|
|
||
МОЖНО ЛИ УСТОЯТЬ ПРОТИВ ЧЕРТА?
(Гоголь спорит с Чаадаевым)
Бедные наши души! Не будем прибавлять к остальным нашим бедам еще и ложного представления о самих себе...
П. Чаадаев "Первое философическое письмо"
Во всех наших начинаниях и поступках больше всего мы должны остерегаться наисильнейшего врага нашего. Враг этот -- уныние. Уныние есть истое искушение духа тьмы, которым нападает он на нас, зная, как трудно с ним бороться человеку. Уныние противно Богу. Оно есть следствие недостатка любви нашей к нему.
"Правило жития в мире" 1
Пугать, надувать, приводить в уныние -- это его (черта) дело... Вы эту скотину бейте по морде и не смущайтесь ничем.
С. Т. Аксакову (1844)
Нужно, чтобы мы все-таки питали любовь к своей государственности, а не летали мысленно по всем землям, говоря о России.
П. А. Вяземскому (1847)
1. "Прореха на человечестве"
Нашу поэзию создал восторг оттого что Россия вдруг стала европейским государством.
"Выбранные места из переписки с друзьями"
"Философические письма" написаны в 1828-1830 годах, они распространялись в списках. Пушкин читал их, во всяком случае -- значительную их часть в 1830-1831 годах 2 .
В этих письмах Чаадаев приходил к выводу о том, что мы живем вне исторического времени, являемся своего рода "прорехой на человечестве". Это шокировало национальное самосознание, еще не остывшее после похода на Париж и победы над Наполеоном, сознание, окрыленное главенствующим (казалось бы), в результате этой победы, положением России в Европе. Настоятельно необходимо было тщательно разобраться с доводами Чаадаева, отделить здесь зерна от плевел, поставить все это в какой-то уравновешенный контекст, воззвать россиян к возрождению, но не вместе с Чаадаевым (он видел спасение в католичестве), а опираясь на собственные силы народа. Осуществить это открыто было невозможно, до "тамиздата" дело еще не дошло, оставался путь Рабле, Сервантеса, Свифта, Гете...
"Бедные наши души", -- сказал Чаадаев. Свое первое письмо он подписал: "Некрополис, 1829, 1 декабря". Так он аттестовал Москву -- "город мертвых". О "мертвых душах" ("знаю твои дела; ты носишь имя будто жив, но ты мертв", Откр. 3: 1) у кого только нельзя было прочесть -- о "мертвых душах" просвещенных россиян... 3 . Вероятно, именно такая идея и принадлежала Пушкину -- написать росийского "Фауста", российский вариант "Божественной комедии" 4 . Внешне -- как бы о работорговле, для которой крестьянин и после своей смерти остается подходящим товаром. А по сути -- ответить Чаадаеву относительно наших душ (В. Кожинов. "О Гоголе", 1967): насколько они живы? Каковы надежды на их воскрешение? И Пушкин и Гоголь прекрасно осознавали, какие великолепные возможности открывает такой замысел, и Гоголь тщательно прятал эту идею, старательно ограничивал круг посвященных.
Сами же махинации с записями в "ревизских сказках" были обычными, и все о них знали. В том числе именно таким образом вышел из затруднительного положения Пилинский, родственник и сосед Яновских, "о чем знала вся Миргородчина" 5 (так уж скорее Гоголь должен был о том рассказывать Пушкину, а не наоборот), а В. И. Даль, писатель круга Крылова, Гоголя, Языкова опубликовал в 1843 году повесть "Вакх Сидорович Чайка" с чисто чичиковской авантюрой 6 .
Гоголь давно уже вынашивал эту тему -- он знал, что на заколдованном месте ничего не растет. В. В. Розанов включил в свою статью "Загадка Гоголя" (1909) целиком двухстраничный этюд Гоголя "Жизнь" (1831), опубликованный в 1835 году в "Арабесках" (этюдом открывалась вторая часть "Арабесок"). Розанов комментирует: "И что же скажет русский, взглянув на все это?". "Только в сближении с этим текстом "Мертвые души" получают некоторое объяснение". "Из колоссального, режущего, оглушающего контраста родились "Мертвые души""... Действительно, это был сигнал запрягать "бойкую, необгонимую тройку", тягаться с колесницей Ахиллеса и с римской квадригой. Какие тогда возникают трудности, -- к этому придется возвращаться не раз. Этюд "Жизнь", процитированная в эпиграфе реплика из письма Вяземскому, "Ревизор" и три тома "Мертвых душ" стали бы гоголевским вариантом "Божественной комедии".
"Ревизор", "Мертвые души" должны были как трубы Страшного Суда пробудить мертвых. Гоголь все время, изо всех сил сдерживал в себе талант и призвание проповедника. Мощь его убеждающего, обращенного к сердцу голоса заставляет вспомнить митрополита Филарета (Дроздова), протопопа Аввакума (слово Тараса Бульбы, речь генерал-губернатора из "Мертвых душ", некоторые фрагменты "Выбранных мест из переписки"). В этом его призвании, в этом даре было и нечто генетическое -- отец окончил Духовную семинарию, дед и прадед -- Духовную академию.
Если вредные сочинения, например, французские романы, которые мешают спать Софье Фамусовой (а мы бы сегодня добавили, скажем: "Катехизис революционера", "Что делать?", "На дне"), так разрушительны, несмотря на свою художественную ущербность, то почему вдохновенное слово такой неслыханной силы не возымеет противоположного, положительного действия? Да и не слишком уж коренные требуются изменения -- скажем, Плюшкину всего лишь нужно снова стать таким, каким он уже был, -- в молодости...
Впрочем, проблемы были... Гоголь старался гнать от себя расхолаживающие мысли, но... горизонт не обнадеживал. Перечислю в максимально упрощенном виде три проблемы этого рода, внутренне взаимосвязанные.
Тех, кто готов был адекватно воспринять замысел Гоголя, пробуждать, в общем, не требовалось, а души не совсем живые -- до них-то как достучаться?! Гоголь писал в 1834 году ("Последний день Помпеи"): "Простодушная толпа без рассуждения бросается на блестящее", а ранее, в 1832 году, с одобрением о Пушкине: "Не льстит толпе, ее представлениям о себе и о своем прошлом". В этом, в сущности, неудача Гоголя-проповедника в "Ревизоре" и в "Мертвых душах". Гоголь явно рассчитывал, что общество содрогнется, увидев развернутую перед ним картину ада, и потому с благодарностью воспримет указанный тем же автором путь к вечному блаженству (чем ярче нарисованная картина ада, тем больше доверия к спасительному слову). Но публика, вопреки этим ожиданиям, в общем, вполне удовлетворилась предоставленной ей очередной возможностью погоготать. Может быть, второй и третий тома "Мертвых душ" не состоялись не столько потому, что Гоголь не совладал с собственным замыслом, сколько из-за читателей, ощущавших себя вполне комфортно в нарисованном Гоголем аду и совершенно не заинтересовавшихся обещанным разговором о чистилище и рае 7 ? Данте тоже чуть не сожгли за его сочинение 8 .
Власть, сочувствуя, в целом, гоголевскому "проекту", не была готова вносить в него свою, требуемую от нее долю. Цензор А. В. Никитенко с извинениями, но зарезал "капитана Копейкина", "одно из лучших мест в поэме" (Гоголь), заставил убрать "генералов". Теперь получилось, "что Копейкин сам виноват" (Гоголь, с горечью). По Гоголю, каждый должен, на своем месте, приносить максимальную общественную пользу. Как же тут обойти "вельможного боярина, министра государева"?! Без его вклада рассыпается вся пирамида. А Никитенко говорит -- "ни-ни"! Получается, как в одиннадцатой главе "Мертвых душ": "все правители дел честнейшие и благороднейшие люди, секретари только да писаря мошенники". Позже Гоголь напишет с тщательно завуалированной горькой иронией: "ставлю правительство на место Провидения". "Непокалеченный" Копейкин увидел свет лишь много позже, после смерти Гоголя, при другом царе и практически одновременно с "Делом" Сухово-Кобылина ("весьма важное лицо", "важное лицо, по рождению князь... на службе зверь").
В июле 1849 года Гоголь писал Базили (своему нежинскому приятелю, теперь --российскому дипломатическому представителю на Ближнем Востоке, с которым был в Палестине): "Соединяются только проповедники разрушения. Разномнение и несогласие -- во всей силе" 9 (близкая по смыслу идея занимает важное место в романе "Война и мир" Толстого). Видимо, это -- главное отличие российского общества от западного, на которое обращает внимание и Чаадаев. Он винит во всем византийскую церковь, считает, что спасти может только католичество. Гоголь и Чаадаев по существу спорят лишь о стратегии восхождения на один и тот же Эверест и насчет оценки вероятного успеха.
Горизонт -- не безоблачен, но Гоголь бодрит себя, рассчитывает обскакать все эти трудности на своей чудо-тройке.
2. Место действия
Пушкин опубликовал поэму, и Гоголь сразу принимается за поэму же 10 . Оба пишут о России, о ее судьбе. У Пушкина судьба России символически решается как бы на Сенатской (бывшей Петровской) площади: "Россию вздернул на дыбы". У Гоголя -- как бы в провинции, в губернском городе NN и в помещичьих усадьбах 11 .
Обыкновенный губернский город, "не уступающий другим губернским городам", но по мере накопления частных деталей все явственнее (так сказать, контрабандно) начинают проступать явные черты одного определенного города.
В десятой главе сказано, что "город был не в глуши, а, напротив, недалеко от обеих столиц". По российским масштабам можно понимать это указание так, что ни до одной из столиц расстояние не должно сильно превышать, скажем, тысячи верст 12 .
Город явно расположен в лесостепной местности. Чичиков обычно путешествует по каким-то открытым пространствам ("пустота окрестных полей", "горизонт без конца"). Характерных для лесной зоны смешанных и лиственных лесов Гоголь почти не упоминает 13 . Чичиков, когда просится на ночлег к Коробочке, говорит: "не ночевать же в степи". Жители лесной зоны свои поля, как бы они ни были обширны, степью не назовут.
Шуточные высказывания типа: "тамбовский мужик", "нижегородская ворона", скорее всего -- указания на соседние губернии 14 . Тогда возможный выбор сильно сужается: Пенза или Симбирск (Казань отвергается уже первой страницей поэмы).
Прислушаемся, как комментирует Гоголь попытки Чичикова заинтересовать своими рассказами губернаторскую дочку. Павлу Ивановичу уже случалось это говорить "в разных местах: именно в Симбирской губернии...; в Рязанской губернии...; в Пензенской губернии...; в Вятской губернии...". Если дело происходит в Симбирске, "Симбирская губерния" должна выделяться при чтении интонационно и мимикой, текст этому не препятствует. Такому ее выделению из общего ряда называемых губерний должно способствовать ее упоминание первой (что и сделано) иди последней.
Где брал Гоголь свои сведения о России. Набоков 15 пишет: "откуда Гоголю было приобрести знание русской провинции? Восемь часов в подольском трактире, неделя в Курске, да то, что мелькало за окнами почтовой кареты, да воспоминания о чисто украинском детстве в Миргороде, Нежине и Полтаве? Но все эти города лежат далеко от маршрута Чичикова". "Мертвые души" Гоголь писал вообще за рубежом. Таким образом, он оказывался в большой зависимости от тех сведений, которые получал от друзей и знакомых. Гоголь очень ценил свою способность создавать некую цельную картину из сообщенных ему единичных, разрозненных фактов 16 . Но в ближайшем окружении Гоголя, исключая, так сказать, малоинформативных малороссиян (и конкретнее -- нежинцев), ключевые позиции занимали четыре симбирских помещика -- В. А. Панов, братья Н. М. и П. М. Языковы и П. В. Анненков 17 .
