Прислонившись к деревянному стеллажу, Алкалоид держал нож и, не мигая, смотрел на человека в серо-голубом халате. Тот медленно, будто сонный, двигался по проходам. Его белое лицо с длинным носом возникало в просветах и снова пропадало.
Алкалоид порылся в своей памяти - этого человека он не знал. В последние два-три года такое лицо не мелькало перед ним нигде. А в последние полчаса? Мог его кто-нибудь видеть, следили за ним специально, или все это никому не нужное совпадение? Алкалоид вспомнил, как он подошел к зданию "Детского мира". Магазины тогда только открылись. Утренний туман еще не успел разойтись. Продавец газет, поёживаясь, раскладывал свой товар. Газеты были чуть влажными, и продавцу это не нравилось - он недовольно поглядывал на прохожих. А прохожие, уткнув носы в асфальт, были заняты предстоящим днем.
Обойдя здание "Детского мира", Алкалоид осмотрелся, потянул дверь и по пустынной боковой лестнице поднялся на третий этаж. Выждал, прислушиваясь. Тихо и безлюдно, словно в вымершем городе.
Ничьих шагов не было слышно - никто не поднимался следом, никто не опускался вниз. В полуоткрытую дверь торгового зала была видна секция "Пальто для мальчиков". Две продавщицы, сунув руки в карманы халатов, молча стояли друг возле друга. Ему ничего не стоило бесшумно там появиться, извлечь равнодушную сталь и двумя мгновенными движениями прервать их жизнь. И быстро уйти незамеченным, оставив после себя кровь, страх и великую тайну неразгаданного преступления. Алкалоид ласково улыбнулся своим мыслям, как улыбаются при встрече с мягкими пушистыми котятами, подумал, что когда-нибудь обязательно это сделает, поправил на левом плече сумку и поднялся еще выше - на техническую площадку четвертого этажа.
Дверь на чердак была обита оцинкованной жестью - белой и мятой, похожей на простыню после сна. Алкалоида эта преграда не смутила: он был здесь не в первый раз, и ключ, лежавший у него в кармане, идеально подходил к замочной скважине. Она была накануне обласкана каплями масла, и головка ключа с удовольствием провернулась там два раза.
Чердак был огромен и поражал приходящих своим величием. Казалось, что здесь начинается неизвестный и враждебный мир: ощущаешь чьи-то настороженные взгляды, кто-то чужой касается твоих мыслей, и по стенам колышутся тени - плоские и тяжелые. Сухая мелкая крошка, неведомо кем сюда занесенная, шуршит под ногами, воздух пропитался застоявшейся тишиной, а над головой нависают толстые брусья, потемневшие с годами. В трех местах небольшие полукруглые оконца с рамами-лучами упорно не пропускают солнечный свет. Cумеречно, лишь возле самих окон лежат белые пятна, словно следы от высохших слез.
Повсюду стоят деревянные стеллажи, на которых высокими стопами уложены темно-синие папки, а в нескольких углах свалены пустые картонные коробки: сумрачно-коричневые, похожие на камни в горах.
Больше всего Алкалоид боялся засады, стремительного и неотвратимого удара в спину. Поэтому долгие годы приучал себя не торопиться, не делать случайных шагов. Сначала он постоял у порога, вслушиваясь - ни шороха, ни скрипа, ни чужого дыхания. Потом потянул носом воздух, покатал его внутри себя, вспоминая, как пахло здесь несколько дней назад. Но никаких новых запахов не уловил.
Отсутствовал и запах человека. Только лишь пыль, сухие тараканы и прелое дерево.
Чердак был пуст. Убедившись в этом, Алкалоид закрыл на замок дверь и подошел к одному из окон. Осторожно, дабы не повредить ничего из принесенного, опустил сумку на пол. Провел пальцами по стеклу. В прошлый свой приход он его вымыл, но все равно оно оставалось мутноватым - и это могло испортить всю работу. Он приблизил лицо к окну. Там, внизу, двигались люди: головы, головы, головы. Проехал троллейбус.
Мигнули светофоры на разных углах перекрестка. На заборе виден краешек концертной афиши. Алкалоид взглянул на часы - до контрольного времени оставалось полчаса, и можно было не торопиться. Но в это мгновение за спиной послышались шорох и звук открываемого замка.
Колючая молния опасности проскочила позвоночником, Алкалоид вздрогнул, подхватил сумку и бесшумно скрылся за стеллажами.
В проходе появился человек в серо-голубом халате. На лице его были выведены скука и безразличие. Он нес несколько папок, брезгливо выпятив губу. Положив документы на ближайшее свободное место, он стал двигаться вдоль стеллажей, выбирая на полках иные папки и вытаскивая их. Когда набиралась небольшая стопка, он относил ее к двери и вновь принимался за поиски.
