С Юркой Чернышевым я познакомился еще в Уфе, на республиканском сборном пункте, в конце мая восемьдесят шестого года. Мы тогда "загорали" там больше недели и как-то незаметно, но довольно тесно с Юркой сошлись, еще и не подозревая, что и служить попадем в одну часть. При его росточке
- метр пятьдесят с кепкой - в толпе одинаково растерянных призывников
Юрка резко выделялся своей независимостью, бесшабашностью какой-то и полнейшим пофигизмом ко всем жизненным передрягам. Еще до призыва, сирота на попечении бабки и старшей сестры, он успел хлебнуть соленого по самые ноздри, и не без гордости сообщал, что и от службы в армии тоже отвертелся бы, если бы не угроза "залета" на "кичман" за мелкие кражи и фарцовку. И только познакомившись с ним поближе, я подметил и напускную Юркину браваду, и полнейшее его бескорыстие и внутреннюю доброту, несмотря на внешнюю колючесть и язвительность. Так часто бывает у людей мягких и деликатных, что выбирают в качестве защитной оболочки ореол цинизма и пошлой разухабистости. Помню, когда произошла первая стычка между нами, зелеными новобранцами, и служащими на сборном пункте "дедами", за самого забитого паренька из дальнего района первым вступился именно Юрка, хотя не далее как час тому назад проповедовал в курилке волчий закон "зоны": не верь, не бойся, не проси...
Из Уфы мы уезжали в начале июня, не ведая, в какой город, и в какую часть попадем служить, потому что сопровождающий нас "купец", немолодой уже капитан, на все наши тревожные расспросы отмалчивался, или отделывался общими фразами, обещая, что попадем служить в "самые-самые" войска. В поезде, как водится, всем вагоном усиленно заливали тоску по "гражданке" купленными на вокзале, несмотря на строжайший запрет капитана, водкой и портвейном, не обойдя вниманием и самого "купца". А все тот же Юрка, опять же по неискоренимой традиции всех новобранцев, фантазировал за четверых, уверяя нас, что служить попадем не иначе как в какие-нибудь спецвойска, и служба будет сплошная лафа. Само по себе магическое слово "специальные" навевало романтику, и завораживало, и хотелось верить, что так оно все и будет, и вернемся мы домой бравыми суперменами в какой-нибудь особой форменке, чтобы все дворовые девчонки валились пачками направо и налево при нашем появлении. Смешено и грустно вспоминать сейчас наши наивные мечты...
Тогда же, помню, Юрка отколол номер, которого от него трудно было ожидать. На полном ходу он выбросил из окна свою фетровую шляпу, которую носил на круглой стриженной голове с изящным кокетством, и с которой не расставался даже тогда, когда мы вповалку укладывались спать на голые нары сборного пункта, и которой, судя по всему, очень дорожил. На мой молчаливый вопрос он усмехнулся, и пояснил:
- Это мне бабка подарила, дедову. Сказала, примета такая есть: если, уезжая куда-то надолго, выбросишь шапку, то непременно вернешься обратно.
И, чуть помолчав и глубоко затянувшись сигаретой, с хрипотцой добавил:
- Я... обязательно вернусь...
Потрясение, которое мы пережили по приезде, трудно даже описать. Утром
мы сошли на перрон Оренбургского вокзала, и, погрузившись в кузов "ГАЗ-66", часа полтора тряслись под душным брезентом по пыльным дорогам, совершенно потеряв ориентацию в пространстве. А когда приехали в учебный пункт и увидели возле КПП солдатика с погонами внутренних войск, из всех наших сорока молодых глоток дружно вырвался тоскливый стон полнейшего разочарования в жизни и сопровождавшем нас капитане. Войска и впрямь оказались специальными. Вернее - специализированными. Но их, как и родителей, не выбирают, и всем нам пришлось смириться с мыслью, что на ближайшие два года мы становимся "красначами", "вэвэшниками", "козлами" и... Как там еще в народе именуют этих "детей железного Феликса"? Впрочем, со временем, избавившись от глупых представлений тех лет, я усвоил, что "вэвэшники", как и прочие "мусора", тоже люди, и мерить всех одним аршином могли только зеленые юнцы вроде нас, да ущербные, озлобленные на весь белый свет за свою неполноценность зоновские сявки, способные только своевременно услужить пахану, да составить на ночь компанию особо нетерпеливым...