Симбирск -- некий форпост коренной Великороссии в иноязычном и иноверном мире Заволжья и Приуралья. Может быть, не случайно именно из Симбирска вышли и Карамзин (идеолог российского империализма, создатель современной русской словесности, российской историографии и российской традиции общественной мысли) и озлобленный ойрот Ульянов -- сокрушитель империи. Не случайно для Розанова ("Философия урожая") именно Симбирская губерния -- самая что ни на есть "глубинка", ядро России, откуда "ни в какую сторону до края России (империи) не дотянуться" (скрытая цитата из "Мертвых душ). Да и грибоедовское "в глушь, в Саратов" -- это совсем рядом, край того же плацдарма.
Конкретное географическое положение города NN оказывается очень важным при осмыслении разговора двух мужиков в самом начале поэмы: "... доедет это колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?" -- "Доедет", "а в Казань-то, я думаю, не доедет?" -- "В Казань не доедет..." 18 .
Начнем с нуля, как будто не было никаких догадок о конкретной привязке города NN. Самое примитивное прочтение: "город NN заметно ближе к Москве, чем к Казани", -- я отвергаю сразу же. Слишком уж вяло обвисает диалог в этом случае. Стоило ли на такую безделицу тратить драгоценные строки вступительного абзаца? Может быть, речь идет о качестве дорог? Скажем, расстояния до Москвы и Казани примерно равные, но дорога в Казань заметно хуже. Диалог и в этом случае еще не достигает гоголевского блеска. Да и дороги на Руси все паршивые 19 . Но если город NN, наоборот, намного ближе к Казани, чем к Москве (как, например, Симбирск 20 ), -- вот тогда эта мужицкая беседа засверкает своими подлинными красками! Юмор, построенный на абсурде -- так сказать, Хармс за восемьдесят лет до Хармса. Принципиально важно, что это, решающее, по сути дела -- историософское, суждение, да еще и такое блестящее по форме, Гоголь поручает именно мужикам. С этого эпизода Гоголь начинает свой (с заметным славянофильским креном) разговор о гигантском духовном потенциале простого народа -- надежде на обновление и процветание страны (в пятой главе прямо сказано -- "живой и бойкий русский ум"). Не нужно только впопыхах калечить и уродовать его каким попало "просвещением". Для начала следовало бы по-настоящему просветить самих "просветителей" 21 . Однако Гоголь -- не только славянофил, но и реалист 22 . Разговор двух мужиков, чуть ли не решающий судьбу страны, происходит не где-нибудь, а у дверей кабака. Туесок сладчайшего славянофильского меда Гоголь не преминул сдобрить порцией своей горечи. И такую же каплю дегтя мы обнаружим при самом малом нашем усердии едва ли не в каждом его лирическом историософском отступлении от повествования.
Локализовав, таким образом, место действия (при всей условности этой операции), мы получаем уникальную возможность существенно конкретизировать наши представления о размахе лихоимства в городе NN. Русское государство, заведя сложную канцелярскую машину управления, не имело средств содержать ее 23 . Взятки были единственным средством выживания приказных (самокормящаяся вертикаль власти). Наследники Петра в 1727 году отменили жалование чиновникам и вернулись в системе "кормления". Но и в середине XIX века прожить на жалование чиновнику было практически невозможно. Будущий директор Царскосельского лицея В. Ф. Малиновский писал в 1803 году: "Правительство искушает честность, оставляя ее в бедности". О том же говорил и Н. С. Мордвинов в начале 20-х годов. Один из главных источников неправедных доходов -- торговля вином. Откупщики "поработили" местную администрацию 24 . Так вот, именно в "чичиковское" время, в период написания первого тома "Мертвых душ" откупщик в Симбирской губернии платил губернатору 10 тысяч рублей ассигнациями в год, вице-губернатору -- 20 тысяч, прокурору "как человеку слабому и безгласному" только три тысячи, каждому советнику по две тысячи. Эти сведения исходят от М. А. Дмитриева, с которым мы еще встретимся 25 . Вице-губернатор, вероятно, получал из этого источника заметно больше, чем от императора. В первой половине XIX века оставаться честным было невозможно. Чиновники так и говорят неподкупному немцу-почтмейстеру 26 : "Хорошо тебе, ... Иван Андрейч, у тебя дело почтовое, ... тут, конечно, всякий будет святой. А вот пусть к тебе повадится черт подвертываться всяк день под руку, так что вот и не хочешь брать, а он сам сует...". "Можно ли в самом деле устоять против черта, об этом судить не авторское дело".
3. Родиться нигде (снова о месте действия)
Безотчесть и беспочвенность, ибо, как почва, Россия слишком все без исключения, чтобы только собою, на себе, продержать человека.
"Родился в России", это почти что -- родился везде, родился нигде.
М. Цветаева (1934) "Пленный дух (Моя встреча с Андреем Белым)"
Напомню, как эта особенность России описана О. М. Гершензоном в "Вехах" ("народ не видит в нас людей", ненавидит, народная душа качественно иная, а мы не знаем об этом) и А. А. Зиминым 27 . Петровские реформы и указ Екатерины II о вольности дворянства окончательно разорвали достаточно цельную до того Московскую Русь на две обособленные цивилизации: почвенную -- "крестьянскую" и бескорневую дворянскую. Этот цивилизационный перекос (возможно -- неотвратимо) и вел к катастрофе 1917 года.
Гоголь (да и не он один) хорошо видел эту проблему, предчувствовал, чем она грозит в будущем. Две цивилизации настолько чужды друг другу, что между ними нет не только взаимопонимания, но даже простого любопытства. Как будто они принадлежат разным эпохам и разным континентам 28 . На первой же странице два мужика очень внимательно изучают состояние экипажа, совершенно игнорируя его владельца (вот если бы у него была душа, все складывалось бы совсем иначе).
Отсюда консерватизм Гоголя. Своим нечеловеческим чутьем он угадывал: отмена крепостного права и распространение денежного обращения не решат проблему, а лишь выхлестнут ее на поверхность. И действительно, только наши протестанты-старообрядцы (включая прикровенную часть их империи) достойно ответили, ответили как единый, автономный национальный организм,- на этот исторический вызов: до самой революции не было в России никакого капитализма, кроме старообрядцев, а также -- инославных, иноверных и иноземных.
У Чаадаева понимание этой проблемы так же подразумевается, пронизывает его тексты (письма второе и седьмое и, особенно, -- "Апология сумасшедшего").
Нация -- это язык, религия, историческая память и культура.
Язык. "Чтоб умный, добрый наш народ хотя б по языку нас не считал за немцев". Если видеть в Чацком Кюхельбекера и Чаадаева, фраза окажется с зазубринами. У Кюхельбекера русский язык не от родителей, а от кормилицы. Такие, восторженные, влюбленные в Россию немцы -- "русские в первом поколении" (вроде Карфта из "Подростка"), возможно, принесли России больше вреда, чем пользы, например, в ХХ веке -- императрица Александра Федоровна ("вторая", гессенская). Ф. Сологуб уличал в том же и Блока. Отсюда этот избыток патоки: "умный, добрый", ну-ну... А папежник Чаадаев и писал только по-французски.
Декабристы не следовали за отцами-вольтерьянцами, число явных атеистов среди них было ничтожно. Однако и православных было мало, преобладали лютеране, католики, выпускники иезуитских колледжей. Николай приказал вести допросы только на русском (чем поставил некоторых из них, скажем, -- Михаила Бестужева-Рюмина, в очень трудное положение 29 ) -- демонстрировал им, что они не имеют ничего общего с народом. Но и сам Николай в разговорах с братом Михаилом, когда нужно было обсуждать какие-то сложные, отвлеченные проблемы, переходил на французский. Соревновались, кто из них дальше от народа...
Религия. Чаадаев считает, что главная наша беда -- взяли христианство от "жалкой" Византии. Г. Флоровский 30 возражает: в Х веке Византия была единственным подлинно культурным христианским государством, дальнейшее от нее не зависело. А проблема древнерусского государства не была проблемой бескультурья.
М. Вайскопф (цит. соч.) пишет, что в 30-е годы не было в русской литературе более упорного врага Русской Православной Церкви, чем Гоголь. Действительно, "Вечера" и "Нос" наводят на подобные суждения. Но решающее значение имеет, мне кажется, "Вий", специально посвященный этой проблеме. Достаточно многозначителен в этом отношении приятель Хомы Брута Халява, окончивший курс наук, но годящийся только в звонари. "Халява" означает "голенище". Есть только верх, поверхность, видимость, а основание (подметки) -- краденое (заимствованное, чужое: болгаро-греко-латино-лютерское?). Что это: ожесточенное разоблачение чего-то чужого, постороннего, враждебного, или тревога за нечто свое, родное, внутри чего находишься? Не знаю. Может быть, и то, и другое...
Очень важна в этой повести проблема нетрезвости, неадекватности, на которую почему-то обращают мало внимания. Халява ходит все время с подбитым глазом, винит гнилые ступеньки, так он -- звонарь! А Хома Брут является в храм -- каждый раз -- после чудовищной дозы алкоголя, старательно описанной Гоголем. В состоянии полнейшего алкогольного умопомрачения, даже "читает совсем не то, что написано в книге" (то есть бормочет заплетающимся языком, мелет черт знает что, и это -- не считая языческих заклинаний!). Об этом беспокоился еще Ломоносов (пьянствуют, участвуют в драках). Сивушный дух теснит из храма благочестие. Может оно вернуться в оскверненный таким образом храм? Нет, это -- не насмешки над чем-то посторонним, не злорадное разоблачение чего-то чужого. Больше это похоже на сказанное позднее: "соотечественники, страшно!".
Такое прочтение облегчает переход к "Мертвым душам". Во второй главе читаем: "проходивший поп снял шляпу, несколько мальчишек...". Видимо, не найти во всей поэме других четырех слов, вмещающих столько смысла. Что же Чичиков? Само их взаимное положение: Чичиков в экипаже ("на коне"), а священник -- пеший, -- требовало бы от Чичикова особенно благожелательного приветствия -- в нормальном обществе, при нормальном ходе дел. Гоголевская скороговорка (сразу, через запятую обратился к мальчишкам-сиротинькам) очень многозначительна. Вполне возможно, что Чичиков вообще никак не реагировал ни на священника с его приветствием 31 , ни на сиротинек.
Надежда Гоголя на пастырей обнаруживается в разговоре Чичикова с Плюшкиным: "Можно ли устоять против слова Божия?". Чичиков и приказные отвечают: "трудно, но можно". А на упомянутый уже вопрос: "можно ли устоять против черта?" -- "можно, но трудно". Таков баланс, таков рубеж, с которого России суждено осуществить свой рывок в будущее.
Слово пастырей... Вконец униженная и притесненная государством, фактически лишенная поддержки дворянства Церковь, оказывается, должна теперь совершить этот неслыханный подвиг -- возродить Чичикова и приказных к добросовестной деятельности на благо общества...
