарии с кремом. И чего, спрашивается, сражаться было?
И все многочисленные старики, раскопанные непонятной командой искателей Правды (вот так, с прописной!) у Терехова говорят как бы о том же...
Ничего не имеет на этом свете значения и смысла.
Сталинская смерть, идущая косяком. И сталинские же стройки. И мелкие страстишки современности. И масштабные чувства.
Не важно. Не интересно. Ни к чему весь этот фанатизм раскопок прошлого. Если, каким бы оно ни было, все оборачивается крематорием, могильной плиткой, домом престарелых, склерозом, Альцгеймером. Наплевать. Не имеет значения. И поиски Правды заканчиваются тем, что Правда предстает в трех вариантах. И ни один из них недостоверен.
А достоверно вот что. Главный герой - следователь, повествователь, создатель и хранитель команды и смысла поисков. Он наделен силой влюблять в себя женщин (секретарей, сотрудниц, библиотекарей, официанток, врачей, медсестер, вагоновожатых...) и лишен даже намека на возможность любви к ним.
Единственное, что он любит кроме так называемой Правды, - это игрушечные солдатики, коллекционером и знатоком которых является для прикрытия и в силу настоящей страсти. В этой страсти не угадывается, но предписывается нечто детское. Что с этим делать дальше - решать читателю. Набор толкований бесконечен.
Вот только мир глазами этого половозрелого дитяти с невротическим отвращением к физической любви лишен всякого смысла (в отличие от трифоновского мира, существующего только благодаря любви).
Возможно, так, от противного, Терехов эту любовь как единственный смысл и оправдание в очередной раз и утверждает. Сам процесс утверждения профессиональным чтением себя оправдывает. Даже для тех, кто примерно с середины романа подозревает, что герой в конце концов останется один на берегу реки времени и вне всяких каменных мостов.
Финал от ожидаемости ничуть хуже не становится. Вот только, по наивному нашему разумению, он вполне мог бы в восемисотстраничном романе наступить страниц на сто пятьдесят раньше. И вещь от этого только выиграла бы.
Александр Терехов. "Каменный мост". М.: АСТ: "Астрель", 2009.
"Моя Малышка" Александра Снегирева - "проза лайт" без перегрузки. От этой словесности легко впасть в зависимость, как от попкорна и чипсов. Можно читать, не снимая наушников и не выходя из любимой онлайн-игры.
Мордашка на обложке. Голубое и розовое. Графика игрушечной крутизны. И попка с татушкой на заднике. Читаешь, думаешь - зря обидели хорошего человека, обернув писателя в этот матовый глянец. А дочитав, усомнишься - может, и не зря.
Есть такой жанр - рассказики.
Шатающаяся юность. Разумеется, веселая. Конечно, отчаянная, потому что не известно еще, сколько в этом веселье отчаяния. Повседневные приключения балбесов, какими читатели были давно, недавно или остаются ими сейчас. Питие - есть грусть души. Мы сидим в кустах, а мимо проходят милиционеры, соседи, старухи и девушки. Мы с друзьями любим друг друга, но это ничего не меняет. Суета молодости по поводу длины наших членов. Открытие - длина ни при чем, когда у нас, юных, рождаются и умирают дети.
Кажется, новое поколение уже появляется на свет с задубевшей кожицей души. Там, где надо отзываться и сопереживать, у героя (как бы он ни назывался в этих подряд идущих вещичках) - и мускул не дрогнет. Мы привычны к страданьям. Чужими нас не проймешь. Мы и своими не заморачиваемся.
Замороженная юность.
Пересказами оглупляются сюжеты. Но что-то в результате действия происходит с героем. За этим надо следить. А все равно не заметишь. Трансформации души у Снегирева, как наркотический 25-й кадр. Он скрыт в действии, участие в котором героя условно, как все действительное. Весь фокус в том, как персонаж, с которым невольно отождествляешь автора, превращается в человека. Или не превращается.
Холодности и отчуждения здесь не больше, чем в реальности. Оборонительного цинизма юности нет совсем - чувства изначально снижены и в защите от насмешек не нуждаются. И когда герой в свой день рожденья (рассказ "Д. Р.") узнает, что подружка его беременна, и думает - ну не х... себе подарочек - подгузники, соски, бессонные ночи - кому это нужно, - ему, собственно, и возразить нечего. Или вот с другом детства ("Друзья детства") встретились. То-сё. Необязательные воспоминания. Как сидели в каком-то детском садике. Прикалывались друг над другом. Кустики жгли...Или татушку герой на плече переписывает... Наколол для одной девушки-спортсменки... Переписывает для другой - блондинки. А по дороге старуха из окна высунулась и кричит, чтоб ее освободили. И старуха вроде ни при чем. И героя этим не проймешь. А потом из этой высунувшейся старухи исподволь сплетается своя история...
Рассказчик Снегирев вполне приличный.
В такой, знаете, пацанско-мужской манере - с прищуром, гробовой серьезностью и глубоким внутренним смешком. Фраза не то что рубленая - изначально короткая (длинных никто не читает). "Крик о помощи повторился. Даже не крик, а какой-то недоразвитый крик. Крик-недоносок. Мужской голос слабо повторял одно слово: "Помогите". Опять кто-то в подъезде нажрался..."
Сбитые в такой манере случаи, как есть, безо всякого подтекста - чтение приятное и легкое, как щекотание пяток перед сном покойному супругу коллежской секретарши Коробочки. Снабженные поворотом в мозгах героя с наставлением на истинный путь читателя - скучнейшие прописи, дидактика и графомания. Роман же в рассказах г-на Снегирева - ни то ни другое. То есть переломчик вроде в уме совершается. Иногда вполне даже явно и подчеркнуто, чтоб не дай бог читатель его не пропустил. Но в то же время совершенно очевидно, что ничего-то он не изменил и не прояснил.
Разгадка жизни не в нем, а в том самом припрятанном двадцать пятом кадре - мелькнувшем раньше, а в каком месте - неизвестно.
А может, и кадра такого нет. Может, он и вовсе растянут, раскадрован по всему тексту. Но что-то все же в итоге остается. Какая-то невнятная грусть. Какое-то беспокойство. Какое-то предчувствие смысла.
Костян, погуляв по жизни под Новый год и в день рожденья и не избежав случайных наводящих на раздумья встреч, вдруг хочет, чтоб его ребенок родился. А никакого ребенка-то, оказывается, и нет. Показалось. А с другом детства потрепались, и на расставании стало ясно, как этот самый друг одинок, и герой ничем ему помочь не может. Да, в общем-то, и не хочет. А сменивший наколку на плече и совсем не угодивший этим новой женщине понимает, что сделал он это не для кого-то, а для себя. Может быть, хоть так удержать свою молодость, когда все кругом безнадежно идет к концу.
И все же не ошиблись издатели Снегирева, обернув его "прозу лайт" милой розовой попкой. В конце концов, товарный вид вполне соответствует универсальности содержания. Можно читать, как сборник рассказов из глянцевого издания, где все легко, даже если по временам и хмурится. А можно, как современную прозу автора толстых журналов и призера премий "Дебют" и "Эврика". А можно просто как "очень обаятельное сочинение".
А можно и совсем не читать.
Александр Снегирев. "Моя малышка". М.: "АСТ: Москва", 2009.
Роман "Глобальное потепление" Яны Дубинянской похож на кроссворд, который решили за вас. Все слова знакомы, но почему они здесь и какой смысл в их пересечениях, читателю остается только догадываться.
Действие происходит в 2043 году. И это важно. Если бы не далекий год и природа с обществом после глобального потепления - легко можно было бы все спутать (и путаница не имела бы оправданий). Наши дни и будущее. Мотивы из Минаева и Быкова с сюжетами из Стругацких. Мейнстрим с интеллектуальной прозой. Семидесятые прошлого с двухтысячными настоящего. И вообще, решить, что все это ты уже читал и забыл. А потом взял книжку в руки и гадаешь - когда, где и при каких обстоятельствах ты с героями уже встречался. И, может быть, даже "бухал" вместе.
"Бухал" не словечко из лексикона состарившегося вне времени студента.
Так живет и выражается герой романа Дубинянской Дмитрий Ливанов. Он - писатель и совесть нации. Книжки его переведены на языки. Ему сорок два. Он бухает, ведет ленивые беседы, естественно, с Герштейном и Юркой Рибером. Слова веские, но легкие. Например: "В этой стране есть все, кроме счастья". Рядом сидящих женщин Ливанов сажает на колени и тискает. А жену свою любит. Но он - не главный герой.
Героиня - тележурналистка Юля Чопик. У нее двое мужей и четверо детей.
Мужья - Љ1 и Љ 2 - для решения демографических проблем в нашем недалеком будущем.
Потогонка телевизионная. Бойкий профессиональный сленг. Лихорадочный монолог неунывающей женщины, которая тащит на себе все, что сваливается. Но умеет и освободиться от лишнего груза. В конце концов она встречается с Ливановым...
Получилось бы чтение поездное, отпускное, пляжное, не заморачивающее, что по большей части читателю и требуется. И 2043 год, и все, что случится после глобального потепления, вовсе не помешало бы. Фон придал бы местами остроумному тексту ощущение новизны и даже масштабности.
В средней полосе России выращивают бананы. Океан начинается где-то под Воронежем.
Все ходят с портативными кондишнами и меряются ими, как сегодня мобилами, у кого круче. На Соловках - суперкурорт. В Арктике тропические сады. Пляж и офис совмещены. Спасатели Малибу работают охранниками в конторах.
Очень все могло бы оптимистично получиться. Вот все думают, что таяние снегов - катастрофа. А с точки зрения блондинки - это же полный кайф. На работу ходить в топике и трусиках. Чудо!
Но у Дубинянской, к сожалению, все как-то очень серьезно.
Глобальное потепление переплелось с вечными российскими духовными заморочками, с самобытностью, особым путем, вечным раздраем, с тягой к демократии, привычкой к вертикали и прочая, и прочая, что в "Глобальном потеплении" за тридцать лет на фоне всеобщего затопления проэволюционировало самым фантастическим образом.
Россия, например, разделилась на две страны - "Эту" и "Нашу".
Слова знаковые. В романе знаки поменялись местами. "Эта" страна на севере. Там спецслужбы, всесильные чиновники, все ходят строем. "Наша" - на юге. Там демократия, свободная пресса и всеобщий бардак. Северяне живут тем, что принимают туристов со всего мира на курорте "Соловки". Южане тем, что выращивают и продают бананы. Часть южного общества, опустившись, подается в "дайверы" и живет на искусственных островах над затопленными городами, потребляя наркотики и питаясь манной небесной.
В романе-антиутопии все могло бы сойтись и сплестись вокруг поисков приятелями Ливанова северянами и дайверами южанами в затопленном городе некой "капсулы счастья", аналога известной "комнаты" Стругацких.
У Дубинянской как-то не сошлось.
Потому что некое истинное чувство, какое должно было захватить кобелирующего Ливанова, двоемужнюю Чопик и истомленного читателя, все никак их не захватывает. В итоге капсула и ее поиски остаются где-то на периферии. А разразившаяся из-за всеобщего счастья война севера с югом обрывает так и не начавшийся роман героев с романом "Глобальное потепление" заодно, оставляя читателя наедине с собственным недоумением.
Абсурд - дело тонкое.
Пародия требует знания и особого чувства к пародируемому. Критическое отношение к собственным фантазиям - необходимое условие любого жанра. Но вовсе не достаточное. Нагрузив без разбора, редактирования и анализа все свои и чужие находки по поводу и без повода из "этой" и "нашей жизни" в лодку вялотекущего любовного романа, оставишь книгу без главного, естественного, подлинного и аутентичного дару автора, каким бы он ни был.
В итоге обещанный первыми страницами легкий остроумный флирт со словами и персонажами, переходящий в глубокое любовное чувство на фоне обширных пляжей и морского купанья в исторических местах лишения свободы, был раздавлен какими-то чугунными гусеницами глобального замысла, который автору оказался, увы, просто не под силу.
Яна Дубинянская. "Глобальное потепление". М., "Проза и К", 2009.
Братья Пресняковы объявили, что не собираются зарабатывать на книге по собственному сценарию, по которому Дыховичный снял кино "Европа - Азия". И тут же выпустили книгу, в которой все смешалось...
Стили, как травы. Звери, птицы и рогатые олени. То они пышно расцветают, поглощая всосавших их. То вдруг старятся и исчезают, вытесняемые новыми подражаниями биологической массы. Стеб девяностых, например, давно исчез как массовый вид разумного существа с прозрачной кожицей цинизма. Сохранился в творениях юных эпигонов, прозе Бориса Гребенщикова и в романах братьев Пресняковых, написанных по собственным сценариям. В чистом виде.
Незамутненным режиссерским глазом Кирилла Серебренникова или Ивана Дыховичного.
Проштампованный конвейером стеб вернулся к одиночкам на сохранение. Умирающий язык не способен к возрождению и развитию. Стеб, как мировоззрение, вырождается. Из двух совершенно необходимых составляющих - цинизма и сострадания - одна в нем заметно слабеет. Сердечная недостаточность ощутима.
У Пресняковых, хранителей вымершего стиля, процесс распада в самом расцвете. И лучше всего это заметно как раз в их книгах. В основе и первоисточнике. Без переводов на чужой режиссерский язык и обновленный стиль кино. От прозаической версии "Изображая жертву" к "Убить судью". Оттуда - в "Европу - Азию".
Кажется, это книга про то, как Пресняковы приезжали и жили на съемках.
Они там много пили, удивлялись. Им объясняли - как в кино принято и не принято. Тут же шли съемки на площадке. В книге все это перекладывается нарезанными последовательно кусочками сценариев. На обложке Пресняковы постебались над коммерцией, разыграв игру "По книге разлит сценарий, собери его фрагменты и выиграй ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ...".
Если хочешь слегка посмеяться над тем, что происходит со стебом в таких резервациях, как братья Пресняковы, в кино спешить не надо. Там Лазарева, Шнур. Одна слишком искренняя. Другой слишком серьезен. В книжных словах без людей смысл чистый. Без примесей чувств.
Персонажи пьесы со снимающими по ней фильм живут в книге как бы в параллельных мирах.
Не подозревая друг о друге, как рыбы в пруду и пьющие из него воду. Но кое-чем при этом делятся. Влияют. Герои пьесы становятся от присутствия рядом "живых" Дыховичного и Пресняковых с помрежами, актерами и осветителями, с реальной погодой, исчезающим не ко времени солнцем, как бы живее. У них слышен пульс, и пупырышки выступают от холода.
А так, вообще-то, они довольно холодные. Что бы с ними ни происходило.
