Аннотация: За это счастливое чувство люблю эту вещь.
ЭТА ЖЕНЩИНА
Всё, что я подвергала сомнению в моей жизни, то, как ни странно, оборачивалось самым наилучшим добром для меня. Я много раз проверяла на себе эту аксиому. Напрасно мне разъясняли в школе, что аксиомы не проверяют, что сами они и есть незыблемые столпы закономерности, я всё равно проверяла её - аксиомы наилучшего добра - действие на себе. Ну, такой уж я человек, говори мне, не говори - я перепроверю. Не знаю, хотелось ли мне в самом деле ошибиться, или это играла во мне непоседливая наглость от сознания того, что я подсмотрела в природе нечто, под закономерность чего я удачно подстроилась и плоды чего я, не уставая, пожинала. Это можно было назвать хитростью бесхитростного создания, безвинной и даже трогательной, наподобие того, как одинокие дамы, объевшиеся своим одиночеством, придумывают для себя несуществующих женихов, и страсти, и романы, и разрывы, и обмороки, и тем счастливо живут, и желать не желают возвращения в безрадостную действительность.
То же, чему я безоглядно доверяла, то, за чем бежала, чего ждала, что выворачивала мою душу, мои нервы, мой мозг, мой дар - всё, при не менее странных обстоятельствах, оказывалось в моей жизни обманом.
Закономерность не промазала ни разу, как и положено закономерности.
Привычка пугаться собственной счастливости, таким образом, сделалась поистине второй моей плотью. Ни одна влюблённость, ни один сумасшедший порыв, ни единое волшебство не произошли без тайного страха, что всё - обман.
Так, увы, я прожила все дни моей жизни.
А в двадцать семь лет я встретила эту женщину.
Если бы эта женщина встретилась мне не в двадцать семь, а, скажем, в девятнадцать лет, или в пятьдесят два, моя жизнь была бы совсем другой, не такой, как она есть. Лучше, хуже - я ведь не об этом. Всё количественное, когда речь заходит о жизни, не имеет значения. Люди ошибаются, когда начинают перечислять всякие количества, касающиеся самих себя: своих детей, свои миллионы, медали, заводы, звания, свои собрания сочинений - это так смешно, это всё имеет очень призрачное отношение к человеку. Человека определяет нечто невидимое, но далеко не призрачное - то, что он любил. Вокруг человека должно сиять облако любви, но мало людей понимают это. Если бы эта женщина не встретилась мне совсем - вот тут меня охватывает настоящий ужас.
Истории из настоящей жизни не подходят тем, кто любят истории выдуманные и счастливые, и это не потому, что настоящая жизнь редко бывает счастливой, а потому, что, даже будучи редкостно счастливой, настоящая жизнь неинтересна в описаниях. Попытайтесь вспомнить свой самый радостный день в жизни. Вышло? Почти ничего? Что-то оранжевое и бестолковое, где-то звук, где-то блики, какие-то мельтешащие брызги то ли из лиц, то ли из стекляшек, лужи, плющ на серых кирпичах, зонты, уплывающие за горизонт среди неоновых берегов рекламы...
А теперь вспомните свой чёрный день. Самый ближайший. День обиды. День гнева. День великого разочарования. Трудно дышать, трудно выговорить даже слово? О, да, ибо вся боль жива и плещется в узких колбах души с силой огромной багровой рыбы, которую не удержать и не усмирить ни одному на свете рыбаку, ни в одном на свете море.
Зло способно запоминаться в мелких подлых подробностях, в этом его ужасающая сила, а счастье всегда имеет только тональность и мелодию, и больше ничего. Эфемерная штука, как ни крути.
До двадцати двух лет я жила плохо, а после двадцати двух - я перестала делить свою жизнь на плохое и хорошее. Я придумала новую градацию: когда я любила и когда не любила. Это сделало картину объективней. Так вот, выяснилось, что после двадцати двух лет я прожила четыре года полной уродихой, ибо никого не любила.
И тут появилась она. Эта женщина.
Двадцать девятого июня девяносто седьмого года над Петербургом висело марево, душное, как мешок из-под муки, надетый на голову в пик августовского пекла, и это марево означало, что город вскоре захлебнётся дождём. Уже в обед нечем было дышать, а к вечеру обещала разразиться гроза. На Пряжке ветер вырывал из жёлто-карамельного неба охапки сухой листвы, непонятно откуда взявшейся в разгар жары, и швырялся охапками в редкого прохожего, резко и исподтишка, как раз в тот момент, когда прохожий переставал отворачивать лицо. Надо знать, что на Пряжке ветер вообще особенный, не похожий на ветер Фонтанки, или ветер Мойки, и ещё больше не похожий на ветер Невы. Ветер с Пряжки - вертлявый внук старого и гневливого ветра Невы, он игрив и колок, он задирист и смешлив. Ему нравится смеяться над людьми, что, как известно, является первейшим признаком глупого существа.
Я шла по тротуару и радовалась готовящейся в воздухе свистопляске ветра и воды. Но ни ветра, ни воды в этот день я, увы, не увидела.
В этот день я умерла.
Я не могу сказать, что сильно хотела жить в этот день. Не в том смысле, что я этого не хотела, а в том, что не хотела жить как-то особенно сильно, или особенно страстно, чем во все другие дни. Я вообще не думала о своей жизни в этот день. Но умерла.