Время истекало, его оставалось все меньше, и каждая истраченная впустую секунда грозила необратимо развернуть ситуацию. В последние дни режим движения почему-то изменился, и нужно было еще раз всё уточнить. Приход человека в серо-голубом халате мог сорвать очередную проверку. Алкалоид обеспокоено глянул на часы, вынул из куртки перчатки и не торопясь, тщательно натянул их. Потом достал литой кастет и рукоятку, из которой с легким щелчком выскочило лезвие, прислонился к стеллажу и решил подождать. Мысленно он дал этому человеку еще пять минут - он должен будет либо уйти, либо умереть. Прямо здесь, среди старой пыли.
Человек в серо-голубом халате по-прежнему носил папки. Его презрение к окружающему миру оказалось для него роковым - он не смог почувствовать опасности. Он даже не испугался и ничего не успел понять, когда обошел стеллаж и наткнулся на незнакомца. Его оглушили ударом кастета в правый висок, и его губа осталась такой же брезгливо выпяченной. Сквозь мутное уходящее сознание он еще успел ощутить как острая сталь нежно вошла ему в сердце. И всё. Он умер, не издав ни звука.
Алкалоид подхватил убитого под руки, оттащил в сторону и бросил на кучу картонных коробок из-под обуви. Так же тщательно и не торопясь снял перчатки. Поднял сумку и вернулся обратно к окну.
Контрольное время приближалось. Он извлек из сумки сложенный штатив, раздвинул его и установил перед окном. Потом достал из сумки фотоаппарат, закрепил на треноге и накрутил телеобъектив. Приник к окуляру. Был отлично виден проспект, кусок проезжей части, поворот налево и угол забора. Сверился с часами - контрольное время! Алкалоид слился с фотоаппаратом. Прошла минута. Прошло полторы минуты. По дороге, замирая и дергаясь, двигались машины. Проскакивали троллейбусы. Покачивая тяжелыми боками, потянулся длинный желтый автобус. Палец Алкалоида продолжал спокойно лежать на кнопке спуска. Он ждал только одну единственную машину.
Наконец, Алкалоид почувствовал ее приближение и затаил дыхание. Время потекло медленней раз в пять. Машина вплыла в границы видоискателя. Это был аккуратный белый фургончик. На его крыше - большой желтый круг с красной цифрой "2" в середине. Справа и слева от круга по слову "ФИТО". Такой же круг и такая же надпись - на правом боку фургона. На месте шофера - шофер. На месте пассажира - пассажир.
Алкалоид нажимал на кнопку спуска почти беспрерывно. Фотоаппарат приятно гудел и фиксировал всё, что видел: машину, круг, надпись, шофера, пассажира, передний номер, правый бок, задний номер, заднюю дверцу с надписью "ФИТО".
Фургон миновал перекресток и покатил прямо, никуда не сворачивая. Алкалоид собрал свою аппаратуру, закрыл сумку и вышел, даже не глянув в ту сторону, где на коробках из-под обуви лежал мертвый человек в серо-голубом халате.
2.
Сушеницкий заболел. Заболел в самом разгаре своих поисков.
Он лежал под проливным холодным дождем на крыше девятиэтажного дома. Напротив, в здании пониже, горело одно единственное окно: там находился человек, и он должен был хоть раз появиться в секторе обзора. Потемнело, дождь лупил, как из шланга, окно зыбко мерцало, время уходило, но человек себя никак не проявлял: ни тенью, ни силуэтом, ни мимолетным движением. Будто сегодня, и два дня назад, и всю минувшую неделю по зданию бродила не живая душа, а привидение, и именно оно во все прошедшие ночи двигало приборы, открывало столы, щелкало выключателями.
Когда свет напротив погас, и окно слилось с темнотой, Сушеницкий понял, что на этот раз его переиграли. Он так и не узнал, кто находился в лаборатории покойного академика Душицына, и шесть часов были истрачены впустую. Стояла середина ветреной осени, температура держалась на плюс двенадцати, и мокрая одежда, становясь ледяной, сковывала тело. Вставая с крыши и хлюпая промокшими носками, Сушеницкий осознал, что это дело для него закончится плохо.
Домой вернулся где-то после полуночи - точнее он уже не помнил. Лестничные пролеты плыли перед глазами, а из груди в голову поднимался великий жар. Холодный пот заливал лицо. К себе идти не стал, а позвонил в соседнюю квартиру. Когда ему открыл мужчина с газетой, успел произнести: "Что-то мне плоховато, Бадьяныч" и завалился у порога.
Его сосед Бадьяныч ахнул, упустил газетный лист на пол, и начал действовать: отыскал в мокром кармане Сушеницкого квартирные ключи, открыл дверь, позвонил "03", оттащил Сушеницкого на диван, раздел догола и целый час растирал водкой. Сушеницкий мотал головой, дышал с присвистом, хрипел, но в сознание не приходил и первый раз очнулся лишь в середине ночи, когда ему делали уколы. Пахло больницей, в легкой дымке на столе рядом с пишущей машинкой угадывался железный ящик с лекарствами, некто в серой кепочке - наверное, шофер "скорой" - стоял в коридоре, пил из тонкого стакана воду - и затем всё опять окунулось в темноту. Второй раз Сушеницкий ощутил реальность, когда в квартире блестел уличный свет - было или слишком рано, или слишком поздно. Он услышал, как уходила участковая врачиха, вполголоса переговариваясь с Бадьянычем. Их голоса приятно гудели, навевая успокоение, и он плавно и с удовольствием погрузился в этот покой, как в единственное спасение. А в третий раз и вовсе нельзя было что-либо определить: его разбудили, заставили хлебнуть какого-то варева, накрыли старым тулупом, стало тепло, и Сушеницкий заснул, будто уплыл в кругосветное путешествие.