На уничтоженных страницах второго тома появился, наконец, увещевающий православный священник. Но отец Матвей забраковал его: слишком много в нем взято от самого отца Матвея, а что добавлено -- за версту несет католичеством...
Гоголя, Н. М. Языкова и других "наших" возмущала проватиканская позиция Чаадаева.
Н. М. Языков в 1845 году адресовал Чаадаеву ("изменнику Руси") суровые строки в стихотворении "К ненашим":
О вы, которые хотите / Преобразить, испортить нас ...
Кто б ни был ты... / ... жалкий ли старик
Ее торжественный изменник. / Ее надменный клеветник...
Ему же Языков посвятил и особое стихотворение "К Чаадаеву":
Вполне чужда тебе Россия...
Ты лобызаешь туфлю пап... / Всего чужого гордый раб...
... ты стоишь плешивый идол / Строптивых душ и слабых жен!
Стихотворения ходили в списках, второе называлось тогда "Старому плешаку". Гоголь одобрил первое стихотворение и слегка критиковал второе. Дух его недостаточно христианский. Оправдан "гнев против врага людей, а не против самих людей" (выделено Гоголем).
Но и сам Гоголь не был вполне тверд в предпочтении православия католичеству. Особенно явно это видно в неоконченной (именно по этой причине?) повести "Рим". Гоголь никогда не писал о православных священниках с такой симпатией, как о католических священниках в этой повести и в "Тарасе Бульбе". В XVIII веке просвещение шло в Россию через Украину, вместе с полонофильством, украинским барокко и Писанием на латыни. Н. И. Надеждин сообщает об учебниках на польском языке, по которым учили латынь в духовных училищах России. Гоголь -- яркий продукт этого мощного культурного потока (отсюда, отчасти, и его мессианизм), его важный агент и славная страница в истории этого культурного процесса.
Борясь с Чаадаевым -- "гордым рабом всего чужого", Гоголь тем самым пытался преодолеть нечто не совсем желательное в самом себе.
Историческая память. Западники не находили ничего положительного в допетровской Руси (Надеждин -- от Грозного до Петра). Даже Пушкин, при всей глубине и тонкости его суждений, при всей широте его взглядов, при всей его готовности многое понять и даже многое принять, говоря непосредственно о предпетровской Руси, становился неожиданно прямолинейным и категоричным: "глубокое невежество государства". В неотправленном письме Чаадаеву в числе свидетельств историчности России он упоминает Петра сразу вслед за "двумя Иванами". В "Борисе Годунове" сам Борис, Шуйский, Самозванец -- европейцы, ничуть не уступают героям шексприовских хроник. Но практически весь XVII век -- какое-то зияние, пропасть, вполне оправдывающая крайности Петра. Пушкин как бы помогает Петру казнить царевича Алексея.
Славянофилы, наоборот, критиковали неорганичность, искусственность петровских реформ ("петровский переполох", по выражению Г. Флоровского), не учитывавших реальную российскую ситуацию, указывали на опасность безбожного просвещения на западный манер.
Позиция Гоголя не только была окрашена его украинофильством, но во многом им определялась. Для домов Трощинских, Яновских и вообще для просвещенной Украины характерен если не культ Ивана Мазепы, то во всяком случае -- горячая любовь к нему и глубокое уважение (Ю. Барабаш. Почва и судьба. Гоголь и украинская литература). Мазепа -- романтический герой Мицкевича, Рылеева, Байрона -- борец за свободу. Киевская академия в свое время называлась "Могило-Мазепианской", то есть Мазепу, как деятеля украинского Возрождения, ставили рядом с Петром Могилой, создателем академии.
Гоголь родился, можно сказать, на месте Полтавской битвы 32 ровно через сто лет после нее. Это -- его малая родина -- чуть ли не самое знаменитое место в стране... Его молчание по поводу этого события, так воспетого Пушкиным, события, изменившего судьбу Европы, России и Украины (или Украины, Европы и России), тем более, должно иметь веские причины. Это -- одна из проблем Гоголя: как совместить свое острое украинофильство (скорее всего, -- и мечту о самостоятельной Украине) с идеей служения Российской империи (без чего он не мог реализовать свое стремление совершить какой-нибудь исторической подвиг). Гоголь изловчился: Тарас Бульба, который в первой редакции погиб за свободу Украины, во второй -- сделал то же самое для процветания Российской империи (М. Вайскопф. 1993, с. 456). Но вполне снять проблему таким способом невозможно 33 .
Если добавить сюда позицию Бенкендорфа и Кукольника (наше прошлое прекрасно, настоящее -- превосходно, будущее -- не вызывает ни малейших опасений) картина исторической памяти в верхах станет достаточно представительной. В сумме, в сухом остатке -- не сохраняется ничего. Исторической памяти как бы не было вообще. Историческое беспамятство...
Что же оставалось низам? Воспевать Стеньку Разина, забросавшего Волгу персидскими княжнами 34 , а про себя, скрежеща зубами, вспоминать славное время пугачевщины. Стати сказать, на правобережьи Волги Симбирск оказался в центре пугачевской вакханалии. Именно применительно к событиям в Симбирской губернии Пушкин написал свою знаменитую фразу: "Не приведи Бог видеть русский бунт -- бессмысленный и беспощадный".
Культура. Учитывая то, что тема эта в целом -- совершенно необъятна, и что предыдущие три пункта, можно считать, также относились к общей проблеме культуры, ограничимся здесь одним частным вопросом -- чичиковским кругом чтения. Тут Гоголь, несомненно, несколько хитрит. В первой главе, когда Чичиков читает сорванную со столба афишу, мы могли подумать, что он практически ничего не читает, или, подобно своему Петрушке, читает, что подвернется, не очень вникая в смысл прочитанного. Но в седьмой главе в нем вдруг просыпаются какие-то поэтические наклонности, и он по пьянке на память читает Собакевичу письма Вертера Шарлотте (мы помним, что Чичиков в профиль похож на Наполеона, а Наполеон тоже возил с собой "Страдания молодого Вертера"). Наконец, в десятой главе в чичиковском багаже обнаруживается "Герцогиня Лавальер". Вот об этой находке нужно поговорить чуть подробнее.
"Герцогиня Лавальер" -- один из нравоучительных романов очень популярной на рубеже XVIII-XIX веков писательницы Стефании Фелисите Жанлис (1746-1830). Россиянам этого тогдашнего Дейла Карнеги настойчиво рекомендовал Карамзин. В 1803 году извлечения из ее романов были опубликованы в Москве под названием "Дух госпожи Жанлис или изображения, характеры, правила и мысли выбранные из всех ея сочинений, до ныне изданных в свет" ("путеводитель от заблуждений в лабиринте человеческих страстей"). Ситуации, типы характеров и варианты поведения систематизированы здесь по алфавиту: "бал", "беспечность", "беседа", "благопристойность" и т. д. (в том числе -- "неблагопристойность вальса" со ссылками на авторитет Гете и Якоби). Героиня Гофмана ("Королевская невеста") вразумляет строптивого петуха веником, не заглядывая в Честерфилда 35 и "не обращаясь за советом к госпоже Жанлис или иным сведущим в психологии дамам, которым доподлинно известно, как наставить на путь истинный молодые умы" (перевод Э. Морозовой). Госпожа Жанлис и сама ссылается на Честерфилда. Героиня романа герцогиня Ла Вальер -- фаворитка Людовика XIV. Ее преемница, более известная госпожа Мантеспан, не только вытеснила предшественницу из королевских покоев, но даже укатала ее в монастырь. "Заветная" книга Чичикова достаточно многозначительна. Она -- упрек безбожному веку: уж если возить с собой одну книгу, то -- Писание ("Переписка") 36 . Но это -- и некоторая надежда на возрождение Чичикова, какие-то благие начала в нем теплятся. Герцогиня своим опытом (несколько отвлеченно, правда 37 ) как бы указывает Чичикову путь от порока к добродетели. Возможно, рассуждая о добродетели, Чичиков, по совету госпожи Жанлис, старается реже опускаться до такого беспардонного лицемерия, как в разговоре с Маниловым (во втором томе появляется поговорка "полюби нас черненькими"). 1830 год окрасил всю эту ситуацию в совершенно новые цвета: воспитанник госпожи Жанлис герцог Орлеанский стал королем Франции, а госпожа Жанлис, таким образом, -- воспитательницей короля. Да и Гоголь в "Мертвых душах" -- вполголоса (Д. Лихачев. Литература -- реальность -- литература. 1981), а в "Переписке" -- уже явно учит уму-разуму и самого царя.
* * *
Призрак этой проблемы -- восстановление культурной целостности страны -- встает в полный рост, когда в городе NN обсуждают, каким образом Чичиков (подобно Моисею, ведущему богоизбранный народ в землю обетованную) устремит вновь приобретенных крестьян в Херсонскую губернию: близость малороссийских губерний со свободной продажей вина, привычка народа к бродяжнической жизни, да и управителя не найти, всё -- мошенники... Дело, как мы понимаем, в том, что души мертвые не у перемещаемых, а у предводительствующих. Чаадаев на этом и сосредоточен, а Гоголь очень рассчитывает почерпнуть энергию для оживления предводительствующих (вслед за романтиком Кюхельбекером) всё у того же "умного, доброго" народа, через восстановление все той же нарушенной культурной целостности страны. В "Переписке" Гоголь отмечает, что самые зажиточные на селе крестьяне -- лица примерного поведения. Так и у помещиков. В "Мертвых душах" особенно процветают имения Собакевича и Костанжогло, но именно у них мы обнаруживаем и наибольшее внимание к мужику (вплоть до толстовского непосредственного физического участия помещика в совместных с мужиками сельскохозяйственных работах) и наибольшую глубину суждения о мужиках.
4. У Собакевича
"все было упористо, без пошатки, в каком-то крепком и неуклюжем порядке... все пригнано плотно и как следует..." "...на вековое стояние..." "Зодчий боролся со вкусом хозяина..." "...все было прочно, неуклюже в высочайшей степени... все было самого тяжелого и беспокойного свойства". Неотесанные избы, перекособоченный господский дом, общая неуклюжесть, "тяжелое и беспокойное свойство" -- о чем все это? Что так насторожило Гоголя, от чего у него "шерсть дыбом"? О Манилове, о Ноздреве писал чуть ли не с добродушной усмешкой. Скоро начнет нас уговаривать проходимца Чичикова признать чаемым спасителем России... А тут, буквально на ровном месте, без видимых причин, от какой-то пустяковой "неуклюжести" напружинился, рычит, с цепи рвется ("Собакевич" -- это, возможно, и о своем собственном состоянии?).
Глава пятая -- особенная. Здесь нет утрированных, аллегорических изображений человеческих пороков и слабостей, наподобие лубка или средневековой живописи. Это глава философическая, посвященная самым "отдаленным отвлеченностям", к каким загодя готовили нас Манилов и Чичиков своими мечтами о совместном философствовании и Селифан -- рассуждениями в третьей главе.