Обидно, что я так и не увидела разгулявшуюся непогоду, не подставила щёки под ледяные капли северной грозы, не промочила ног, не заболела гриппом, не выпила на ночь рюмку коньяка. И, перед полночью, не повторила ещё полрюмки. Всё это было, но было по-другому. В этот жёлтый от предгрозового бурана день я умерла на углу Дровяного переулка и....Не буду говорить, где именно. Это ведь уже моя интимная посмертная история, лучше я умолчу о вещественно-пространственных подробностях, не интересных никому, кроме меня. Наверное, минут сорок ко мне никто не подходил - приближающаяся гроза разогнала людей, и улицы были пусты. Моё тело, привалившееся к решётке дворового скверика, видели одиннадцать человек и две собаки, но, видимо, оттого, что я полулежала, люди вместе с собаками решили, что я - пьяница, позорящая несчастную семью, и что, отдохнув, я встану и уйду с их территории. Только через сорок минут стало ясно, что я мертва. Первыми забили тревогу две собаки, за что я им очень-очень благодарна, ибо, даже мёртвому, поверьте, неприятно полулежать среди улицы, в неудобной позе, на виду у детей и собак. Живым кажется, что мёртвым всё равно, где им лежать и кто на них смотрит, но, умерев, я убедилась, что это совсем не так - мёртвые стыдятся своего вида и радуются, когда их прячут в морги и в гробы, подальше от человеческих глаз.
Дальше, как обычно бывает, началась суета. Не то, чтобы я знала заранее, как будет происходить обнаружение остывшего тела и его транспортировка в морг. Конечно, заранее я этого не знала. Просто живые люди всегда прячут свой страх за говорливостью и суетой. Так им меньше страшно. Я сама всю свою жизнь была такой: самые тихие периоды моей жизни - периоды уверенности, покоя и счастья. Самые деятельные и бурные периоды - времена ужасов, шатания и неустройств. Я, на примере себя, вижу, когда человек полон и когда он пуст, когда он спокоен и когда дрожит, как осиновый лист - я сама через всё это прошла.
Приехала в морг родня. Один человек стал сильно оттягивать пуговицу на моей кофте-разлетайке, в припадке горя, разумеется, но мне это было неприятно. Моя родня не понимала, как не эстетично оттягивать пуговицу на кофточке, а я ничего им уже не могла объяснить потому, что была мертва и обязана была молчать.
Самое ужасное в положении мертвеца не то, что приходится молчать, как ошибочно полагают большинство людей, привыкшие на всякое слово отвечать пять слов, а в том, что продолжаешь всё понимать и всё чувствовать. Чувствовать - это очень больно
.
Уже к вечеру роднёй было принято решение сжечь меня.
Вот опять же, думаете, мне хотелось им что-нибудь сказать? Думаете, всё дело в открывании рта? Вернее в том, что я не могла его открыть? Да ни слова мне не хотелось сказать! Видеть их не могла! Слышать их не могла! Если нечто и было, то уж никак не желание разговаривать с этими мутантами, решившими сжечь меня. Нет, если уж что и хотелось мне, так это орать, пока они не оглохнут, орать так, чтобы надувались пузыри во рту, визжать, стукать их кулаками по их твёрдым жестоким головам, чтобы их твёрдые жестокие головы звенели от боли.
Я не хотела, чтобы меня сжигали. Они знали об этом, но сжечь меня можно было дёшево и быстро, а перевозить в гробу за пять тысяч километров, на родину, было дорого и долго. И современный потребитель даже в деле истребления вещдоков смерти выбрал быстроту и практичность. Меня записали сжечь послезавтра, в одиннадцать тридцать утра. Спустя двое суток со дня смерти. Я ничего не могла сделать.
Что живые, что мёртвые одинаково бессильны перед подступившими обстоятельствами, если эти обстоятельства вызваны страхом живых, будто у них отнимут их драгоценное время. Когда дело касается времени - тут люди превращаются в безжалостных монстров. Они просрут целые десятилетия, но не простят своему ближнему и получаса, которые ближний попросит уделить ему. Кто думает, что быть беспомощным прерогатива только живых, тот ошибается.
Тело моё оставили в морге. Всё оказалось так сложно в смертных процедурах: перед сожжением мне светило ещё и вскрытие, а это...вы даже себе не представляете, как это гадко.
Больше я не могла вынести.
Я ушла из дома, чтобы не видеть своих родных, предавших меня. Первая ночь воистину самая тяжёлая! Было уже за полночь, когда я залезла на крышу Зимнего и сидела, свесив ноги, и вдыхала мокрый воздух Невы.
Я забыла сказать важное. Гроза, репетировавшая в утро моего смертного дня, разразилась в ночь таким оглушительным концертом, под такой шквал аплодисментов, что, вырвавшись наружу, я забыла про жестокую родню, про послезавтрашний костёр в крематории, даже про то, что меня нет уже среди живых людей, я сидела на крыше Зимнего, мокрая, щуплая, как воробей, вдыхала воду вместо воздуха, и чувствовала себя абсолютно счастливой. Быть абсолютно счастливой от самых заурядных событий - в этом вся я. Я много была счастлива в жизни только по той причине, что не привередничала при выборе причин счастья. Дождь - пусть дождь, дождь - счастье. Снег - пусть снег, снег - счастье. Осень - вообще сумасшествие, вся сплошняком, и золотая, и склизкая, и с тонкой коркой грязного городского льда. Осень - одно сплошное счастье. Вот только жара приносила моему телу горе. Лето я не любила.