Пьет ли водку милая компания отброшенных, играющих возле символической стелы на границе Европы и Азии фальшивую свадьбу инвалидов, с подставной матерью невесты и свидетелями... Вымогают ли под счастье этой убогой пары деньги с проезжающих. Или кричат они от боли. Или злятся. Или завистничают. Или читают монологи из прошлой театральной карьеры. Холодно, холодно, холодно. Как сбивает на дороге возле стелы гламурно обглоданную девицу "Жигуль-копейка" насмерть, безо всякого ужаса, словно оранжевый колпачок - указатель дорожных работ, так оно потом бесчувственно все и идет. Планы на заработки. Жалобы на конкуренцию нищих. Разборки с бывшей завистницей по сцене. И даже противостояние симпатичных жуликов некой символической буре, нагнанной вертолетом, вызванным Дыховичным на помощь съемкам из соседней воинской части.
Скорбное это бесчувствие исподволь распространяется на участников съемок.
Ждут ли они сигнала: "Мотор, начали!" Или устраивают революцию в ресторане гостиницы "Чайка", свергая финских туристов и устанавливая новые революционные законы отпуска спиртного только гражданам с российскими паспортами в подражание герою "Москвы-Петушков"... Или, напротив, уезжают под видом одного из братьев в жюри сочинского фестиваля, попутно снимаясь в очередной серии фильма про Майора Земана и живя в гостинице с чужой семьей, принятой за семью знакомого актера, которая, между прочим, к нему никакого отношения не имеет. Все так же они смешны и холодны.
Все тот же узнаваемый стиль.
Все понарошку для себя и по-настоящему для стеба, кроме смерти и отчаяния.
Все изводят друг друга, но, в отличие от героев Чехова и Сигарева, этого как будто не замечают.
Видно, жизнь под одной обложкой с героями Пресняковых для Ивана Дыховичного не прошла даром. Он уверял потом, что снял очень смешное кино. А в конце грустно заметил о героях: "Они никому не нужны".
И сам Дыховичный никому не нужен. И братья Пресняковы. И героические помрежи, с осветителями и операторами сумевшие снять фильм за месяц.
Никто никому не нужен.
Стеб выдыхается и умирает, теряя свою сострадательную составляющую. Герои жалки, но жалости не вызывают. Стела на границе Европы и Азии, у подножия которой разыгрывается этот остывший абсурдистский фарс в белых ночах Выборга, ничего не разделяет. Ни Европы. Ни Азии.
Кажется, единственный живой персонаж, призванный отдуваться за всех замороженных, - несчастная блондинка, застрявшая в какой-то процедурной капсуле и названивающая своему "Ке-ке". Она, как ни странно, абсолютно без мозгов по-настоящему страдает. Глупый голос ее, несущий пургу, жалующийся своему "Ке-ке", передают вместе с мобильником, в которым она живет, из рук в руки... Она устраивает сцены, выпрашивает сочувствия то у одного, то у другого... Вот так вот бьется, бьется, кричит, а никто не слышит.
То же делают и другие.
А сочувствие вызывает одна блондинка.
И в ней одной - последний живой выдох пресняковского стеба перед переходом в вечный музейный холод.
Братья Пресняковы. "Европа - Азия". М.: АСТ: Астрель, 2009.
В "Домике в Армагеддоне" Дениса Гуцко юные православные воины весь роман собираются на большое дело - вычистить с русской земли строителей вертепа разврата в виде отечественного Лас-Вегаса где-то там в степи. Но Генеральное сражение обламывается самым фантастическим образом...
Проза букеровского лауреата Дениса Гуцко в новом романе такая неторопливая, традиционная... Но не тягостная. Только почувствуешь близкую скуку, автор сделает что-то такое незаметное - и снова слова, характеры, взаимоотношения тянут, завораживают. Привкус фальши и напыщенности исчезает. Вместе со сладковатым запахом ладана и отголоском фанатской истерики в голосе.
Знаки такие, что ли, автор незаметно подает. Описываю-то я молодежную православную группировку под названием "Державный стяг" с батюшкой и инструктором рукопашного боя во главе, с тренировками по разгону толпы "нехристей" во имя защиты святынь. Но я не там. Не внутри. Главное для меня - люди. И более других - юноша Фима, после смерти матери одинокий, не ужившийся с новой семьей отца. Узнал про такую организацию "Державный стяг", понял - мое. И вот интересно - что теперь с этим юным Фимой будет.
Перед тем, как написать роман, Денис Гуцко делился замыслом с Захаром Прилепиным.
Говорил, хочет написать о том, что у нас невозможно быть бюргером, обывателем. Жить в своем уютном домике, хорошо работать, быть счастливым с семьей. Сам бы хотел так жить. Не получается. То есть какое ж обывательское счастье, когда кругом Армагеддон.
В романе Армагеддон случился только в головах детей, которые думали, что они не хотят и не будут жить, как отцы.
И сбегают, презрительно пофыркивая на окрики родителей. Так, впрочем, всегда было. Армагеддон тут ни при чем. Бывает, да, замышляет писатель одно, а пишет совсем другое. На выходе несложных перипетий Денис Гуцко чугунно подтвердил, что Держава, Православие, Святой подвиг, Великое дело изгнания со святой земли супостатов и нехристей - слова, фальшь и ложь. А родной человек, даже если бросил тебя в детстве, или ребенок, который должен родиться, - настоящее и за них можно все отдать. Не жалко. И когда кругом этот невидимый и несуществующий Армагеддон, только в своем домике, семье, с родными и близкими счастье и возможно.
Как это так получилось - не знает, похоже, и сам Денис Гуцко.
По роману видно - он точно такого финала не хотел. Сочинилось как-то так. Само собою. Сжималась, сжималась пружина, а пришло время - оказалось ни к чему ее сжатие. Ничего не движет. Никого не бьет.
А дело было так. Кремлевский проект "Державный стяг" из-за излишнего фанатизма участников прикрыли, и юные "стяжники" с горящими за Русь Православную глазами во главе с Фимой подаются в таинственную и суровую "Православную сотню". Сотня долго собирается на настоящее дело. Им оказывается крестный ход против строительства города игорных домов с говорящим названием Шанс-Бург. Накануне выхода на дело сотников блокируют в их доме бойцы ОМОНа. Назревает генеральное сражение за Русь с супостатами.
Сражение близко, а кто тут "Армагеддон", так и не ясно. У Фимы сомнений нет, он пишет краской из баллончика на всем, что имеет отношение к строительству рулеточного города, то самое слово и уверен, что совершает "православный подвиг". А вот у автора такой уверенности нет. И читателю он ее передать не может.
И транслирует опять-таки совсем другую передачу.
Например, инженер-строитель Шанс-Бурга Крицын, машину которого Фима расписал "Армагеддоном" из баллончика, - вполне симпатичный папик. С сыном непонятки у него. Сын не хочет жить, как отец. Крицын боится (и не зря), что отпрыск подастся в какой-нибудь "Державный стяг". Или того хуже - в "сотню". Крицына понимаешь. Ему сочувствуешь. Кроме всего прочего, человек строит, а не разрушает.
Православные же толкуют про бескровный крестный ход, а скрыть желание удавить какого-нибудь нехристя всем скопом не могут. Инженера Крицына, переживающего за сына, жаль. Сотники противны. И Фима, в конце концов, начинает сомневаться - туда ли он попал.
Напряжение в романе все растет и растет - а заканчивается полным конфузом.
Никто и ничего в логике фанатизма и характера не совершает. Генеральная драка Балаганова с Паниковским не состоится - впрочем, финал раскрывать не будем.
Что тут скажешь? У Пушкина Герман, увидев вместо обещанного старухой туза все проигрывающую пиковую даму, сидит, смотрит, как баран, и не понимает, как он мог так "обдернуться".
Видимо, изображать симпатичных бесов - особый талант. Захару Прилепину в "Саньке" удалось. Денис Гуцко "обдернулся".
Денис Гуцко. "Домик в Армагеддоне". М.: АСТ: Астрель, 2009.
В дебютных автобиографических "Людях в голом" потомственного филолога Андрея Аствацатурова проступает бессмертное лицо городского интеллигента в очках, неизменное, как блоха в янтаре.
В романах, где автор и герой одной фамилии и генетического кода, интересен сам процесс раздвоения (деления, почкования, клонирования). И результат, конечно. Способен ли этот вот тип с той же фамилией, внешностью и случаями из жизни, что и автор, к самостоятельному существованию или нет?
Аствацатуров в романе Аствацатурова - занятен.
Лет этому Аствацатурову, как и его автору на момент описываемых событий, 38. Время на страницах - текущее. Любопытен романный Аствацатуров не тем, что в обычную жизнь не встраивается, а тем, как именно, против общепринятого, он это делает.
Не встроенные в общий культурно-потребительский поток литературные герои двухтысячных - как-то заметно агрессивны, идейны и все норовят пройти запрещенным маршем.
Невстроенный герой, если он не замышляет теракта и не мечтает об "дать кому-нибудь по морде", чтоб изменить мир, - сегодня никому не интересен.
Скулеж и рефлексия по поводу отсутствия ремонта в квартире и машины под окнами - в наше время это вообще ни о чем. Чего скулить и дуться - устройся на работу, возьми кредит, реши проблемы и не грузи нас ради бога этими пустяками.
И вот, тем не менее, появляется Аствацатуров в романе Аствацатурова и вовсю начинает грузить. Причем с самого своего рождения. С родителей и бабушек-дедушек. С детсада и школы. С университета, курсовой, дипломной. С лекций и приемных экзаменов у абитуриентов и студентов уже в качестве профессора университета.
Оба Аствацатурова пытаются этот стиль жизни неудачника как-то самоиронизировать.
Как-то эстетизировать. Как-то от него дистанцироваться. Иногда это у них получается. Иногда - нет.
Если возлюбленная тебя отвергла, представь ее в виде разваренной луковицы из супа. Если отвергли тебя сытость и достаток, представь, как те, кто в нем живут - мучаются.
И Аствацатуров представляет, как на самом деле трудно живется успешным писателям.
Сидят эти удачливые (конъюнктурные, продажные, бездарные) писатели в дорогих, но почему-то очень душных ресторанах. Давятся черепашьим супом и морскими гадами. Обливаются потом. Достают их глупые поклонники, фальшивые друзья, жены и стервы-любовницы. И еще их пучит от блюд из морских гадов.
И они славят бесплатные туалеты, которых теперь много на улицах столиц.
Еще очень хочется сочинить какое-нибудь пустяшное, но модное эссе и прославиться, подсмеявшись над желанием сочинить такое эссе. Например, эссе о надписях в сортирах. Или о самих сортирах. Тут же один из Аствацатуровых такое эссе сочиняет. Чуть погодя - эссе о сходствах и различиях Москвы и Питера - городов и человеков.
Кто это сочинил - герой или автор - поди разбери. Оба от опусов, скорее всего, отопрутся. Потому что то, что ново в них - не смешно. То, что смешно - не ново.
Можно, конечно, и не заморачиваться вопросами об авторстве. И не портить себе удовольствие от чтения всяких смешных (в самом деле!) рассказов о приятелях Аставацатурова из университетской и прочей богемной среды.
Они и вправду веселят душу, хотя источник вдохновения тут вполне ожидаем и очевиден.
Например, стебная история о создании рок-группы, чтоб прославиться и разбогатеть - римейк довлатовских съемок в фильме о возвращении Петра в Ленинград (сборник "Чемодан", рассказ "Шоферские перчатки").
А можно и поразмышлять вместе с автором-героем - о вечной в поколениях интеллигентской неустроенности, и как над ней подсмеивались и с ней сживались наши деды с отцами и их, так и не вписавшиеся и не устроившиеся, потомки в настоящем времени.
Тут иногда Аставацатуровым и впрямь удается достичь художественной силы обобщений.
И можно над ними подышать - как парами мяты над кипящей противоангинной кастрюлькой - рассуждениями о постоянстве и неизменности необоснованных притязаний, заносчивости и снобизма. Над отцами-филологами, со всем образованием шпынявшими своих сыновей, подращивая в них комплексы: "Что ты возишься, как жук в навозе!". Над знакомыми родителей и их диссидентскими салонами, существовавшими при Советах на наследства от дедов-академиков. Над новейшим салоном бывшего детсадовского приятеля Аствацатурова, Арчи, с его страстью к отлично приготовленной телятине, хорошему вину и пересказыванию скабрезных подробностей из жизни добившихся успеха.
Получив в финале по очкам от приятеля, приблатненного Толика, которого они всей компанией, во главе с Арчи, беззастенчиво разводили на дорогие обеды и вино за восторг невежды от общения с учеными людьми, автор-герой не делает, разумеется, никаких лобовых выводов. Никакой трагедии вырождения советской ученой аристократии в новых условиях он не видит.
Потому что, по Аствацатурову, получается - не было аристократии.
Чувства удовлетворения от того, что кухонные компании полуобразованных бездельников сохранились с советских времен нетронутыми в наше время - тоже не возникает.
Легкость повествования и отношения к собственной и себе подобных неудачливости делает книгу приятной. Легкость и определяет весьма ограниченный круг поклонников. Из невстроившихся и интеллигентных - это только те, кто способен так же легко и иронично отнестись к своей неспособности достичь того, что они, при всей скрытности, все же признали за успех.
А встроившимся и успешным - читать это к чему?
Андрей Аствацатуров. Люди в голом. М.: "Ад Маргинем Пресс", 2009.
Свой "Бренд" Олег Сивун назвал поп-арт-романом вполне провокационно. Провокация удалась. Книжка - не поп, не арт и не роман.
Перемена мест слагаемых не всегда приводит к созданию антивещи. "Бренд" Сивуна - не антипоп-арт и даже не антистиль. При желании в нем можно обнаружить "антисмысл".
По лекалам поп-арта, чтобы в качестве материала брать рекламные слоганы и бренды, годов так с шестидесятых никто всерьез ничего не писал и не снимал. Олег Сивун решил этот недосмотр пересмотреть... Читатель, помимо знакомства со слегка задолбанным по юности автором, может приобрести на сдачу парочку оттертых, но оттого не менее приятных истин из симуляции под поп-арт.
За полвека с момента появления уорхоловой банки супа и кислотной Мэрилин поток брендов на головы потребителя увеличился кратно.
И ничего при этом ни с брендами, ни с человеком принципиально нового не случилось. О брендомании больше говорят, чем ей болеют. Похоже на птичий или свиной грипп. Съехавших на брендах в пересчете на нормальное население - единицы. В этом смысле бренд - как секс. Чем гуще он в цифровом пространстве, тем меньше им занимаются в жизни.
Поп-арт - это когда рекламные и масскультовые образы, помещенные в иной контекст, вдруг оживают. Шаблон в контексте искусства перестает быть самим собой. Олег Сивун все это переворачивает по собственному разумению. У него - человек помещен в контекст брендов. Так Сивуну легче писать о человеке, какой есть он сам. Здесь герой не равен автору. Потому что автор в герое не равен самому себе.
Рассуждающему о Coca Cola, McDonald's, Nokia, IKEA и Kodak, в сущности, все эти марки, фирмы, рекламы, миллиарды заработанных на покупателях долларов не важны. Важен сам повествователь. Вещный мир - лишь способ убедиться в собственном существовании. Герой Сивуна (если не он сам) инфантилен. Он убежден, что это очень важно - почему он любит очки этой марки.
