Бруссуев Александр Михайлович : другие произведения.

Мама

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Каждый когда-то переживал утрату. Пожалуй, никто не в состоянии помочь пережить эту боль - только сам. Только пропустив эту боль через себя. Только научившись жить с этой болью.

   Мама. Рассказ. Бруссуев Александр.
  
   Можно заставить человека не поступать плохо, но
   нельзя заставить его поступать хорошо.
   Грегор Дэвидс Робертс — Шантарам.
  
  Мой отец умер двадцать лет назад. Я тогда едва поспел на похороны: скакал с парохода на пароход, с поезда на поезд, с машины на машину. Была Пасха, народ праздновал, чиновники работали, но не очень. Тем не менее все прошло, как и должно. Я приехал за несколько часов до выноса тела.
  Моя мама осталась жить дальше.
  И мы жили эти двадцать лет. Бывает.
  И я, и сестры за это время свыклись с мыслью, что все мы помрем. Ну, не так, чтобы сразу же все вместе, а постепенно, в соответствии, так сказать, с Господним помыслом. Бац — и в дамках! Как помирают люди вокруг.
  Я только что вернулся домой с очередного контракта и зашел навестить мать — она неловко лежала поперек дивана и тяжело дышала во сне.
  Последние годы мама была слепа, последние месяцы она почти не могла передвигаться и последние тысячи часов с переменным успехом по крупицам теряла способность воспринимать реальность. Переменный успех был лишь в том, что, порой, ей удавалось задержаться на несколько дней, недель, на одном уровне. Потом она сдавала и сдавалась сама. Вместе с ней сдавались и мы.
  Я жил несколько лет, мучаясь тревогой, боясь каждой СМС-ки, полученной после продолжительного безмолвия в океане, добравшись, наконец, к долгожданной суше. Теперь я вернулся в очередной раз, а мама лежала поперек дивана, безвольно опустив на пол ноги. Ей было нехорошо. Мне сделалось ужасно нехорошо.
  Мои родители воспитывали меня совсем странным образом: они меня не воспитывали вовсе, они меня всегда ругали, а если не ругали, то не хвалили. Я воспринимал это, как должное, жил-поживал, гулял, где хотел, учился, как мог, не особо напрягаясь, читал книги, ходил в кинотеатр, когда захочу, спортом занимался, тоже не особо утруждая себя — словом, полностью был предоставлен сам себе. При этом одежда у меня была хорошая, а еда дома на столе всегда была почетная. Родители работали, они обеспечивали меня материально, в остальном им было некогда.
  Я не мог обратиться за советом к матери — она тут же выискивала в моих поступках, совершенных ли, будущих ли, вину и начинала меня за это критиковать. Если я обращался к отцу — он критиковал меня нещадно. Словом, все было хорошо, когда я позволял родителям спокойно работать на Советское государство и не отвлекать их по пустякам.
  Мы жили параллельно, но это вовсе не означало, что на меня не оказывалось никакого воздействия. Как в электрических проводах — каждый проводник имеет электромагнитное поле, которое, влияет на другой проводник, даже не соприкасаясь с ним. И мама, и отец здорово на меня воздействовали.
  Воздействовал ли я на них? Пожалуй, нет, вероятно мое электромагнитное поле никак не могло пробить ту защиту, которую создала в их нематериальных телах Советская пропаганда. Я к такому государственному воздействию оказался невосприимчив — вероятно, слишком много книг прочитал.
  О, в то время книги писались — будь здоров! И читались — еще здоровее! Цензура была, конечно, какая-то, но теперь, оглядываясь на прошедшие с той поры годы — какая-то не очень цензурная. Можно было все написать в книгах, можно было все почерпнуть из книг. Не было бульварного чтива, вернее, конечно, бульварное чтиво было, но не было той похабщины, которая сегодня пробралась в него.
