Каждая эпоха любит лицезреть себя в зеркале гипербол.
"Какая я?" - жеманясь, спрашивает эпоха, разглядывая своё отражение. - "Самая мудрая? Самая бурная? Самая больная? Самая изверившаяся?"
Ответ может быть любым, но страстно желанно при этом определение "самая".
Так вот: в нашу самую рационалистическую, самую научную изо всех эпох вопрос о сущности стихотворчества есть для всего рода людского вопрос жизни и смерти. И это не гипербола романтической патетики.
Этот тезис, разумеется, нуждается в доказательстве, но примем его пока за аксиому.
В начале всех начал поэзия есть сознание своей вины. Перед богом. Перед людьми. Перед матерью, сыном, другом. Перед своим даром. Перед великим железным временем.
Мой внутренний слух истерзан покаянными нотами лирической исповеди Некрасова, Тютчева, Блока, Маяковского, Есенина, Мандельштама. Можно начать этот перечень с Пушкина и Лермонтова. Можно с Данте и Петрарки. С Катулла. Но всегда сквозь чувство вины, заслоняя и вытесняя его, проступает в поэзии сознание своей правоты - перед лицом бога, царя, природы, истории, своей собственной биологической греховности, слабости.
Да, поэт всегда прав. Прав в своей мудрости и в своём легкомыслии; в своей ясности и путанице; в своём остервенении и в своём милосердии; в своей силе и в своём бессилии; в своём величии и в своём ничтожестве.
Правота поэта есть отрицание полуистины о человеке: полуистины человеческого благородства и полуистины человеческой низости.
Правота поэта есть отражение мучительно путаной подлинности человека: с его претензией на роль венца мироздания и его положением щепки в океане исторической стихии, с его порываниями к абсолюту добра и красоты и его похотливостью, трусостью, приспособленчеством.
Человек есть отстойник лжи. Человек!... Это звучит гордо!
Поэт есть кентавр: существо, совместившее в себе скота и человека в их крайних проявлениях. Убейте в поэте скотское начало, очистите его от него - поэт умрёт. Точно так же погибнет он, если вы эмансипируете его от благородства и величия. Только единство скота и бога делает поэта поэтом.
В плане человеческой судьбы это неоспоримо: скотские страницы жизни гениев у всех на виду. Но ведь судьба и стихи нерасторжимы.
Поэт наделён не только нервной организацией, темпераментом похотливой скотины, но и скотским типом мышления (у художника, как известно, преобладает первая сигнальная система, а поэт в начале всех начал - художник).
Термин "поэт" фатально неточен. В широком смысле поэт - это писатель, романист, драматург, эссеист, мощью своей интуиции прорывающийся сквозь внешнюю оболочку вещей и явлений к их глубинной сущности. Необязательно даже писатель. Поэтами мы нередко именуем людей, склонных к повышенной эмоциональности и фантазированию. Чем не поэт, например, сентиментальный и мечтательный Манилов? Чистейшей воды поэт.
На термин "поэт" столько намотано благолепной чепухи, что её и за тысячелетие не размотаешь. Современные литераторы даже исхитряются делить пишущих и благополучно печатающих стихи авторов на "поэтов" и "стихотворцев" - на высший и низший разряд.
По нашему разумению, всех сочинителей стихов следует делить на такие категории: стихоплёты, поэты, стихотворцы. Стихоплёты - это те, кто более или менее удачно облекают прозаический по своей эмоциональной и образной природе материал в стихотворные размеры, оснащают его более или менее благопристойными рифмами.
Это, разумеется, низший разряд. Стихоплёт - нечто весьма сомнительное с точки зрения общественной полезности.
Иное дело поэт. Поэт - существо, наделённое редким и ценным свойством: неистовым желанием, необоримой потребностью уходить в сторону от банального течения жизни, способностью, отбрасывая оболочки, видеть таинственное мерцание глубин. Тут всё дело в особой душевной конституции, в особом даре видения, "провидения" , - если хотите.
Когда к данной душевной конструкции, к этому редкому и ценному дару присовокупляется свободное, тем более безупречное владение размерами, рифмами, фоникой, метафорической речью - перед нами поэт.
Но разве это не вершина вершин, не идеал возможного в поэзии?
Вот здесь мы с вами начинаем подходить к сути дела. Поэтический дар есть нечто обязательное, но явно недостаточное для художника высшего разряда - для стихотворца. Вслушайтесь в смысловой гул этого слова: стихо - творец!