Родство с пятиклассником Денисом Кораблевым из рассказа Драгунского "Что я люблю... и чего не люблю..." не скроешь. Набор любимого иной. Чувство любви к себе - яркое и детское - то же.
Подозрение, что автор в рассказах о собственных пристрастиях, скорее всего, окажется зануден до чрезвычайности и может надоесть смертельно, - все же есть. Банальностей и очевидностей в рассуждениях на отвлеченные от брендов темы хватает. Автор это чувствует. Обращается к парадоксам и противоречиям. И не успевает надоесть оттого, что то и дело становится интересен. Как минимум озадачивает. Потому что утверждение "это мне нравится" никогда не бывает окончательным. Поворот на сто восемьдесят совершается в соседней строчке.
"В IKEA главное - дизайн. Дизайнеры IKEA мне кажутся великими людьми. Они настоящие художники современности..." На таких откровениях, разумеется, не удержишься. Смешок над самовлюбленным тупоумием - не самое острое ощущение. Оно держится лишь на кончике неясного парадокса полстраницей раньше. В рассуждениях о тактильности как особенности скандинавского стиля. Скандинавы, утверждается, очень тактильны. Они все любят трогать, но терпеть не могут, когда трогают их. В Швеции, например, люди никогда не держатся за руки. Автор замечает у себя ту же особенность и искупает этим замечанием последующие штампы на страницу вперед.
Возрастное искусство, конечно же, существует.
Оно не в том, что адресуется к аудитории определенного возраста. Или в нем действуют определеннолетние персонажи. Хотя черты, присущие возрасту, в нем все же преобладают.
Олег Сивун написал занятную подростковую повесть в форме монолога задержавшегося на инфантильной стадии автора о том, что он любит и чего нет, и почему. В нем не так уж много смысла. Но очень много одиночества, непонятости и нежелания быть понятым. Ощущения довольно-таки константные по жизни. Но имеющие свой возрастной окрас в зависимости от количества лет, нажитых душою автора.
Роман похож на растянутое описание драматургом героя для господ актеров. Персонаж готов к действию. Но действия не происходит. Занавес падает намертво до начала пьесы.
Чтение Олега Сивуна - это такое перетирание со случайным попутчиком предпочтений и пренебрежений в мире товаров и услуг. Оно не утомляет, поскольку ваши реплики за вас старательно выговаривает автор. Читателю отводится роль молчаливого собеседника и оценщика чужих предпочтений. Как ни странно, по большей части подобное неравенство в предполагаемом диалоге совершенно не обидно и интереса вашего к самому себе из-за покушения на него автора "Бренда" нисколько не подавляет.
А то, что Олег Сивун, по собственному признанию и досаде, не является колумнистом любимого им "Эсквайра", ему и его книге только на пользу.
Олег Сивун "Brand". М. 2009 "КоЛибри".
"AD" Германа Садулаева доказывает, что можно приправлять романное зелье любыми востребованными приправами: от мистики и детектива до параллелей офисной жизни с адовым бытом Данте Алигьери. Все будет выпито, съедено и мгновенно переварено.
Оттесненный со своей "Таблеткой" от "Нацбеста" геласимовской ностальгией по детскому патриотизму пятидесятых, Садулаев выпустил "AD" - авторскую вариацию на тему развлекательной литературы, писанную, кажется, не без удовольствия поводить за нос падкого до модных мотивчиков читателя. Получилась литература прямого действия, с постановкой в текст там и сям несочетаемых линий, идей, людей, образов, черт характера.
Литература прямого действия - та, в которой действие и преобладает.
Кто, куда, как и что из этого будет - основа занимательности в подобном чтении. Зачем и почему - бесплатное приложение для думающих. Все честно и вполне коммерчески. Удача возможна в двух вариантах и в любом случае. Даже если читатель не найдет интереса в том, для чего вещь автором по секрету от всех написана, он все равно получит свое, следя напряженно за тем, как оно все ступенчато развивается. А чтобы вы случайно не проглядели за стильно прописанным мистическим детективчиком настоящей литературы с наблюдениями и мыслями - Садулаев их подчеркивает, выделяет в тексте чуть не курсивом и развешивает для непонятливых, например, в виде эпиграфов из Данте перед каждой главкой, названной на "адовый" манер "канцоной".
Однострочные эпиграфы звучат и в самом деле глубокомысленно.
На этом, собственно, параллель офиса с адом заканчивается. Все-таки автор - человек одаренный и со вкусом. Из чего следует понимание того, что инфернал есть финал и вывод из подобного ему, обнаруженного и показанного писателем в жизни. То есть, что в любом офисе имеются круги ада, читатель должен догадаться сам, по мере продвижения по спирали сюжета. Иначе все содержание пойдет на иллюстративный материал к изначальной метафоре. А наблюдать процесс раскраски довольно очевидного сравнения скучно.
И вот адовы мотивы уходят в мрачноватую тему второго плана.
А на передний вылезает сначала "интеллектуальный детектив", потом офисный роман, потом романы социальный, мистический, философский.
Они трансформируются друг в друга, сдваиваются, делятся и снова сливаются в некоем преобладающем бизнес-действии с лицами и исполнителями из различных питерских фирм, среди которых главная - компания AD, производящая всякую одноразовую всячину от рождения до смерти человека. От подгузников до пластиковых мешков для упаковки трупов. Жизнь, как замечает автор, вообще одноразовая штука.
В книге масса плохо сочетаемых вещей.
И совершенно непонятно, есть какая-то идея в этом сюжетном, характерном и образном оксюморонстве или это поспешность и небрежность автора.
Некий черный ангел спускается с небес прямо в питерскую морось. На корпоративе вилкой в сердце убивают главу компании AD Мандельштейна. Следователь Катаев ищет, но никаких концов найти не может. Сотрудница отдела региональных продаж Диана Захарова после убийства генерального пошла на повышение и стала центральной фигурой повествования - ее рабочие заморочки с отделом поставки, отношения с бой-френдом Максом и бывшей любовницей Лилей лидируют в авторском рейтинге героев. При этом импотентный Макс - один из микроскопических рачков питерского офисного планктона - в диалогах со своей женщиной Дианой только и делает, что читает нудные наставления из индийских трактатов, нанося таким образом на сюжет и характеры тонкий слой интеллектуального напыления.
Пелевин, разумеется, не забыт.
Акцентируя пародию, Садулаев знакомит с ним Диану на турецком отдыхе, и Виктор Олегович, омраченный виски, преподносит в дар скрывающей свои энциклопедические знания и косящей под безмозглую блондинку Диане шлюховатую двойственность России. Между тем туповатый следователь-холостяк Павел Катаев не может заснуть иначе, чем поставив на сон грядущий моцартовский "Реквием" и раскрыв потрепанный томик Гая Светония Транквила. Покойный Мандельштейн оказывается гермафродитом и вообще демоном, принадлежащим наполовину миру живых, а отчасти - мертвых.
Все это, разумеется, вторично, отчасти нелепо.
Иногда смешно. Но выписано ярко, а главное, ни одна составляющая современной прозы не упущена. Каждая из них появляется в нужном месте и на неутомительное время. Всего понемножку и в меру. Немного последить за расследованием. Отчасти приобщиться к богам и духам. Слегка пощекотать нервы оппозиционными пассажами. Чуточку потрясений на пороге раскрытия мирового гермафродитного заговора... А незадолго до финала припасен такой поворот сюжета, что, если какие и были недоумения в адрес автора на предмет нестыковок и странных несоответствий образов и мотиваций - они снимаются.
Последний роман Садулаева - из литературы прямого действия. При массе достоинств подобная литература имеет лишь один недостаток, заметный микроскопически малому читательскому меньшинству. Действие его на читателя ограничивается временем общения с автором посредством текста.
За пределы закрытой книги не распространяется.
Стоит отложить роман на время - и все его пассажи, герои с их чертами, заморочками и вычитанными в интернете идеями исчезают из вашей памяти навсегда.
Герман Садулаев. "AD". М., "Ад Маргинем Пресс", 2009.
Придушить мечтой
"Пропавшие в Бермудии" Алексея Слаповского сохраняет все признаки авторского мира с его детско-взрослой верой в то, что все люди хорошие, как бы они ни мучили друг друга.
Жанр, конечно, давит на писателей, но и сам страдает от чрезмерной востребованности. Неразборчивый спрос удовлетворяется низкими предложениями. Жанр и ремесло оказываются тождественны. Фантастика, детектив и книжка для детей - дело техники. Что доказывал Акунин, и что Слаповскому доказывать не требовалось. Несмотря на анонсы и наличие двух детей у супружеской пары, пропавшей в Бермудском треугольнике, книгу Слаповского откровенно детской даже издатели называть не стали.
Жанр тем не менее в новом романе беллетриста присутствует и поддается определению.
"Пропавшие в Бермудии" ближе всего к фантастической голливудской комедии вроде какого-нибудь "Брюса Всемогущего". Там оказывалось, что быть Богом вовсе не так приятно, как мы этого хотели. Слаповский разыграл комедию жизни, в которой исполняются любые (в том числе довольно дикие) желания героев. В такой жизни, оказывается, масса проблем. Иногда она откровенно скучна. Раньше, правда, об этом уже написал Марк Твен, побывав в своем буквальном рае.
Посевы антиутопий в современной отечественной словесности дают исключительно мрачные всходы. Слаповский легко расстался с отрицающей счастье приставкой. Его утопия на двух третях сюжета полностью лишена какой-либо социальности. В стране Бермудии желания исполняются не в силу некоего идеального государственного устройства, а по простому писательскому хотению.
Параллельный мир в районе Бермудских островов - современная версия сказочной русской идеи с кисельными берегами.
Сюда попадают исключительно по желанию исчезнуть из мира реального, который тебя почему-либо достал. Попавшие в Бермудию обретают жизнь вечную. Здесь не надо работать и зарабатывать. Все, что захочешь, тебе является немедленно, стоит только вообразить желаемое. Качество исполнения желаний зависит лишь от силы воображения, и это единственный источник неравенства в бермудском раю. Люди со слабым воображением не могут сотворить себе даже самый простенький бутерброд. Для гениев фантазии же и самолет с роскошным особняком - не предел.
Сокровенные желания, как известно, таят массу сюрпризов для невольно желающих.
И для окружающих тоже. На этом можно было построить массу остроумных коллизий. Слаповкий и строит их мастерски, но этим не ограничивается. Как бы ни был совершенен альтернативный нашему мир (а он, увы, несовершенен), рано или поздно из него захочется вернуться в жизнь, оставленную в минуту душевного смятения. Этим, собственно, и живет Бермудия. Половина ее населения мечтает вернуться в мир реальности. Половина категорически против. Страна пребывает в состоянии равновесия. Вновь прибывшее семейство из России равновесие, естественно, нарушает. Муж и отец семьи финансист Олег, например, вводит в Бермудии деньги в их новорусском эквиваленте. Талантливый сын Вик раскрывает секрет, как добиться, чтобы желание убраться отсюда стало желанием большинства.
В новой книге Алексей Слаповский возвращается к легкости сценариев своих телесериалов.
Все конфликты, в общем, предсказуемы, но в деталях неожиданны. По части легкости, юмора и остроты Слаповский верен самому себе. Психоаналитикой пользуется умело и знает в ней меру.
Отправная точка романа - все желания исполняются. Даже самые тайные. Все бессознательные агрессии тут же реализуются. Подумал про кого-нибудь: "Чтоб ты подавился", - он и давится. Правда, то же самое может произойти и с тобой. Цепочки самых обычных конфликтов могли бы развернуться в настоящую мясорубку. Но у Слаповского получается все остро, но мило, как в мелких и добрых перепалках "Участка". Комичные сцены с сотворенными неумелой фантазией героев бутербродами напоминают о Стругацких, но не становятся от того менее симпатичными.
Привычку вносить в жанр чуть больше мыслей, чем требуется для увлекательности и сопереживаний, Слаповский сохранил и в "детско-взрослой книге".
Над забавными поворотами витают некие истины. Обещают нечто большее, чем развлекаловка. Кое-какие обобщения вылупляются из наблюдений над нашей небермудской реальностью, в которой далеко не все желания исполняются. Тем не менее ожидание открытий не оправдывается. Триллеровый сюжет в романе того же автора "Пересуд", например, приводил к весьма неожиданным вариациям на тему "Кто виноват?". В "Пропавших в Бермудии" некие откровения из высших сфер не то что не в силах под себя подмять комедийный и острый сюжет - сами из-под него не выбираются.
В итоге "детско-взрослая книга" оказывается все же скорее детской, чем взрослой. Но это совсем не обидно.
И в детском чтении взрослых есть свои бонусы.
Алексей Слаповский. "Пропавшие в Бермудии". М., АСТ: Астрель, 2009.
В "SOS!" Натальи Ключаревой ее вечные студенты из дебютного "Общего вагона" впали в окончательный инфантилизм, в политике опустившись до комикса, в философии - до школьного подражания "Бесам", в любви - до вертеровского романтизма с признаками любовной паранойи.
Вообще-то, герой романа Натальи Ключаревой подозревает, что где-то есть жизнь нормальная. Люди ходят на работу. Не пьют. Не вступают в случайные связи. Все размеренно, и есть какой-то смысл. Но почему-то попасть в эту жизнь никак не может.
Времена неизменны только в плохих романах. В действительности мы меняемся вместе с ними. Между первой книгой Ключаревой и второй многое изменилось. И когда юный Гео, вчерашний школьный выпускник, эгоцентрик, печорин, анархист, ставрогин, тусовочный художник-карикатурист на манер "Синих носов", на втором десятке страниц приходит в Москве на митинг - хочется протереть посильнее глаза и вообще - сменить очки.
Куда-куда? И где он отыскал этот самый, как его...
Пусть мальчиков таких горстка, и все, что она знала о них, Ключарева сказала в первой книжке - автор верна своим героям и, кажется, терпеливо ждала все эти годы, пока одна их генерация сменит другую. В "SOS!" они, еще более неистовые в словах, вдруг присмирели в затянувшемся застое и все озираются по сторонам, чтобы их не обвинили в экстремизме.
На смену романтику, падающему в обморок от желания спасти Россию, пришел новый герой - несимпатичный, глуховатый на душу Егор Гордеев, называющий себя Гео.
Первая любовь к девочке Юле. Нетерпеливое выдавливание близости в выпускной школьный год. Добился - охладел. Уехал в Москву. Девочка Юля от тоски подсела на наркотики через давно на них сидящую сестру Гео. Вернулся через какое-то время в провинцию, нашел Юлю замужем за своим приятелем. Потом все сходит с ума по отброшенной им первой любви.
Роман, за вычетом идейного сора в головах героев, слепленного из краткого курса Достоевского, Че и Евангелия от Матфея, - подростковая мелодрама со всем набором ювенильных комплексов, перечислять которые скучно и ни к чему.