1836 год -- переломный в истории российской общественной мысли. В октябре в журнале "Телескоп" был опубликован перевод "Первого философического письма" П. Я. Чаадаева. В результате журнал прекратил существование, цензор (ректор Московского университета) Болдырев отставлен от службы, редактор Надеждин загремел в ссылку (в Усть-Сысольск), Чаадаев объявлен сумасшедшим и у него изъяли рукописи его работ. После этого, первого российского Октября россияне имели возможность вести себя по-разному: презирать Чаадаева и его сочинение, негодовать, опровергать, доброжелательно и конструктивно полемизировать с ним и т. д. Одного они не могли: вести себя так, как будто этого "Письма" не было 38 . Новизна ситуации была именно в публичности. До того письма были известны довольно узкому кругу лиц -- либо на французском языке, либо в виде достаточно благонамеренного пересказа Ястребцова. Именно перевод делал ситуацию такой скандальной (задача печати, как мы знаем, "морочить олухов").
Опубликование письма (одного из писем, известных уже в списках и частично в пересказе Ястребцова) и вызванный этим скандал должны были активизировать уже начатую Гоголем в той или иной мере работу над его вариантом "Божественной комедии" и над его ответом Чаадаеву.
И вот здесь, поближе к середине текста (где же и находиться крепости, как не на горИ?), Гоголь предпринимает отчаянный лобовой штурм этой цитадели. Штурм, напоминающий о том безрассудно-храбром поручике из предыдущей главы (где он не совсем на месте), которого специально приказано во время горячих дел держать за руки, чтобы он не наделал глупостей (так как Гоголь умеет посмеяться над собой, кто же другой сумеет?). Гоголь вполне осознает сложность своей задачи. Цитадель неприступна, все пригнано на века, без пошатки. Сам Гоголь -- не философ, ни по образованию, ни по складу ума. Наконец, художественное произведение неподходящее место для тщательного анализа таких сложных проблем. И, тем не менее, штурм состоялся...
Отношение Гоголя к сочинениям Чаадаева сложное (первое впечатление от деревни Собакевича: у нее два крыла -- темное и светлое). И согласие во многих определяющих моментах, и ревность, и неприятие опасно скособоченного чаадаевского западничества, и негодование, вызванное "латинством" Чаадаева, его хулой на греческую церковь.
Отмечено, хотя и как-то неохотно, уже -- к концу чичиковского визита, что Собакевич -- человек довольно умный, владеющий "сведениями образованности". Но -- "кулак, да еще и бестия впридачу!". "Кто уж кулак, тому не разогнуться в ладонь!.. Попробуй он слегка верхушек какой-нибудь науки, даст он знать потом, занявши место повиднее, всем тем, которые в самом деле узнали какую-нибудь науку". М. Вайскопф (1993, с. 375) показал, что речь здесь идет о полемике, развернувшейся в середине 30-х годов вокруг персонажа "Аскольдовой могилы" Загоскина и оперы Верстовского на либретто Загоскина же. В изложении Надеждина на Загоскина напали "за то, что он заставил русского погрозить кулаком варягу". В полемике всячески обыгрывалась многозначность этого понятия 39 . Н. Ф. Павлов писал в своей рецензии на оперу: "Как позволить себе в изящном произведении, на сцене, -- еще похвальное слово кулаку?.. Нам ли теперь хвалиться преимуществами дикости, грубого тела, когда и враги наши стыдятся уже называть нас варварами". Надеждин отвечал на это: доказывают, что "хвалиться кулаком и стыдно, и невежественно, и унизительно для нашего века, и позорно для нашего просвещения..!" "европейцу как хвалиться своим щедушным, крохотным кулачишком? Только русской владеет кулаком настоящим,.. идеалом кулака... В этом кулаке нет ничего предосудительного, ничего низкого, варварского, напротив, очень много значения, силы, поэзии!". Противопоставлял "русский кулак" -- "негодной французской шпажонке". Напоминал об отечестве, "простирающемся через три части света" и обещал в том числе, что "ничто не помешает, разогнув кулак, писать им прекрасные повести, даже не хуже Бальзака!".
Ристалище названо. И такой писатель появился: именно после "Мертвых душ" Гоголя стали сравнивать прямиком с Гомером и Шекспиром (про Бальзака в таком раскладе просто забыли -- Европу наконец обштопали!). С чем же спорит Гоголь? Надеждин обещал разогнутый в ладонь кулак и тут же опубликовал "Философическое письмо"! Следовательно, он выпихивает на арену Чаадаева -- соревноваться с Бальзаком, пусть не как писателя, но хотя бы как мыслителя, ученого ("у нас не было своей философии -- у нас есть своя философия!").
Гоголь и ведет разговор про ученость, соглашается, что Чаадаев -- "кулак", но "разгибания в ладонь" -- не получилось! Примерно так же писал о Чаадаеве через сто лет Г. Флоровский (цит. соч., с. 248) -- "он не мыслитель, у него нет системы". В. И. Даль в статье "кулак", кроме пословицы про "разгибание в ладонь" приводит еще одну, которая намекнет на любопытную связь "кулачества" с проблемами российской религиозности, упомянутыми в предыдущей главе: "кулак без Бога проколотится, а без божбы не проживет".
Гоголь возвращается к этой теме: "Чаадаев как ученый" в восьмой и девятой главах.
"...почувствовал себя совершенно чем-то вроде молодого человека, чуть-чуть не гусаром..."; "люди степенные и занимающие важные должности как-то немного тяжеловаты в разговорах с дамами; на это мастера господа поручики и никак не далее капитанских чинов; ... кажется, и не очень мудреные вещи говорят; ... или поведет речь о том, что Россия очень пространное государство; ... ужасно пахнет книгою". "Наша братья, народ умный,.. поступает почти так же, и доказательством служат наши ученые рассуждения. Сперва ученый подъезжает в них необыкновенным подлецом, начинает робко, умеренно,.. самым смиренным запросом; ... и чуть только видит какой-нибудь намек,.. вот с какой точки зрения нужно смотреть на предмет!". Чаадаеву с его "Письмом" уже не ведать покоя. "Философические письма" адресованы женщине (Екатерине Дмитриевне Поповой). Армейскому чину капитана в кавалерии соответствует ротмистр (именно этот чин у гусара Чаадаева). Упомянут и "подлец", подаренный ранее Собакевичу. И снова -- о "пространствах" (зачин "Письма"). И деловито, академически выверенно проанализирована логика чаадаевских рассуждений. Как сказано здесь же, в девятой главе, гусары на то и существуют -- для скандала, чтобы будоражить общество: похищать губернаторских дочек и откалывать что-нибудь другое в том же роде. И дочку Плюшкина в свое время похитил тоже кавалерист, тоже ротмистр, уж не гусар ли?
В ход пошел даже такой сомнительный прием, как удар по личности философа: сказано об угрюмом характере Собакевича -- он не смотрит в глаза собеседнику, все в сторону, больше отмалчивается. О его сухости и жесткости. Он не щадит ничьего самолюбия и не считается ни с общественным мнением, ни с принятыми правилами поведения 40 . Да еще он "подлец".
И на боевое прошлое Чаадаева, хотя и намекает портрет Багратиона, но тоже как-то совсем без уважительности, с насмешкой. Его явно затмевают громадные портреты греческих героев.
О самом "Письме" Чаадаева сказано, в сущности, немного: я полагаю, что именно этому посвящены реплики, приведенные в начале данной главы ("все было упористо... беспокойного свойства"). И еще: "поступил как бы совершенно чужой". Отнесенные к "Письму" -- как эти слова точны, как глубоки, как восхитительно звучат (ср. с процитированными стихотворениями Языкова)! И, в общем, близки к тому, как оценивали "Письмо", скажем, Пушкин и Герцен. То есть штурм состоялся и оказался уместнее и эффективнее, чем можно было бы ожидать. Нет, цитадель не поколеблена, но ее гарнизону стоит внимательно обсудить все, что произошло.
Собакевич показался Чичикову "весьма похожим на средней величины медведя, ... ступал он вкривь и вкось и наступал беспрестанно на чужие ноги, ... совершенный медведь!" (правда, медведь, который "умеет перевертываться и делать разные штуки". Кстати, и "кулак" у Загоскина несколько смахивает на медведя). Действительно, Чаадаев разворошил улей и оттоптал множество мозолей. Но не Гоголю бы его в этом упрекать. Сколько он сам потревожил мозолей, начиная с "Ганса Кюхельгартена" (к этому еще вернемся) и кончая хотя бы "Перепиской"!
Гоголь как бы с сожалением, но решительно отвергает заключение властей (а также, скажем, Матвея Муравьева-Апостола), что Чаадаев -- сумасшедший. "Крепкий и на диво стаченный образ", "человек здоровый и крепкий".
Доходит дело и до самих "бедных душ". Если они действительно таковы, какими их рисует Чаадаев, то мы отличаемся от разбойников только тем, что нас пока еще не выпустили с ножом на большую дорогу, иначе говоря, мы -- христопродавцы. Собакевич так и аттестует всю губернскую "элиту", включая и губернатора: "христопродавцы и разбойники", "Гога и Магога". Ошеломленный Чичиков констатирует: " похвальные, хотя и несколько краткие биографии".
Не забыты и некоторые частные особенности "Письма" и биографии его автора.
Речь о своем "дельце" Чичиков "начал как-то очень отдаленно, коснулся вообще всего русского государства и отозвался с большой похвалою об его пространстве, сказал, что даже самая древняя римская монархия не была так велика...", и в славе-то этому государству "нет равного". Здесь явно пародируются строки "Письма": "Окиньте взором все прожитые века, все занятые нами пространства...".
Собакевич высказывается о председателе: "он только что масон, а такой дурак, какого свет не производил". Чаадаев состоял в масонских ложах в 1814-1821 годах и достиг там весьма высоких степеней. Безжалостный Гоголь заставляет самого Собакевича-Чаадаева пренебрежительно отозваться и о масонах.
Наконец, припечатано. О Собакевиче: "хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось на лице его. Казалось в этом теле совсем не было души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а, как у бессмертного кощея, где-то за горами и закрыта толстою скорлупою, что всё, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности". Хотел говорить про души, ну так получай! ("за горами" -- это в Ватикане?).
Но есть же и "светлое крыло". Когда Собакевич высказывается о современном просвещении ("это просвещение -- фук!", "каналья-повар, что выучился у француза, кота обдерет, да и подает на стол вместо зайца", про фрикасе из тухлятины; "это все выдумали доктора немцы да французы, я бы их перевешал за это!"), то уже и не различишь -- Чаадаев ли это говорит, Чацкий ли, либо сам Гоголь?
Увесистые булыжники для чаадаевского огорода заготавливал Гоголь во втором томе. Сумасшедший полковник Кошкарев, как уже упоминалось, рассчитывает многого достичь для России переодеванием мужиков в немецкие штаны и приобщением их к творчеству Вергилия. Здесь он как бы полемизирует с Собакевичем. Но у него же книжные шкафы ломятся от трудов вроде "Преуготовительное вступление в область мышления. Теория общности, совокупности, сущности...". Это -- те самые "отвлеченности", которые так раздражали Гоголя в философии вообще и в трудах Чаадаева в частности.
Картина противостояния писателя и философа будет полнее, если привлечь "Театральный разъезд" Гоголя (1842) и "Апологию сумасшедшего" Чаадаева (1837). В какой степени Гоголь был знаком с "Апологией" (скажем, в чьем-то пересказе), не так важно. "Письмо" отражало настроение в обществе на рубеже 20-30-х годов, а "Апология" -- применительно к 1837 году.