Канули в Лету времена поэтических манифестов. Школы, направления существуют неоформлено, вне берегов - и слава богу! Тем более, что и в безбрежном этом литературном водоёме течения всё же ощутимы. Однако в воздухе нашего времени, в современной поэтической атмосфере столько накопилось тёмного творческого электричества, что оно не может не взрываться теоретическими молниями.
За спиной у каждого серьёзного поэта - опыт, под ногами - дорога. Молнии освещают окрестность, асфальт или грунтовку, по которой движется поэт. Пока ещё поэт. Всего лишь поэт.
Впотьмах? Ну это уж слишком!
Нет, не слишком. Ибо поэта со всех сторон обступают чудовищные полуистины. Те самые полуправды, из которых по горькому признанию Леонида Леонова (кто-кто, а Леонов своё дело знает!) изготавливаются лучшие сорта лжи.
Полуправда первая: недостойно поэта, осознавшего свою высшую миссию, тратить дарование на пустяки, на " словесную вольтажировку, на всякого рода игры словесными созвучиями ". Вот так именно и вещают! И не грызут бессонными ночами подушек, не сгорают от стыда!
Полуистина вторая: превыше всего в искусстве естественность! (Велик соблазн крикнуть: глухие! от " искусства " требуете " естественности " - но тут дело посложнее).
Полуистина третья (развитие первой): чем меньше в стихах подмешано случайного, чем точнее выражен замысел, тем истинней стихи.
И это вот победоносно покручивающее усы интеллектуальное фанфаронство, этот ослепительно-оглушительный парад невежества выдаются за верность великим традициям классической поэзии.
Шпыняли Пушкина Херасковым, Некрасова - Пушкиным, Блока - Некрасовым, Маяковского - Блоком, а теперь усовершенствовали технику шпыняния: Пушкиным, Тютчевым, Некрасовым, Фетом, Блоком, Маяковским, Твардовским - р-раз по мордасам! Не нарушайте, мол, великих традиций. Чего доброго завтра включат в обойму " непогрешимых ",образцово-показательных Хлебникова, Цветаеву, Пастернака, Мандельштама. Послезавтра - Вознесенского, Ахмадулину.
Но стоит ли тратить душевный порох на вещи, к которым давно пора было бы привыкнуть?
Стихотворцы люди тёртые, на ногах стоят крепко, сторонние окрики только укрепляют их в сосредоточенности на своём внутреннем. Однако не о творческом самочувствии стихотворцев беспокоимся мы, а решаем, как уже сказано было, вопрос, являющийся для рода человеческого вопросом жизни и смерти.
Давно ли нас призывали молиться на точные науки?
Давно ли бедные родственники в кругу современных архимедов, готовившихся перевернуть земной шар, лирики суетились, заискивали, заглядывали в лица физиков и бормотали нечто полувнятное о веточке сирени, которую захватили с собой космонавты? А сегодня, упершись лбом в тайну мироздания, физики мучаются не столько общей теорией поля, сколько всё теми же " проклятыми ", " детскими " вопросами, которые терзали ум и совесть Фёдора Достоевского, и лихорадочно припадают к страницам " Бесов " и " Братьев Карамазовых ", дабы вырваться из невыносимых для них тисков эвклидова мышления и приобщиться к мышлению неэвклидову, то бишь к художественной интуиции.
Мода? Но Альберт Эйнштейн задолго до этой повальной моды учуял горний ветер человеческого познания. От физики он не отрёкся. А вот что касается рычага и точки опоры... Впрочем, если даже согласиться насчёт горнего ветра человеческого познания, так ведь и Достоевский не стихотворец!
Повременим с ответом на этот упрёк. Перед нами не одна какая-то путеводная нить, а узел, да к тому же отнюдь не гордиев - одним ударом его не разрубишь, его надо терпеливо распутывать.
Примем пока на веру утверждениие, что тайна стихотворчества есть ключ к тайне человеческой сущности, ключ к познанию мира и души.
А теперь сойдём с космических высот научного и художественного мышления в болотные низины повседневного бытия. Каким способом всего вернее познаём мы истину, барахтаясь в житейской трясине? Путём абстрактных умозаключений? О нет. Своей судьбой! То, что мы постигли не из книг, не из родительских заветов, не из бесед с друзьями, а всеми своими чувствилищами, всеми поворотами своей единственной и неповторимой судьбы: холодом, от которого мы воскресали или мертвели; пчёлами, летающими над отцовской могилой; лихорадкой любви; унижениями на службе, в семье, в кругу друзей; болезнями и выздоровлениями; заботами отцовства и материнства; смертями наших близких; тюрьмой, фронтом, всемирной славой, если так уж случилось, - это и есть для нас истина в её высшей инстанции.