Гео - тип и в самом деле малосимпатичный. Иногда просто прегадостный. Мерзость ключаревского героя - вполне в русской литературной традиции. И привлекательность его оттуда же. Гордеев мучает окружающих и сам пребывает в постоянном мучении. Искренне верит, что пришел в мир для счастья всех людей, и недоволен собой не потому, что то и дело творит окружающим пакости (он этого вообще не замечает), но оттого, что есть люди, живущие иначе - в верности и долге. Это его злит и вышибает из зыбкого равновесия представлений о собственной исключительности.
Как со многими альтернативщиками, это случилось и с Ключаревой: ее антимир, отломившийся от общей тусовки кусочком нового поколения, оказывается в конце концов удивительно похожим на мир "нормальных" людей.
Правила зарплатного семейного быта, существующего на запретах, сулят покой, пока живущие в нем способны соблюдать нормы, не ими установленные. Скучно, но - истина. То же и в контркультурном мире, где все дозволено: ничего без любви и долга не имеет смысла. Это, собственно, своей жизнью и преподает новая Мармеладова - Юля -новому малосимпатичному Раскольникову - Гео.
По счастью, Гео - ученик довольно-таки скверный. Евангелие читает рассеянно. Сестру от новой зависимости избавить не может. Батюшка, встреченный в минуту последнего отчаяния, никакого света ему открыть не способен. И Юля таки нашему Гео на шею не бросается. Загнав героя в тупик, Ключарева и сама в нем оказалась:
выход нужен, но, какой ни выбери, - все получится натянуто, пошло, дидактично.
И когда все же в развязке находится дверка в некий новый для Гео мир, в том самом месте, где она маячила изначально и слишком очевидно, - испытываешь облегчение.
Неизвестно, исчерпала ли Наталья Ключарева тему неустроенной, подающей сигналы "SOS" в окружающую пустоту юности. Писательница не топчется на месте. Но ощущение замедления движения есть. От первого удачного полотна переход к эскизам заметен не сразу. Дебют насыщен был историями. В "SOS!" Ключарева берет один из многочисленных и пестрых страдальческих сюжетов первой вещи и разворачивает его в камерный роман.
Проза ее от этого не мельчает. Но смыслы сжимаются.
В новом романе нет пока самодостаточности артхауса как альтернативы литературной коммерции. Все еще ярко, искренне, иногда - свежо. Настораживает разве неясное желание, чтобы дебютной вещью была вторая книга, а не первая. Так по крайней мере просматривалась бы перспектива.
Что до маленьких истин, звучащих сквозь текст, вроде того что "без любви и долга не бывает в жизни смысла" - так ведь других истин у автора пока нет. Может быть, и не будет. Может быть, других сегодня и не надо.
Наталья Ключарева. SOS!. Спб., "Лимбус Пресс", 2009.
Авторское название жанра книги Бориса Евсеева "Лавка нищих" - "русские каприччо". Музыкальной легкости, увы, не случилось, а вот созвучие жанра со словом, обозначающим кошмар, отнюдь не случайно.
Собранные в "Лавке нищих" герои и события и в самом деле напоминают капричос Гойи куда больше музыкальных мадригалов Чюрлениса. Впрочем, у Гойи маски козлищ, демонов и ведьм так вросли в лица людей, что вырвать их можно только с мясом. Евсеев героям на своем бал-маскараде масок не раздавал и в кожу им ничего демонского не вживлял.
Может быть, звериные морды за лицами самых обычных охранников рынка и пророков близкого всемирного обезьяньего счастья - только световой эффект. Лица персонажей появляются то в сумерках, то в гриппозном свете свечи на сквозняке заброшенной дачи. Или в тусклом мерцании желтых ламп подземного перехода. Вот только что они были буднично никакими и потому не страшными.
А вот дернулся свет, и вытянулось лицо в козлиное рыло.
А может, это лишь бред читателя, не без удовольствия въехавшего в добротную традиционную прозу, в которой только поначалу слегка раздражает подчеркнутая славянистость и русскость, разбросанная по тексту домоткаными словечками и навязчивыми отголосками былинной манеры повествования: "Ваня встал со звездой, вышел затемно...".
Славянофильства у Евсеева - ни на грош. Литература это, конечно, русская. А напоминает все больше Гофмана да Эдгара Аллана По.
"Лавка нищих" - не о том, что мы живем среди бесов, привыкли, не замечаем, а писатель нам свет поставил и глаза открыл. Быть может, это - первый опыт рассказов о том, как без лжи и фальши жить под лестницей всеобщего обжорства. Потому что в мире нищих пусты и мертвы надежды. А может быть, книга - очередное толкование загадочных слов пришельца о царствии небесном для нищих духом. Не телом и карманом, но духом.
Книга о том, что в пустую душу богу заходить легче.
И пока душа не опустошена окончательно для веры, в ней всегда есть чем полакомиться бесам.
Страшно средь евсеевских равнин. Мир его нищих узнаваем, реален и потому поначалу, кажется, не страшен. Но что-то жуткое поднимается из простеньких сюжетов, что-то невозможное, кошмарное, капричосное. В буквальном переводе "капричос" - причуда. У Евсеева - причуда, от которой и волосы встанут дыбом.
В первом же рассказе избитый и похороненный заживо за то, что выпустил на Птичьем рынке из клеток птиц, торговец кормом Ваня Раскоряк встает под махание серпом Великого Жнеца, наливается силой, идет к себе домой, а за ним крадется во тьме громадная птица сто на двести метров.
А зачем крадется, чего хочет - не сказано.
Вроде бы магическое пернатое должно охранять освободителя птиц и подругу его белобрысую Пашку, пожалевшую убиенных в лесу при птичьем рынке котят и щенков. Но читающему тень эта, бредущая в исходе рассказа, пугающе неприятна. И тарковский "сумасшедший с бритвою в руке" - он где-то тут же, рядом.
Вот наметился мелкий адюльтер у бедствующего писателя на даче со случайной знакомой. Прежняя женщина его бросила. Другая подобрала. Первая вернулась. Любовь и вино на заброшенной даче оборачиваются для троих колдовским, вампирским, магическим действом, в котором кто-то за что-то платит, искупает, пьет вино, как кровь, и отдает свою кровь, как дурманящее вино - "горькое винище времени".
Любопытство, праздность и сочувствие ближнему оборачиваются покушением на волю и свободу героя.
В рассказе "Лавка нищих", давшем название книге, герой только полюбопытствовал, что это выносят в больших коробках из странного магазина. И вот ему уже почти насильно вручили такую же коробку, и в ней оказался маленький нищий. А за ним - целая мафиозная организация, фабрикующая нищих из бывших покупателей живых людей. И во главе ее никакие не нищие, а некие конструкторы новой социальности, образованные философы, беспощадные пожиратели душ.
Представления о верхе и низе, об успехе и падении, добре и зле в мире Евсеева в постоянном движении.
Привычные ярлычки тасуются как попало. Потом выбрасываются за ненадобностью.
Роль героя собственной прозы Евсеев берет на себя редко и неохотно. Чаще ими становятся вот эти странные типы: карлик - дальний родственник набоковского картофельного эльфа и манновского господина Фридемана; мальчик для плотских утех артиста-педофила; компания злобных и закосневших умом мусорщиков. Каприччо Евсеева легки в предчувствии трагедии. Переход в капричос происходит незаметно и неумолимо. Порой какое-то главное действие, сюжет и интрига остаются за кадром. О них можно догадываться, если хочется. Можно оставить гадания и читать, что написано.
То, что полагается в жизни главным, - несущественно.
Любовь монастырской сумасшедшей Агаты Хрестик и прибившегося к монастырю бывшего профессора квантовой механики может быть важнее прилюдного грабежа, устроенного понаехавшими родственниками Агаты. Но не важнее живущего, по ее убеждению, прямо за монастырскими стенами рая.
Неизвестно, захочет ли читатель принимать выдаваемый Евсеевым за истину мир, в котором рекламные ценности, не снимая упаковки, обращаются в мусор, а из мусора произрастают ценности похороненные, казалось, навсегда. Приспособить их нет никакой возможности ни к развлечению, ни к отдыху от хлеба насущного.
Похоже, все-таки, в большинстве своем, современный читатель этой прозы и не примет. Да и что, в самом деле, дал самому автору этот взгляд на мир? Разве что вот эту книжку, изданную полуторатысячным тиражом. Книжку рассказов из почти исчезнувшего жанра "настоящая литература".
Борис Евсеев. Лавка нищих. Русские каприччо. М., "Время", 2009.
Скоро только дети родятся
Акушер-гинеколог Татьяна Соломатина в своем сборнике рассказов и повестей "Акушер-ха!" смешит, грустит, развлекает и между прочим, размышляет. О рождении, смерти, любви и благородстве медработников.
Беден мир профессий героинь современного женского чтива. Каждая первая - журналистка. Каждая вторая - писательница. Или бизнес-леди неопределенного рода занятий (любовница, жена, проститутка). Книжка Соломатиной в этом плане - изящное исключение. Героиня - акушер-гинеколог. Как и автор. Пришла в родильное отделение по распределению. Ну и сыпятся на нее всякие грустно-забавные случаи. Соломатина их со вкусом рассказывает.
При чем делает это с точки зрения сериала "Скорая помощь" - абсолютно непрофессионально. Никаких тебе бразильских ходов, поворотов, конфликтов, затверженных любовных линий. Просто попал человек, мечтавший заниматься литературой, сначала в мед вместо журфака. Потом в родильное отделение вместо редакции. Но это не мешает ее рассказам быть вполне живыми и даже живорожденными.
Неуверенность составителей - кто это будет читать - чувствуется. Поколебавшись, сделали все же ставку на дам со сроком беременности от двух и выше недель. К собственно сборнику рассказов юной врачихи-родовспомогательницы пришит сборник ее же остроумных постов на темы беременности, рожениц и похождений младенцев по родовым путям. На тот случай, если, изведясь в предродовой депрессии, читательницы захотят прикупить книжку про то, что их ждет, с заметками в любимом интернет-формате.
Желающие приобщиться к прозе сборник постов могут пропустить, ничего не потеряв. Жутковатые термины из курса акушерства не оставят вас и в собственно литературной части. Там их хватает, но в меру.
Соломатина верна отечественной трагикомичной традиции записок юных врачей. Часто смеется сама. Заставляет смеяться читателя. Смех ее резок, суховат, жесток и заразителен. Иногда со слезой над людским чудачеством в отдельно взятом родильном зале районной многопрофильной больнице.
Эти байки и полубайки рядом с гинекологическим креслом почти лишены пикантности. Они не придуманы, и как бы занятны ни были персонажи (очень темная цыганка в золоте и в первый раз в жизни специально для больницы надетом нижнем белье, стервозная и глупая любовница ба-альшого начальника или жертва сексуальных утех) - хирургическое железо и всякие медицинские неприятности от которых умирают - они все время где-то рядом. Существование героини, ее забубенных коллег-профессионалов и пациентов между жизнью и смертью вполне реально со всеми вытекающими литрами крови и попытками их остановить иногда немножко нервно. С попутными не грешащими против вкуса сентенциями и подобающими случаю афоризмами. Но без утомительного пафоса.
Вкус и дар рассказчицы у Соломатиной бесспорно есть.
Ожидаемый очерк нравов российского общества - любопытнее интересного положения героинь. Общество это получается довольно диким. Смена лошадей на автомобили и арифмометров на компьютеры мало что изменило в нас, судя по рассказам Соломатиной, со времен Булгакова и Чехова. Все так же грязны и в дырах докторские халаты. Все так же не хватает в операционных самого необходимого. И так же творят чудеса доктора, когда по всему им следовало бы закрыть это свое родильное отделение вкупе с многопрофильное районной больницей и уйти куда глаза глядят.
Рассказчицу и героиню трудно представить себе в иной роли, кроме как готовой в любой момент кубарем скатиться с кушетки в дежурке и лететь, чертыхаясь, в приемное отделение. Книга интересна профессией автора. Автор держится за нее изо всех сил. Они так же неразлучны, как гламурная писательница с любовницей олигарха в своем романе.
Медицина к концу сборника слегка достает. Почему- то хочется, чтобы автор, наконец, сменила профессию. Или хотя бы на пару рассказов и десяток страниц забыла о ней. Тем более, что Татьяна Юрьевна Полякова, от лица которой ведется повествование, интересна сама по себе, вне повседневных служебных конфликтов и разборок со смертью.
Для дебютных записок врача - чем крепче привязан автор к собственной биографии - тем, пожалуй, лучше. Для продолжения писательской карьеры, неплохо бы ради эксперимента перерезать пуповину, связывающую твою литературу с твоим исключительно личным опытом. А затем, поскорее удалить послед.
Татьяна Соломатина "Акушер-ха!" М.2009. "Яуза-пресс".
Время трупов
Покончив с созданием современного эпоса соотечественников-молдован, Владимир Лорченков связался с цивилизацией мексиканских индейцев. "Время ацтеков" - драма жертвоприношения в отсутствие любви, веры и смысла.
Новый роман - все тот же Лорченков - минус его замечательный юмор. Несоответствия жизни в этих страницах - не повод для смеха.
"Ацтеки" - блестящая симуляция жанра. Формальные признаки триллера соблюдены, но лишь затем, чтобы читатель, в увлеченном поглощении сюжета, вдруг поймал себя на том, что похождения маньяка интересны ему еще меньше, чем автору. А занимает его совсем иное. Например, милосердная составляющая жестокости. Или ступени жертвенного восхождения.
Тема исхода, кажется, напрямую перекочевала в "Ацтеков" из номинированного на Буккера "Все там будем". Правда, энергия ее здесь слабовата. Там идея всенародного бегства из грубой и нищей Молдавии в почти мифическую соседнюю Италию, овладела широкими молдавскими массами. В новом романе ностальгией по неоткрытой по настоящему древней Америке подвержен лишь сам безымянный главный герой. Нельзя сказать, что весь роман он пребывает в неком философском бреду по поводу высшего призвания жертвы, отдающего свое еще живое сердце на алтарь ацтекского народа. Но приступы случаются жестокие.
Сюжет и постановка сродни паланиковскому "Удушью". Сексомоторика главного героя выше всяких похвал. Обладание сверхмощной потенцией в сочленении с его способностью не влюбляться, приводит участников действа не к груповой психотерапии зависимости от секса (куда им вообще-то прямая дорога), но к самой что ни на есть трагической завязке.
Некто подбрасывает оргастические записи измен главного героя его любовнице. Та, побеседовав с неверным поклонником и прострелив ему оба плеча, кончает с собой. Обманутый муж-полицейский изводит допросами наставившего ему рога главного героя - не он ли довел жену до самоубийства. Маячит тень таинственного третьего лица. Маньяк обнаруживает свое присутствие новыми убийствами.