Проснулся, когда светило солнце.
Он открыл глаза и увидел молодую женщину в белом халате. Она сидела у его кровати и что-то быстро писала в толстой тетради. Тетрадь лежала на коленях. Сушеницкий узнал женщину - ее звали Лидия Ромашко. У нее были чудесные русые волосы, которые всегда нравились Сушеницкому, удлиненное лицо, как на старинных портретах, нежная кожа и ласковые руки. Два года назад она была его женой. Потом она ушла. Он сказал ей тогда: "Если хочешь, уходи" - и она ушла. А он не стал ее догонять, подумал: "К чему?". С тех пор ее не видел и не вспоминал, неожиданно оказалось, что она ему была не нужна - ни раньше, ни теперь.
- Ты зачем пришла? - Он хотел спросить грубо, но вышло беспомощно, голос его сел и превратился в сплошной сип. - Бадьяныч позвал?.. - Хрип перешел в сухой кашель, Сушеницкий минуту хрипел и бухыкал, но горло прочистить не удалось. - ... я его убью.
На этот раз его сиплая угроза прозвучала смешно, и Лида улыбнулась, запихивая тетрадь в свою сумочку.
- Я уже полгода участковый врач в твоем районе.
- Я не знал. - Он неожиданно для себя смутился, будто был виноват в том, что ни разу ее не встречал.
Лида внимательно посмотрела на Сушеницкого и задумалась о чем-то своем - так всегда бывало, когда он возвращался под утро.
Она никогда не устраивала скандалы, а сейчас решила, что проще было бы тогда обругать его, чем неделями копить обиды.
Заметила, очнувшись:
- Болеть надо чаще.
- Спасибо. - Сушеницкий снова попытался прокашляться и снова неудачно. - Долго у меня это будет?
- А ты уже на радио перешел? - Она любила задавать неожиданные вопросы, поперек беседы.
- Нет, пока в свободной прессе, частная газета "Криминал". А что?
- Тогда зачем тебе голос? Продажным журналистам главное, чтоб руки-ноги были целы. Голова и голос не обязательны.
Он хотел ей возразить, а потом, как и многие годы тому назад, решил не спорить и оставить всё в себе. А она привстала и молниеносным отработанным движением вынула у него термометр.
- Температура есть, но уже небольшая. Легкие в порядке. Я прослушивала. Тебе, как всегда, повезло. Но потом еще на всякий случай просветишься. - И не меняя тона, спросила. - А что ты делал на той крыше? Собирал новости?
И это было знакомо Сушеницкому: Лида никогда не ругала его за утренние возвращения домой, но ее постоянно интересовало, где и чем он занимался. И, как в те годы, Сушеницкий сделал удивленное лицо.
- На какой крыше?
- Когда я пришла в первый раз, то спросила: "Где тебя угораздило?" Ты ответил: "На крыше".
- Не помню, чтоб я тебе такое говорил.
- Ты и меня не помнишь, - она поднялась. - Ладно, я пошла.
Он вскинул голову:
- Уже уходишь?
- А что, соскучился?
Сушеницкий не соскучился, но не думал, что она уйдет так быстро - за эти несколько минут он уже привык к ней, как и привык за те годы к ее присутствию: Лида всегда дома, Лида приготовила обед, Лида сделала укол, Лида постирала рубашки.
- Очень ты мне нужна... - Хотел пошутить, но слова прозвучали слишком серьезно - он не удержал их, и они соскользнули в те места его души, где обмана не было. И она это почувствовала.
- Я знаю. - Она взяла с кресла пальто. - Пока полежи еще с недельку. Я потом заскочу.
Сушеницому стало неприятно от той гадости, которая помимо его воли выплеснулась из него. Ему захотелось хоть ненамного удержать Лиду и сгладить возникшее между ними раздражение. Очень давно, в первые годы их совместной жизни, в такие минуты он брал ее за руки и говорил, говорил, говорил. Он находил такие слова, которые возвращали их друг к другу. Но о чем можно было говорить сейчас, кроме дурацкой осенней погоды и своей болезни, такой же дурацкой и ненужной? И он спросил:
- А сколько я уже тут валяюсь?
- Вторые сутки. Но никуда не выходи. - Она по-своему истолковала его вопрос, зная бешеный характер Сушеницкого. - Я предупредила Бадьяныча, чтобы он за тобой проследил. - Лида уже застегнула все пуговицы, но еще стояла в дверях, держа в руках свою сумочку. - На кухне я оставила для тебя коробочку эвкалипта. Пополощешь горло, это снимет воспаление и укрепит связки. - Она улыбнулась. - До свидания, больной Сушеницкий. Выздоравливайте. Не болейте. И не пейте на ночь водку из холодильника.