Итак, познание судьбой. Не органами чувств, не работой абстрагирующего ума - всей судьбой.
Сколько у каждого из нас судеб? Одна. Через сколько " пограничных " ситуаций способны мы пройти? Строго говоря, через одну. Ибо те " почти пограничные " ситуации, из которых мы выходим живыми, это всего лишь " почти пограничные ". Да и таких " почти пограничных " ситуаций много ли наскребётся у человека с самой яркой биографией?
А вот романист переживает десятки судеб, волей своего воображения ставит свою плоть, дух свой в десятки пограничных ситуаций, то есть десятки раз идёт на саморазрушение плоти и духа, испытуя их до последнего предела. Романист, второразрядный, умеренно-талантливый, даже недостаточно гениальный сорвётся, сфальшивит в этом воображаемом испытании своей плоти и духа, пойдет по касательной, не прорвётся в центр круга, и в итоге преподнесёт нам проклятую полуправду, а то и попросту соврёт. Но художник масштаба Достоевского...
Опять Достоевский?
Взойдём на следующую ступеньку! Стихотворец отличается от романиста или учёного не строем души, не складом ума, а способом познания собственной сущности и окружающего мира. Стихотворец видит мир и свою душу сквозь слово. Не являет их в слове (это делают и учёный и романист), а видит сквозь слово.
Слово - это его орган зрения. По меньшей мере инструмент, с помощью которого он исследует свой внутренний мир и его окрестности. Это его бинокль, микроскоп, телескоп.
Слово - это щупальца, с помощью которой стихотворец осязает. Это его чувствилище вкуса, тепла, холода, боли.
Разумеется, слово как орган чувств существенно отличается от слова-знака мысли, вещи. Тут есть одна формальная трудность. В отличие от живописца, композитора, балерины, чьё мышление протекает на бессловесном уровне, в русле " чистой " художественной интуиции, учёный мыслит как раз именно на словесном уровне. Но слово учёного это слово иной природы, чем слово романиста ( поэта в широком смысле ), а тем более - стихотворца. Для чистого мыслителя не существенно, строит ли он свои суждения на немецком языке или арабском, тяготеет ли к просторечью, жаргону или архаике, преобладают ли в его формулировках ямбическая тенденция или амфибрахическая.
Для учёного всё это вопросы стиля, а не вопросы истины или заблуждения. Они могут быть для него в известной мере даже важны, ибо от того, как он их решит, мысль его будет прояснена или затемнена. Но истина науки в принципе совершенно не зависит от своей словесной одежды, точнее, истина есть для науки тело, которое обладает реальными достоинствами само по себе, а словесная одежда данного тела, данной истины, хоть она и способна пригасить красоту или, наоборот, придать ей ещё больший блеск, есть нечто внешнее, необязательное по отношению к телу.
В стихотворчестве же слово не условный знак, а живая плоть - обладающая той или иной степенью теплоты, покрытая кожей, шелковистой или шершавой, с лёгким пушком или с густым волосяным покровом, с шерстью, грубой, жестковатой, плоть с кровеносными сосудами, с сердечной мышцей, с костяком и мускулатурой, с определёнными ритмами кровообращения и дыхания.
Ну и что? Признание этого факта ещё не доказывает, что слово в стихотворчестве - орган чувства, инструмент познания, а не ёмкость для хранения мысли. Есть ведь различные ёмкости: одно дело мёд в стеклянной банке, другое - в сотах. Слово в стихах - соты, а не стеклянная банка. Вот и всё. И только. Как действует слово в механизме стиха - это одна сторона дела, а как действует оно в творческом акте, в живом процессе творения стихов - это другая и, в данном случае, наиважнейшая сторона проблемы познания мира и души словом, стихом.
А бывает нередко и так: не имеющий в голове своей никакого замысла ваятель всмотрелся в глыбу мрамора или, допустим, резчик по дереву в эдакую древесную замысловатость - словно в сердце его толкнули: угадывает в мёртвом и " безыдейном " материале его тайную для всех нас, а для художника внезапно, счастливо явленную Идею.