Но в эту ночь я готова была полюбить даже лето, и я почти уже полюбила его, если за любовь можно принять благословение того, что недавно ещё любимо не было.
Я сидела на верху Зимнего, почти над миром, и смотрела на бурлящую Неву. Вода стала серебряной от ливневых полос, хлещущих по глади. Нева, казалось, тоже была абсолютно счастлива, как и я. Что с того, что этот благословенный день миллион горожан и жителей пригородов назвали вечером, сидя на диванах, "мерзким"? Что мне? Что Неве?
Ничего. Мы с Невой были счастливы.
И тут со стороны моста пошла фигура. Я сразу зацепилась за неё взглядом. Почему? Не знаю. И я сразу поняла, что эта женщина, и что эта женщина идёт ко мне.
Сверху она выглядела, как бочка, завёрнутая в большие чёрные тряпки. Бочка в тряпках шла прямо к тому месту, где сидела наверху я. Когда она подошла так близко, что, ещё шаг, и я перестала бы её видеть, мне, вдруг, стало грустно: видимо, она не ко мне. Предчувствие обмануло меня, увы.
Женщина скрылась под громадой, на верхушке которой я восседала.
Этот день явно жаждал попасть в мою личную книгу невезения.
Целый день я слушала, лёжа в четырёх стенах: хоронить меня или сжигать, и сколько это стоит, и надо же было мне так сплоховать, и два зелёных венка брать, или один ярко-оранжевый, "От семьи". Можно подумать, были варианты. "От благодарный зверей, которых она не ела", например. Или: "От почитателей немецкого поэта Гёльдерлина, не читающих, как и она, по-немецки".
Даже мёртвому хочется приятных случайностей.
Я была новенькой мёртвой, поэтому приятных случайностей мне хотелось почти так же, как живым.
- Эй!
Я не сразу поняла, что это ко мне.
- Эй!- крикнули громче.
Тут я уже поняла, что это кричат мне. Вокруг никого не было, ведь я сидела на крыше.
- Глянь вниз!
Этот голос принадлежал женщине-бочке, в этом не было сомнения, и уже тогда он действовал на меня со странно-повелительной силой. Я успела подумать: как странно этот голос повелевает мной, как это сладко мне, совсем новое, неизведанное наслаждение я испытала от повелительности этого голоса, и от своей послушности ему. На всё про всё ушло пару секунд - я резвой кошкой метнулась к самому краю крыши, к обрыву, и перегнулась вниз.
- Слезай! - она стояла, запрокинув вверх голову, улыбалась и махала мне рукой. Сверху казалась, что она отгоняет муху от своего рта, такая она была маленькой с моей высоты.
Я ничего не стала говорить, слезла и стала рядом с этой женщиной. Впервые я осознанно назвала её "эта женщина".
Как мне описать её? Трудно. Ещё на крыше я кое-что заподозрила, но отмахнула своё подозрение, посчитав его нечистым. Что тут сделаешь, все стереотипы и комплексы живых были ещё живы во мне, увы. Все живые запуганы возможностью нечистоты в себе, даже, если дело касалось самых святых и незыблемых вещей. Сейчас я скажу эти слова вслух. Я спустилась вниз, на набережную, встала перед ней, и поняла, что эту женщину я любила всю свою жизнь, от первого вздоха до последнего. Не было ни сдавленного "Ах", ни дрожи в коленках, ни...что там ещё должно дрожать, замирать и отваливаться в таких случаях? Ничего этого не было. Хлестал ливень, кипела серебристая вода в Неве, ни человека, ни зверя, ни птицы. Я стояла перед этой женщиной и знала, что никого не люблю так, как люблю её. Как я прожила столько лет, не зная этого? Как я вообще выжила? Как ходила по земле, как дышала, как улыбалась другим людям, трогала их за руки, целовала их губы?
Непостижимым представилось мне любое прикосновение к чужим людям. Неужели когда-то я могла ласкать кого-то, слушать чьи-то звуки, щипать отворачивающуюся щёку, проводить по пояснице, чмокать в шею, проходя мимо? Всё это в данный момент представлялось невероятным. Это, видимо, была не я. Был кто-то другой. А я всегда, пока дышала, любила эту женщину, стоящую передо мной.
Где она была столько лет? Почему она не была со мной?
Жить такой одинокой, жить так бездарно, и умереть на улице, как умирают воробьи и собаки, и вот, наконец, встретить её, стоящую передо мной, глядящую на меня с таким же обожанием, с каким гляжу я на неё - это что? Это как?
Она была некрасивой. На ней действительно были надеты не одежды, а чёрные тряпки, а на ногах тупоносые ботинки. На самом деле, тряпки были платьем, только платьем не по размеру и не по сезону. Платье заворачивалось двумя или тремя заворотами вокруг её вблизи очень стройного тела, а треугольный конец ткани просто так мотылялся у колен. Фигура у женщины была не бочкообразной, наоборот, женщина была длинной и сухопарой, такой, знаете, очаровательно сухопарой, с длинными крупными руками, худыми и живописными, говорящими за хозяйку красноречивее её молчаливого рта, или и вовсе вместо него. Платье делало её безобразной. Казалось, это платье искали именно с тайной целью обезобразить прекрасный лик хозяйки, искали и нашли, и носили нарочно неумело, ибо как может висеть у колен кусок материи? У вас же не висит! Если кусок оторвётся или выпадет из положенной складки - вы же не пойдёте так? Вы пришьёте его на место, заутюжите, ну, хотя бы приколете булавкой. Так ведь?