Триллер для невъехавших в действие - скучен, как немецкая порнография. Обязанность то и дело украшать роман бездумным членовредительством, когда все мысли заняты высшими размышлениями о роли жертв в истории человечества, слегка достает автора. Триллер его скачет сам по себе, точно во включенном для фона телевизоре. У экрана страницами напролет торчат двое - муж, влюбленный в память по убившей себя жене и увлеченный новой пассией простреленный любовник. Ведут долгие беседы, каждый сам с собой. Первый все хочет найти опосредованного убийцу. Второй весь во власти высокой и жертвенной сознательности ацтекового племени. Естественно, очередное убийство католического священника в церкви совершается, как у ацтеков - исключительно с помощью ножа - им вырезает еще живое и теплое сердце...
Маленькое смещение нарушает изначально доставшую Лорченкова запрограммированность сюжета. Вместо того, чтобы трясясь от страха, как все нормальные люди, убегать от маньяка, герой вынужден избавляться от трех трупов. Очень подробно описывается, как он ломает им молотком руки, чтобы засунуть в муфельную печь в гончарной школьной мастерской. Перевод в сюр и роман абсурда не оставляет шансов на занимательность триллеру даже в его высшей тарантиновской версии.
Можно было бы только развести руками по поводу того, что все эти непонятки героев, долгие заходы в гости к древним индейцам, нежно эротические откровения, психология брошенных мужчин и убийства по умыслу и неосторожности нужны лишь для того, чтобы наказать равнодушного сердцееда и отмороженного Казанову вечными муками неразделенной любви.
Но руками разводить приходится совсем по-иному поводу. Как это, изменив манеру повествования до полной неузнаваемости, автору удалось создать лишенный смысла и триллеровой занимательности текст, оторваться от которого совершенно невозможно до самой что ни на есть последней страницы.
Владимир Лорченков "Время ацтеков". М.2009. "АСТ", "Астрель".
И виснет тряпочкой мужское
В сборнике новелл "Мясо снегиря" Дмитрий Липскеров пишет между строк прошлых и настоящих женщин свою поэму конца, в которой есть все, что он может сказать.
Новеллы "Мяса снегиря" объединены названием "гептамерон". Разбиты по дням - рассказанные в день первый, второй и т.д. Никакой связи ни внутри повествований одного дня, ни между ними не видно. Тем не менее, общая если не идея, то причина написания книги угадывается, возвращает к первоисточнику и связывает липскеровский гептамерон с классическим "Декамероном" через предсмертное веселье.
У классика Возрождения компания веселых молодых людей бежала от чумы, чтобы поразвлечься нравоучительно-игривыми историями про монахов, женщин, любовь и судьбу. Липскеров из своего чумового города так и не выбрался. Он, как это бывает в первый раз по-настоящему в сорок лет, наткнулся на вопрос - "что будет, когда меня не будет". И в нем застрял. Все смыслы посыпались, но автор не теряется. Методически выносит из горящего дома все ценное. Самыми ценными оказываются женщины.
Поиски и открытия на стыке конечности и вечности подменяются описаниями многочисленных связей, вполне, надо сказать, половых. В рождении и смерти каждой новой связи открывается суррогат бессмертия. Тема-связь расщепляется на атомы соитий и откровений :"оргазм... естественная тренировка смерти, данная нам природой". Ты бессмертен, не пока ты не умер. А пока неутомим, привлекателен и можешь снова и снова заниматься этим.
В эпиграфе, вынесенном на обложку цирковой репризой о том, что женщина мужчине нужна лишь для того, чтоб не думать о ней и заниматься чем-то другим, эффектно прикрытая ложь. Липскеров из "Мяса снегиря" без женщины просто не существует. Она его смысл, оправдание и бессмертие. Пока он, конечно, хочет и может. Кошмар и ужас не в смерти. А в том времени, которое всеми силами воображения необходимо отодвинуть как можно дальше, когда он вдруг не сможет.
В газетных интервью, Дмитрий Липскеров как-то несколько глуповато гордится тем, что с годами как мужчина становится только крепче и привлекательней. В прозе же его вместе с расписанной по минутам очередной сценой страсти , слышны ритмы неуверенности. Вплоть до откровенного и ужасного:"Она сдалась... раздвинув ноги. А у него тряпочка вместо мужества. Такой облом!".
Связь с женщиной неминуемо трагична и в этом - оправдание, острота, азарт и смысл. При расставании герой Липскерова неистовствует. Полосует себя ножом от уха до уха. Вышибает зубы любимой, признавшейся в неверности. Или просто после счастливого курортного романа с грустью расстается с ней без видимой причины.
Все попытки выбраться из темы приводят к тому, что автор в ней увязает еще глубже. Вот друг в одноименной новелле накануне собственной смерти. Друг умирает. Герой встречается с его женой и дочерью, которая "по сучьи улыбнулась мне". Эротичны отношения с малолетней дочерью, которую новеллист называет "утренней женщиной".
Прошлые связи перебираются с применением успешных в прошлом литературных приемов и открытий. Романная репутация похожего на многих и непохожего ни на кого подтверждается в малых формах. Если вы знали Липскерова, создающего свою реальность на гранях фантасмагории, мистики, пародии, абсурда и фэнтези - вы и в этих маленьких вещичках встретите его такого же. Тема, впрочем, при этом не линяет ни перышком. Вот парочка, летающая по ночам подобно героям двух прежних романов Липскерова. Они летят над городом. Это у них неплохо получается. Пока герой не предлагает подруге потрахаться на облаке. А вот автор обернулся котом. Но лишь затем, чтобы подслушать любовные откровения двух блондинок по жизни в электричке и насладиться в финале грациозной беленькой кошечкой.
Вкус и самоирония в этих вещах тонки. Иногда они не выдерживают, рвутся и автор проваливается в пафос и ложную значительность. Выбирается с помощью анекдотов, вроде рассказа о любви в машине на ходу, закончившейся в раю после аварии. Но это - временное легкомыслие. Прививка от передержек.
Озарение наступает на четвертый день гептамерона в новелле - "Отвлечение от темы". Автору, наконец, хватает духа отстать от женщины. Он пробует подвести итоги, намеченные в миниатюре со смешком "Если ты умрешь". Итоги, в общем, довольно скудные. Отстав от новеллистики, Липскеров переходит к публицистике почти декларативной. Он отчаянно, как будто кто-то против, отстаивает свое право быть мужчиной. С женщинами, литературой и с бизнесом. И вот она цель желанная - жить стоит:" чтобы чувствовать себя мужчиной..., чтобы построить дом, не домишко на шести сотках, а фамильное гнездо, в котором состарятся следующие пять поколений"...
Отсутствие общей идеи, обнаруженное чеховским профессором накануне смерти, раздавило и уничтожило его. Повествователь "гептамерона" в своем гимне бюргерству ничего подобного не почувствовал. И снова вернулся к своим дамам, чтоб вместе ковыряться в мясе снегиря, хватаясь, за их губы, сердце и прочее.
Женщины возвращают автору самоуверенность в количестве, достаточном, чтобы не без рисовки заявить в день седьмой новеллистского творения:
"Вот о чем рассказал? Что в этом? Ни-че-го. Одна требуха и ритм!".
Автор прав, но не справедлив. Требуха его довольно забавна. А ритм, несмотря на сбои, просто заводной.
Дмитрий Липскеров "Мясо снегиря:гептамерон". М. 2009. АСТ, Астрель.
Не спите с мамами, ребята
В "Белой голубке Кордовы" Дины Рубиной евреи уходят в пираты, Ватикан представлен в виде римской ОПГ, а склонность к мошенничеству главного героя можно объяснить только тем, что он слишком долго спал с мамой в одной постели.
Скучная это история - с последним романом Дины Рубиной. История о том, как писательница с замечательной способностью о чем бы ни писать, непременно опрокидываться в неизжитое прошлое, берется за авантюрный сюжет. Дальше все не в радость - ни рубинской прозе, ни сюжету. Все что так удачно сошлось в ее "На солнечной стороне улицы" - бегства, страдания, изгнания, плотная масса историй все новых и новых персонажей и собственных ее ярких воспоминаний от детства через всю жизнь - тут сходится со скрипом
Узелок загадки, завязанный на первой странице, можно отложить на память, и терпеливо обратиться собственно к чтению книги о жизни. Ну и что с того, что герой романа Захар Кордовин в Израиле, Испании, Швейцарии и по всему миру занимается подделкой картин? И что у него всегда при себе пистолет глок? И он великолепно разыгрывает истории с находками своих поддельных шедевров? И что с юными девицам сходится легко, никого не любит, и кто-то хочет его убить? Вам это интересно? Автору не очень.
А интересна ей Винница лет семьдесят назад. И пожилая еврейская пара, чинно шествующая на купание. Две тетки Миля и Берта, красящие своих кур одна зеленкой, другая йодом. И колченогий дядя Сеня влюбленный в Нюсю, а потом в ее дочь Риту. И некая Сильва, сошедшая с ума, от того, что ее брошенный любовник покончил с собой. И другая сумасшедшая - Любка-фашист. И неясная в родстве с этой компанией восьмидесятилетняя тетка по прозвищу Жука в Питере, кажется, дочка первого в роду Захара Кордовина, художника не написавшего ни одной картины, но служившего в НКВД и работавшего в Испании, а в 37-ом пустившего себе пулю в лоб, чтобы спасти семью... И прочая, и прочая такое длинное, в гладких не запоминающихся деталях, что в пору требовать постоянных сносок - кто здесь кому в каком родстве и почему так подробно обо всех них рассказывает автор, совершенно забросив ловкого художника-мошенника с его глоком, женщинами и непонятными угрозами для жизни.
Чтение романов, подобных рубинской "Голубке", взыскует читательской работы. Действие растянуто во времени и жизнях персонажей на десятилетия, а, с учетом еще и истории предков Кордовиных, на века. Потому что предки эти - из испанских евреев, изгнанных с родины в шестнадцатом веке и заделавшихся пиратами, чтобы мстить гонителям на море, грабя испанские галеоны. Все это непросто - ох как непросто!
Почему, в самом деле, одаренный (по свидетельствам самого же автора) художник Захар Кордовин заделался банальным копиистом и незаурядным жуликом? Деньги его, по собственному признанию, не очень интересовали. Слава... Ну уж какая тут слава, прости господи. И к чему потребовалось описание жизни десятков поколений Кордовиных и как они связаны с поворотом Захара на мошеннический путь? Что это - отголоски судеб испанских Кордоверов, которые честно наживали свой домашний уют, а потом были изгнаны ни за что и пошли в пираты? И то же произошло спустя пятьсот лет с Захаром, которому бывший соратник деда по НКВД посоветовал сматываться из Союза без объяснения причин? И как предки мстили за изгнание, став пиратами, их потомок мстит, подделками... кому, за что?
Полный бред.
А может все куда проще и дело в банальном Фрейде, ни разу ни единым словом не помянутом? Не даром же колченогого дядю Сёму коробило от того, что Захар спит с матерью в одной постели до своего совершеннолетия и даже после того, как стал мужчиной. Такими штуками многое можно объяснить. Например, гамлетовскую нерешительность Захара, пятнадцать лет собиравшегося отомстить за друга Андрюшу. Или то, что ни под одной из своих собственных картин он так и не осмелился поставить подпись, и вынужден был сочинять им именитых и не очень гениев в авторы. И великолепную способность соблазнять, кого захочет и никого при этом не любить. И уж точно знакомство под занавес с юной девочкой Мануэлой из Кордовы, как две капли вылитой его матерью. И шаг навстречу пуле лишь бы не допустить и тени кровосмешения...
Последняя версия могла бы показаться убедительной, если бы хоть что-нибудь из нее впрямь хотела воплотить писательница. Чему, при опыте, профессионализме и вкусе Дины Рубиной веришь, в общем-то, с трудом.
В конце концов, как начнешь искать объяснения событиям, описанным в "Белой голубке Кордовы" так только рукой махнешь. И придешь к единственному выводу, что не для объяснений и логических связей с мыслями и идеями роман писался. А исключительно для удовольствия. Собственного, писательского и тех из читателей, что отлично и комфортно чувствуют себя на одной с автором волне памяти. Для кого все ее картинки и люди ярки и живы. И кто мгновенно поддается очарованию этого языка и не находит его ни тягостным, ни плоским, ни скучным.
Дина Рубина. "Белая голубка Кордовы". М. 2009, "Эксмо".
Семейный уют эпохи расстрелов
Выход сборника Боры Чосича с известным романом "Роль моей семьи в мировой революции" и подробной вытяжкой из романа "Наставники" - очередная попытка продвинутого издателя продвинуть читателя к творчеству сербохорватского постмодерниста из Берлина - пронзительного, во всем нам близкого, опоздавшего и трудноразличимого в литературных забегах последнего десятилетия.
В "Междусловье" обращенном к русскому читателю, Бора Чосич определяет свой литературный метод. Или стиль. Или творчество. Или что там можно сказать о текстах, подписанных его именем, обозначенных автором, как "веселая наука болтовни" и восходящих к прошлому, когда человек "только учился извергать миллионы букв, которые иной раз не могли вступить между собой в связь"
На самом деле буквам в романах Боры Чосича далеко до миллионов. Там и слов то не так много. Связь между ними условна. Иногда фразы в диалогах и описаниях звучат смешно. Иногда напыщенно. Или с вдруг открывшемся новым, не предполагаемым смыслом.
Описывать словами прозу Чосича - дело безнадежное. Тут хотя бы ощущение от нее передать.
"Мама вновь принялась страдать от осенней печали. Сначала мама подолгу молчала, потом начинала рыдать. Мама каждую новость сообщала так, как будто где-то что-то горит".
Чосич родился в 1932 году. На момент описанных в "Моей семье" событий ему одиннадцать. Он в этом романе периода второй мировой войны в оккупированном немцами Белграде - ребенок. Именно так - мир оккупации, прихода сербской освободительной бригады и русских войск глазами ребенка - толкуют программный текст Чосича. Но это - вряд ли. Развиты в романе все примерно одинаково. Что родители и старшие родственники. Что маленький поэт и революционер Бора Чосич. Уровень сознания примерно одинаков. И съехали с него все примерно в одну и ту же сторону. В результате чего и родился этот самый их мир, который аккуратно выкладывает словами автор по технологии, известной любителям Платонова и Хармса. И заново и независимо выведенной без скрещивания Чосичем.
"Вацулич привел товарища, весьма сомнительного. Товарищ сел за стол, вытащил тетрадочку и сказал:"Сначала посмотрим, нет ли в этом доме врагов!" Мама воскликнула: " Боже сохрани!". Дедушка сказал: "У нас один враг - клопы!". Вацулич сказал:"Они наши!"
В "Наставниках", которые, собственно, не роман, а такой же сборник вполне самостоятельных произведений - Чосич выходит за рамки семьи, плотно вбитой в комнатку в коммунальной квартире. В "Байках бабки Катарины" в маленьких очерках и зарисовках преподается природоведение и мироустройство по Чосичу. Мир этот забавен и едок. За метафизическими брожениями в природе и обществе следить любопытно. Но все же здесь не так уютно и все тянет вернуться к "Роли моей семьи...". С годами смыслов в этом тексте рождается все больше.