Процесс поэтического творчества, если верить критикам да и самим поэтам, имеет иную логику. Во всяком случае должен иметь. Поэта осенила глубокая мысль. Обладая высоким чувством ответственности перед делом своей жизни и перед читателем, поэт ищет и находит слова, которые с максимальной точностью материализуют, закрепляют его заветную мысль. Как же иначе?
Вскочить на слово, как джигит на коня? Погнаться за самоценными созвучиями? Поставить себе цель доскакать до Кистенёвки, но подчиняясь капризу не в меру разыгравшегося жеребца и красотам лесной дороги, помчаться в противоположном направлении, в Осинники?
О нет!
Этот тип логики можно охарактеризовать как культ замысла. В противоположность иному культу - культу истины.
По данной логике главное для художника - осуществить свой первоначальный замысел, выразить мысль, возникшую у него ещё в предтворческой стадии. А между тем можно и по-иному посмотреть на работу художника: главное - это добыть истину, добыть её на такой глубине, где другие не бывали и где она ( истина ) иная, чем в более близких к поверхности слоях.
Терпеть не могут серьёзные люди легкомыслия. И никак в голову взять не могут, зачем это стихотворец ради красного словца готов продать и родного отца - свой первоначальный замысел.
Но именно эта вот легкомысленная готовность стихотворца ради красного словца продать и родного отца на поверку оказывается тем самым рычагом, с помощью которого поэт переворачивает земной шар. А точка опоры? Такой точкой опоры в данном случае будет художественная совесть стихотворца, его природный слух на истину.
Стихотворец испытывает какую-то извращённую любовь к слову, к его поступи, повадкам. Он вздрагивает, испытывая наслаждение едва ли не сексуальное, соприкоснувшись с упругой, источающей головокружительный запах звуковой плотью слова. Он окунается в ассоциативные глубины слова, плавает в них и не то ликует, не то корчится от боли ( сладкой боли! ), когда пророческое электричество, дремлющее в сердцевине слова, вырывается наружу, врывается в смертное тело, сотрясая его от кончиков пальцев на ногах до макушки.
И знаете, в этом нет никакой мистики, никакого самообмана.
Что есть язык?
Вот, к примеру, свидетельство Осипа Мандельштама: " ...русская культура и история со всех сторон и опоясана грозной и безбрежной стихией русского языка, не вмещающейся ни в какие государственные и церковные формы ".
В языке материализован дух нации, её история, её опыт. Миллионы людей в сотнях поколений рвали свои мускулы, корчуя пни, на все лады изгибали свои позвоночники в муках труда и радостях любви, вопили от боли, затихали, вникая в тёмную речь телесного страдания, гладили детские головы, хмелели; слухом, осязанием, вкусовыми, тепловыми, болевыми ощущениями испытывали все земные предметы, все душевные состояния, все разновидности событий исторических: от чумы до землетрясений - и весь этот поистине необозримый чувственный, духовный опыт материализовали в словах, в музыке языка, её бесчисленных регистрах, в её ритмических, интонационных переплёсках, отливах, в её прихотливых ассоциативных мерцаниях.
Поистине, без романтических гипербол, всякий смертный, соприкоснувшийся с этой материализацией бессмертия нации, невольно ощущает себя хоть на краткое мгновение бессмертным.
Каким же непомерным высокомерием надо страдать, чтобы вообразить, будто исполинское это орудие, язык нации, изобретён специально для того, дабы мне, пигмею, с его помощью, выражать свои пигмейские мысли!
Нет, не язык - орудие поэта, а поэт - орудие языка.
Чувственный, духовный опыт детей, собиравших ягоды во времена Святослава или в чёрные дни нашествия Батыя, юродивых и опальных вельмож в царствование Иоанна IV, монахов, трудивших колени и поясницы в ночных борениях с диаволом, плотников, рубивших избы на второе лето после Куликовской сечи, счастливых любовников, встретившихся в опустошённой пожаром Москве, баб, избитых и опозоренных за своё короткое яркое счастье зимой 1916 года - этот опыт, живущий в пословицах, присловьях, особых изворотах речи, в диковинных словечках, он ведь стучится в сердце стихотворца. Стучит.
Вот оно, значит, что? Отрицание личностного начала в поэзии?!?
Наоборот, гимн личностному началу!
" Если пшеничное зерно, падши в землю, не умрёт, то останется одно; а если умрёт, то принесёт много плода ".
Лишь умерев в языке, поэт может родиться как личность.
Скажем по-другому: лишь пойдя в рабское услужение языку, поэт сможет нащупать свою собственную душу.