Он хотел еще что-то сказать, вспомнить, спросить, или пошутить, наконец, хотя это ему мало когда удавалось, но Лида уже ушла.
Хлопнула дверь, словно кто-то поставил большую жирную точку. Опять всё получилось не так, и Сушеницкий хрипло выругался.
3.
Пася объявилась под утро. Ее привез темно-синий "Мерседес".
Помахав пальчиками своему кавалеру, она, слегка покачиваясь, направилась к подъезду: в темных туфлях на тонких каблуках, черных чулках и коротенькой серенькой шубке. Пася ненавидела рассветные часы - они всегда были отвратительными, с мутным осадком в груди и грязным привкусом на губах. Серый воздух еще сохранял некую таинственность ночи, но волшебство быстро уплывало, меняло свой облик, сверкающие огни гасли, позолота тускнела, а шампанское превращалось в обыденную газированную отрыжку. Она шла к своему подъезду, проклиная мир, и не заметила, как от стены противоположного дома отделилась высокая фигура.
Всю прошедшую ночь шестидесятилетний художник Валерий Горицветов караулил эту девушку. У него к ней были претензии. Пася торговала импортными презервативами, женским бельем, золотыми колечками, контрабандными духами, дешевыми колготками и флаконами с коричневой жидкостью - эти флаконы она называла тибетским лекарством. Неделю назад она подсунула Горицветову пилюли цвета ржавой воды, заверив, что они обязательно поднимут его убывающие мужские возможности.
Таблетки, по словам Паси, были сотворены из травки, собранной в Непале, и принимать их необходимо по половинке утром и по целой на ночь, запивая молоком, настоянном на мяте. Горицветов честно исполнил ритуал и через три дня пригласил к себе в мастерскую одинокую молодую фею. "Для выяснения возможностей натуры", - как выражался он в подобных случаях.
Натура оказалась превосходной, а фея - необыкновенно уступчивой. Но то, что произошло в итоге, можно было назвать скорее конфузией, чем викторией. Горицветов вздрогнул, вспоминая те полуночные минуты: фея презрительно кривила губки, не дождавшись от представителя богемы восхитительных и блистательных мгновений, а Горицветов, сидя голый на холодном кухонном табурете, напитывался гневом, как белая губка, брошенная в лужу, напитывается черной водой.
В окне шестого этажа зажегся свет: Пася, наконец, добралась до своей квартиры. Горицветов мотнул головой, сбрасывая воспоминания, шмыгнул носом и с трудом задвигал застоявшимися ногами. Его путь лежал в десятиэтажный дом, стоявший напротив того, где жила Пася. В подъезде пахло собачей мочой и жареным луком. Горицветов, дыша открытым ртом и отплевываясь вязкой горьковатой слюной, поднялся на площадку седьмого этажа. Вынул из кармана подзорную трубу и раздвинул ее длинным элегантным движением - в этот самый момент он понравился сам себе и пожалел, что никто его не видит.
Сквозь грязное окно подъезда, утренний туман и кружевные пасины гардины, Горицветов разглядел квартиру. На эту сторону выходило единственное окно - спальня в розовых обоях, с большой белой кроватью, белым гардеробом и кремовым туалетным столиком. На столике стояло трехстворчатое зеркало, у зеркала разбросаны глянцевые коробочки и мятые тюбики, а на самом зеркале висит, накренившись, мужская шляпа.
В спальне появилась Пася, она что-то тщательно пережевывала.
На ней были лишь черные трусики - узкие, словно полоска земли у горизонта. В подзорную трубу Горицветов разглядел родинку на ее правой лопатке и малиновую помаду на губах. Пася открыла гардероб, вытянула чистое полотенце и бросила его на плечо. В левой руке она держала бутерброд. Еще раз откусив от него, вышла из спальни. Свет погас, как гаснет экран телевизора.
Горицветов сложил подзорную трубу и улыбнулся театральной улыбкой Мефистофеля. Главное он выяснил: Пася живет именно здесь, она завтракает, собирается принимать ванну и никуда уходить не намерена.
Глава первая
1.
Время было раннее. Было не до жалости.
Но Сушеницкий пожалел самого себя. И пожалел, что разрешил вести с собой этот разговор. Он не любил влазить в интимные дела своих друзей: ему хватало редакционных заданий. А здесь Сушеницкий оказался в тупике - Валерий Горицветов поднял его с постели и часа два излагал свою печальную историю. Время превратилось в пытку.
Они сидели на кухне, воздух напитался душевным дерьмом, потяжелел и не лез в глотку. Горицветов ничего не замечал - он аккуратно закончил свои откровения, высморкался и обстоятельно обтер платочком свой орлиный нос.
- Так ты подсобишь?
Сушеницкий выдохнул из себя остатки терпения, неуверенно двинул губами и вылепил простуженным голосом:
- А что я могу?
- Ты - пресса. Четвертая власть. Власть. - Он посмотрел на собеседника большими черными глазами бездомного пса. - Припугнешь. Пусть она вернет деньги. Или таблетки. Таблетки важней.