"Вацулич сказал:"Будущее будет совсем другим". Мама спросила:"Почему?" Тетки сказали:"Бывают мгновения, которые неповторимы, хотя и печальны". Отец сказал:"Надо подумать!" Дядя сказал:"Эх, спеть некому!" Тетки возразили:"Почему же?"
Кажущаяся простота этой жизни соблазнительна. Очень хочется разобрать конструктор, выделить составные детали. Воспроизвести по собственному усмотрению. Выяснить - если все так просто - откуда жизнь?
Плотность семейки Чосичей чревата рождением от взрыва будущей вселенной. Только взрыва нет. Вещество этих персонажей пластично, податливо, и вечно благодаря своей неизменности. Они очевидны, предсказуемы, и живучи, как бактерии в серном источнике или на дне извергающегося вулкана. Мир Чосича не безумен, как может показаться. Потому что не лишен смысла. Смысл в этой самой неизменности семьи Чосичей и ее отдельных частей.
В семействе роли распределены, характеры статичны, реакции персонажей предсказуемы. Мама всегда готовит, заботится о сыне, впадает в меланхолию. Отец - пьяница, неудачливый коммивояжер. Дядя - мастер по женской части и трезвенник по мысли. Дедушка - мизантроп, резонер. Тетки - сентиментальные плаксивые дуры.
И все, что на них сыпется в виде безумных событий и лишенных смысла платоновских формул из смеси освободительных военных речей и революционного новояза, они пропускают через себя, оставаясь невредимыми, поскольку неизменны. И, кажется, именно поэтому они переживают и переживут и пришельцев-немцев, и освободителей из сербской армии в виде капитана Вацулича и его товарища по фамилии Строгий, который ловко скручивает руки проволокой парикмахерам, официантам и вышивальщицам инициалов на немецких платках, изнасилованных сгоряча русскими солдатами, чтобы вывести их из города и поскорее расстрелять.
Члены семьи Чосича неизменны, что бы ни творилось под окнами, на улице, в головах соседей и их собственных, в собственной квартире, из которой их выселили в одну комнату. И это чувствуют оккупанты, соседи, люди, лишившиеся из-за войны ремесла, солдаты освободительной армии и строители великого будущего по образцу великого Сталина. И все собираются в комнате Чосичей, как в Ноевом ковчеге, и цепляются за эту их неизменность, чувствуя в ней тот самый единственный смысл.
"...Соседи ругались, стучали в стенку и пели, дедушка сказал:"Вокруг нас все с ума сошли, но будем надеяться, что это пройдет. Мама возразила:"Никогда!".
Безумие и абсурд в книгах Боры Чосича можно отслаивать сколько угодно, снимая как чешую с лука - оккупацию, разборки освободительной армии, чистки улиц от людей во имя чего-то там грядущего, соседей, проблемы поэзии, идеологии и полового созревания во внутрисемейных разборках. Книга одинаково точно описывает и то время, в котором творится действие, и времена грядущие будь то войны в той же Югославии через сорок лет или российские путчи девяностых годов, бандитские стрелки, переделы собственности, этнические чистки, международные трибуналы, упоения на спасителей и захватчиков, мечты о строительстве новых миров или счастье от разрушения старых. Или просто утомление от вечного пьяного и, в конце концов, бросившего тебя мужа, гулящего брата, занятого рискованными делами сына, и вечно брюзжащего отца.
Литература - это то, что не сиюминутно и именно поэтому отлично подходит к любой минуте. Как в предыдущей, так и в последующей жизни не зависимо от эпохи и стран, в которых она протекает. Вот о чем так кстати напоминает Чосич во времена книг, время которых начинается месяцем выпуска и заканчивается годом участия в конкурсе на очередную литературную премию.
Бора Чосич "Роль моей семьи в мировой революции". СПб. 2009. "Азбука-классика".
Маленькие деревни большого города
В романе "Счастье возможно" Олег Зайончковский вместе со своей остановившей время провинцией перебирается в столицу. Провинцию теряет, столицу не находит, а счастье сочиняет такое понятное, каждому доступное...
Новый роман Олега Зайончковского, как и прежние - в рассказах, с одним героем, как водится писателем, как принято автором. Сюжет, в который складываются рассказы - бродячий для современной прозы. Но перевернутый. В бродячем принято писателю - провинциалу, выпустившему пару книжек, отчасти даже знаменитому, вернуться в отпуск в родную глушь. Выпить с земляками. Покопаться в их историях. В себе. Потом про все это написать.
У Зайончковского многое наоборот. Прежде всего, он меняет привычную биографию своего героя-автора. Этого слоняющегося без дела и попадающего в истории соседей писателя.
В "Счастье возможно" - герой как и прежде - провинциал. Но в прошлом. Ныне и давно уже - москвич. Всем известное Хотьково, в котором по старым биографиям и прозе живет Зайончковский, тут тоже есть. В виде дачи в некоем Васьково, куда автор-герой ездит время от времени из московской квартиры, и куда приезжает проведать его бывшая жена с новым мужем бизнесменом Дмитрием Павловичем. С Васьковскими соседями герой-писатель не общается и о них в романе, если и говорится, то скупо.
Зайончковский в первом своем романе "Сергеев и городок" - провинциал по философии и времявосприятию. Но, прежде всего - по месту жительства. При всей свое писательской отдельности он столько же "я" сколько "мы". Он там, где все друг друга знают. И объединяет героев прозы этого жителя маленького городка некое общее свойство неизменности. Которым автор гордится за себя и своих соседей. То есть, что бы в большом мире не происходило, какие бы потрясения и перестройки не совершались, мы вот тут всегда будем сидеть в своих полу развалившихся домишках, на огородах, в разборках с домашними и соседями. И на этом вот мелководье откроются такие глубины чувств и потрясений, что мало большому городу не покажется. И в этом наше право и правда.
И в романе "Прогулки в парке" все то же - городок не названный, но узнаваемый, все та же маленькая родина, где все происходит в настоящем времени, где, даже если в парке писатель, гуляя с псом Карлом точно в насмешку над коммерческой остросюжетностью, обнаружит труп девицы, а в соседнем доме самоубийцу, а за спиной притаившегося маньяка, жизнь никак не переменится и все также будет выходить во двор в ботах тетя Шура, и будут хлопать подъездные двери, отмеряя время рождений, обыкновенных историй и естественных смертей.
Что-то с прозаиком после "Прогулок в парке" произошло. Может городок ему надоел. Хождение по соседям, с открытием в их обыденности неожиданных маленьких трагедий. Он переселил героя в столицу. Вычеркнул из его памяти известных с детства Людок, Калининых, Сергеевых, баб Шур, Сашек и Лешек. Стал жить новой жизнью. И пытаться рассказывать новые истории о новых столичных героях.
Автор не едет из Москвы на родину в провинцию встречаться с соседями по своей прошлой жизни. Он эту провинциальную жизнь, отрезанную от живущих ею в реальности, пытается переселить на столичную почву.
В новом романе все те же завязки и зачины. Писателю не пишется. Он прислушивается к звукам этажом ниже. И этажом выше. Там кто-то ругается. Орет телевизор. Кто эти люди, что за женские голоса, и в чем там их драмы - писателю неведомо. И он начинает придумывать. Бродит по городу. Присаживается на лавочки. Заговаривает с неизвестными женщинами. Сочиняет про них истории возможного счастья.
Старый прием в новых условиях работает худо. Но книге и теме это все равно. Подчеркнутая сочиненность жизней недавних знакомцев не мешает остроте сопереживания. Потому что эти рассказы о чужом счастье лишь обрамление сквозного и главного сюжета. Он разворачивается с самим писателем со знакомыми деталями и интонацией в его маленькой семейной драме. Жена ушла к другому, но продолжает его опекать. Возвращаться совсем у нее нет резонов. Но писатель надеется. Пересочинить эту историю он не в силах. Счастье в реальности возможно. Но мы в этой вероятности, кажется, ни при чем. Остается терпеливо ждать, что там придет в голову тому, кто сочиняет наши судьбы.
Алгоритм достижения счастья не выводится и не надо. Пассивность от веры в предопределенность не уничтожает твои шансы. А шажок в сторону судьбы ничего не гарантирует. Племянница Лариска, отчаявшись найти достойную половину среди московских поставщиков своего бизнеса могла бы тихо спиться от безнадежности, если бы, по прихоти писателя, не нашла нового поставщика и мужа в Швеции. А старушке Марине, всю жизнь мечтавшей переселиться в Москву, счастье явилось под занавес само собой в виде старичка с московской квартирой легко женившегося на ней и так же легко умершего, оставив в наследство недостижимое московское бытие.
По Зайончковскому счастье всегда возможно... Хотя бы потому, что альтернатива с невозможностью очевидно неверна. Вероятность перемен и исполнения желаний уходит только вместе с жизнью.
Возможно, так оно и есть. Во всяком случае, пока читаешь Зайончковского - этому веришь.
Олег Зайончковский "Счастье возможно".М.2009. "АСТ:Астрель".
Ночью все кошки серы
Роман "Гуру и зомби" Ольги Новиковой обещал рассказать о "гурении" и "зомбении", об учителе и фанатах, о пустых душах и грузе веры, но быстро сбился на истории неразделенной зависимости дам от некоего предмета обожания, который по ближайшем рассмотрении оказывается пустым местом.
Ольга Новикова - литературный критик и прозаик.
Критик и прозаик друг с другом знакомы. Делятся темами, идеями. Например, в романе прозаика Новиковой "Любя" у Анны Ахматовой и Марины Цветаевой в зрелом возрасте появляется общий любовник чем-то похожий на Арсения Тарковского. А в литературном обзоре критик Новикова замечает, что образы великих поэтов в современной литературе качнулись от исключительной прежней духовности в сторону избыточной телесности и даже физиологичности.
Тема зомбирования - также из собственной критики Новиковой. При желании можно в романе отыскать параллельные с критическими статьями рассуждения о природе гуру и зомби с примерами из Сталина, Горбачева и Кашпировского.
Тем не менее, проза Новиковой не головная. Не от знания литературной механики. Люди романные по большей части - живые. Обещанная критиком занимательность на уровне литературы, слова, характера, мысли присутствует. Не как продолжения спора с теми, кто готов сдать литературу жанру. А сами по себе.
В "Гуру и зомби" некто убивает фанаток духовного учителя Нестора. Но поиск того, кто это делает - лишь одна из сюжетных линий. И как бы этой линии по закону жанра не хотелось подчинить себе роман - Ольга Новикова этого не позволяет, не делая тайны перед читателем - кто здесь убийца и как мы его будем изобличать. То есть, кто убивает - важно, конечно. Но куда важнее в этих историях, как и почему обычные, в общем-то, люди вдруг перестают видеть что либо вокруг и в себе, зомбируются и всех их до краев занимает сумасшедшая страсть к... К кому? В этом все дело.
С зомби в романе все неплохо устроилось. Они настоящие. Их, если не видишь, то хотя бы ощущаешь. Есть Вера - художница в годах с Густавом, скорее продюсером, чем мужем. Есть юная девушка Юля, разлученная со своей сестрой близняшкой и забредившая невзначай гуру Нестором. Дурнушка Капитолина, из-за лошадиных зубов нелюбимая никем с детства и подсевшая на Нестора как на иглу. Есть и другие.
Роднит тех, кто станет в романе зомби - брошенность, неустроенность, одиночество. Предрасположенность к зомбированию в истории их душевных болячек. Они - разные, но впадают в самоохмурение посредством Нестора по одному и тому же плану, как по прописям лабораторной работы. Нестор-гуру выслушивает их. Им кажется, что он единственный их понимает. И этого вполне достаточно, чтобы отвалилось все, кроме гуру, который поглощает их целиком. Нестор в этих встречах действует на своих жертв однообразно и неотвратимо, как амфетамин.
Ты можешь быть зрелым художником или хлипким юношей, добиваться успеха в выставочных залах Берлина и Москвы или оставаться безвестным и никчемным, но стоит тебе пустить по душе этого наркотика "несторина" и привет - будешь как миленький думать только о Несторе, заведешь отдельный мобильник, настроенный на его номер. Начнешь считать часы и минуты от встречи до встречи. Думать только о том, что можешь для него сделать.
При этом в состояние зомбированных веришь. В источник зомбирования, то есть в гуру - никак. Зомби - по определению мертвецы. У Новиковой они - живые. Гуру, напитанный энергией охмуренных, должен быть сверхживым. А он у Новиковой - мертвец. В сущности, никакого Нестора вообще не существует.
Есть некий размытый тип. У него - лекции, толпа обожательниц, джип с шофером, жена за границей и даже родинка на члене, скопированная на картину художницей Верой и выставленная на всеобщее обозрение на Крымском валу. А человека живого и реального нет. И в теме появляется замечательный поворот - нет никаких гуру, они - пустое место. Причина в нас. Мы сами зомбируем себя.
Поворот, как поворот. Если бы он был задуман изначально. Но он-то как раз в планы автора не входил. Эта сила вышла сама собой, случайно. От авторской слабости в изображении мужчин вообще и гуру в частности. И точно также как в "Любя" в существование именно таких Анны Ахматовой и Марины Цветаевой, в общем-то, веришь, а в телесность и реальность их соблазнителя преподавателя аэродинамики и тайного гениального прозаика ни на секунду - не веришь и в существования много раз описанного словами Нестора. Хотя на самом деле он гуру - не из последних. Учителем травмированы не только герои романа. Автор из них же. Он зомбирован собственным героем, которого Новикова и видит, и слышит, и чувствует. Но изобразить достоверно не может. В итоге преступник так и не появляется. На руках у нас только его фоторобот.
Удаление из названия слова "Гуру" не соответствует замыслу автора. Но вполне согласно с результатом. Ольга Новикова написала роман "Зомби" о неудовлетворенности, опустошенности, непонимании и готовности вверить такую вот жизнь без заначки первому, кто нас выслушает. Ну и о любовной зависимости, воспроизведенной очень точно, ярко, болезненно и со знанием дела. И об одиночестве, разумеется. Оно уж точно разлито по всей книге, начиная с первой (она же и последняя) фразы с нарочитым цепляющим в центре словечком:"В Москве бывает одиноче, чем в поле без конца и края".
А то, что весь роман крутится в голове навязчивый лихой клим-самгинский куплетик:"Да для пустой души, необходим груз веры, ночью все кошки серы, женщины все хороши...", - так это ни к роману, ни к его автору вообще никакого отношения не имеет.
Ольга Новикова "Гуру и зомби" .М.2009. "Цетрполиграф".
Тушите свет и выпускайте ангелов
В "Заговоре ангелов" Игоря Сахновского найдется все. Новелла Возрождения с привкусом мистики, рассказ о том, как писатель стал писателем, маленькая повесть военных временных лет, натурализованный античный миф, отвергнутая любовь и бессилие ангелов в своем заговоре влиять на наши судьбы.