Соответственно Гоголь в "Мертвых душах" и в "Театральном разъезде" реагирует сразу как бы на оба сочинения Чаадаева: и на "Письмо"и на "Апологию". О самСм тоне "Апологии" напоминают неоднократные извинения Собакевича, очередной раз отдавившего чью-то ногу: "прошу прощения" (глава 1); "не побеспокоил ли я вас"; "Прошу прощения! Я, кажется, вас побеспокоил" (глава 5).
А в "Театральном разъезде" Гоголь отвечает на многое из процитированного фрагмента "Апологии" (хотя "Театральный разъезд" в большей степени посвящен "Мертвым душам", чем "Ревизору": так и сказано "книг уже довольно написано, больше не нужно").
К суждению Чаадаева о "скоморохе" и о "циническом уроке комедии" относятся, видимо, следующие "замечания зрителей": "кто... вечно смеется, тот не может иметь слишком высоких чувств", не могут такие произведения порождаться "высокой любовью к человечеству". К Чаадаеву же восходят, вероятно, и реплики: "ведь это все пустяки"; "зачем тут ум?.. Ну если бы еще была, положим, какая-нибудь ученая наука...".
На это автор и сочувствующие ему персонажи возражают: "без глубокой сердечной исповеди, без христианского сознания грехов своих, без преувеличенья их в собственных глазах наших не в силах мы возвыситься над ними, не в силах взлететь душой превыше презренного в жизни". "Нет, смех значительней и глубже, чем думают". "Насмешки боится даже тот, который уже ничего не боится на свете. Нет, засмеяться добрым, светлым смехом может только одна глубоко добрая душа; ... кто льет часто душевные глубокие слезы, тот, кажется, более всех смеется на свете!..".
А непосредственно на "скомороха" Гоголь откликнулся еще раньше, в восьмой главе "Мертвых душ": "не признает современный суд, что высокий восторженный смех достоин стать рядом с высоким лирическим движением и что целая пропасть между ним и кривляньем балаганного скомороха!".
"Язык Собакевича по своей тяжелой натуре, не так поворотившись, брякнул вместо одного другое слово...". "Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души, а у меня что ядреный орех, все на отбор,.. например каретник Михеев... что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что это за люди? Мухи, а не люди...". Дальнейшие удары по концепции Чаадаева, по его "Письму" (частично -- чуть ли не прямые цитаты из "Письма"), но одновременно начинается уже нащупывание позитивной программы Гоголя, долженствующей возродить страну и посрамить тем самым Чаадаева.
Гоголь -- христианин, естественно, он рассчитывает на Церковь. Это она должна воззвать к не вполне живым душам и возвысить их до полноценной жизни. Очень скоро он заговорит об этом открыто.
С другой стороны, Гоголь -- язычник, колдун, не знающий границ в своем владении словом. Он примеривается, нельзя ли изобрести такое заклинание, чтобы "мертвые" вдруг стали живыми. Если смысл так слабо удерживается в слове (выражение Набокова), если Собакевич так легко называет живых мертвыми, а о мертвых говорит, как о живых, кажется, эта задача не безнадежна. Действительность не должна сильно сопротивляться, лишь бы слово нашлось могучее, небывалое, неслыханное 41 . "Величавый гром других речей", как обещает он в главе седьмой.
А славянофильский разговор о замечательных потенциях простого народа -- так сказать, побочный эффект. Гоголь, если понадобиться, готов выставить хоть целую роту Платонов Каратаевых, а будет мало -- добавит полк Тараса Бульбы и половину Сорочинской ярмарки впридачу.
И в развитие этого разговора, уже расставшись с Собакевичем, прицепившись к меткому прозвищу, которым мужики наградили Плюшкина, Гоголь выкладывает свой главный аргумент в споре с Чаадаевым. Аргумент, сильный сам по себе и особенно важный для Гоголя, который не сомневается, что в этой области он разбирается лучше Чаадаева. "Всякий народ, носящий в себе залог сил, полный творящих способностей души, своей яркой особенности и других даров Бога, своеобразно отличился каждый своим собственным словом, которым, выражая какой ни есть предмет, отражает в выражении его часть собственного своего характера ... нет слова, которое было бы так замашисто, бойко, так вырвалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово" 42 .
В седьмой главе будет продолжен разговор и об отменном здоровье Собакевича и о том, какие странные обстоятельства приводят его в удрученное состояние (то же собственное отменное здоровье, например), да и люди теперь не те... Всё хапуги и бездельники, "даром бременят землю!". И сам Собакевич признает, что он "седой человек, а до сих пор не набрался ума". Но отмечена и полнота, обстоятельность составленного Собакевичем реестра.
5. Разбойники
И для Чаадаева в его "Письме", и для Гоголя в "Мертвых душах", на историософских высотах их полемики, совершенно неизбежен вопрос об отношении к декабристам. Чаадаев осуждал восстание, как средство общественных преобразований. Но в целом его взгляды воспринимались как развитие идей декабристов. Фрагмент, прямо осуждающий восстание ("дурные идеи и гибельные заблуждения, ... неизмеримое бедствие, отбросившее нас назад на полвека") в надеждинской публикации отсутствует. Остался лишь глухой намек. "Если мы иногда волнуемся, то не в ожидании или не с пожеланием какого-нибудь общего блага, а в ребяческом легкомыслии младенца, когда он тянется и протягивает руки к погремушке, которую ему показывает кормилица" (примерно тогда же Пушкин написал в "пропущенной главе" "Капитанской дочки": "Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка"). Заметный вклад в разработку темы наших взаимоотношений с кормилицами внес Гофман ("Церковь иезуитов в Г*", пер. И. Стебловой): "Что такое наши возвышенные стремления и погоня за идеалом, как не бессознательные неумелые движения младенца, которые ранят благодетельную его кормилицу. Идеал -- это обманчивая и пустая мечта, порождение кипучей крови. Знать, черт нас дурачит, подсовывая кукол с приклеенными ангельскими крыльями" 43 .
Кажется, всю свою сознательную жизнь Гоголь ищет, каким содержанием наполнить это понятие -- "разбойники": "Страшная месть", в "Мертвых душах" -- просвещенные россияне (в оценке Собакевича-Чаадаева), затем Чичиков -- Ринальдо Ринальдини, да еще и новый Дубровский -- капитан Копейкин 44 .
Прежде чем перейти к теме "Гоголь и разбойники-декабристы" в целом, нужно поговорить об одном из этих разбойников. В пространстве духовного и творческого развития молодого Гоголя (как оно обычно описывается) легко обнаруживается странное зияние: это -- Вильгельм Кюхельбекер. Само молчание имеющихся гоголевских документов о Кюхельбекере вполне объяснимо: до 14 декабря 1825 года не представилось подходящего случая его упомянуть (в письмах к матери -- с какой стати?), а после восстания нельзя было вслух говорить ни о самом восстании, ни о Кюхельбекере -- одном из главных его участников. Но вполне ли оправданно молчание комментаторов?
В 1827 году Гоголь, конечно, прочитал 45 шестнадцать чудесных проникновенных строк, которые Пушкин посвятил своему лицейскому другу накануне восстания ("19 октября"): "Служенье муз не терпит суеты...". В этой публикации обращение "Вильгельм" зашифровано (только "В."), но Гоголь жил и в Нежине и в Кибинцах в такой насыщенной культурной среде, было где получить необходимые пояснения. Гоголь имел также довольно большие возможности добывать нужную литературу.
Ко времени приезда в Петербург Гоголь, в принципе, мог прочитать более шестидесяти стихотворений Кюхельбекера, его "Путешествие", повесть "Адо", около десятка критических статей, драму "Шекспировы духи", отрывки из "Аргивян" и из написанного в Динабургской крепости (!) "Ижорского" ("Сын отечества", "Благонамеренный", "Соревнователь...", "Календарь муз", "Невский зритель", "Мнемозина" и т. д.). Знал о Кюхельбекере как о редакторе журнала, одном из руководителей Ланкастерского общества. Табели о рангах, конечно, трудно приложимы к художественной литературе... Но Пушкин пишет ведь: "мой брат родной по музе, по судьбам", "огнем волшебного рассказа сердечные преданья оживи". Гоголь не знал, что в своем "Арапе Петра Великого" Пушкин намеревался использовать в качестве эпиграфа строки из "Аргивян" Кюхельбекера 46. А "Предисловие" Пушкина 1825 года к первой главе "Евгения Онегина" Гоголь, разумеется, читал. Там Пушкин косвенно полемизирует со статьей Погодина ("Вестник Европы", 1824) о трех первых поэмах Пушкина и цитирует, не называя источника, статью Кюхельбекера "О направлении нашей поэзии" ("Мнемозина", 1824) 47 . Перед самым окончанием гимназии (1828) Гоголь заслужил у профессора Никольского высшую оценку "изрядно" за свою работу "О том, что требуется от критики". "Вестник Европы" (и тот номер, со статьей Погодина?) Гоголь читал. Литературной критикой серьезно интересовался. Его оценки 30-х годов этих поэм Пушкина близки к оценке Кюхельбекера. В какой-то мере Гоголь в 30-х годах занял место Кюхельбекера в литературной критике.
Кюхельбекер должен был привлекать внимание Гоголя и как личность. Пушкин заключает свои шестнадцать строк словами:
Поговорим о бурных днях Кавказа,
О Шиллере, о славе, о любви.
"Бурные дни Кавказа" -- это о дуэли Кюхельбекера с Похвистневым.
Восстание заслонило многое из происходившего до него, но дерзкую, пламенную лекцию Кюхельбекера, за которую его выставили из Парижа весной 1821 года, скорее всего еще помнили.
Мог ли Гоголь оставить без внимания такие высказывания Кюхельбекера в "Путешествии": "...теплая вера в Провидение, сердечное убеждение, что Святая Русь достигнет высочайшей степени благоденствия, что русский бог не вотще даровал своему избранному народу его чудные способности, его язык богатейший и сладостнейший между всеми европейскими, что небо предопределило россиянам быть великим, благодатным явлением в нравственном мире". Или: "счастлива земля, в которой сила деятельности живит и поддерживает граждан..." и (о "Сикстинской Мадонне"): "Кто однажды вкусит небесное, -- говорит один из св. отец, -- тот уже чувствует отвращение от земной пищи". Наконец, такое: "Поэт всегда говорит то, что чувствует: искренность первое условие вдохновения... Когда он учит времена и народы и разгадывает тайны Провидения, он точно есть полубог без слабостей, без пороков, без всего земного. Но самая способность к вдохновениям предполагает пламенную душу, ибо только пламя может воспылать к небу! Что же есть пища сего пламени? Великие страсти. Они молчат, они исчезают, когда орел летит к солнцу, но... Есть сильные или холодные души, которые могут на всю жизнь сковать свои страсти, но они не знают вдохновения!.. Поэтам завидуют и в то же время желают показать презрение к их дарованию. Но чернь не способна даже к заблуждениям душ великих. Люди, странные непонятные создания! Вы гоните и ненавидите ваших благодетелей... Поэт некоторым образом перестает быть человеком. Он постигнул высшее сладострастие, и наслаждения мира никогда не заменят ему порывов вдохновения..." и т. д. Как будто читаешь одно из "отступлений" в "Мертвых душах" или "Переписку"! И (за исключением "эссе о вдохновении") -- полемику Гоголя с Чаадаевым.