  Ныне при президенте все стало президентским, особенно советники: шаг вправо, шаг влево — подцензурно. Только прямо и только вниз, что советники насоветуют. Когда мы были самым читающим народом в мире — книгу Адольфа Алоизовича не запрещали, КГБ этим не заморачивалось. Иди теперь попробуй заикнуться — бац, и опять в дамки! А в дамки пока не охота. Лучше я за Медынского буду. И за прочих. По крайней мере, сделаю такую скорбную рожу, что за них. Пусть Медведев будет Пастырем. Пусть их!
  Мама лежала поперек дивана и была почему-то похожа на мою давно умершую бабушку, которую я почти не помнил.
  Я смотрел на нее и молчал. По щекам моим текли слезы, и ничего я с этим поделать не мог. Я не умею плакать, но слезы у меня все-таки умеют течь. Вот бы подивились подлые китайские портовые грузчики и безумные индийские чернорабочие, увидев меня, «карельского зверя», в таком состоянии!
  В свое время я бросался на толпы этих китайцев, вооруженных железными прутьями, и индусов, скалящихся ножами, не стесняясь бить их руками, ногами и головой. Кричал им какие-то оскорбительные слова на неизвестных никому языках и не мог остановиться, пока удивленная такой нетолерантностью чернь не расходилась по своим рабочим местам, прекращая свои забастовки и прочие безобразия. Меня тоже били, но я успевал бить больше. Потом они выспрашивали и узнавали, что таковые люди, как я, водятся в Карелии и больше не выступали.
  Теперь я захлебывался слезами и не знал, что делать.
  - Мама, - сказал я. - Я вернулся.
  Моя мать росла во время войны, детство прошло в оккупации. Было голодно, умирали дети, приносили похоронки на взрослых. Приходилось бояться и русских, и финнов. «Наших», как таковых, не было. Наши были только родственники и соседи по деревне. Советские солдаты жгли карельские дома, чтобы те не доставались врагу, забив на то, что хозяевам домов тоже надо где-то жить. Карелы считались изменниками по определению. Советские самолеты расстреливали карельские деревни, даже если в них не было войск. Финские солдаты отлавливали партизан и тоже их мало-мало пуф-пуф. Чтобы сделаться партизаном достаточно было всего лишь получить рекомендацию от финской «лотты» - такое женское военизированное подразделение в Суоми тех лет — а уж злобнее и ожесточеннее финок на государственной военной службе не было никого.
  Страх и голод — такое вот детство. Мой дед в плену в Финляндии, моя бабушка из сил выбивается, чтобы прокормить детей. Трое ребят умерли.
  Мама выжила, она получила в детском возрасте недетский жизненный опыт, он ее закалил, позволив прожить 83 года.
  - Ой, - тотчас же отозвалась она и заплакала. - Вернулся сыночек. Подойди — я тебя обниму.
  Я помог маме сесть на диване, обнял ее за плечи и молчал. А она всхлипывала, содрогаясь всем, отчего-то кажущемся мне совершенно немощным, телом, и повторяла одну фразу:
  - Дождалась. Теперь могу помереть.
  - Погоди, не торопись умирать, - наконец, сказал я, справившись со своим голосом. - Еще Валентина приедет.
  Ничего умнее я придумать не мог. Валентина — это моя средняя сестра, которая жила-поживала в соседней стране. Она должна была приехать через пять дней.
  - Хорошо, - ответила мама.
  Я назначил ей срок, после которого можно было умереть. Мама умерла через неделю.
  Говорят, для стариков время идет совсем по-другому. Говорят, кто не справляется с таким особым ходом времени, впадает в состояние, которое врачи характеризуют двумя постными словами «старческое слабоумие».
  Наши старики, в основном, крепкие люди. Пусть болезней букет, но живут как-то, мотают день за днем в своем полубеспомощном состоянии. Крепость у них не телесная, а все больше душевная — любое горе выдержат, не сломавшись.
  Горе-то они держат, как стоики, вот телевизор — нет. Каждый день смотрят старики сериалы по ящику, а, если не могут смотреть, то слушают. Телевизор — не просто сосед по квартире, он почти советник, учитель и наставник.