В последнем романе Сахновского есть что-то геометрическое. Может все дело в брошенной между прочими рассказами романа детали. В готовальне с черным бархатом и медицинским блеском инструментов, доставшейся писателю сыну в наследство от инженера отца. С такими штучками в руках синусоиды Шкловского, воспроизводящие взлеты и падения сюжета рисуются как бы сами собой.
Впрочем, все попытки графически выстроить единый сюжет обречены. Связь тут не линейна. Преобладающая фигура - сфера. Отдельная благодарность автору за то, что сулящая унылую бесконечность дежурная линия - автор, он же герой, он же писатель, пишущий роман о герое, писателе, авторе, едва обозначившись в отдельных рассказах, легко сводится к точке.
Метафизика "Заговора ангелов" ненавязчива и скрытна. Ее вообще можно не заметить. И читать пестрое собрание рассказов от античности до наших дней для собственного удовольствия. Но можно вместе с автором обратиться к судьбе, желанию и тому, от кого зависит его исполнение.
Отставшая от поезда эвакуированных мать каким-то чудом догоняет своих детей. Уехавшие вовремя - выживают. Отец героя, спрыгнув с подводы, избегает взрыва на мине. Некая Дина оказывается одно лицо с призраком, преследовавшим мужчин в роду друга повествователя Арсения, прорывается через десяток новелл лишь за тем, чтобы явиться Арсению, но вместо смерти, принести ему собственное исчезновение в параллельном мире. Возможно в том самом Аиде, куда по забродившему в современной отечественной прозе мифу об Орфее и Эвридике после окончания романа непременно спустятся и поэт и его влюбленный друг.
Гадает автор, в поисках связей бросая амулетики рассказов на камень романа. Они ложатся то так, то этак. В одной фигуре вдруг оказывается, что все на самом деле в жизни просто. Мы сами пишем ее своими желаниями. Стоило праздно живущему писателю перебрать в уме четыре варианта работы, которой он хотел бы заняться ради денег - и ему в две недели позвонили из четырех мест с выгодными предложениями. Девушка, родственница призраков, оказавшись в отчаянном положении и сказавшая таксисту:"Везите куда хотите", - выезжает к тому, кто снился ей в непонятном сне упавшим на всем скаку с лошади и кто сам, боясь, ждет ее всю жизнь как вестницу смерти. Но обламывается тайная разведка царя Пенфея, решившего раскрыть тайну вакхических игр ахейских жен. И Орфей, уговоривший подземных богов отпустить к нему Эвридику, не в силах исполнить единственное условие не оборачиваться, пока не покинет Аида.
Связь между этими историями вне закона и без вариантов, как между строчками хокку. Читатель способен только почувствовать ее. Стоит назвать словами - все оказывается не то. Поиски смысла обречены. Он и автору-то неизвестен и в финале заинтригованному безуспешными поисками читателю нечего сообщить кроме как: "Мы словно втянуты в пожизненный заговор, цель которого нам забыли сообщить". Высунувшиеся тут же наши ангелы-хранители с путеводными нитками в руках, тоже, оказывается, в неведении своем ни на что не годны. И только вместе с самым главным, заварившим эту кашу, делают ставки на нас, наблюдая, как мы будем выкручиваться из подлянок этой жизни.
Процесс лучше результата. Достигнутое - конечно. Обладание постыло. В детском авторском искушении вопросом, что лучше - смотреть и трогать или сделать это с женщиной и разбежаться выбор падает на созерцание.
В итоге торжествует пухова мудрость - счастье, не когда ты ешь мед, и не когда ты его уже съел. А когда все готово, горшочек перед тобой, но нет еще, ни начала, ни конца. Нулевой день творения.
Кого как - меня такой финал вполне устраивает. Иначе, подсказывает нам Игорь Сахновский, и жить было бы скучно. И книжки читать - одно разочарование.
Игорь Сахновский "Заговор ангелов" М.2009. АСТ:Астрель
В Рай без суда и следствия
В антиутопии Михаила Успенского "Райская машина" нагляднейшим образом показано, чем оно все очень скоро кончится, если будет идти, как идет.
Интересно было все-таки, каким выйдет Михаил Успенский из полосы соавторств после первой ироничной попытки прийти в сознание " В трех холмах". Почему-то вспоминалась обаятельнейшая и смешная трилогия о Жихаре.
И совершенно напрасно. Жихарь в "Райской мащине", кроме как в имени героя - Мэрлин, ничем о себе не напоминает. Писательское время необратимо. Как, впрочем, и время всех остальных людей. О чем, помимо прочего, и роман.
Роман Ильич Мэрлин выпал из бурной жизни провинциального Крайска на десяток лет. Зацепили его - историка, эрудита, аналитика и креативщика фирмы "Фортеция" правоохранители по абсурднейшему обвинению. Бежал. Скрылся на тайной таежной базе фирмы. Жизнь отшельника с неудачным любовным романом и прилетами друга-босса Панина - одна из двух линий романа. Вторая - возвращение в Крайск Мэрлина. И полная оторопь от того, что здесь и вообще на Земле происходит.
Фантастики-то, в общем, никакой. Кажется, автор сыграл на некоем уплотнении времени. Сотню лет гипотетической обратной эволюции человечества спрессовал в десятилетие. Скрыл от героя и читателя все переходные формы. Выпустил его в мир, населенный какими-то Хомо Масскультус. И вот бродит между ними совершенно обалдевший последний Хомо Сапиенс Роман Мэрлин, отбиваясь от агрессивных придурков. А Земля между тем пребывает в психозе, собираясь всем населением эвакуироваться в некое райское жилище в космосе с говорящим прозрачным названием Биг Тьюб, откуда наши предки вывалились миллионы лет назад на непутевую нашу планету. Миф этот вдолбили населению в рекордные сроки с помощью телеящика, экспертов из продажных ученых и комиссии ООН. Человечество впервые после скандального провала Вавилонского проекта объединилось, чтобы свалить в космос. Бог, философия, наука и здравый смысл - побоку. НЛО и зеленые человечки forever. Люди живут в живой очереди на отправку в Царствие Небесное.
Сцены медитаций и любовных переживаний Мэрлина в тайге и застывшем времени, перемежаются главами стремительных похождений в новой реальности Земли времен эвакуации. Линии вплетены одна в другую. Из них рождается третья. В образах и разборках постранично развертываются доказательства, что так (или примерно так) оно все и будет. Процесс уже идет. Нас уже строят в очередь. И мы строимся.
Все персонажи узнаваемы. Они ни из какого не из будущего. Они - сегодняшние.Только в несколько более продвинутой стадии озверелости. Что Роман Ильич довольно быстро испытывает на собственной шкуре.
Солдатики ООН, поддерживающие порядок в Очереди по всему миру ( в России это индусы-сикхи) - не зная языка коренного населения , заставляют Романа без лишних разговоров копать себе могилу. Затем герой попадает под дубинки юных патриотов, заподозривших его в жидовстве. По присвоенному отличительному знаку толпа принимает Мэрлина за пророка и готова давиться за каждое его слово.
Общество в отсутствие альтернативы. Сомневающиеся не решаются выступить на растерзание толпы. Все ненавидят всех. Молодежь особенно ненавидит стариков, загубивших планету, а теперь, по решению правительств, занимающих первые места на отправку. Российские младопатриоты забивают палками любого, кто не проходит тест на любовь к Родине.
Деградацию, растянутую во времени, Успенский сделал одноразовой и необратимой. Показано, что будет, если вычесть из общества масскульта последних интеллектуалов, свободно мыслящих, эрудированных и независимых. Никто не призовет и не образумит. Все соображающие либо уничтожены, либо ушли в подполье, откуда их никто не слышит, либо перешли на службу новой веры.
Величайшее ли злодейство творится с этим переходом человечества в мир иной или землян действительно ждут обещанные райские кущи - ответа на этот вопрос нет до самой последней страницы романа. Да это, по Успенскому, и не важно. Человек, отказавшийся от разума, независимости, совести и сомнений уже уничтожил себя. Для того что от него осталось - все равно что впереди - газовая камера или Рай из машины.
"Фашизм - естественное состояние человечества",- роняет герой афоризм между прочим.
"Райская машина" - роман всеобщего исхода и абсолютно безысходный. Естественное подавленное состояние при подобном чтении взвинчивается шутками и типично успенским юмором. Когда смех стихает и роман дочитан - впечатление остается самое тягостное.
Герой первой повести Стругацких о сталкере, добравшись до шара, исполняющего желание, не может ничего придумать в своей просьбе, кроме чего-то плакатного вроде "Мира во всем мире". Герои последней версии их сценария для фильма Тарковского в финале так и не могут сказать, есть ли место на Земле, где исполняются желания. По Михаилу Успенскому, любые реальные перспективы всеобщего счастья не сулят человечеству в нынешнем его состоянии ничего, кроме поголовного свинства.
Грустно, но похоже на правду.
Итог подрубает собственные читательские поиски по мотивам романа. Что, в общем, слегка разочаровывает. "Райская машина" не роман притча. И не роман поисков и прозрений. Он лишь блестящий роман-предупреждение.
Но в то, что предупрежденный теперь хоть чем-то вооружен, не верит, кажется, и сам автор.
Михаил Успенский "Райская машина". М.2009."Эксмо".
Иоанн из Вороньей слободки
Роман "Летоисчисление от Иоаннна" Алексея Иванова - попытка восстановить право первородства слова, скорее трудноразличимая, чем неудачная в тени фильма Павла Лунгина "Царь" , снятого очень близко к тексту по этим же словам, когда они еще были сценарием.
По любому после выхода фильма автор со своим романом на поезд опоздал, если вообще не уехал в другую сторону. И теперь чтение, а уж тем более размышление - занятие праздное. Каким и должно быть.
Если Иванов романом хотел восстановить авторство истории о царе и митрополите - это ему удалось вполне. Роман Иванова. Сомнений - никаких. Он по-ивановски крепок, зрим, динамичен, и не без излишеств. Последнее - точно черта стиля, почему-то автору необходимая. Это "чересчур", отличает манеру, делает текст узнаваемым безо всяких подписей на каждой странице. В разных книгах оно разное. В завораживающих "Сердце Пармы" и "Золоте бунта" - явная перегруженность пермским староязом. В симпатичной истории любви и одиночества "Географ глобус пропил" - переизбыток в пионерских байках и походном фольклоре. В "Летоисчислении" излишества в густоте зверств всяких нехороших. То есть вот как начали кромешники на первой странице рубить живых кур и петухов, так до последней кровь и скрежет зубовный хлещут на читателя. И уж если моет руки Малюта, то вода тут же становится розовой. А полотенце красным.
Лунгин от этих излишеств, слишком очевидных, близко лежащих и недорогих в кино, избавился (хотя за рамки писательского замысла так и не вышел). А вот в романе с ними ничего не поделаешь. Они в нем Иванову совершенно необходимы. Иначе целое, теряя столь необходимую концептуальную для вещи часть, рассыпается.
Концепцию Курбского о существовании двух Иванов Грозных - один - реформатор и прогрессист до опричнины, второй - изувер, тиран и садист, после ее введения - Иванов в романе не оспаривает и не предлагает своей взамен. Он ее просто не замечает. Для него свихнувшийся на собственной божественности, возомнивший себя Иисусом, сошедшим в Россию для Страшного суда Грозный, - данность. История болезни потеряна или слишком известна, чтобы к ней обращаться. Упоминание детской травмы Иоанна, когда его чуть не растерзала толпа по наущению боярина Андрея Шуйского, а друг в мальчиках Федя Колычев (позднее митрополит Филипп) его спас, может показаться просто нелепым. В действительности Филипп был на 23 года старше Иоанна и мальчиком спасать его не мог. А значит и вся историчность романа при таких-то допущениях под вопросом. И читать его следует не как исторический, а как символический, как притчу о власти и вере, о предательстве и верности, любви, грехе и праведности и о чем только будет угодно.
Но и так читать его трудно. У притчи не может быть ни страны, ни погоста. Расчистив повествование от примет и подробностей времени, страны, места, народа и царствования, так, что начинаешь теряться, а в Росси ли времен Ивана Грозного все происходит, Иванов вывел в двух героях антагонистах черты русского характера. Сомнительность явления в романе Ионна Грозного, русского царя, касается только царственной его части. Грозный здесь сомнительно царь и несомненно русский. Это вариант русского тирана, самодура, ерничающего садиста, гнобящего своих близких вполне изуверски и с подходцем. И, если бы не кровь, он был бы карикатурен, почти смешон. Он - даже не Иудушка щедринский, он Фома Фомич Опискин, семейный тиран и коммунальный царь Вороньей слободки.
И только кровь не позволяет забыть, кто перед нами. Единственное, что делается в романе широко, с размахом и по-царски - это смерть и пытки, гвозди, забивамые в руки, боярские дочери, сброшенные с моста в реку, медведи, ломающие хребты "изменникам" -воеводам, свинья, выедающая кишки из вспоротого Малютой живота еще живого человека.
Иоаннн требует веры, ничего для веры русских не имея - ни чуда, ни тайны. "Где чудо - там Господь. Где Господь - там нет смерти, нет страха". Нет у царя чуда, а Филипп, в темнице начавший творить чудеса, не с ним. Тайну свою об Иисусе объявить царь не может. Есть у него авторитет, но это авторитет страха и на нем одном веры в России не добьешься. Тирана мы непременно любить должны. А любит Грозного, как Господа , в романе один Малюта Скуратов, принесший в конце концов в жертву царю и единственного любимого сына своего, подобно Исааку. Значит Иоанн и тиран какой-то... не наш.
Блаженных, безумцев, самодуров, изуверов на троне Россия, как историческая, так и литературная, знала немало. Начал летоисчисление этого самодержавного безумия по Алексею Иванову - Грозный. Может оно и так, Иванов прав, и можно ему верить. Только непонятно, на чем тогда держава триста лет стояла? На воеводах, воевавших с реальным войском польского короля Сигизмунда, а не с сатаной Жигимондом в воспаленном воображении Иоанна? На мучениках и праведниках? Возможно. Но роман Иванова не об этом.
В развязке вещь обретает целостность Рождественской сказки, которой пугают детей. Зло в одиночестве и можно не париться над вопросом - а в одном ли безумии зло? Праведник побеждает, погибая, но не поклоняясь дьяволу. Верные ему монахи в огне кромешников не горят.
Следить за борьбой мифов и символов занимательно. Только не надо забывать, с чем имеешь дело.
На пыточный праздник, которым Иоанн мечтал обратить Россию в веру в себя, напрасно он ждет гостей. "Где мой народ?", - стонет он гоголевским сумасшедшим, вообразившим себя испанским королем.
Народ же у Иванова не безмолвствует. Он просто отсутствует с самой первой страницы. Вышел покурить и не вернулся к началу действа. И некому крикнуть очевидное:
-Царь - не настоящий!