А это платье носили только потому, что оно делало фигуру страшной.
Вы смогли бы? То-то. А она могла.
- Я искала тебя,- сказала эта женщина,- Там. У твоих.
Она махнула рукой вправо, не повернув голову. Я поняла, о чём она.
- Я сбежала,- честно призналась я,- Надоели.
- Нормально.
Я не знала, о чём с ней говорить. Она искала меня, она нашла меня, я любила её всю свою жизнь, но только сегодня, в мою предпоследнюю ночь, я узнала о её существовании, о моей тоске по ней, о моей послушности её голосу - о чём тут говорить?
- Боишься?- спросила она тем тоном, каким спрашивают: "Куришь?"
- Нет. Чуть-чуть. Странно как-то всё.
- Скоро мы уйдём.
- Я не хочу.
Она не стала спорить со мной. Я видела сто фильмов про мертвецов, шатающихся среди живых. Разве можно меня удивить самою собой, мёртвой, разгуливающей по Петербургу, только что слетевшей с крыши Зимнего дворца легче птички колибри?
- Я не хочу,- подтвердила я.
- Ладно.
Мне трудно объяснить, как соединились в эту минуту моя любовь к этой женщине, мой ужас перед своей смертью и моя отчаянная жажда быть с ней здесь, под дождём, и никуда не уходить, ничего не менять. Я могла бы опуститься на четвереньки и бежать за этой женщиной, как собачка, если бы она сказала: опуститься и бежать. Но никто не призывал меня к акту самоуничижения. Женщина стояла, смотрела на меня, и в этом взгляде было столько любви ко мне, эта любовь была такой великой, незнакомой мне, такой ослепительно обессиливающей, такой окрыляющей, что я только стояла и не могла ни пошевелиться, ни произнести хоть звук. Я хотела бы, чтобы этот миг остановился на веки вечные, но шевельнуться не могла.
Вы думаете, это так легко: видеть, что вы любимы бескрайне, что в чужих глазах вы - почти Бог? О, как это сладко! О, как это тяжело!
- Вы кто?- спросила я, хотя догадывалась, что спрашивать не надо.
- Твоя жизнь.
Правильно, что я спросила. Мне сделалось легко, впервые за день я улыбнулась.
- Я так и подумала.
Мы стояли и молчали. А потом меня будто осенило:
- Послушайте, а как вы можете быть моей жизнью, если я - вот она я. Я и есть я.
- Не так,- помахала головой женщина,- Ты - это ты, но твоя жизнь - это я.
- Это как у буддистов, знаю,- мне сразу стало скучно. Почему-то все теории о перевоплощениях вызывали у меня всегда смертную скуку,- Вы уйдёте в другое тело, в кого-то вселитесь, а я сгорю послезавтра в печке...т.е. моё тело, и всё, на этом буква Я в моей истории закончит своё существование навеки...
- Опять не так. Твоё тело сгорит, это да, а ты тут причём? Пощупай себя, как ничто может сгореть?- она улыбалась, и я разозлилась.
- А как?
- Не так. Я - твоя жизнь, а ты - это ты. Всё.
- Вы уйдёте?- мне было стыдно произнести следующие слова, но я набралась мужества и произнесла их,- Вы покинете меня?
- Да. И нет.
А потом я почему-то заплакала. Привычка к эмоциям - сильная штука, даже после жизни.
Я выросла в таком мире, где любовь к женщине преследовалась, считалась нечистой, вызывала гнусные ухмылки и нечистоплотные смешки. К женщине ничего нельзя чувствовать, кроме ненависти, любопытства, зависти или раздражения, в таком мире я родилась и жила, и, поверьте, за один день смерти трудно отвыкнуть от всего, что мне прививали в течение почти тридцати лет. Женщины могут быть подружками, могут быть лютыми ведьмами, но любить друг друга женщины не имеют права, даже если их любовь не предполагает "телесного слияния". Всю жизнь мне говорили, что любить женщину нельзя. Впрямую это не произносилось, но факт того, что сама тема эта была покрыта хохмами и позором, говорил, что любовь к женщине позорна и нечиста. Одна женщина не имеет право любить другую женщину и не хотеть с ней спать. Так не бывает. Две женщины, глянув друг на друга, непременно опозорятся и совершат грех. Женщины так нечисты, что от них нельзя ждать ничего чистого. Так говорили мне. Так я жила свою жизнь: шарахаясь от любой привязанности, дабы соблюсти чистоту. Боже, как обеднила я свою жизнь!
- Я так люблю вас,- плакала я. Я не могла врать этой женщине. Врать ей - это было, как ещё раз умереть, только больней и безысходней.
- Я тоже очень тебя люблю.
Я видела, как она вытерла щёку, будто её залил дождь, но, на самом деле, по щекам лились слёзы.
Две дуры, подумала я. Что в жизни, что в смерти - дуры.
- Ты не забывай, что я слышу тебя,- улыбнулась женщина.
- Пойдём куда-нибудь,- попросила я.
- А крыши что, не понравились?