Влияние немецкого романтизма на русскую литературу 20-х годов было очень сильным. Несомненная дань поклонения немецкому романтизму -- поэма "Ганс Кюхельгартен", ощутимо его влияние и в "Вечерах на хуторе". Значительную роль в приобщении россиян к немецкому романтизму играл Жуковский своими переводами и подражаниями. Но природный немец Кюхельбекер также вносил немалый вклад в развитие этого процесса. В том числе, повесть Кюхельбекера "Адо" Гоголь, несомненно, читал, отсюда он взял имя своего городового Держиморды (Вайскопф, 1993, с. 405; Вайскопф, 2002, с. 545). Герой повести Держикрай -- влиятельный новгородский купец. Оба имени -- значимые. Боголюбивый Держикрай, подобно святому апостолу, несет свет христианской истины язычникам-эстонцам. Тот мир покоился на плечах Держикрая, этот -- опирается на одного лишь Держиморду. Вайскопф неудачно назвал Держикрая "атаманом" и пропустил такую важную для Гоголя историософскую параллель.
Недосягаемым образцом, если не божеством, являлся, конечно, Шиллер ("Поговорим... о Шиллере, о славе, о любви"). Кюхельбекер пишет в "Путешествии": "Читаем божественного мечтателя Шиллера" и, обращаясь к Дельвигу, вспоминает "родимый Лицей, наш фехтовальный зал, где мы с тобой читали тех же самых поэтов". Пушкин в 1830 году в некрологе Дельвигу писал: "Клопштока, Шиллера и Гельти прочел он с одним из своих товарищей, живым лексиконом и вдохновенным комментарием". "Живой лексикон" и "вдохновенный комментарий" -- это неназванный, по понятным причинам, Кюхельбекер. Пушкин не разбрасывается такими оценками, как "волшебный рассказ", "вдохновенный комментарий", говоря о современниках.
И Ленский последнее, что открыл перед дуэлью -- именно Шиллера, и Луиза видит того же Шиллера на столе у Ганса Кюхельгартена (вместе с Платоном и Тиком).
Шиллер покинул этот мир лет за пятнадцать до приезда Кюхельбекера в Германию. Кюхельбекер фиксирует не только свои встречи с Гете и философом Клодиусом, но отмечает также, что видел друга Шиллера -- Кернера.
Очень важно для российских поклонников немецкого романтизма то, что Кюхельбекер беседовал с самим Людвигом Тиком, как он сам формулирует -- "главой германских романтиков" -- о Новалисе (по мнению А. Тургенева -- не очень удачно), Виланде и об уже упоминавшемся Клопштоке.
Для Гоголя, который с таким увлечением участвовал в постановках пьес Тика в гимназии (часть педагогов считала -- в ущерб учебному процессу), являлся там заводилой, это сообщение Кюхельбекера было как бы знаком их приобщения к европейскому литературному процессу (нашу поэзию создал восторг от того, что Россия вдруг стала европейской державой).
После сказанного можно, наконец, обратиться к декабристам в целом. Без преувеличения -- Гоголь в 1825 году жил в окружении декабристов (и восстание Черниговского полка -- это совсем недалеко от Нежина). В ноябре 1825 года ученики ожидали перемен в стране "не хуже, чем французская революция" 48 . Песенку "Мишу, Машу, Колю и Сашу на кол" ("Маша -- вдовствующая императрица, остальные -- ее сыновья: император, будущий император Николай I и великий князь Михаил Павлович) распевали, в том числе, ближайшие друзья Гоголя -- Данилевский, Прокопович 49 , Высоцкий. Директор гимназии Орлай замял расследование этого преступления. В октябре 1826 года Прокоповича, Данилевского и Мартоса исключили из гимназии за чтение вредных книг и писание вздорных стихов. Еще один близкий приятель Гоголя П. Лукашевич -- родственник В. Л. Лукашевича, хорошего знакомого профессоров Шаполинского и Ландражина и привлекавшегося по делу декабристов. В 1826 году Гоголь и его друзья издавали рукописный журнал "Северная заря" -- несомненный аналог "Полярной звезды" Рылеева и Бестужева.
Гоголь часто бывал в Обуховке у Капнистов. Сын писателя А. В. Капнист -- член Союза благоденствия. В Обуховке бывали Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы (соседи), Лунин, Бестужев-Рюмин, Лорер, иногда -- Пестель. Еще больше времени Гоголь проводил в Кибинцах у родственников -- Трощинских. Там бывали те же Муравьевы-Апостолы (с ними Гоголь встречался не раз), М. Бестужев-Рюмин, возможно, кто-то еще из декабристов. Братья Муравьевы-Апостолы именно в Кибинцах узнали о смерти Александра I, с чего и началось восстание на юге 50 . Таким образом, трое из пяти повешенных декабристов входили (на том или ином расстоянии) в круг общения Гоголя в "разбойничьем гнезде": Кибинцы -- Обуховка -- Хомутцы (С. Муравьев-Апостол, М. Бестужев-Рюмин, П. Пестель). Да и член "Временного правительства" (Сперанский, Мордвинов, Муравьев-Апостол), которому победоносное восстание должно было вручить власть -- И. М. Муравьев-Апостол, хотя и находился далеко, в Петербурге, но как бы присутствовал здесь, отраженным в своих сыновьях, в Д. Трощинском, в Капнистах...
Гоголь "видел" и положительную додекабрьскую деятельность заговорщиков -- борьбу их с телесными наказаниями в армии (включая поведение С. Муравьев-Апостола во время Семеновского бунта), распространение грамоты среди солдат с помощью ланкастерского метода.
В таких условиях Гоголь вырабатывал свое отношение к восстанию, к декабристам -- это не было для него только отвлеченным полетом мысли, общей проблемой гражданского сознания, но являлось важным элементом повседневного личного общения 51 .
Большую роль в формировании этой позиции Гоголя сыграли его воспитатели Белоусов, Шапалинский, Ландражин и Зингер 52 , которых в 1830 году изгнали из гимназии, обвиненных по так называемому "делу о вольнодумстве". Особую роль сыграли лекции Белоусова по "естественному праву". Он начал читать в гимназии этот курс с ноября 1825 года (до того в течение года курс был под запретом). Гоголь слушал этот курс зимой 1826/1827 годов.
Белоусов использовал в своих лекциях книгу А. П. Куницына (того, который учил Пушкина в Лицее) "Право естественное" (1818-1820) 53 . Но книга Куницына была запрещена, изъята у автора, книгопродавцов, из учебных заведений и уничтожена. Куницына изгнали из Петербургского университета, он едва избежал суда. Белоусов использовал также (косвенно на него ссылаясь) изданный в 1820 году перевод с латинского книги Т. Шмальца "Право естественное". Покровительствовавший этому изданию первый ректор Петербургского университета профессор Балугьянский (а он в 1813-1817 годах преподавал политические науки великим князьям Николаю Павловичу и Михаилу Павловичу) в 1821 году был вынужден подать в отставку, обвиненный в потворстве распространению крамолы. В лекциях Белоусова находили отклик сочинения Вольтера, Руссо, Монтескье, Канта. Под явным влиянием Белоусова Гоголь определил как основное направление своей будущей деятельности "борьбу с неправосудием" -- главным общественным злом. Свою литературную деятельность тогда, оканчивая гимназию, считал для себя побочной (может быть, видел себя Ревизором -- оком Государевым?) 54 . Вряд ли Белоусов, при всем его свободомыслии, сочувствовал декабристам, их восстанию. И у его великого ученика мы никаких следов такого сочувствия не обнаружим.
Этот свой выбор (служение государству 55 ), эту оценку декабрьских событий Гоголь и объединил в поэме "Ганс Кюхельгартен" с описанием горькой судьбы поэта-декабриста Вильгельма Кюхельбекера. Достаточно красноречиво само имя героя. В фамилии Гоголь лишь заменил "беккер" (изготовитель) на "гартен" (сад), распространенное немецкое имя "Вилли" заменил не менее распространенным "Ганс". Впрочем, рядом присутствует мызник Вильгельм, будущий тесть Кюхельгартена.
"Колокольня, сияющая в золоте" (третья строка поэмы), вполне обычная, когда речь идет о православном храме, совершенно неуместна применительно к лютеранской кирке.
Старый пастор (картина VI) говорит о злом неурожае. Но кого такие бедствия посещают чаще: Германию с ее более развитым сельским хозяйством и мягким атлантическим климатом (а дом пастора вообще на берегу моря), или европейскую Россию, с отсталым хозяйством и суровым континентальным климатом?.
Он же говорит "про греков и про турок, про Мисолунги, про дела войны, про славного вождя Колокотрони". Но для немцев (тем более -- для северо-западной Германии) все это -- очень далекие, отвлеченные вещи. Речь идет о судьбе православных греков, угнетаемых давним черноморским соперником России -- Турцией. Греки очень рассчитывали на поддержку России, все помнили "греческий проект" Потемкина: Екатерина неспроста назвала внуков Александром и Константином, а резиденцию Александра -- Пеллой, как у великого македонца. Примерно одни и те же греческие герои фигурируют здесь, в "Ижорском" В. Кюхельбекера и на портретах в гостиной Собакевича 56 . После того, как Петербург склонился к политике Лондона (незыблемость Порты), после того как министра И. Каподистрию сменил Нессельроде, сочувствовавшие греческой свободе россияне оказались как бы в оппозиции правительству, устремлялись к вожделенным "проливам" впереди правительства.
Так что эти немцы -- откровенно бутафорские, и Висмар -- бутафорский, и море -- тоже бутафорское. Размышления Ганса во второй и седьмой картинах: "Ганс рассеянно глядел На мир великий, необъятный, На свой незнаемый удел", -- оставаться здесь, в бесславии, не встретить прекрасного, "существованья не отметить" и "прекрасный мир отворит дивные врата" -- это размышления самого Гоголя, известные по его письмам в последние месяцы пребывания в гимназии и в Васильевке, готовящегося завоевывать Петербург. В минуты мечтаний Ганс "для простых людей высок".
"Ганс Кюхельгартен" во многом -- подражание "Евгению Онегину" -- форма названия, те же пропущенные картины (как строфы и главы у Пушкина), сну Татьяны (о нем можно будет вспомнить и позже, читая "Пропавшую грамоту") -- соответствует Страшный Суд во сне Луизы (к этому грандиозному зрелищу Гоголь вернется в "Страшной мести"). И что совершенно удивительно -- Татьяна в кабинете Онегина как бы повторяет действия Луизы (VII глава "Евгения Онегина" опубликована только в марте 1830 года, хотя была закончена уже в 1828 году): Татьяна убеждается в духовном убожестве Онегина, а Луиза, наоборот, еще больше утверждается в своем представении о богатстве духовного мира Кюхельгартена.
Пока Ганс находится дома, его размышления и мечты -- это размышления и мечты самого Гоголя, оканчивающего гимназию и готовящегося служить человечеству.
Как только Ганс покинул дом, начинаются рассуждения о том, что ожидает самого Гоголя, скажем конкретно -- в Петербурге. Начинается анализ чужого опыта (чтобы не повторять чужих ошибок) и прежде всего (о чем говорит имя героя поэмы) -- анализ судьбы Вильгельма Кюхельбекера
В Х картине Луиза видит сон: раненый Кюхельгартен увяз в болоте. Это -- одно из возможных аллегорических описаний того, что произошло с Вильгельмом Кюхельбекером в 1825-1826 годах.
Единственное конкретное описание этого "болота" (картина XVII): Кюхельгартен "кинулся в объятья" неким недостойным людям. "Поверил в их злые предприятья". "Как ядовито их дыхание... Как пустозвучны их слова". Собакевич сказал бы: "разбойники", "Гога и Магога".