  В последние пять лет количество престарелых людей, потерявших свой разум, возросло в геометрической прогрессии. Каждый старик теперь, как правило, должен поехать крышей перед своей смертью. Не очень верится, что это стечение обстоятельств, не очень хочется верить, что это течение времени — всего лишь воздействие того невеселого шлака, который в сериалах.
  Можно сколь угодно смотреть в невыразительное и полумертвое лицо Эрнста, ответа не найти. Эрнст — негодяй, вскормивший монстра Андрея Малахова. Когда с экрана вещает человек, не просто бессовестный, а совсем без совести (бес совести) — это трагедия национального масштаба.
  Только бес мог позволить себе показать тяжело больного замечательного артиста Шалевича, дающего интервью его программе, в таком виде. Шалевич — эталон вкуса, даже в инвалидном кресле перед камерой он сидел в безукоризненном костюме, по такому случаю непременно одетому. Лишь бес мог направить камеру на ноги замечательного артиста: босые, артритные с какими-то бугристыми ногтями на пальцах, никак не сочетающиеся со строгим пиджаком и сорочкой.
  Только бес может это сделать с расчетом выказать всей стране немощь человека ушедшей эпохи. Только бес...
  А сколько бесов травят старческие души с новостных лент, с ток-шоу, с тех же бессмысленных сериалов? Спросить у Эрнста? Так в экстремизме немедленно обвинят — лучше промолчать.
  Пару лет назад у моей мамы случился первый удар. Пару лет назад ее обозвали слабоумной.
  Молодая фельдшер, приехавшая по вызову моей финской сестры, случившейся в то время дома, наивной и потерянной, определила ишемическую атаку и отвезла маму в больницу. Не прошло и пяти минут, как из больницы позвонили и настоятельно попросили забрать ее обратно.
  Вылечили?
  «Мы не лечим старческое слабоумие», - сказал дежурный врач из приемного покоя. - «Забирайте».
  Врач был травматолог Кравченко, врач был молдаванин, врач был женат на внучке родного брата моего отца, носившей до замужества такую же фамилию, как и у нас.
  «Как нам ее забрать, коль она на ногах стоять не может?» - опять выказала по телефону свою наивность моя сестра из Финляндии.
  «Это ваши проблемы», сказал врач и, вероятно, удобно сел на кресле, ногу за ногу.
  Спустя полчаса я нес мимо него маму на руках, чтобы загрузить ее в машину: она не понимала, где находится и цеплялась руками за все, что могла.
  «Дверь придержи!» - сказал я Кравченко.
  «Это ваши проблемы», - ответил тот и, вздохнув, добавил. - «Можете подать на меня в суд».
  Поистине - «врачи без границ».
  Через неделю мама более-менее оправилась, вновь начала узнавать нас, вновь начала ориентироваться в действительности. Тогда мы еще не знали, что подобное старческое слабоумие, уж чем - телевизором, радио или еще, поди знай, кем спровоцированное — влечет за собой приступы агрессии. Это следствие болезни.
  Мама определилась с выбором: ее старшая дочь, то есть, моя старшая сестра — главный предмет этой агрессии. Вообще-то, не она сама решила именно так — это болезнь ее решила. Мы не умели ее лечить, мы даже не умели оказывать ей надлежащий в таких случаях уход. Ну, а государство? Так для этого нужно целое формальное сопровождение, а это — время, это — знание специфики, это — наша беспомощность. Государство все может, но, в основном, эти возможности носят строго заявительный характер. «Старикам здесь не место», - как в Голливуде.
  Без всякого сомнения, сто раз обрыдавшись над «Дневниками памяти» с Райаном Гослингом и Рэйчел Мак-Адамс, убеждаешь себя: слезами делу не поможешь.
  А что делать-то? Мама — уже не мама, она — озлобленная истеричка, капризная и неконтролируемая? И, все-таки, она — мама?
  Как с этим жить-то?
  Да никак, пытался говорить я сестрам, будучи на работе за тридевять земель за тридевять морей, это надо просто пережить. Им мои советы, что мертвому припарка. Терпеть каждый день, терпеть каждую ночь, терпеть, терпеть, терпеть...