- Понравились,- я расплылась в улыбке,- Ещё как понравились.
- Я сразу поняла, где тебя искать.
- Как поняла?
- Я же твоя жизнь, забыла?
Жаль, что раньше я не знала, что обитание на крыше - это тоже счастье, наравне с дождём и снегом, с закатом, с мокрыми сосульками в оттепель. Если бы я это знала раньше, я бы по-другому прожила свою никчёмную жизнь, я была бы так счастлива, что и представить страшно.
Как мало знает человек и о себе, и о мире! Мы запираем себя в крохотный мирок, когда вокруг бушуют океаны, мы прячемся от солнца и от воды, высыхаем, ожесточаемся, и наша бесценная жизнь не знает и стотысячной доли радости, причитающейся ей по дару рождения.
Крыши! Крыши, пребывая сами на высоте, манят и человека подняться из грязи низких мыслей, завистливых взглядов, раздражения и слабости, чуть повыше, к синему небу, к запахам воды, к вдохновению и лёгкости. Как жаль, что не было в моей жизни крыш.
- Оторвись,- сказала женщина,- Ты же этого так хотела. Иди на крышу!
- А ты? Я не хочу уходить от тебя. Я впервые в жизни счастлива.
- А я буду ждать тебя. Я не уйду. Иди.
Мне так не хотелось уходить от неё, но, надо же, крыши и свобода тоже манили меня. Если эта женщина и вправду моя жизнь, она будет ждать меня. Что она и вправду моя жизнь, я чувствовала каждой клеткой, каждым атомом. Неважно, были ли во мне клетки и атомы, или я представляла из себя просто кубометр воздуха, я чувствовала, что она - моя жизнь. Я любила её больше всего на свете, я не могла прервать связь с ней. Может быть, я даже не жалела, что умерла, ведь, только умерев, я встретила её. Я открыла рот, чтобы спросить: почему раньше я не чувствовала её так остро, так горько-сладко и безнадёжно. К счастью, я только промычала что-то и заткнулась: глупо ведь задавать вопросы, на которые все ответы уже даны.
- Не уходи, пожалуйста,- мой переход на "ты" был лёгким, как моё несуществующее тело, которое я продолжала ощущать.
- Не уйду.
Это только в сказках на рассвете тёмные силы убираются восвояси, а светлые силы выходят на свет Божий, во всеоружии, и направо - налево творят добро. Ерунда. Рассвет - это перемена ночи на день, и всё. Рассвет - величина временная, а не мистическая.
Я встретила рассвет на крыше дома на Фонтанке, там, где жила, откуда сбежала совсем недавно, задохнувшись в погребальных переговорах родни. Что я видела? Я видела мир глазами ангелов и птиц, и я клянусь, этот мир прекрасен. Дождь из отвесного сделался шуршащим, он увлажнял мои волосы, высыхавшие на ветру, я откидывала пряди назад, и казалась самой себе утончённой и прекрасной. Под дождём, если вы заметили, человек кажется себе прекрасней, чем он есть на самом деле. Я не могла нарадоваться такой удаче: дождь в мой последний день.
Да, это был мой последний день. Он был всецело моим и баснословно счастливым. Как поздно я стала счастливой, как безвозвратно непоправимо поздно! И ничего не изменить, и ничего не исправить!
Самые лучшие крыши у воды. Чем ближе кварталы к воде, тем больший интерес они представляют для исследователя крыш. Самые бездарные крыши на супер-пупер модных новостройках, вычурно-тоскливых, и на хрущёвках, вряд ли я первая заметила это.
К пяти часам утра воздух расцвёл, и вода цвела, и краски стен и тротуаров цвели теми тайными красками, которые вы никогда не увидите, если спите до семи. Даже тот, кто спит до шести, не увидит их. Тайные краски стесняются человека, их надо подкарауливать, как львицы подкарауливают глупую газель, надо трудиться, не спать, и тогда все краски и тайны городского рассвета будут ваши. Сколько человек в этот торжественный день моей истории встали в четыре часа утра, на первой волне рассвета, и видели сейчас то, что видела я? Сто человек? Тысяча? На миллионный город!
После пяти небо набухло, потемнело, и с востока сначала размытыми пятнами, а потом и в открытую полезли солнечные лучи. Через полчаса мощный столб света протиснулся между облаков и ударил канонадой по серым, синим, красным и зелёным крышам, по частоколу антенн, по трубам и наростам, которые я не знала, как назвать, так бессмысленны были эти шишки на и без того искореженных спинах крыш. Столб собрал и поднял ввысь все отхлынувшие от поверхности земли отражения, сгрёб все их в кучу и, дождавшись царственного входа светила на арену неба - кинул их над городом, как конфетти - и утро началось.
Кто спал до семи, ничего не видел. Кто спал до шести, видел падающие снежинки отражений. Кто спал до восьми, тот видел своё помятое лицо в зеркале, и не понимал, зачем он встал. Кто спал до девяти, тот мертвец, а это скучно, ибо в роли мертвеца в этом рассказе выступаю я, и только я.
В шесть часов утра в волшебство утра вмешались машины и люди, и мне уже было неинтересно ходить по крышам.
Я затосковала о своей жизни, оставленной на берегу Невы, у Зимнего.
Вдруг, она ушла? Вдруг покинула меня? Я вновь испытала неловкость от слова "покинула", но, однако же, произнесла свой страх именно так.