И ещё скажем так: только распяв себя на кресте слов, стихотворец испытывает до последних глубин свою человеческую сущность.
А начинается путь к тайне с пустяков, с легкомыслия, с игры. Таковы условия игры: строя рассуждения, сопрягай слова по их звуковому родству. " Да, да, именно так ", - подтвердит глубокомысленный поэт или литературовед, но тут же с тонкой улыбкой уточнит: " Но при этом не искажая своей мысли! " В этом, мол, вся соль: сумеешь, несмотря на рифмы и созвучия внутри стиха, сохранить первоначальную свою мысль, - будешь в двойном выигрыше. И смыслом не пожертвуешь, и красоту выражения обретёшь, следовательно, мысль свою заветную усилишь.
О бессмертная бездарность! Сколько веков поучаешь ты разных там Вийонов, Гонгор, Верленов, Рембо, Хлебниковых, Цветаевых, - а если хорошенько вникнуть, то и Петрарок, Шекспиров, Пушкиных, Тютчевых, Блоков, - и сколько веков ещё будешь поучать!
И что обиднее всего? Несмотря на все твои поучения плодятся новые святотатцы и приходится, по-ханжески поджав губы, и их причислять к лику " непогрешимых ", " образцово-показательных " - задним числом, разумеется.
Однажды Генрих Гейне поименовал поэзию " святой игрушкой ", чем вызвал искреннее недоумение Дмитрия Писарева: если это нечто святое, то никак уж не игрушка, а коли игрушка, то ничего святого в ней нет и в помине.
А между тем определение Гейне улавливает противоречивую сущность поэзии: поэзия есть легкомысленная игра словами, которая ведёт поэта в глубь тайны мироздания.
Каким образом ведёт?
Помешанный на перекличках гласных и согласных, отдающий себя во власть звуковых ветров речи, по-детски гоняющийся за рифмой, за эхом внутри стиха, обмирающий от счастья, когда одно многосложное слово заполняет собой целый стих, способный из-за ослепительного блеска, излучаемого каким-нибудь просторечием или архаизмом, затеять большое стихотворение, дабы оно послужило достойной оправой этому редкостному самоцвету, стихотворец, однако, прислушивается к голосу своей художественной совести, сурово осуждающей словесное шарлатанство. Учёный малый, он способен без особого труда напустить туману, чтобы придать пустой игре слов видимость глубокомыслия. Но собственную совесть не проведёшь. Друга можно обмануть, жену, критика, но свою совесть - не выйдет!
Да и не радует стихотворца подобная игра по-настоящему, не забирает его целиком, пока не высекает она пророческих молний.
Если стихотворец всерьёз хочет оправдать перед собственной совестью случайное сближение слов - по внешнему признаку, по принципу чисто звукового их родства - то он должен напрягать всё своё ассоциативное мышление, погрузиться в глубочайшие глубины своего чувственного, духовного опыта - в блаженной надежде обнаружить ускользающие от закостенелого, банального, поверхностного мышления, но реально существующие и притом существенные связи между предметами, явлениями, обозначенными словами, которые лишь в силу случайности оказались в одном ряду. Не обнаружит - увянет игровая радость, отброшен будет прельстительный звукоряд, сотрётся позолота со свиной кожи. А выявится искомая связь - вот она та самая пророческая молния, которая по-новому осветила окрестности твоей мысли, твоего переживания.
Бывает, всё складывается и по-иному: раз не сработала случайная связь, два, а на третий, на пятый раз ( через год, через десятилетие, может быть ) выдаст всё-таки молнию.
При таком подходе к " игре словами " поэзия становится инструментом самоуглубления. Механизмом предельного самоуглубления. Стихотворец вроде бы предаётся непотребному легкомыслию, а между тем тренирует свои способности самоуглубления, обостряет их, вырабатывает особо ценные навыки обнаружения глубинных связей как между событиями своей внутренней жизни, так и предметами, явлениями внешнего мира.
Попутно сделаем наблюдение: чем привычней для стихотворца рифмующиеся пары, чем устойчивей трафареты рифмовки, чем традиционней ритмико-интонационные построения ( на колени перед великой традицией! ), тем меньше амплитуды ассоциативных колебаний, стандартней сцепления слов в фразы, понятий - в мысли, красок и линий - в образы. Выход же из накатанной колеи, нарушение естественного ( то бишь закоснелого, инерционного ) ритма мышления, выпадение из привычных поз и жестов, паническое бегство от себя, привычного до тошноты, - оказывается путём в собственное неизведанное и в конечном итоге проявлением внутренней, потаённой естественности. Так срабатывает инстинкт поэтического самосохранения ( Хлебников, Маяковский, Пастернак, Цветаева, Заболоцкий... ).