- А если не отдаст?
- Отдаст. Она знает, что всучила аспирин. Знает.
Под чисто выбритыми дряхлеющими щеками Горицветова заходили скулы. Словно он дожевывал недосказанные слова.
Сушеницкий пожал плечами, произнес с осторожной безразличностью:
- Плюнь на пилюли. Не заводись. Зачем они тебе?
- Я - художник, Дима. Художник. - Горицветов, нервничая, провел пальцами по коротко остриженным волосам, не то чернеющим, не то седеющим. - Меня молодые девушки будоражат. Мне без этого нельзя. Но они любят всходить на самые вершины наслаждения.
Представить горячие губки, целующие желтоватую кожу, было трудно. Но Сушеницкий представил. И сразу увидел всё остальное: и розовое покрывало, и ее ласковые пальчики, и судорожные движения Горицветова, и холодный взгляд жестокой молодости.
- Тебе сейчас не понять. Не понять. - Горицветов узрел в глазах напротив безразличие к своей судьбе. - Тебе только тридцать. У тебя с девушками и без таблеток получается. А у меня не так. Совсем не так.
Сушеницкому стало неловко, захотелось отвернуться или выйти. Нечто подобное он испытал два месяца назад, когда участвовал в ночном обыске. Тогда он вошел в спальню и увидел, как Гоша Чесноков топчется по одеялу, отброшенному на пол, и методично ощупывает еще теплую постель. Сушеницкий почувствовал, что залазит в чужое и запретное. Так было и сейчас.
- Ты думаешь, мне девушки нужны? Мне нужна жизнь. Жизнь. - Горицветов откинул голову, коснулся затылком белого кухонного кафеля, посмотрел, не мигая, на потолок, на яркую стоваттовую лампу. - Это страшно, Дима, очень страшно, когда ощущаешь, как от тебя уходит молодость. Уходит.
Главные слова закончились. Но Сушеницкий ничего не ответил на откровения художника. Было слышно, как добродушно клокочет варево в маленькой зеленой кастрюльке, источая по кухне дух австралийских лесов.
- Что за гадость? - Горицветов повел большими ноздрями. - Наркоманишь?
- Эвкалипт. - Сушеницкий погладил свое осипшее горло. - Для полоскания. Вторую неделю отогреваюсь.
- На дворе - ветер. Холодный ветер, - согласился Горицветов. - Простуженным лучше сидеть дома. - Из его зрачков на мгновение выглянула безнадежность. - А я тут со своим бабьём.
Горицветов поднялся с кухонного табурета, распрямляя подаренную отцом фигуру кавалерийского полковника. Длинными шишковатыми пальцами забрал с холодильника серую шляпу, осторожно натянул ее на голову и нежным движением рук поправил мягкие поля.
- Ты болен. Я не заметил, извини.
- Еще не рассвело, - предупредил Сушеницкий, глядя в черноту окна.
- Я привык к темноте. Привык. Лучшие мои картины писаны в темной комнате. При свечах.
Сушеницкий не любил, когда на него обижаются. Он знал, что уже завтра будет сам искать Горицветова, чтобы предложить ему свою помощь. Поэтому просипел:
- Оставайся. Разберемся.
Поднялся, выключил газ под зеленой кастрюлькой. Варево еще попыталось булькать, но постепенно его силы иссякли, и оно затихло, словно уснувший человек.
- Только ты расскажи мне об этой своей знахарке. Кто она? Как зовут? Как себя с ней вести?
Горицветов положил горячую тяжелую ладонь Сушеницкому на плечо:
- Она - стерва, Дима. Стерва. А ее полное имя - Пассифлория.
2.
Холодный ветер принес ощущение. Ощущение неудачи и смерти.
Они остановились на перекрестке. Из-за угла дул ветер - он всегда дул в этом месте, в любое время года. А нынешней осенью он еще свистел, и этим свистом глушил любые звуки. Прорывался лишь несмолкаемый шелест шин - машины, набирая обороты, взбирались на один из холмов города. Дорога уходила наверх.
Горицветов повел головой, будто ощупывая пространство, и своим носом-флюгером величественно указал направление. Дом, который был им нужен, властно занимал один из углов перекрестка. У края дома росла плакучая ива - под ней установили столик и весы. Рядом из грузовика мужчины снимали ящики, а женщина с белой прической натягивала на ватник нестиранный халат. Запахло свежей капустой.
Сушеницкий прошелся взглядом по туше девятиэтажки - серой, запыленной, с квадратными наростами балконов. И увидел то, что должен был увидеть, подняв голову в этом месте и в этот час: на подоконнике шестого этажа находился человек. Он, скрючившись, сидел на корточках, спиной к улице.
- Он спит, - прошептал Горицветов. - Спит.
Спал человек в окне или нет, сказать было трудно, но голова его упала на грудь, а руки бездейственно свисали вниз, как у поломанного деревянного гимнаста. С размеренностью маятника он покачивался на подошвах: вперед-назад, вперед-назад. Это была какая-то безумная игра со смертью, и вряд ли человек смог бы ее выиграть - жить ему оставалось считанные секунды.