Я не зря боялась - выйдя на набережную, я не увидела этой женщины. Вместо неё бегали спортсмены, проплывала лодка, кричали птицы. Зачем птицы встают так рано? Разве им не хочется поспать? Разве нужны им все эти брызги, и фейерверки, и тайны?
Кроме надоедливых спортсменов и машин на набережной никого не было. Я залезла на крышу Зимнего, села на то же место, с которого я увидела её вчера впервые (смешно, да: увидеть собственную жизнь впервые в двадцать семь лет, ха-ха) и стала ждать. Дождь стих, собиралось, по-видимому, выглянуть солнце, а после хорошего дождя солнце безжалостно и жгуче. Я с грустью наблюдала таяние рассветных облаков.
Мир наполнялся светом, теплел, наливался шумом, а я сидела, понурая, и ждала свою жизнь.
А она всё не приходила и не приходила.
Где её носит? Она обещала мне. Она - моя жизнь, как могла она обмануть меня? Всё обманывало, все обманывали, лгали, путали, пользовались, принижали, уродовали, но жизнь, моя единственная жизнь, от любви к которой подкашивались мои ноги - как могла меня обмануть моя единственная жизнь? Разве это возможно в принципе?
Я стала вспоминать, сколько раз в своей жизни я убивалась: жизнь плоха, жизнь обманула, жизнь предала, жизнь разрушила. Сейчас эти воспоминания ударили по мне, как металлическая дробь по лавашу - навылет. Мне стало больно. Зачем я так плохо жила? Кто мешал мне жить лучше? Почему вообще всё в моей жизни случилось именно так, а не как-то иначе. Разве есть ответы на такие вопросы? Пойдёшь слушать умников - сдохнешь от скуки. Пойдёшь слушать отчаянных и безрассудных - сдохнешь от скуки ещё быстрей. Креативные и необузданные и сами не представляют, как они скучны и предсказуемы.
Знаете, чего вы не заметили в начале прошлого абзаца? Слова "в моей жизни" разве не резанули ваш слух? Разве не ясно стало вам из предыдущего повествования, что никакой "вашей жизни" в природе не существует? Мне жаль вас, если вы этого не поняли. Ваша жизнь - это нечто свободное и чьё-то, а не ваше собственное и ничьё.
Я сидела, теперь уже полная отчаяния. Все мои "полёты в облаках" рассеялись, как тот рассветный морок, который висел-висел над городом, а потом, при первом штурме вечного света, растаял, как будто его никогда и не было. Какие бы ни висели над городом тучи - завтра, лишь только выглянет солнце, о них никто не вспомнит, и не сможет нарисовать их рельеф и описать их фактуру. И вообще, трудно будет хоть кого-нибудь в этом городе убедить, что вчера небеса гремели, и из них изливались две тысячи ржавых Нилов, и небеса были чёрного цвета.
В третий раз с тех пор, как я умерла, я плакала. Но это были совсем другие слёзы.
Не знаю, сколько прошло времени. Час. Два. Пять.
Она не покинула меня. Пришла.
Я думаю, надо ли мне описывать мой последний день?
Она пришла в два часа дня, это я после высчитала. Кажется, я задремала. Мне снилась моя жизнь, только не эта: завораживающая и томящая, а та, конкретная и печальная, какую я прожила. Мне снилась я, а рядом всегда была моя жизнь, и в тех случаях, когда я была мерзкой и нечистой, моя жизнь стояла рядом со мной, чистая и прекрасная, как там, на набережной, и смотрела на меня обожающими глазами. Я много часов, как в кино, пересматривала прожитое, и каждый раз моя жизнь была прекрасна, а я груба, сварлива, нечиста. Я проснулась и заплакала. Опять. Снова. Моя жизнь всегда была лучше меня. Как нас разделить? Как объяснить, кто из нас кто?
Она пришла в два.
- Слезай!- крикнула она снизу.
Я спустилась и вновь стояла перед ней. Мне хотелось бы стоять так миллионы лет, но по её глазам, по её губам я видела, что мы расстаёмся. Она, видимо, для того и пришла, чтобы сказать, что моё время кончилось. Если меня спросят: Откуда вы узнали? Вы что, по глазам и губам читаете? - я не отвечу. Там, за стеной сумасшедшей жизни, где вы кратковременно пребываете, вы оглушены тремя чудовищами: эгоизмом, инерцией и страхами - так как же вы поймёте меня?
Около Зимнего гудел муравейник. Какой сегодня день, что тысячи людей отправились смотреть картины? Почему их не распугала непогода? Меня два раза толкнули, и два раза я чуть не уткнулась носом в её нос. Со стороны, наверное, мы выглядели, как две затрапезные тётки, одетые в рвань, исчадия закопченных коммуналок, ни для кого не интересные, но кто нас мог видеть? Увы! Такой свободы, как теперь, у меня не было никогда в жизни, но сделало ли это меня на самом деле свободнее? Нет. Я стояла и боялась, что, толкни меня кто-нибудь посильней, я налечу на неё, смету её, как циклон крохотный атлантический остров. Что мне делать тогда? Незаметно я стала бросать взгляды по сторонам, опасаясь пешеходов, напрягла ноги, и превратилась в железный столб. Я не могла представить, что прикоснусь к ней. Из всего списка ужасов акт прикосновения к этой женщине был ужасом запредельным. Меня учили, что прикосновение женщины к женщине постыдно. Но эта женщина была - моя жизнь, и я любила её как не любила никого и никогда в жизни. С железным лицом и железным телом я стояла перед моей жизнью, жалкая, испуганная, не зная смеяться мне или плакать.