Вот тот плачевный опыт, которого должен избежать сам Гоголь.
Но если главный герой поэмы В. Кюхельбекер, то "соблазнившие его разбойники" -- декабристы! Пожалуй, никогда больше (по крайней мере -- до "Переписки") Гоголь не отдавил разом столько мозолей, как своей первой книжкой. Начнем с того, что он совершенно бесцеремонно надругался над истиной, над зравым смыслом. Двадцатидевятилетнего В. Кюхельбекера никак нельзя зачислить в невинные юноши: это писатель с именем, редактор весьма заметного журнала, влиятельный публицист и критик, один из руководителей ланкастерского общества 57 . Скорее уж нужно разбираться, кого соблазнил именно он.
Но и властям он никак не мог угодить этой поэмой. Во-первых, это совершенно неуместное напоминание о недавнем, крайне неприятном событии. Отвратительно напоминание о нем самим властям, тем более недопустимо будоражить эти вредные мысли в обществе. Во-вторых, хотя он и назвал декабристов разбойниками, но заступается чуть ли не за самого злейшего из этих преступников, покушавшегося на жизнь великого князя Михаила Павловича 58 . Может быть, самым возмутительным представлялось именно это (хотя и косвенное) напоминание об имевшем место покушении.
Наконец, о зачислении декабристов в "разбойники". Писатель совсем не обязательно отражает взгляды своей среды. Чаще всего, наоборот, вступает с ними в конфликт, что в дальнейшем будет типично и для самого Гоголя. Но в данном частном эпизоде он отражал отношение к декабристам, достаточно характерное для малороссийского дворянства. Однако то, что хорошо на Полтавщине, вызывает гнев и отвращение здесь -- в двух шагах и от Петровской площади, и от кронверка Петропавловской крепости, менее чем через три года после казни! Наверное, Гоголю понадобилось немного времени для того, чтобы разобраться во всех этих обстоятельствах, и единственным выходом было скупить и уничтожить нераспроданный (практически -- весь) тираж и скрыться, хотя бы на несколько месяцев, за границей!
О декабристах в гостиной Собакевича напоминает их вызывающее отсутствие. Наполеоновские войны представлены относительно небольшим портретом Багратиона, освободительной войне в Греции 1821-1828 годов, которой россияне уделяли непомерно много внимания (никакой другой свободе они не могли открыто сочувствовать), соответствуют громадные изображения греческих героев: Маврокордато, Колокотрони, Миаули, Канари, Бабелины. То есть налицо вся эпоха 1812-1828 (или 1805-1828-го, кто что вспомнит) годов, за одним важнейшим исключением. Нет декабрьского восстания. Такое соображение, вероятно, приходило в голову каждому, входящему в эту гостиную, тем более, что Чаадаев состоял в "Союзе благоденствия" и в "Северном обществе" (хотя и вышел из "общества" задолго до восстания).
В восьмой главе о декабристах напомнит косвенно почтмейстер, заметивший, что Чичикову предстоит сделаться отцом своим крестьянам (опять Гоголь авансом осмеивает свою будущую "Переписку") и ввести благодетельное просвещение. Он "отозвался с большой похвалою об Ланкастерской школе взаимного обучения". В практической деятельности декабристов большую роль играло внедрение именно этой системы обучения, прежде всего -- среди солдат в воинских частях.
Наконец, во втором томе готовился прямой удар по декабристским корням Чаадаева. Андрей Иванович Тентетников "в молодости своей было замешкался в одно неразумное дело. Два философа из гусар, начитавшиеся всяких брошюр, да не окончивший учебного курса эстетик, да промотавшийся игрок затеяли какое-то филантропическое общество, под верховным распоряжением старого плута и масона и тоже карточного игрока, но красноречивейшего человека. Общество было устроено с обширною целью -- доставить прочное счастие всему человечеству, от берегов Темзы до Камчатки. В общество это затянули его два приятеля, принадлежавшие к классу огорченных людей, добрые люди, но которые от частых тостов во имя науки, просвещения и будущих одолжений человечеству сделались потом формальными пьяницами... общество успело уже запутаться в каких-то других действиях, даже не совсем приличных дворянину, так что потом завязались дела и с полицией..." 59 . Не так уж много было в России философов, тем более -- такого уровня, как Чаадаев, тем более -- из гусар (Чаадаев -- отставной ротмистр лейбгвардии гусарского полка). Гоголь же издевательски удваивает его, дескать -- вас таких, что собак нерезаных.
Гоголь говорил, что его взгляды не менялись в течение всей жизни. В том, что касается Украины и Российской империи, православной и католической церкви, трудно принять это его утверждение без существенных оговорок. Но в отношении декабрьского восстания, видимо, так и было. И позиция Гоголя в этом пункте была довольно близкой к позиции Чаадаева и Пушкина.
6. Богатыри
Начать эту главу придется с нескольких слов в защиту Собакевича. Может быть, есть какой-то резон выстроить героев поэмы в единый ряд по признаку их примерного поведения, но то, как это делает Е. А. Смирнова (самый хороший -- Манилов -- отдал души даром, самый плохой Собакевич -- содрал за них три шкуры) 60 , вызывает решительный протест. Гоголь явно ставит на Чичикова -- не просто приобретателя, но мошенника, выжигу. С этой, авторской точки зрения (а как мы можем ее игнорировать?) прижимистость Собакевича -- не порок, а достоинство! "Хороший" Манилов равнодушно расстается с как бы совсем никогда не существовавшими "душами", а у "глупой старухи" Коробочки, у "плохого" Собакевича что ни мужик -- особая "поэма"! Это ведь главный актив Гоголя (хотя "управители все мошенники", но "знай господин сколько-нибудь толку в хозяйстве, да умей различать людей -- у него будет всегда хороший управитель")!!
Собакевич (как и Костанжогло во втором томе) -- образцовый, преуспевающий хозяин, а этого они достигли (повторю) отношением к мужику. Гоголь буквально тычет носом читателя в этот свой тезис: такое отношение к мужику -- не прихоть, не забава, а святая, первейшая обязанность помещика 61 . Наивная славянофильская идиллия? Возможно. Но ради скольких бредовых идиллий мы с готовностью расшибали лбы в последовавшие за "Мертвыми душами" полтора столетия, а тут вдруг с порога начинаем капризничать, кочевряжиться... В. Розанов писал в 1914 году ("Философия урожая"): ""Нормальный помещик" совершенно незаменим никем и ничем. Он есть однородная с крестьянством духовная сила, озирающаяся назад, озирающаяся вокруг, к чему крестьянин вовсе неспособен" (по образованию, по слепому эгоизму).
Никаких оснований не вижу называть Собакевича "невежественным" человеком (Вайскопф, 1993, с. 374), "скоточеловеком", вроде Скотинина. Он "человек довольно умный", владеющий "сведениями образованности". Именно с ним и только с ним Чичиков говорит о славной истории Российского государства, ему же читает "Вертера". Фраза "это просвещение -- фук!", взятая изолированно, действительно двусмысленна. Но контекст явно свидетельствует -- Собакевич говорит здесь не о просвещении вообще, а лишь об "этом" просвещении, о преемниках Вральмана, о поспешном насаждении в России бездушного и безбожного европейского просвещения. И тогда Собакевич оказывается плечом к плечу со своим товарищем Чацким, с самим Гоголем, с И. Киреевским и т. д.
Сложное отношение Гоголя к Чаадаеву и его сочинениям отразилось и в том, как многогранен облик Собакевича, как причудлива его роль в образной ткани поэмы, насколько противоречат авторскому замыслу упрощение и этого "облика", и этой "роли". Для полноты картины рассмотрим еще два (ключевых для поэмы) аспекта этой проблемы: а) то, как губернское "общество" оценивает Чичикова, б) "богатырство" Собакевича.
В первой главе Чичикова все дружно оценили как "порядочного", "благонамеренного", "дельного", "знающего и почтенного", "почтенного и любезного", "любезнейшего и обходительнейшего". Особо отметим отзыв жандармского полковника: "ученый человек". Это -- лукавая гоголевская усмешка: вполне возможно, что жандармский полковник имеет в виду то, что Чичиков, наученный двумя предыдущими скандалами, сумеет далее не доводить дело до катастрофы (за битого двух небитых дают). В девятой главе, когда запахло жареным, все, натурально, от Чичикова отвернулись. Упорствуют в своем благожелательном суждении о Чичикове лишь "очарованные им" Манилов и Собакевич. Но Манилов -- не в счет. Он "ни то, ни се, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан". От него не дождешься живого слова.
Собакевич -- дело совсем иное. Он, "который редко отзывался о ком-нибудь с хорошей стороны", о Чичикове сразу же: " преприятный человек" (это почему-то не понравилось его супруге). Но и в девятой главе он продолжает утверждать, что Чичиков "человек хороший", а "крестьян ему продал на выбор и народ во всех отношениях живой" и т. д. Конечно, как бы тесно ни был художественный образ привязан к своему прототипу, заметный зазор всегда остается, полного соответствия ожидать не приходится. Отмечу следующее. Собакевич в этом пункте -- в своем отношении к Чичикову -- как бы представляет самого Гоголя в городе NN, поддерживает надежды Гоголя на Чичикова, как на спасителя России. Не знаю, мог ли Гоголь вычитать что-нибудь подобное в сочинениях Чаадаева? Но через пять лет после опубликования первого тома "Мертвых душ" Чаадаев (к этому еще вернемся) высказался довольно одобрительно о самом скандальном произведении Гоголя -- о его "Переписке".
Богатыри, которые уже не раз выручали Россию, -- важные персонажи русской литературы, в том числе -- и литературы первых четырех десятилетий XIX века: "Снигирь" Державина, на смерть Суворова ("Кто теперь вождь наш, кто богатырь?") 62 , "Бородино" Лермонтова ("были люди в наше время, богатыри, не вы"), его же "Казачья колыбельная" ("Богатырь ты будешь с виду") 63 . Гоголь как бы вступает в полемику с этой национальной традицией: богатыри " и на Руси начинают выводиться", расчет теперь не на них, на Чичикова. И тем не менее, богатыри сохраняют значительное место в поэме. Может быть, Чичиков должен унаследовать от них не только функцию -- выручать Россию, но также (именно для осуществления этой функции) унаследовать и в самом себе нечто богатырское.
В первом томе поэмы мы видим двух богатырей: капитана Копейкина и Собакевича.
Капитан Копейкин -- тот самый, лермонтовский богатырь. Эпоха дважды ставит его (этих богатырей) на место. Новому герою нашего времени Чичикову посвящена трехтомная поэма, а Копейкину -- тоже поэма, но занимающая всего около трети одной главы (о том же свидетельствует маленький портрет Багратиона в гостиной у Собакевича). Мы можем сравнить далее, как принимают пострадавшего за отчизну Копейкина, а как дважды лихо проворовавшегося Чичикова.
Мы отличаем богатырей от прочих смертных по одному прямому признаку -- по их подвигам и по трем косвенным: а) по богатырскому телосложению; б) богатырскому сну; в) богатырским пиршествам.
Кроме подразумеваемых подвигов капитана Копейкина и других героев 1812 года еще один вид подвигов упомянем, когда дело дойдет до Собакевича.