Сушеницкий почувствовал боль в левом запястье, и еще успел подумать, что вот так начинаются инфаркты, но в это время человек в окне качнулся последний раз, в сторону улицы. Обратного качка уже никак не могло быть - центр тяжести сместился, каблуки скользнули по жести слива, спина опрокинулась в пустоту. Сушеницкий инстинктивно зажмурился. На другой стороне улицы, у химчистки, громко и коротко вскрикнула женщина. Удар об асфальт Сушеницкий почувствовал подошвами осенних туфель. Открыл глаза. Человек в позе раздавленного паука лежал посреди тротуара.
Тупая боль в руке усилилась, ладонь потяжелела. Сушеницкий перевел взгляд на собственное запястье - его сжимали побелевшие пальцы Горицветова.
- Ты с ума сошел, - отодрал от себя своего товарища и, не взглянув на него, направился к месту трагедии. Абзацы будущей заметки уже тасовались у него в голове. Выходило строк пятьдесят: о глупейшей нелепости, о случайной смерти, о загадочном сидении на подоконнике.
Горицветов не шелохнулся. Он остался на месте - стоял неестественно ровно, и, казалось, не дышал, а лицо его было бледным и перекошенным, словно он сам себя сжал изнутри своими длинными шишковатыми пальцами.
Раздвигая плечами робко собирающихся людей, Сушеницкий подошел к телу. Вокруг несчастного образовалось некое пространство, воображаемый круг, неведомо кем очерченный, в который боялись заходить. Но журналист сделал шаг, два шага. Продвинулся ближе, еще ближе. Чтобы ясно написать, надо ясно увидеть.
Молод. Не более тридцати. Черный траурный костюм. Черный галстук в косую светлую полоску. Мягкие черты лица, не искаженные ни страхом, ни отчаянием. На правой стороне головы, пальца на два ниже старательно подстриженного височка, сине-багровый кровоподтек прямоугольной формы. Запахло убийством. Сушеницкий выдохнул, будто только что пробежал стометровку, и утер со лба пот. Сказал тихо, почти для себя:
- Вызывайте милицию. Срочно.
Человек на асфальте вдруг застонал. Судорога прошла по его изломанному телу. Смоченные свежей кровью губы чуть заметно шевельнулись. Сушеницкий опустился на колени и прислонил ухо ко рту покидающего мир. Лёгкое последнее дыхание донесло до него слово "жостер". "Как? - простучало в мозгу Сущеницкого, - еще раз! Как?!" Но всё уже было кончено.
Сушеницкий поднялся, побелевшим лицом осмотрел стоящих вокруг и сдавленным голосом душеприказчика объявил:
- Он умер.
3.
Кровь засыхала. На правом ухе засыхала чужая кровь.
Сушеницкий только сейчас почувствовал, как что-то стягивает кожу. Достал платочек, наугад промокнул - на ткани отпечаталось несколько красных штрихов. По кишкам пополз холод. Как в прошлом году, в анатомке, когда полполосы исписал о ночных больничных дежурствах. Память услужливо сунула в нос запах формалина.
Сушеницкий остервенело поплевал на платочек и тщательно вымыл слюной всё ухо. Услышал, как размеренно произнес Горицветов:
- Пренеприятная история. Очень.
Он продолжал стоять на том же самом месте, где его оставил Сушеницкий - у ветвей скорбящей ивы. Но вид у художника был такой, будто он сам только что закончил падать с шестого этажа.
- Еще бы, - согласился Сушеницкий и махнул головой в ту сторону, где лежало тело. - Ему не повезло. Парня отключили ударом кастета. А потом выставили в окно. И раскачали. Он даже не смог испугаться. В это время мы с тобой и подошли.
- Я бы тоже не испугался. - Горицветов высказал остаток какой-то мысли, блуждавшей в его голове. - Никогда не знаешь, когда придет твоя смерть. Никогда.
Сушеницкий не слушал Горицветова, застыл, пристально изучая золотисто-коричневый циферблат своего "Полета". Он всегда замирал над часами, выпадал из окружающего мира и всматривался в дерганное движение секундной стрелки, когда начинал просчитывать собственное время.
- Минут через десять заявится опергруппа, - резюмировал Сушеницкий. - И мне тут покрутиться было бы тоже весьма кстати. Тем более, что и мы кое-что видели. А?! - Он поднял глаза на Горицветова. - Так мы идем к твоей Пассифлории, или не идем? Время, между прочим, поджимает.
Говорить о времени с Горицветовым в настоящий момент было сущим безумием. Судя по его глазам, оно в нем остановилось и в доли секунды превратилось в мутную бесформенную ледышку. Он целую вечность поворачивал голову, а потом раздумывал так долго, что даже у Сушеницкого всё его терпение стало покрываться трещинами.
- Ты ничего не знаешь. Ничего. - Горицветов, наконец, высказался. - И я мог быть на его месте. И я бы так лежал - изломанный, униженный и никому не нужный. - И печально сдвинув брови, добавил. - И ты бы, Дима, тоже мог!