Алексей Иванов "Летоисчисление от Иоаннна". Спб 2009, "Азбука-классика"
Прогулки в зеркале без зонтика
"Мы живем неправильно" Ксении Букши - поэтическое руководство по альтернативному устройству жизни. Предназначено исключительно для чтения, поскольку побочные эффекты от применения не предсказуемы. Вплоть до полного ухода в зазеркалье
Букшу на обложке поставили на голову. Такой толстый намек - неправильности нашей-вашей жизни преподносятся с точки зрения человека, стоящего на голове. И всю дорогу двух десятков рассказов и повести "Все оттенки серого" идут эти игры с зеркалом. То ли мы тут в реальности живем неправильно. То ли неправильно живут те, с кем Букша в своем зазеркалье. Чем она и гордится и куда нас заманивает.
Проза Букши - ее же стихи, по необходимости заземленные сюжетом. Метафорами не перегруженные строчки хранят самодостаточность стиха. Переходы и связи - быстрые клиповые промельки. Жми на паузу, сколько хочешь. Ясности не добавишь. Препарирование убивает жизнь и разрушает целостность. Прими как данность, что:"... Кто не беспокоится о вечности, всегда промахивается. Дым, пламя, горячий ветер с темного залива, день в зените, тени нет. По проводам... пучками пробегает дождь. Помидором солнышко зависло над жаркими водами Балтики..."
Разумеется, кто видит так - правильно жить не способен ни при какой погоде. Все прочие "живущие правильно" тоже в общем, люди не потерянные. Перейти в неправильное состояние никогда не поздно. Но дано не всякому. Возврат сомнителен. Результат непредсказуем.
Серию переходов из зеркала в настоящее и обратно открывает героиня рассказа "Третьеклассница". Нелюбимая и нелепая девочка Анна. Все видит и делает по-своему. Мандаринов в столовой натащила. Устроила в классе свой не-день рожденья. Вытащила зануд одноклассников смотреть радугу, которой не видно и никто не просил. Хорошо хоть игральные автоматы рядом были. Анна же Длинный Чулок покупает на деньги от завтрака бенгальские огни и раздает их, горящие, прохожим.
Игры на границе правильного, состоявшегося, устоявшегося скромны и не фантастичны. Солнце-помидор всходит и заходит. Но все не падает на Невский проспект.
То, что ходить в офис, долбить там по клавишам, продавать, покупать, разрабатывать маркетинговые стратегии - скука смертная - все знают. Кому ж не хочется поломать все это? Кажущаяся легкость перехода таит в себе энергетическую ловушку. То есть одним хватает энергии только на то, чтобы, как парочке хозяев фирмы, свесившись за борт прогулочного катерка на корпоративной вечеринке, орать "Мы живем неправильно!" Другим, как начальнице отдела Хабанере, предаваться в перерыв на компьютерном железе страсти с грязноватым сисадмином Пальянычем. А вот чтобы взять и сорваться среди рабочего дня на Мадагаскар - это нет.
Совершившиеся переходы перемен не гарантируют. Кто сказал, что в иной перпендикулярной или зазеркальной жизни не будет новой скучной правильности? Ксения Букша и не говорит этого, и не обещает. Любит подвести героев к перелому и перед ним рассказ оборвать. А там уж - как получится. При этом глубина, многоплановость, неоднозначность возникают в рассказах через один. В каждом втором объем не открывается. Торжествует плоскость. Рассказ бледнеет до зарисовки, эскиза, наброска.
Несомненное достоинство прозы Букши - она не автобиографична. Автор не пишет о себе в первом лице и ему - спасибо. Герои даже по преимуществу мужчины. И разного возраста. Правда от того, что их рисует молодая женщина-поэт, они отчасти кажутся какими-то бесполыми. Или некоего среднего рода. С таким бесполыми героем журналистом Петром Бармалеевым в финальной повести сборника "Все оттенки серого" все окончательно запутывается.
То есть кажется, что неправильные и поэтичные, наконец, одержали победу. Успешный владелец строительной компании оказался скрытым поэтом. Материализовал метафору. Сошел с ума, но не вышел на космическую орбиту, а все переустроил тут же на Земле. Оторванность и практический смысл соединились. Зеркало проломилось. Настоящее и зеркальное смешалось. Все живут и правильно и неправильно в одно время в доме из алюминиевых банок. Который не стоит на фундаменте, а висит в воздухе, как Ксения Букша на обложке. И строили его тоже по вверхтормашечной технологии, начиная с крыши. И жить в нем людям очень даже удобно. И вот только они начинают в неправильном доме, освоившись, жить правильно, Букша насылает на город глобальное потепление с пятнадцатиметровым поднятием воды. Но неправильный дом и тут держится молодцом - только в нем одном люди и спасаются. Что тут поделаешь. Герой Петр Бармалеев уходит по проволоке над водами уставшей жить, как полагается, Нивы "совсем в другую сторону".
Такая книжка у Ксении Букши. Всем, желающим сойти с правильного пути, побывать по обе стороны зеркала, сохраняя личную безопасность, настоятельно рекомендуется.
Ксения Букша. "Мы живем неправильно". М. 2009. АСТ:Астрель".
Люди, тексты, рогатые олени
"Книги Борхеса" - сборник текстов Вячеслава Курицына - ретроспективный показ актуального в недавнем прошлом искусства русского литературного постмодернизма, увлекательный для литературоведов и успокоительный для всех, кто так и не успел въехать в модное направление.
Вот сколько ни бейся и чего не придумывай - иллюстрация всегда будет доходчивее объяснений. У кого угодно. Только не у Курицына. Его монография о русском литературном постмодернизме читается как триллер. А сборник художественных текстов, один в один написанных по теории, как триллер читать совершенно невозможно. Хотя сверка теории и практики удовольствия не лишена.
Сказано, например - в постомодерне нет ничего линейного. Отсутствуют иерархии. И вы глубоко разочаруетесь, если ожидаете найти в "Книгах Борхеса" бутылочку приличного бордо или иную доминанту. В царстве текста нет деревьев и мочковатых корней. Нет верха и низа. Тексты подобны грибам. И точку роста приходится искать на ощупь.
Цитат, скрытых и явных, заимствований из культурного наследия предостаточно. Чаще прочих встречаются Хармс, Зощенко, Гоголь, Тургенев. Попадается Чехов. Они, разумеется, переработаны. Но узнаваемы. Радость узнавания - из тех скупых, что дарят эти рассказы и повести.
Текст "Жизнь царей", например, - такое письмо весьма ученого соседа. К нему, помимо Чехова, приложили руку Хармс и Зощенко. Текст о том, "как мы тут живем". "Живем как-то. Хорошо живем. Надрезы делаем, сок брызжет, только подставляй..." Ну и так далее. С торжеством ученой пошлости в каждом знаке. Не так, чтобы живот надорвешь. Но - щекотно.
Метод, в чистом виде без сюжета, полета, дыхания - в общем-то, тяжеловат. Но у Курицына он, случается, вполне живой. Отталкивается от традиционных воплощений надоевших сюжетов и персонажей так, что те улетают куда-то вниз и вбок. На освободившемся месте возникают доставшие в своих спорах - почвенник славянофил - слепой как крот некто Егор Крутов, нечуждый некоторому веселому антисемитизму русской литературы жухлый Беккерман, пара сиамских супругов Кашиных, и рослая с лошадиным лицом Ольга. Собравшиеся в тексте "Традиции русской литературы" они под вождением безымянного повествователя, впустившего в себя дух Хармса, ведут ругательные беседы с перебором классических сюжетов и авторов. Иногда довольно остроумно. Рассуждения о мире добрых диких котов и злобных старосветских помещиках выше всяких похвал. В финале ревнители традиционной русской литературы собирают вещи и отправляются в Шереметьево к отлету на ПМЖ все в слезах.
Ну не легкие они - эти тексты. Оценить их иначе вполне искренне может только читатель им сродственный по духу, слуху, ритму и зрению. Если повезет встретиться - взаимной радости можно позавидовать.
Из прочей тяжеловесной, но быстрой на поворотах ироничной эссеистики выламывается повесть "Сухие грозы: зоны мерцания" - наиболее полное воплощение классических примет направления. Занятно наблюдать, как текст перестает быть произведением автора, автор становится произведением текста, герой и писатель произвольно меняются местами и пускают друг в друга камешки цитат и смыслов. Персонажи, правда, несколько перегружены культурным багажом, отчего дыхание их сбивается. Помешает это, правда, лишь читателю также литературой перегруженному. Всем прочим, не уставшим еще от андеграундных похождений в питии и печали бомжующих интеллигентов, приготовлено пикантное блюдо по рецептам, разумеется, Венечки - куда же без него. Зато именно в этой вещи, не в пример прочим из сборника, Курицын явно и строго соблюдал одну из заповедей постмодернизма - искусства для публики как массовой, так и элитарной. Элиты и массы из читающих книжки точно найдут здесь каждая для себя занимательное.
Произведения Курицына выходят сборничками в серии "Моя оральная история". Определение двусмысленное. Отчасти игривое. Но верное.
"Доораться" до публики с этим и впрямь будет непросто.
Вячслав Курицын. "Книги Беорхеса". М.2009. АСТ:Зебра Е.
Кровь нерожденного романа
"Лаура и ее оригинал" - последний якобы роман Владимира Набокова - подтверждает диагноз автора, приговорившего перед смертью рукопись к сожжению. Роман этот заперт, ключ потерян, но всякий может попытаться открыть книжку, прочесть и толковать, обольщаясь обманным равенством с создателем.
"Лаура и ее оригинал" - не роман, а его "фрагменты". Пояснение от издателя для очистки совести. Очистка ложная. Дело не в пугающем слове ("фрагменты" - как куски расчлененки). Эти части из абзацев, соединенные в крохотные главки, каких у Набокова никогда не было, - как целое не существовали.
Роман, как утверждал мэтр, все же был. Но только в нем, в Набокове.
Его оставалось написать. Не успел. Не считая ни романом, ни уж тем более его фрагментами, эти 114 каталожных карточек с записями к "Лауре" в завещании приговорил к сожжению. Со всеми вполне живыми и набоковскими бесчувственной Флорой, убивающим себя длительно оригинальным способом ее больным и старым мужем, неясным поклонником, написавшим роман о Лауре, в которой на каждом шагу узнается Флора, так роман и не прочитавшая.
Кусочки, перепечатанные из карточек в книгу, вполне завершены. Авторство не подлежит сомнению.
В них можно даже угадать некий мир, но произвести ту работу, которую требовал мастер от всякого хорошего читателя, - невозможно.
Тут не может быть требуемого "равновесия между умом читателя и умом писателя". Почва для равновесия отсутствует. Мир не создан. Читателю-перечитывателю ничего не остается, как взять роль автора на себя. Не погружаться в созданный мир. А творить его заново. Сравняться и превзойти. Такой читатель был один. Он умер тридцать лет назад.
Понижение статуса публикации (не роман и не фрагменты, но "наброски к..." - слово неточное, но близкое по смыслу) - коммерчески было бы менее выигрышно.
По сути - честнее. Сакральности происходящего от того нисколько бы не поплохело. Последней строчкой в последнем перед "Лаурой" романе "Смотри на Арлекинов!" была поставлена точка. Ничего нового в прозе от Набокова появиться не могло по вполне земной причине... И вот оно появляется. И его можно читать. В этом есть какое-то чудо. Хотя оно не чудеснее любого открытия с отсрочкой во времени архива умершего писателя. С записными книжками, фрагментами, черновиками и набросками.
Чтение таких "рабочих записей" отличается от читательской работы с завершенным произведением.
Оно легче, приятнее, необязательнее.
Оно радует и раздражает. Все, что найдено и открыто, бесспорно, твое. Все недопонятое объяснимо не твоей читательской бездарностью и бессилием в понимании гениального замысла, но тем, что замысел не был реализован. Твои собственные построения справедливы, потому что опровергнуты быть не могут ввиду отсутствия оригинала.
Публикация же рабочих записей как вполне законченного и даже, по восторженному определению публикатора и сына писателя Дмитрия Набокова, "самой концентрированной квинтэссенции (!) творчества Владимира Нобокова" вносит в процесс чтения обидную и несправедливую путаницу.
В рабочих записях Набокова из обрывков и отточенных деталей сам собой составляется ключ.
Но это ключ не к ненаписанному роману.
Он со многими другими замечательно подходит и способен открыть по-новому знакомые и любимые завершенные набоковские вещи в параллелях, мотивах, темах, образах, аллюзиях. В интерпретации судеб героев, которые оказываются не завершены раз и навсегда по завершению вещи и могут быть продлены до иного конца. Вплоть до превращения в ничтожнейших мирообразующих персонажей вроде излюбленного.
Набоковым гоголевского поручика, примеряющего сапоги в самой дальней комнате провинциальной гостиницы.
И истерзанный Гумберт Гумберт превращается в скучного пошляка и сладострастника, отчима Флоры Губерта Губерта, воровато ищущего под одеялом девичьей коленки и мирно скончавшегося от апоплексического удара в лифте.
Лужин в страдающем от разложения грузном теле профессора Филиппа Вайльда меняет свою мгновенную смертельную защиту на хитроумную партию, в которой он сдает в воображении собственные органы незримому партнеру, а потом снова отыгрывает их обратно, отдаляя финал, но зная, что может завершить партию, как только пожелает. А манера той же Флоры приоткрывать рот, вытирая промежность после соития, отсылает почему-то к Гумбертову бешенству от увиденного окурка в писсуаре после посещения уборной любовником мадам Гумберт, полковником и коренным русаком.
Детали и "фрагменты", бесспорно, принадлежат миру Набокова.
Опубликованная в виде единого текста "Лаура и ее оригинал" не из этого мира. "Блестящую оригинальную и потенциально революционную вещь" публикатор сделал сам, механическим соединением раздельного в целое. Породив этот бойкий, сбивчивый, не набоковский ритм, произвольное появление в сценах и пространствах неназванных и неизвестно откуда взявшихся персонажей. Тем, что связи линий, мотивов и тем не скрыты в глубоком замысле автора, а вообще едва ли существовали когда-либо и где-либо.
Решившись нарушить волю покойного столь скандально-коммерческим способом, публикаторы, возможно, лишь пытались слегка подстегнуть внимание публики к творческому наследию Набокова.
Но едва ли достигли своей цели, невольной фальсификацией озадачив специалистов, удивив поклонников и оставив в неведении невежд.
Не сожженная по завещанию "Лаура" нескоро успокоится в последнем томе академического собрания сочинений, где ей самое место. Публике обещана еще одна шумная публикация. Самая что ни на есть близкая к оригиналу. В виде набора каталожных карточек, которые читатель волен будет располагать в той последовательности, какая ему будет угодна.
Владимир Набоков. "Лаура и ее оригинал". Спб., "Азбука-классика", 2010.
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"