Стоит ли объяснять, что изобилие пророческих молний прямо пропорционально богатству и самобытности чувственного, духовного опыта стихотворца, а этот последний в значительной мере определяется интенсивностью путешествий в глубь слова, в глубь своего сознания и подсознания.
В поэзии важен один единственный момент: соотношение стихотворения и мировой истины.
Собственно говоря, в творчестве всегда действуют лишь два персонажа: вселенская истина и личность художника.
Поэтому как бы ни был велик конкретный замысел, какой бы значительной ни была конкретная мысль - всё это в конечном итоге мельче, бледнее, беднее, чем личность художника и мироздание, лицом к лицу которого художник повёрнут.
Мерой художественной удачи является не точность воплощения замысла, а ценность добытой истины - об этом вопмя вопит весь опыт мирового искусства. Он убедительно свидетельствует: не так уж много проку в дотворческой концепции, ибо именно в силу своего дотворческого происхождения она чаще всего плоскостна, банальна. Сравните, к примеру, дотворческую и творческую концепции " Анны Карениной ".
Только в споре с самим собой рождает мыслитель истину. ( Не с другими - с собой! Ибо спор с самим собой, в отличие от спора с другими, - это спор по внутренней потребности, по жгучей внутренней потребности. Не говоря о том, что спор с самим собой - единственная разновидность спора, при которой полностью устраняется самолюбие. Самолюбие же, престижные эмоции, даже беспощадно осуждённые разумом, обладают чудовищной живучестью. Это микробы, убивающие истину ).
Есть разные пути к истине: путь рефлексии и путь творческого воображения. Разумеется, никакая рефлексия не обходится без элементов творческого воображения, без образов-допущений ( " может произойти так, а может повернуться и вот так " ). Но эти бескровные, тенеподобные образы-допущения, вмонтированные в механизм рефлексии, несопоставимы с безоглядной, поистине самоотверженной, мощной работой творческого воображения, когда истина постигается уже не умозрением, а судьбой.
В этом плане работа поэта над лирическим стихотворением тождественна работе романиста. Сопрягая слова, казалось бы, всего лишь по чисто внешним признакам, но поверяя данные сопряжения своей совестью, всем опытом своей духовной жизни, поэт воображает ситуации личного бытия, которых не было, но которые он переживает " до полной гибели всерьёз ".
Стихотворец, как правило, отталкивается от реального события, но недовольный " непроявленностью ", незавершённостью данного события, его " несоответствием ", рвётся поправить событие, видоизменяет его, переворачивает, творит заново. И расходует на это событие, разворачивающееся в его воображении, пожалуй, больше сил, чем на взаправдашнее событие. Он живёт внутри этого вымышленного события, включив на полную мощность своё зрение, слух, осязание, болевые, тепловые, вкусовые ощущения, механизмы радости и страдания.
В реальном событии не грех ведь и пощадить себя, притормозить свои реакции - так подсказывает инстинкт самосохранения. В воображаемой же ситуации инстинкт самосохранения отброшен, растоптан, как помеха художественному успеху, как враг подлинности изображаемого. Проходные стихотворения, разумеется, не в счёт. Но каждый шедевр лирики - это же " пограничная ситуация ", это безумно дерзкий духовный эксперимент, до полной гибели всерьёз, увенчанный новой истиной.
Жизнь " лирической героини " Марины Цветаевой - целая цепь гибелей, ценой которых добываются трагически прекрасные истины.
ХХ век пока ещё не выдвинул романиста, равного по силе проникновения в мировую тайну Толстому или Достоевскому. Но Пастернак, Цветаева, Мандельштам дают нам такой глубинный срез эпохи и души человеческой, позволяют заглянуть в такие бездны, что невольно вспоминается духовная работа двух величайших гениев России. В стихи этой троицы перетекла та громадная часть духовного океана, которая не уместилась ни в " Жизни Клима Самгина ", ни в " Тихом Доне ".
Не будем вникать в исторические причины этого феномена. В данном случае нас интересует другое: романист и стихотворец идут разными - то почти смыкающимися, то чудовищно далеко расходящимися, но где-то , в последнем точке, скрещивающимися - путями.
Персонажи, созданные воображением романиста, вступая в жизнеподобные отношения, наливаются живой кровью и затевают спор с автором, признавая над собой один-единственный суд - суд мировой истины.