  Я попросил маму прожить неделю. Она выполнила мою просьбу. Она уже не вставала с кровати, куда я ее отвел в первый день своего возвращения. Она уже ничего не ела, она пила пару глотков воды в день. Она почти не разговаривала, она мало реагировала на действительность.
  Как-то вечером мы со старшей сестрой и моей дочкой Варей с большим трудом убрали из-под мамы все, что порой бывает у младенцев и немощных стариков в таких случаях.
  «Откуда у нее столько?» - давя в себе тошноту, причитала сестра.
  Я не мог ничего говорить, потому что держал на весу безвольное тело мамы, и было это чрезвычайно тяжело.
  А Варя тоже ничего не говорила - она со всей возможной скоростью помогала нам: уносила грязные тряпки, приносила чистые, наливала воду, выливала использованную. Ей некогда было отвлекаться на тошноту и брезгливость.
  Человеческий организм не может завершить свою земную бренность, оставаясь с нечистотами, даже когда это случается внезапно. Или вполне не внезапно — висельники-то, так сказать, самоубийцы — все валят под себя, как бы красиво они ни пытались обставить свой уход.
  Мы знали это, но мы не знали это в отношении нашего близкого человека. Словно повязка на глазах.
  Каждый день, приходя к постели мамы и тщетно пытаясь договориться о том, чтобы она поела, я спрашивал: «Видишь ли ты что-то?»
  Она была слепа несколько лет, но теперь «прозрела».
  «Столбы», - говорит. - «Вижу. И никого на столбах».
  «Цветы», - как-то сказала она. - «Словно розы. Целое поле. Возьми и ты несколько лепестков».
  Мама искала мою руку и вкладывала мне в ладонь невидимые розы.
  «Красиво, правда?»
  «Озеро», - объясняла она мне. - «Вокруг вода».
   «Может, море?» - спросил я. «Не боишься?»
  Мама никогда в жизни не видела моря.
  «Не боюсь. Ведь рядом холмы. Высокие-высокие», - ответила она и, помолчав, добавила. - «Умирать не боюсь».
  Когда приехала средняя сестра, мама практически перестала говорить. Только жалобно стонала, если мы ее тревожили, пытаясь переодеть, либо уложить поудобнее.
  «Валентина», - сказала она едва слышно. - «Ну, вот».
  Это были ее последние в этой жизни слова.
  Дыхание у нее сделалось каким-то частым и странным: не грудью, а, словно бы, животом. Пришла Маша, наша двоюродная сестра, до выхода на пенсию проработавшая медсестрой. Она сказала, что «крестная», как она ее всегда называла, долго не проживет.
  А я, видимо, умничая, заметил: «У нее словно бы агония».
  Зачем я такое сказал? А, сказав, почему не придал значения?
  Мы оставили маму с сиделкой, а сами разошлись на ужин — готовить в родительской квартире почему-то никто не осмеливался. В 9:43 вечера остановились большие настенные часы, всю жизнь провисевшие в родительской спальне. Через две минуты мне позвонила Валентина.
  «Мама умерла».
  Вот и все.
  Жизнь после смерти есть. Мы остались жить.
  Скрыть растерянность и трагичность произошедшего мы попытались немедленными действиями, которые нужны, без которых — хоть волком вой.
  Я занавешивал зеркала. Старшая сестра обзванивала тех родственников, которые таковыми еще считались. Средняя сестра общалась с врачами, ментами — теми из них, кто должен был принять решение от имени государства: «человек мертв».
  Мы не причитали и не рыдали — некогда было. Лишь раз, позвонив своему сыну о кончине его бабушки, я ничего не смог сказать в трубку. Воздух внезапно кончился, язык внезапно онемел, глаза внезапно набухли слезами. Но он сам все понял и без слов. Сказал «я приеду» - вот и весь сказ.