- Завтра мне конец,- я улыбнулась. Мне хотелось быть мужественной, но вышло жалко.
- Никто не знает.
- Я же знаю. И ты знаешь.
- Я не знаю.
Мимо нас прошла толпа китайских туристов, угрюмых, тихих, будто их насильно, по разнарядке, привезли в великий северный город. По их лицам и сутулости было ясно, что желания посещать жемчужину русского севера у вновь прибывших не было никакого. Невесёлые туристы были похожи на растрёпанных пингвинов, они семенили за таким же хмурым экскурсоводом, будто убийцы, вышедшие рано утром делать чёрное дело. Один китаец отстал, почесал макушку, и пристально начал вглядываться в то место, где стояли мы. Потом он подошёл ближе, и в упор уставился в меня. Я впервые увидела восточное лицо так близко. Какой красивый разрез глаз был у этого чуткого человека, чёрно-фиолетовые волосы, гладкие, как шёлк, кожа лба розовато-жёлтая, и тоже упругая, гладкая. Надо же, как мне всегда хотелось, чтобы это у меня были такие послушные волосы, зеркально-блестящие. Мои торчали жёсткой щёткой, пушились, после мытья вставали дыбом, и на ощупь больше напоминали провода, чем волосы.
Кто он был такой, этот китаец? Чем занимался?
Как же много людей на белом свете. Я подумала так, и мне сразу надоел этот китаец.
Я легонько дунула в лицо любопытному китайцу, как бы говоря ему: уходи. Он закрыл глаза, ошарашенный, задышал часто, открыл глаза. На него пахнуло воздухом иного мира, догадалась я. Вот так на нас "дышат" из загробного мира! Некто просто отгоняет нас от себя, как любопытных мух.
Китайца позвали. Он убежал вприпрыжку, боком, как клоун, оглядываясь на опасное место, где, как он думал, на него пахнуло воздухом иного мира. Он не забудет этот день никогда. А это была всего лишь я.
- Никогда не обижай людей,- спокойно сказала женщина, не повернув голову в сторону убегающего китайца.
- Я просто. Я думала,- спохватилась я,- Я не хотела. Я боялась.
- Не оправдывайся. Просто не обижай.
О, если бы наши упрёки мы высказывали близким с такой же любовью в глазах, какая сияла в глазах этой женщины в эту минуту!
- Да. Да. Прости,- я как будто падала в пропасть. Что, если она перестанет меня любить, что, если нелепая моя небрежность с китайцем погубит то, что лучилось в её глазах, ведь я точно, я безоговорочно знала, что вся полнота этого свечения принадлежала мне, мне, и только мне одной...Я падала в пропасть.
- Всё нормально,- спокойно сказала жизнь.
- Ты не перестанешь любить меня? Ты не разочаруешься во мне?- даже не знаю, была ли я когда-нибудь в жизни так же искренна и так же напугана.
- Нет, что ты?- она ответила так, что я поверила ей.
Я, всё содержимое этого странного местоимения, всё, что оно предполагает - всё возлюблено. Вы даже не представляете, что значит знать, что вся полнота вашего "я" возлюблена.
Тут я вспомнила, что мы прощались.
- А что будет с тобой? Я не хочу, чтобы с тобой сделали то же, что со мной...
- Не бойся.
- А я очень боюсь. За тебя. Я не хочу, чтобы тебя тоже...
- Не бойся.
- Что они с тобой сделают? Я хочу, чтобы ты была. Скажи им...там...куда ты всё пропадаешь...скажи им, что я требую, чтобы ты была. Что я требую.... Чтобы ты была...
Я еле-еле отдышалась.
- Я требую. Скажи.
- Не надо,- сказала эта женщина.
- Они покромсают меня, как тушку цыплёнка, выпотрошат, потом выставят на всеобщее обозрение, ледяную, усохшую, с синими пятнами на серых щеках, потом сожгут, потом придумают ещё какой-нибудь ужас, какую-нибудь непереносимую пошлость, а я буду лежать, молчать и чувствовать, всё чувствовать! Я не хочу, чтобы ты испытала то же самое. Только не ты, я...
Меня сильно толкнули и я отвлеклась. Надо же, сквозь нас снова ломилась та же толпа китайцев, только теперь они шли возбуждённые, дружные. Почему они так быстро вернулись? Когда и при виде чего они успели так просветлеть? Весь пафос моего говорения сошёл на нет, когда ко мне снова подошёл тот китаец, которого я про себя назвала чутким. Он улыбался мне так, будто встретил старую знакомую, по которой скучал половину своей маленькой жизни. Узкие его глаза превратились совсем в крохотные щелки, нос вскурносился, жёлто-розовые щёки горели на скулах, как два тюльпана. Он радовался мне, как будто когда-то терял, а сегодня нашёл. Я испугалась, что он полезет обниматься, я не знала, что мне в этом случае делать. Но нет, китаец обожающим взглядом посмотрел на меня, ещё раз улыбнулся, совершенно счастливой улыбкой обретения, и как-то по-детски помахал мне ладошкой.
Его соплеменники не обратили внимания на странное поведение собрата, они галдели, как большое стадо гусят, вспугнутое коршуном.
- Привет,- сказала я китайцу, тихо-тихо, будто боялась, что нас подслушают, улыбнулась, и тоже помахала китайцу рукой.
Ещё пару минут мы стояли и смотрели, как удаляется этот странный человек. Было видно, что он совершенно счастлив. Громкая толпа поглотила китайца, свернула на мост и скоро пропала из вида.
- Интересно, меня уже вскрыли?- мне хотелось продолжить прерванный прозорливым китайцем разговор.
- Нет.
- Ты откуда знаешь? Была там? Ты сейчас оттуда?
- Да.
Мне стыдно было спрашивать о подробностях, и я промолчала.
Сколько неприятных мелочей включает в себя уничтожение ненужного тела. К тому же, каждая мелочь норовит обрасти суевериями, регламентироваться обрядами, обычаями, народными хотениями. Собираются почти чужие люди и делают с вами, что хотят - вот что такое погребение. Близкие не виноваты, они вообще не в счёт, ибо их никто не спрашивает. Есть всесильные слова: "так положено", и что могут сделать заплаканные близкие, которым самим до себя, которые не знают, в какой угол забиться, чтобы пересидеть ужас ваших похорон? Никогда не обвиняйте близких.
Я стала смотреть на воду, это меня успокаивало.
По Неве шли прогулочные катера, и вид реки сделался обыденным, скучным. Толпы туристов прибывали и прибывали, будто где-то открыли невидимые шлюзы, сдерживающие до утра их натиск. Мы пошли прочь от моста, налево, пересекая широкие улицы наискосок.
- Куда мы идём?- мы шли уже долго, но эта женщина и не думала останавливаться.
- Увидишь.
- Ты ведёшь меня в морг?- мне не хотелось в морг.
- Нет.
- Я не хочу в морг.
- Нет же.
Мы пришли к дворовому садику в переулке Дровяном. Как я сама не догадалась, куда она приведёт меня? Это ведь так просто, если учесть, что она моя жизнь, а я её...Кто я ей? Я до сих пор не знала. Садик был пуст. Это было уютное местечко, простое, ухоженное, с громадными тополями и неизменными кустиками, липнущими к ограждению. Кусты давным-давно состарились, по меркам городских кустов им, наверное, лет по триста, не меньше, но их никто не думал омолаживать, про их существование вообще забыли. На месте, где должны бы торчать пышные шапки зелени - торчали скрюченные культяпки стволов, искорёженных морозами, подростками и дворниками. Повсюду в российских городах вы увидите эти жалкие подобия ландшафтного дизайна, и сейчас мы стояли перед одним из них.
- И зачем я тут?- я, правда, не понимала смысла нашего путешествия.
- Поверь, надо.
- А долго ждать?
- Нет. Скоро.
Наступление вечера в мире можно угадать по количеству грустных женщин на улицах городов, и количеству весёлых мужчин. И тех, и других очень много. Буквально за час улицы заполняются людьми, и непонятно откуда они берутся: проявляются из охровых стен, отслаиваются от глади стёкол, вылезают из колодцев, спускаются с крыш, как это сделала совсем недавно я - откуда они? Какая разница! Наступление вечера в городах знаменуется растеканием по улицам грустных женщин и весёлых мужчин. Это вечер, господа, у него свои законы.
- Давай поговорим о чём-нибудь,- попросила я. Мне, вдруг, стало тоскливо в этом унылом месте, напоминавшем мне о самом плохом, что со мной случилось в жизни. Этот сквер, эти дома, этот переулок, эти или слишком заторможенные, или слишком развязные люди - всё это уже не имеет отношения ко мне. Это чужой мир, в котором я не нужна. Меня, то, чем я стала, в этом чужом мире ненавидят и боятся, я - изгой в счастливом мире неведения, меня нельзя подпускать к живым людям, чтобы я не испортила их тёплые души, избегающие страшных правд. В чём мне упрекнуть этих задумчивых людей, спешащих спрятаться в домах? Я была такой же ещё только вчера. Я была даже хуже.
- С чего ты взяла, что ты хуже?
Я вздрогнула. Трудно привыкнуть, что тебя слышат, когда ты молчишь.
- Не знаю,- тяжкий камень, вдруг, навалился на меня. Я действительно не знала, почему так думала, но я точно знала, что думала правильно,- Я смотрю на всех этих людей...
- И что ты думаешь?- женщина смотрела на меня, как тот китаец - почти в упор. Я видела, как она ждёт ответа, как мой ответ важен для неё. Зачем это ей?
- Я вижу, что все эти люди прекрасны.
- А ещё? Есть ещё что-то? Что ты ещё думаешь?- не отставала эта женщина.
Что она привязалась ко мне? В мой последний день мы торчим у решётки задрипанного скверика, я не знаю, что мы здесь делаем, и что будет дальше, мне хочется зарыться в песок, чтобы ничего не чувствовать и ничего не бояться, а она всё что-то выпытывает у меня и выпытывает.... Да будь что будет!
- Я не знаю, мог ли хоть кто-нибудь сказать то же самое про меня,- я говорила правду, - Я ходила по этому переулку тысячу раз. Вдруг, кто-то видел меня со стороны вот так, как я сейчас вижу всех этих людей. Что он подумал обо мне? Подумал ли хоть кто-то, что я прекрасна? Хоть когда-то?