Нечто подобное происходит в стихах. Дотворческие мысли и эмоции стихотворца, оказавшись в магнитном поле творческого акта, попадают в безжалостные лапы созвучий, музыкальных волн, внезапных, непредвиденных ассоциативных озарений, которые вцепляются в них мёртвой хваткой и тащат их куда-то в сторону от первоначального хода рассуждения-переживания.
И в том и в другом случае истина беспощадно испытывается на прочность, корректируется, существенно видоизменяется или попросту выбрасывается на мусорную свалку, уступая место своему антиподу; сталкиваются различные голоса, каждый звучит на пределе, каждый стоит насмерть. Многоголосие - вот одна из решающих примет великой лирики.
Позвольте, а лирический герой?
Но попробуйте точно установить, сколько лирических героев в лирике Некрасова. Два? Три? А у Блока? Много ли общего между лирическими персонажами " Незнакомки ", " В дюнах ", " Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух "? А ведь помимо лирических героев в стихах Блока нередки перевоплощения, наподобие того, на котором держится " На железной дороге ". У Некрасова же таких перевоплощений и того больше.
Поэт многоголосен хотя бы уже потому, что в его сознании спорят голоса природы, исторической необходимости, государственной целесообразности, индивидуального бытия; спорят совесть и инстинкт самосохранения, аскетическое начало духовности и языческое плотоугодие, пресыщенность и неутолённость, порыв в запредельное и щемящая нежность к земному, муж битвы и муж совета, сила и слабость, чувство своей бездонной виновности и яростное ощущение правоты.
Поэт всегда в споре с современностью, ибо он есть голос глубинных слоёв истории, в нём запрограммировано будущее ( не реальное, практически осязаемое - духовное! ).
Реальная же воля истории всегда в разладе с волей поэта. Бывает, поэту кажется, что современность устремлена туда, куда и его собственная душа. С открытым сердцем идёт он в услужение современности, воображая себя крестоносцем Истины.
Но современность всегда обманывает поэта: история, ставя перед родом людским цели сугубо практические, развёртывает перед глазами смертных прекрасную иллюзию. Глупо в данном случае обвинять историю, как глупо упрекать природу в том, что ставя перед человекосамцом задачу продолжения рода, она пускает в ход соблазны соловьиного пения, лунного света, превращает серенькую человеческую самочку в туман, мерцание, в богиню, звук голоса которой уже сам по себе великое блаженство.
Власть иллюзии над поэтом общеизвестна. Простим ему, если он горделиво именует себя слугой - чего? а какая разница!
L"artiste est un soldat
qui des rangs d"un armee
Sort et marche en avant
en chef ou en deserteur
( Художник - солдат армии, выходящий из рядов армии и идущий впереди - как вождь или дезертир ).
Это заявил Мюссе. Прав он или жестоко ошибается, но одно он увидел точно: сложность взаимоотношений поэта с современностью. Современность всегда в претензии к поэту. Чаще всего она бросает ему, убежавшему вперёд, пророку, провидцу, стандартное обвинение: почему отстаёшь, почему плетёшься в хвосте, недопонимаешь, цепляешься за неумолимые колёса прогресса?
" Отставали ", " недопонимали " Лермонтов, Толстой, Достоевский, Лесков, Бунин, Блок, Есенин, Пастернак, Ахматова. Во времена РАПП не миновала чаша сия Горького и Маяковского. Ибо меркой эвклидова мышления поверялись выкладки мышления неэвклидова.
Чем самобытней поэт, чем сложней его отношение к миру, тем больше к нему претензий. От него требуют, например, естественности, простоты, ясности. С ножом к горлу пристают: где ясность, где простота, где естественность? Кивают на гениев прошедших времён: учитесь!
Чему учиться?
Естественность Пушкина отменяла естественность Хераскова, естественность Блока не ладила с естественностью Некрасова, Маяковский, прежде чем усвоили его манеру, отвращал всех своей противоестественностью: и слова, и чувства какие-то кривые, скособоченные; всё на котурнах; всё зазывно броско, как на афише; гиперболы надуваются, подобно лягушке, решившей дородством сравняться с волом.
Горький проглядел изумительную естественность Цветаевой.
Мы, псам подобно, набрасываемся на Вознесенского.
Но нет естественности, единой для всех времён и поэтов!
Каждое время, каждый большой поэт создают свой тип естественности.