По внешним признакам Чичиков как бы тянется за богатырями, но несколько однобоко, прежде всего -- весом: размер его живота заметнее, чем рост и сила. Но и сон у него, несомненно, богатырский. Храп традиционно свидетельствует о богатырстве, о высоком происхождении и о выдающихся способностях. Вспомним, как камердинер комментирует храп могущественнейшего министра Циннобера (крошки Цахеса, пер. А. Морозова): "их превосходительство изволит храпеть, как то у них в обыкновении перед великими делами". "Я сразу приметил по храпу: произойдет что-то значительное. Предстоят великие перемены". "Какой, однако ж, великий человек наш милостивый господин министр!".
Особо надо обсудить богатырские пиршества. Подвиги редки и штучны, они совершаются обычно где-то далеко, при небольшом числе свидетелей. Мы узнаем о них, в основном, через СМИ. Напротив, пиршества регулярны, наглядны, свидетелей здесь гораздо больше. Богатырская прожорливость демонстрирует аккумуляцию энергии, которая со временем пойдет в ход, реализуется при богатырских свершениях. Предания (и наши, и зарубежные) сохранили восхищение соплеменников богатырской прожорливостью, подтверждающей как богатырский статус персонажа, так и его высокое происхождение ("Гаргантюа и Пантагрюэль", казак в "Капитанской дочке" о Пугачеве: "персона знатная: за обедом скушать изволил двух жареных поросят") и выдающиеся способности (упомянутый храп крошки Цахеса и его прожорливость -- все, чем он может реально похвастаться).
Достигаемые русскими рекорды прожорливости -- несомненный предмет национальной гордости перед "немецкой жидкокостной натурой" (выражение Собакевича). М. Н. Загоскин ("Юрий Милославский") писал: " покажется невероятным огромное количество браги и съестных припасов, которые может поместить в себе желудок русского человека, когда он знает, что пьет и ест даром... который съест за один прием то, чего какой-нибудь итальянец не скушает в целую неделю... В храмовые праздники церковный причет обходит обыкновенно все домы своего селения; не зайти в какую-нибудь избу -- значит обидеть хозяина; зайти и не поесть -- обидеть хозяйку; а чтобы не обидеть ни того, ни другого, иному церковному старосте или дьячку придется раз двадцать сряду пообедать. Это невероятно, однако же справедливо..." 64 .
Прожорливость -- первое, в чем Чичиков тянется за богатырями. Гоголь посмеивается над этой "богатырской" традицией, но явно следует ей и, как желудочник, вынужденный с определенного времени заметно ограничивать себя, явно любуется (не без зависти) чичиковским чревоугодием.
Собакевич тесно связан с темой богатырства, тема богатырства в первом томе поэмы тесно связана с Собакевичем. Гоголь и вспоминает о ней первый раз именно применительно к Собакевичу, к исполинскому размеру его сапога (при первом появлении Собакевича в поэме), отметив с ностальгической грустью, что в наше время "и на Руси начинают выводиться богатыри" (там давно вывелись, теперь и у нас начинают...).
В пятой главе о богатырях косвенно напомнят собакевичевские мужики Степан Пробка ростом три аршина с вершком (по нашему 218 см) и каретник Михеев -- "силища такая, какой нет у лошади".
В седьмой главе Степан Пробка прямо назван "богатырем" (годился бы и в гвардию).
Только в конце первого тома, в последней, одиннадцатой главе, тема богатырства отрывается, наконец, от Собакевича, становится вполне отвлеченной: "здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему?" (а косвенно, отголосками: лишь у бойкого народа могла родиться птица-тройка, в той земле, что не любит шутить; все отстает и остается позади) 65 . Здесь же "богатырем" иронически назван буйный Мокий Кифович и "богатырскими" его "подвиги".
Собакевич -- по всем статьям богатырь (Чаадаев действительно напоминает видных екатерининских вельмож -- князя М. Щербатова, Г. Державина, да еще -- с гордо поднятой головой) 66 , медведеобразный, "на диво сформированный помещик". Сон у него, наверное, тоже богатырский, мы можем судить об этом по тому, как, расправившись с осетром, он "жмурит и хлопает глазами". Зато поглощение Собакевичем пищи описано исчерпывающим образом; одних этих пиршеств было бы вполне достаточно, чтобы признать Собакевича богатырем, героем богатырского эпоса: кое-что мы узнаем об этом уже в столовой у Собакевича, а до полного величия довершает картину девятипудовый осетр, которого Собакевич в одиночку умял на мальчишнике у полицмейстера. От Собакевича же мы слышим и свидетельство о богатырских подвигах (в дополнение к подразумеваемым подвигам 1812 года): его отец ходил один на медведя 67 . Сам Собакевич за такое уже не берется. Таким образом, именно династия Собакевичей делает этот процесс очень наглядным: "начинают выводиться богатыри". Это происходит буквально на наших глазах.
Собакевич -- последний в ряду "богатырей" (О. Р. Николаев, цит. соч.).
Важный пункт, в котором Гоголь и Чаадаев были, по-видимому, солидарны -- нужно думать и говорить о себе честно, не пытаться затуманивать мозги загранице (а тем самым, прежде всего, -- самим себе).
"Вам бы не хотелось видеть обнаруженную человеческую бедность". "Представьте нам прекрасное, увлекательное. Пусть лучше позабудемся мы!". Когда дела идут скверно, счастье -- забыться. "Все хорошо, прекрасная маркиза!". Всего то и нужно убедить в этом себя и других. А особенно не любят правды "патриоты". "А что скажут иностранцы? Разве весело слышать дурное мнение о себе?". Следует молчать из любви к родине и чтобы не тревожить "горячих патриотов", до времени спокойно занимающихся, в том числе "приращениями насчет сумм нежно любимого ими отечества" 68 . Этому посвящена притча о Кифе Мокиевиче и Мокии Кифовиче. Наиболее определенно высказался Гоголь по этому поводу в "Переписке" (глава XVIII). "Многие у нас уже и теперь, особенно между молодежью, стали хвастаться не в меру русскими доблестями и думают вовсе не о том, чтобы их углубить и воспитать в себе, но чтобы выставить их напоказ и сказать Европе: "мы лучше вас!". Это хвастовство -- губитель всего. Оно раздражает других и наносит вред самому хвастуну. Наилучшее дело можно превратить в грязь, если только им похвалишься и похвастаешь. А у нас, еще не сделавши дела, им хвастаются! Хвастаются будущим! Нет, по мне, уже лучше временное уныние и тоска от самого себя, чем самонадеянность в себе". Черт -- отец самонадеянности. "Нет, бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей низости" 69 .
Очень характерны непосредственные личные отношения Гоголя с Чаадаевым. Зимой и весной 1840 года Гоголь по крайней мере дважды был на "средах" у Чаадаева: 16 февраля и 1 мая. Оба раза он вел себя одинаково: отмалчивался, внимательно слушал, о чем шел разговор, но сам в нем участия не принимал, притворялся дремлющим 70. Примерно то же самое происходило и на именинах Гоголя (на Николу летнего у Погодина), девятого мая, то есть в промежутке между двумя визитами Гоголя к Чаадаеву. Эти именины были в то же время и "отвальной" (18 мая Гоголь и Панов отправились в Вену). У Погодина Чаадаев появился к вечеру, но Гоголь в сущности игнорировал его, сосредоточившись на Лермонтове (подчеркнуто сосредоточившись на Лермонтове? На следующий день Гоголь и Лермонтов были у Свербеевых, встретились случайно?).
В 1842 году Чаадаев "жарко нападал" (слова К. Аксакова) на только что появившиеся "Мертвые души". Показательно "сражение" на дне рождения Чаадаева (так сказать -- на внеочередной среде у него) 27 мая. Защищали книгу А. С. Хомяков и Е. А. Свербеева (она -- и от себя, и отражая точку зрения отсутствовавшего К. Аксакова), с резкой критикой им возражали Чаадаев и М. А. Дмитриев (уже известный нам знаток симбирского лихоимства), племянник И. Дмитриева, почему московские острословы окрестили его "Лжедмитриевым" (Ю. Манн, 2004, с. 569, 579, 621, 622 и др.).
Таков общий фон, на котором в 1847 году в самый разгар всеобщего негодования, вызванного "Перепиской", Чаадаев в письме П. А. Вяземскому 29 апреля так сочувственно отозвался об этой книге. "Как вы хотите, чтобы в наше надменное время, напыщенное народною спесью, писатель даровитый, закуренный ладаном с ног до головы, не зазнался, чтобы голова у него не закружилась... Мы нынче так довольны всем своим родным, домашним, так радуемся своим прошедшим, так потешаемся своим настоящим, так величаемся своим будущим, что чувство всеобщего самодовольства невольно переносится и к собственным нашим лицам. Коли народ русский лучше всех народов в мире, то, само собою разумеется, что и каждый даровитый русский человек лучше всех даровитых людей прочих народов". Наша слабость "вдруг развернулась, наперекор всей нашей жизни, всех наших вековых понятий и привычек, так что всех застала врасплох, и умных и глупых... Видно, не глубоко врезаны в душах наших заветы старины разумной; давно ли, повинуясь своенравной воле великого человека, нарушили мы их перед лицом всего мира, и вот вновь нарушаем, повинуясь какому-то народному чувству, Бог весть откуда к нам занесенному! Недостатки книги Гоголя принадлежат не ему, а тем, которые превозносят его до безумия, которые преклоняются перед ним, как перед высшим проявлением самобытного русского ума, которые налагают на него чуть не всемирное значение, которые, наконец, навязали на него тот гордый, не сродный ему патриотизм, которым сами заражены, и таким образом задали ему задачу неразрешимую, задачу невозможного примирения добра со злом: достоинства же ее принадлежат ему самому. Смирение, насколько его есть в его книге, плод нового направления автора; гордость, в нем проявившаяся, привита его друзьями... им надо во что бы то ни стало возвысить нашу скромную богомольную Русь над всеми народами в мире, им непременно захотелось себя и всех других уверить, что мы призваны быть какими-то наставниками народов". "Не поверите, до какой степени люди в краю нашем изменились... как облеклись этой народною гордынею, неведомой боголюбивым отцам нашим". "...при некоторых страницах слабых, а иных и даже грешных, в книге его находятся страницы красоты изумительной, полные правды беспредельной, страницы такие, что, читая их, радуешься и гордишься, что говоришь на том языке, на котором такие вещи говорятся" (письмо закончено и отправлено только 10 августа 1848 года).
Чаадаев собирался написать и самому Гоголю, но так и не написал.
* * *
"Прежний мир, прежний порядок -- эгоизм, цинизм, рабство, разъединение, продажничество -- не только не отошли с уничтожением крепостного быта, но как бы усилились, развились и умножились; тогда как из хороших нравственных сторон прежнего быта, которые все же были, почти ничего не осталось" (Ф. Достоевский. Дневник писателя. 1873).
"Камень преткновения современного государства и одинаково главное препятствие для социальной революции лежит в невозможности строить совершенный закон при несоврешенных людях...
Старая русская власть была гораздо ближе к народу, чем интеллигенция. Она не только механически опиралась на народ. Она была со всем, что ее окружало и ею питалось, частью усского образованного общества, сохранившей связь со своей историей...
Власть не в силах была заменить для народа образованные его слои... восполнить отсутствие общественного мнения" (Валериан Муравьев. "Рев пламени", сб. "Из глубины", 1918).
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"