  Похороны, а, точнее - их организация, очень муторный процесс. Чтобы получить все справки нужно сойти с ума, потому что тем людям, что эти справки выдают — по барабану. В таком случае очень помогает пресловутый «человеческий фактор» - фактор знакомств. Если бы моя жена не обладала таковой возможностью — лично знать многих распорядителей установленных светским Законом формальностей, то краткий миг помешательства вполне мог растянуться. Если бы племянница нашей мамы Маша не имела знакомство с попом, то церковные дела позволили бы сумасшествию обрести угрожающие для психики формы.
  Чиновники — ладно, система такая, насквозь бумажная. Вот церковь — это другое дело. Попы поделили город и окрестности между собой и каждый работал свою землю. Кто-то дорого и по-хамски, кто-то дорого и по-человечески. Каждый на своей земле стриг деньги за отпевания. К соседу сунуться — лишиться сана. Черт бы побрал этих попов.
  А отпевать надо — мама была верующей всю жизнь. Вот мы и поехали за тридевять земель к знакомому попу, потому что с ним договорилась Маша. Ну, хоть он человеком оказался. Не за бесплатно, конечно, но такая уж ныне церковная специфика. За бесплатно только святые работают.
  Борис провел всю службу, мы всю службу прослушали, мама лежала в гробу. Он говорил и по-русски, и по-карельски, и на древнегреческий иной раз для пущей важности сбивался. А под конец заметил:
  - Не надо горевать и печалиться. Надо помнить. Все мы смертны. Новопреставленной Парасковии не плохо. Смотрите — она улыбается.
  Действительно, будучи уже обмытой, одетой и уложенной в домовину, лицо мамы сделалось умиротворенным, а губы ее, как это показалось мне, тронула улыбка.
  Раньше, я всегда удивлялся посмертным маскам. Только что умершим знаменитостям клали на лицо воск, а потом — гипс. Все это совместно остывало — и получалась посмертная маска. В музеях такие мертвые лица обязательно выставлялись. Не были они страшными, не были они жуткими — наоборот. Особенно запомнилась посмертная маска Гаршина. Автор «Городка в табакерке» очень страдал по жизни, вроде бы непонятый обществом, как писали современники, и однажды в 33 года вывалился в пролет лестницы, пролетел до первого этажа, после чего разбился к чертям собачьим. Два дня колотился в агонии, а потом все-таки помер. Страшная смерть, а лицо на гипсовом слепке — умиротворенное и даже какое-то радостное.
  Значит, не только я, но и поп Борис заметил, как выглядела моя мертвая мама. Мама в гробу улыбалась.
  День похорон подарил много солнца, весна радовалась и радовала людей. Собравшийся на кладбище народ прекрасно знал друг друга, поэтому никто ни перед кем ничего не изображал. Мы все скорбели, но скорбь была сдержанной, а потому, наверно, искренней.
  На поминках были слезы, но это, скорее, плакал алкоголь, усугубивший психическое состояние и усталость. Никто никого не утешал, никто не позволял себе эмоциональных всплесков, рассчитанных на сострадание. Мама была самой последней из ее фамильного поколения, поэтому это были не первые похороны, собравшие всех нас вместе.
  А потом наступил следующий день, и еще один, и еще. Месяц прошел. Жизнь не стояла на месте.
  Вроде бы таков закон: старые умирают, молодые живут дальше. И можно радоваться, горевать, обретать надежды, испытывать счастье, думать и мечтать — все можно. Но маму — не вернуть. Ее больше нет: и некому больше звонить, некого навещать, некому помогать, некого слушать, некого жалеть. Одной родной душей для меня на этом свете сделалось меньше. Одиночество - такое дело, никому его не избежать. Понимание этого нагоняло тоску.
  Говорят, человек становится старым, когда он похоронит своего последнего старика...
  «Когда я умру, живите дружно. Не обижайте друг друга, потому что после моей смерти вы в нашей семье самые близкие люди. Помните это всегда». Таковы слова из записки-завещания, обнаруженного нами в вещах мамы. Она написала ее давно, еще когда могла видеть. Мы прочитали только сейчас.
  По-другому и быть не может.
   Август 2016. Побережье Австралии. M/v Deltagracht.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"