Илья Григорьевич Эренбург, выслушав стихи одного поэта, очень тонко и точно подметил ряд промахов, а потом остановил самого себя, выдержал паузу и подвёл итог своим претензиям: " Впрочем, иногда то, что нам кажется проявлением дурного вкуса, означает рождение нового вкуса ".
Потому и достаётся на орехи стихотворцам милостью божьей, что им не по душе вчерашняя, заёмная естественность и не ими созданная гармония. Поэтому так было, так есть, так будет: художники в муках создают новый тип естественности, свой, кровный, новую, небывалую ещё гармонию, а недоучки высокомерно поучают их соблюдать вчерашнюю меру естественности, воссоздать позавчерашнюю гармонию.
Что ж! " Они своё, а мы - своё ", - как сказал великий пролетарский писатель Алексей Максимович Горький.
Кстати, о гармонии, точнее о дисгармонии. Разве это мы, поэты, создали режущую глаза, уши, совесть дисгармонию ХХ века?
Гармония - это завершённость, равновесие, покой. Дисгармония - это порыв; это жест, голос, лицо, искажённое страданием. Это - жизнь.
Каждый живописец старой школы знал: чем гуще тень рядом со светом, тем ощутимей свет. Но не каждый из нас разумеет: гармония, проросшая из дисгармонии, гармония на фоне дисгармонии - тройное блаженство.
При всей нежной любви моей к стихам Тарковского и Самойлова в этом споре я на стороне Вознесенского.
Вопрос о сущности стихотворчества есть вопрос об изменяющейся природе человека и человечества. Общественная история, биологическая эволюция надстраивают новые этажи человеческого сознания, подключают к сознанию всё новые и новые глубинные слои подсознания. Если человечество из присущего ему героического консерватизма откажется учесть эти изменения...
Я устал и не знаю, следует ли повторять, что стиховое слово по своей природе двойственно: будучи в поэтическом искусстве первоэлементом образного мышления, оно в то же время сохраняет за собой в полной мере роль первоэлемента логического мышления.
Мышление поэта - уникальное, единственное во Вселенной явление самой полной гармонии между философским разумом и художественной интуицией.
Поэзия в силу этого высшая форма познания мира и самопознания человечества. И - высший образец гармонии между всеми противоборствующими в человеке началами.
Итак, если человечество из присущего ему консерватизма откажется учитывать сдвиги в своей собственной чувственно-сознательной природе, то оно, лишённое самого тонкого и точного инструмента самопознания, бессильно будет познать до конца свою природу, свою судьбу и решить не снимаемый с повестки дня вопрос о мировой гармонии.
1969год
из книги "Парадоксы культуры ХХ столетия"
љ Copyright: Марк Богославский, 2006
Свидетельство о публикации Љ1605280708
Список читателей Версия для печати Заявить о нарушении правил
Рецензии
Написать рецензию
Не знаю, что именно вы ожидали от меня услышать, но статью вашу я прочитал с любопытством и довольно много чего в ней мне показалось справедливым. Единственное, что в ваших рассуждениях очень много портит, это ваша железобетонная безапеляционность - вы не размышляете, не предполагаете, а рубите, как будто обладаете истиной в последней инстанции: "Так было, так есть, так будет: художники в муках создают новый тип естественности, свой, кровный, новую, небывалую ещё гармонию, а недоучки высокомерно поучают их соблюдать вчерашнюю меру естественности, воссоздать позавчерашнюю гармонию".
Да, Пушкин учил судить поэта единственно "по законам, созданным им самим", но он подразумевал, что создавая эти законы, поэт САМ заложит в них и меру ОТВЕТСТВЕННОСТИ за то, что он создаёт. Закон ведь не может оговаривать одни ПРАВА, он должен предусматривпать и ОТВЕТСТВЕННОСТЬ. Вы же упираете только на то, что художник имеет право создавать "новый тип естественности", но уходите от вопроса о том, как этот новый тип естественности будет уживаться со старым. Ленин, Сталин, Гитлер - это тоже своего рода "художники", создававшие "новый тип естественности", а поскольку она плохо вписывалась в старые условия, то носителей старого было решено уничтожить. Увы, в искусстве иной раз всё происходит по тем же принципам - посмотрите, как действуют представители "коммерческой" литературы по отношению к "реалистам"!..
Так что "недоучки" - просто учат не идти по трупам, сохранять душу доброй и гуманной...
А так - что ж? Настоящее искусство всегда стремилось создавать новые стили и находить новый голос, тут всё правильно...