- И не один раз, - буркнул Сушеницкий. - Барбосов, готовых выкинуть меня из окна, всегда хватало. Но мы сейчас о другом, Валера. - Он предупреждающе уперся плечом в бок Горицветова. - Давай немного поторопимся. У нас с тобой осталось минут семь. Это впритык на то, чтобы сходить к твоей...
Закончить не получилось. Слова потеряли смысл, ушли, растворились, уступив место ясному пониманию происходящего. Глянул на Горицветова, надеясь, что не прав, а увидел в его глазах подтверждение.
Но Сушеницкий не поверил - ни себе, ни глазам Горицветова. Переспросил:
- А ты уверен, что это её окно?
- Там у нее кухня.
- Ты мог ошибиться.
- Я следил за ней. Всю неделю. И только Господь надоумил меня не идти к ней сразу. И потому я жив. Господь надоумил.
- Напиши об этом картину, - предложил Сушеницкий, соображая, сколько самому можно будет взять из этой истории. Получалось строчек триста. - Твоя знахарка никогда не работала у академика Душицына?
- Не знаю.
- А имя "Жостер" она когда-нибудь произносила?
- Не помню.
В этой ситуации от Горицветова трудно было что-нибудь добиться. Но Сушеницкий все же поинтересовался:
- Пойдешь со мной?
Куда именно надо было идти, Сушеницкий не уточнил. Но Горицветов его понял, и отказался, холодно отвернув лицо.
4.
Старушка вскрикнула. Маленькая старушка в коричневом пальто.
Сушеницкий столкнулся с ней у входа в подъезд, пихнул ее, но даже не извинился. Он чувствовал, что должен торопиться, и прыгал через ступеньки. На втором этаже было пыльно, и площадка была усеяна тонким слоем белой побелки. Сушеницкий оставил на полу следы своих подошв и легкое облачко позади себя. На подходе к четвертому звякнули пустые бутылки в синей авоське, рука с бородавкой у большого пальца дернулась, и недовольный мужской голос заметил:
- Осторожней!
- Угу. - На кого он налетел, Сушеницкий не увидел. Он бежал наверх, считая этажи.
На пятом на него удивленно посмотрели мальчики. Их было двое. А собака возле них - невозмутимый ньюф - даже не повел глазами. Сушеницкий проскочил еще один пролет. Квартира с номером "23": обычная дверь, крашенная синей краской, исцарапанная дверная ручка, пожелтевшая кнопка звонка, которая при рождении была белой, и бухающее внутри сердце. Сушеницкий на мгновение задержал руку возле звонка и вспомнил всё, что ему было известно: академик Душицын неожиданно погибает при весьма странных обстоятельствах, от выхлопных газов в собственном гараже; после смерти Дущицына его кабинет подвергается нападению, украдены уникальные записи, подозревается бывший сотрудник Жостер, но доказательства против него не найдены; неделю назад в бывшей лаборатории Душицына в НИИФито отмечается по ночам свет и какое-то движение, Сущеницкий несколько ночей валяется на крыше соседнего корпуса, в последний раз промокает до нитки, но безрезультатно - всё будто вымерло; из обычного городского дома посреди рабочего дня выпадает на тротуар человек, перед смертью он произносит слово "жостер". Что все это означает? И связано ли оно между собой? Сушеницкий вздохнул и нажал кнопку звонка.
Пася открыла сразу. Распахнула дверь настежь, начала нервно, почти крикнула:
- Ты зачем... - Но увидела чужое лицо и осеклась.
- Зачем я вернулся? - улыбнулся Сушеницкий и сделал шаг в прихожую. - Привет, Пася.
Пася была издерганна и бледна, глаза запавшие, на лице никакой косметики, а волосы взъерошены, словно это она только что бегала по этажам. Она ошалело посмотрела на Сушеницкого.
- Ты кто?
- Всё нормально. - Он пошел по небольшому коридору, направо, туда, где должна быть кухня. Стены коридора были увешены старыми календарями. В углу стояла свернутая дорожка, там же валялась пустая бутылка и обрывок газеты.
- Ты куда?! - крикнула Пася. Она кричала, потому что боялась. Сушеницкий это знал, и потому отвечал спокойно:
- Водички попить.
- Что?!
- Не ори. - Он задержался на пороге кухни и просипел. - Не ори. По стенке размажу. Не отмоют.
Слова возымели действие - Пася зло захлопнула дверь, этот звук прорвал внутри нее какую-то перегородку, сразу хлынула горечь и безразличие и, сунув руки в карманы халата, она отправилась на кухню. Когда Пася там появилась, она уже была уставшей измученной женщиной. Равнодушно глянула, как незнакомец дергает оконную раму.
Окно было плотно закрыто, а подоконник чист. Сушеницкий провел ладонью - дерево было еще влажным, но в самых уголках остался налет старой черной пыли.
- Мне нужен Жостер. - Сушеницкий повернулся к Пасе.
Пася не ответила. Взяла пачку сигарет, валявшуюся на газовой плите, закурила. Пася была вся измятая, как и халат на ней. Выпускала дым и смотрела куда-то в потолок.