В течение тех полутора месяцев, что нам пришлось провести в "учебке",
с Юркой мы почти не виделись. Только здесь я впервые осознал, что двадцать четыре часа в сутки - это чертовски мало, и всегда на что-то не хватает времени. Огневая, тактическая, физическая, специальная и химическая подготовки, хозработы и наряды изматывали нас донельзя. Хронический голод и недосыпание - единственное, что помнится совершенно отчетливо. У меня до сих пор хранится фотография того времени, на которой я похож на заморенного цыпленка с цыплячьей же шеей, торчащей из большого ворота форменной рубахи, и запавшими глазами на исхудавшем лице. Отчего еще больше ценилась "гражданка" с ее
вольной беспечностью...
Только изредка мы перебрасывались с Юркой парой слов где-нибудь в курилке или возле столовой, попав в разные роты учебного пункта. Помню, я тогда завидовал его неиссякнувшему за эти нелегкие полтора месяца оптимизму. Всякий раз при встрече он лихо подмигивал, и хлопал меня по плечу. Дескать, держись, земеля... Впрочем, я и сам довольно быстро вошел в ритм армейских будней...
На наше счастье после "учебки" мы попали с Юркой в соседние роты, и имели возможность иногда пообщаться вечерами, после службы в ежедневных караулах.
И вот тут я стал замечать, что мы как бы поменялись с Юркой ролями. Чем больше проходило времени, тем мрачнее становился мой кореш, как мы привыкли называть друг друга, на зэковский манер. Правда, я тоже не цвел от удовольствия, но на Юрку временами было больно и страшно смотреть. Иногда он до белизны в суставах сжимал кулаки, и бледнел так, что отчетливо проступала каждая веснушка на круглом лице, и, на чем свет материл всех ротных "дедов" и их родственников. А приходилось и впрямь несладко. Большинство из нас, молодых, как-то притерпелось, вошло в ритм, хотя разгул дедовщины в то время в части и впрямь был страшным, поддерживаемый многими офицерами, которым проще было управлять многонациональной ордой с помощью кулаков "дедов". Раз даже дело дошло до того, что четверо молодых, и я в том числе, накатали рапорт на имя командира части, с просьбой отправить нас в Афган. По наивности мы полагали, что там с этим дело обстоит благополучнее. На что комполка вызвал нас в свой кабинет, и устроил такой разнос, что и сейчас вспоминать малоприятно, пообещав вместо Афгана "запузырить" нас в такую таежную глухомань, что своя рота вместе со всеми ее "дедами" нам покажется пионерским лагерем.
Юрка примириться не смог. Слишком гордым оказался, непримиримым. За что
и был постоянно бит. Что, впрочем, тщательно всеми, и им самим, скрывалось
от командира батальона, едва ли не в одиночку пытавшегося бороться с дедовщиной.
Что я мог сказать Юрке, чем помочь? Оставалось только сочувственно молчать, или убеждать потерпеть, подкрепляя свои слова тривиальным, что два года, в конце концов, не вся жизнь. Хотя, признаться, и самому приходилось едва ли слаще, и нередко доставалось на полную катушку за отказ подшивать подворотнички, стирать хэбэ или чистить сапоги кому-то из вальяжных "дедов". Правда,
мне все же приходилось хоть немного, но легче, нашлись у меня покровители
из числа "ценителей" музыки, и я не раз помянул добрым словом самодеятельный ансамблик, в котором до призыва в армию тренькал на гитаре.
Однажды Юрка откровенно мне заявил, что уже вполне созрел для убийства.
Честно говоря, меня его слова даже вздрогнуть не заставили, настолько я его понимал. Буквально за несколько дней до этого я и сам едва "не сошел с катушек" в карауле, когда меня особенно "достал" остро ненавидимый всеми молодыми узбек Ортиков, тихий садист и редкостный тупица. В какой-то момент я совершенно потерял над собой контроль, и готов был всадить в жирное брюхо этого ублюдка весь автоматный "магазин", но, на счастье мое и Ортикова, рядом оказался один из симпатизирующих мне "дедов", и ради моего же будущего от души врезал мне в челюсть, и отобрал уже готовый к стрельбе "Калашников". Иначе не миновать бы мне дисбата...
Урок того "деда" - армянина Исы Валиева пошел мне на пользу, и я больше никогда нее срывался, даже в самые черные минуты. И тем ужаснее для меня было сообщение, что Юрка Чернышев "сошел с нарезки".
Как-то в конце августа, когда я вернулся из караула в расположение части,
ко мне подошел казах Сагиндыков, одного со мной призыва, и, округлив раскосые глаза, сообщил, что Юрка сбежал из караула, прихватив с собой автомат с полным боекомплектом и оставив записку с обещанием вернуться, и перестрелять всех "дедов" в роте.
Сказать, что я был в шоке - ничего не сказать. ЧП в масштабе полка, да и дивизии, было из ряда вон. Всех Юркиных земляков, и меня в том числе, таскали на бесконечные беседы к полковому начальству и дознавателям части, заставляя писать объяснительные. Суть всех этих мероприятий сводилась к одному: как можно надежнее прикрыть свой собственный... тыл, и свалить все грехи на Юркины плечи. Дескать, Чернышев - явный психопат, к тому же имеющий криминальное (как будто это только в части выяснилось!) прошлое, и подобный фортель замышлял давно в силу своих уголовных наклонностей. А дедовщины в полку нет, все это - больная фантазия беглого солдата. Хотя тут же всплывали "свидетельства" отдельных "очевидцев", преимущественно второго года службы, что Юрка якобы и сам поколачивал ребят со своего призыва, заставляя их работать вместо себя в нарядах.
Что я мог сказать на это холеному подполковнику - начальнику политотдела? Что все это ложь? Что Юрку довели до побега и угроз, и что дедовщина цветет в полку махровым цветом, и я мог бы такое ему порассказать... Только он и сам не хуже меня знал истинное положение вещей, а я и сейчас, много лет спустя, не знаю верного и действенного средства для борьбы с массовым армейским психозом, имя которому - дедовщина...
Кроме поднятого по тревоге нашего полка, в Юркиных поисках были задействованы солдаты и офицеры других частей Оренбургского гарнизона и спецподразделение милиции, тогда еще не имеющее ставшего позднее привычным названия ОМОН. Три или четыре дня до нас доходили слухи, что Юрку видели то там, то в другом месте, но каждый раз ему удавалось уходить еще до появления спецназа. А в один из дней, вечером, нас подняли по тревоге, и в полной боевой спешно перебросили в садоводческое товарищество, на окраину Оренбурга, где Юрку "застукали" скрывающимся в одном из садовых домиков. По приказу коменданта гарнизона сады были оцеплены, и тщательно прочесывались. Шагая в цепи, я слушал напряженно-шутливые разговоры о том, как вздуют Чернышева всей ротой
за такие шуточки, и сам тоже подумывал: а может все и обойдется? Ну, отсидит
на "губе", от караулов отстранят на какое-то время, в наряды походит бессменно.
Все лучше, чем дисбат. Как-то не вязалась серьезность ситуации с мягким августовским вечером, с солеными казарменными шуточками, с похрустыванием на зубах спелых яблок, которые мы срывали на ходу с деревьев, и с удовольствием уничтожали...
Благодушествовали мы до того момента, пока метрах в двухстах от нас не прогремели первые выстрелы. Помню, как вытянулось, и побледнело под каской скуластое лицо шагавшего рядом со мной казаха Сагиндыкова. Да и сам я, наверное, выглядел не безмятежно, когда подбежал наш ротный и истошно заорал благим матом:
- Р-рота, напра-во! Оружие к бою!!! Бегом марш... вашу мать!!!
Все последующее помнится как в тумане. Запалено дыша, мы добежали до одного из домиков, в котором, как оказалось, засел Юрка Чернышев, и вокруг которого уже сомкнулась плотная цепь безликих в своей одинаковости солдат. Тут же подлетела машина с вооруженными укороченными "калашами" спецназовцами в бронежилетах. На предложение коменданта гарнизона, тучного подполковника, с трудом выбравшегося из "УАЗа", сдаться, Юрка огрызнулся короткой очередью, и прокричал, что ему теперь один конец, и в часть возвращаться он не собирается. Оказалось, что он первым открыл огонь, и уже легко ранил штабного писаря, вылезшего вперед цепи.
Мне трудно было в тот момент рассуждать объективно и решать, правильно ли он поступил. Да и не до того было. Больше мне думалось о том, какой
ужас, должно быть, испытывал Юрка, осознав, что поставил себя вне закона, ожидая пули из любого ствола, направленного в его сторону. Странно, но совсем тогда не думалось, что я и сам вполне могу получить пулю из Юркиного автомата, хотя это было вполне возможно. После одной из Юркиных очередей по моей каске здорово шарахнуло, и пуля рикошетом впилась в ствол яблони, под которой я залег. Едва ли Юрка видел меня в тот момент, едва ли думал о том, что и я тоже лежу в той цепи и тоже могу стать жертвой его безрассудства. Ну, никак не думалось, что все это может закончиться чьей-то смертью. Никак...
... Ту пулю я потом вынул из яблоневого ствола, и долго хранил ее как талисман...
В какой-то момент Юрка, осознав безысходность ситуации, решился на отчаянный рывок, в надежде уйти и снова затеряться в Оренбургских окраинах. Дав еще одну короткую очередь, он рванулся, было из двери, но тут же заскочил обратно, нарвавшись на хлесткую стрельбу. Позже мне говорили ребята, которые были поближе, что именно тогда Юрку и подстрелил один из прапорщиков нашей части, имеющий стойкую репутацию хладнокровного стрелка по людям.
После этого закончилось все очень быстро. Здоровенные мужики из спецназа
рванулись на штурм, коротко громыхнули последние выстрелы... Нашу роту
поспешно сняли с оцепления, погрузили в машины, и отправили в часть.
В тот вечер много было разговоров по поводу случившегося. Конец им положил
наш ротный, на вечерней поверке рассказав о последних минутах короткой
и незадачливой Юркиной жизни. Будто бы ворвавшиеся в садовый дом спецназовцы застали Юрку лежащим на полу в луже крови, с прижатым к груди автоматом без "магазина", с одним единственным патроном в патроннике. Посмотрев на спецназовцев, он тоскливо сказал: "Мама...", сунул ствол автомата в рот, и нажал большим пальцем босой ноги на спусковой крючок...
Два года спустя, по дороге домой, в поезде, мы "расслаблялись" за бутылкой водки с одним из земляков, с облегчением вспоминая передряги минувших двух лет, счастливые оттого, что все уже позади, а впереди - дом, родители, друзья, хорошенькие девчонки, и весь мир теперь, казалось, принадлежит нам. И тут попалось мне на глаза название проплывающего за окном полустанка, возле которого два года назад Юрка Чернышев выбросил свою щегольскую шляпу, чтобы, по бабушкиному поверью, вернуться домой. Уже почти забытые переживания тех дней вспомнились особенно ярко в тот момент, и я не удержался, спросил земляка:
- Ты Юрку Чернышева помнишь?
- Который застрелился, дезертир? Помню.
Помолчав, я предложил:
- Давай помянем его.
И услышал в ответ категорическое:
- Не буду.
- Почему?- удивился я.
- Дурак потому что. Не люблю я самоубийц, ни в каком виде. Давай лучше за наше возвращение выпьем. Ведь мы-то живы! Ну, будем...
- Будем,- машинально повторил я, обескураженный ответом, и, мысленно, все же помянул заблудшую Юркину душу...