- Где Жостер?
Прищурилась - или дым попал в глаза, или хотела показать себя недоверчивой.
- А кто ты такой, чтоб я тебе отвечала?
- Не отвечай. Но там, - Сушеницкий ткнул большим пальцем себе за спину, - лежит на асфальте мальчик. Он уж точно никому больше ничего не расскажет. А выпал мальчик из твоего окна.
Пася покусывала губы, глядя на тлеющий кончик сигареты.
- А ты видел?
- Я как раз видел. Это Жостер его выбросил?
- Тебе отрежут голову. Понятно? - Она бросила недокуренную сигарету в раковину. - А мне язык.
- Лишнего болтать не надо, - согласился Сушеницкий. - Это вредно. Но мне нужен Жостер. Только Жостер. Ты должна знать, где он.
- Откуда? - Пася хмыкнула. - Его черти по всему городу носят. Я что, за ним следить должна? У меня своих дел по горло.
- А ты вспомни, вспомни. Где он живет?
- Никогда адрес не спрашивала.
- А где он бывает?
- В театре он бывает. У своей матери. Актриса Крушинина. Слышал? Вот у нее и спроси.
- Смотри, девочка, - предупредил Сущеницкий, - не найду, к тебе вернусь. Поговорим еще!
Сушеницкий выскользнул в коридор и быстро двинулся к двери, пока хозяйка не опомнилась. Взявшись за ручку, он услышал, как Пася вдруг начала кричать, что все ей надоели, что каждый её пугает, а она уже пуганная и на всех плевала.
5.
Горицветов пропал. Его не было нигде.
Ветер продолжал дуть, словно где-то там, за горизонтом, без устали работал великий вентилятор. Плакучая ива согнулась меж серым небом и серым асфальтом - у нее не было выбора, и она терпела. По-прежнему торговали капустой. Толпа возле трупа рассеялась, но появились три милицейские машины. Сушеницкий подошел к телефону, вставил чип-карту и набрал номер.
- Редакция слушает.
Голос у Руты звонкий и свежий. Можно было подумать, что он принадлежит молоденькой секретарше со светлыми беззаботными глазами. Но Сушеницкий знал, что ее обладательница - пятидесятилетняя бывалая дама с морщинистым лицом, желтоватым и высушенным, как сухофрукт.
- Это Сушеницкий.
- Димочка? Ты жив? - Ее удивление, смешанное с радостью, было искренним, и Сушеницкий ей верил. - Мы думали, тебя уже похоронили.
- Пострадал только голос.
- Это я слышу. Как твое ночное дежурство? Результаты есть?
- Нет. Анисов на месте?
Афанасий Анисов, рослый, основательно поддернутый жиром мужчина шестидесяти лет, был их хозяином. Три года назад он основал в городе газету "Криминал", и с тех пор, никому ее не доверяя, оставался ее главным редактором.
- Сейчас гляну, Димочка.
Сушеницкий слушал телефонную тишину с ее хрипами, щелчками и постукиваниями, и наблюдал за милицией. Со своего места он мало что видел. Люди двигались - и со стороны в этом движении не угадывалось никакой системности: о чем-то говорили, наклонялись к трупу, ходили от машины к машине, показывали руками куда-то наверх. Стоял в раздумье Гоша Чесноков.
- Он уже укатил, Димочка.
- Тогда найди мне кого-нибудь с фотоаппаратом. Я сейчас внизу проспекта Кирова. Возле плакучей ивы.
- Знаю, Димочка.
- Тут выпал из окна один клиент. Но, по-моему, его перед этим оглушили кастетом.
- Много вырисовывается?
- Строчек четыреста.
- Неплохо, Димочка.
- Мне понадобятся пять-шесть снимков. И обязательно окно на шестом этаже, восьмое справа.
- Записала, Димочка.
- Милиция уже здесь. Я пробуду еще минут пять, не больше. Фотограф пусть работает самостоятельно.
- Всё сделаем. Удачи тебе.
Из-за угла появился Чесноков. Он надвигался медленно, словно айсберг. Задрав голову кверху, обходил дом по дуге. Сушеницкий повесил трубку и направился к нему.
- Изучаешь архитектуру, Гоша?
Чеснокову было тридцать шесть, он имел звание капитана, а к нему - плотную фигуру, полное лицо, усы с рыжим отливом и начинающую лысеть голову.
- А-а-а, - протянул лениво, - пресса уже здесь.
- Пресса еще здесь.
Чесноков разгладил усы. Не спросил, а сказал, как что-то само собой разумеющееся:
- Ты что-то видел.
- Конечно. Он сидел на корточках на подоконнике шестого этажа. Спиной к улице.
- Его толкнули?
- Он сам упал. Издалека могло показаться, что он пьяный. Или накаченный наркотиком.
- Это мы проверим. Когда это случилось?
- Двадцать минут назад. Ты видел кровоподтек на правом виске?
Сушеницкому показалось, что в глазах Чеснокова мелькнула заинтересованность, но капитан снова задрал голову, изучая верхние этажи, и безразлично спросил: