Не знал Ерофеев, что на него накатило под вечер, откуда взялась хандра несусветная. Он неторопливо сгреб в кучу с грядок позади дома прошлогодний сор и сушняк, снес сюда спиленные накануне с деревьев сухие ветки, разжег этот ворох и посмотрел вдаль: солнце клонилось к закату.
Как и в первый день, когда он покупал этот дом на берегу тихой реки Ирмесь, Ерофеев засмотрелся заворожено на рыхлые пажити за рекой, на копьевидную володятинскую колокольню вдали, на темнеющий лесок за ней в конце лощины, отчеркивающий горизонт.
Он, собственно, из-за этого поразившего его пейзажа и соблазнился тогда покупкой. Увидев бескрайнюю ширь, огромное небо над ней, и думать забыл о доме, о каких-то ветхих кособоких постройках и двух пузастых пятисотлитровых баках, которые ему прежняя хозяйка пыталась втюхать сверх платы за дом.
Да разве весь этот хлам, вся эта рухлядь стоили бездонного неба и бархатной равнины за рекой?! Дом на склоне у реки и дальше - ничего, напоминающего о суете,- разве не об этом Ерофеев мечтал всю жизнь! Только небо и поле, луг и река, только ветер и птицы, и облака...
А закаты? Разве не чарующи закаты над Ирмесью, когда всё вокруг становится тихим, приглушенным, даже краски объятой негой долины. Один алый шар солнца, спускаясь всё ниже к линии горизонта, раскаляется донельзя, плавится и лениво растекается по небу, по самому краю почерневших крон, чтобы затем через какие-то доли секунды наполнить до краев черную зубчатую полоску деревьев на горизонте крепчайшим багряным, процеженным сквозь сетку ветвей солнечным соком.
В такие минуты забываешь обо всем, и всё вне этого заката кажется тебе мышиной возней, существующей совсем не здесь, не в этом безмятежном мире, а где-то далеко-далеко отсюда, в другом измерении. И именно в такие редкие минуты соприкосновения с прекрасным понимаешь, как убога твоя жизнь...
Не знаю, понимал ли это Ерофеев, но неожиданно он почувствовал такую тяжесть, такую едкую горечь, что даже закрыл глаза. И только закрыл их, как ухнуло куда-то вниз его сердце, скатилось в какую-то глубокую лощину и словно наполнилось густой кровью заката.
Лицо Ерофеева стало застывшим воском, и восковыми стали крупные жилистые руки, сжимавшие корявый черенок граблей. Колени его предательски ослабли, и он не сел, рухнул тяжело на завалинку сарая и, привалившись усталой спиной к нагретым за день доскам стены, даже не ощутил, как провалились в неизвестность его плечи, и голова осталась лишь на тонкой нитке шеи.
О, какая тоска вдруг проявилась в этой одинокой, холодной, изумрудно-зеленой долине, в этих капельных избах, в прошлогодних скирдах, в заброшенной колокольне, четко отпечатанной на фоне вечернего неба!
Дарья поначалу даже опешила: не случилось ли чего? Не хватило ли опять её Василия сердечко, ведь было не так давно. Такая же пастельная бледность, такой же измученный вид во всём, даже в позе. Поставила ведро с водой на землю, приблизилась тревожно к мужу, подсела, взяла его холодную руку.
- Вася, Вась, что опять? Сердце?
Спросила, но ответа не услышала. Молчал Ерофеев; по-прежнему глядел вдаль и Дарью будто и не видел.
Испугалась Дарья: никогда она не видела таким своего мужа. Уж всяко было: и злился частенько, и на крик, бывало, срывался, и неделями хмурый ходил, как дождевая туча, но чтобы таким угрюмым и отстраненным,- никогда. Однако тревожить его не посмела, знала, может Василий и словом обидеть. Но он вдруг сам заговорил, и голос его показался ей густым, темным, не ерофеевским каким-то. На этот голос Дарья удивленно подняла ресницы и увидела захваченное врасплох его лицо, темные - настежь - глаза, пропаханные жизнью морщины семидесятилетнего старика, волосы, что пепел, дрожащие губы и где-то глубоко в углу глазниц коварно блещущая слеза.
До неё сначала не дошел смысл его слов, слоги будто отделились один от другого, но потом словно медленно закапали на промасленные брюки Василия и там, слившись, предстали перед Дарьей во всей своей убийственности.
Василий сказал:
- А ведь знаешь, Дарья. Мы прожили с тобой больше сорока лет вместе, а я только сейчас понял, что за всю жизнь так и не узнал по-настоящему, что такое любовь. Ни я никого не любил, ни меня не любили...
Жутким холодом повеяло неожиданно от этих слов на Дарью. Ей бы всё, как в старые добрые времена, перевести на шутку, но в этот раз не смогла, внутри будто застыло. Глянула снова на мужа, а уж и лица его не видит, одни губы, какая-то точка дрожащая. И ужас сковал сердце: она же всю жизнь не отказывала себе ни в чем, ни в чем Василий её не неволил, как преданная собака всегда был рядом, всё прощал, ни в чем не упрекал, пока она своё брала. Она-то думала, всё ладно, раз мирно, раз молчит, ни стонов, ни срывов. По сути, и не заглядывала никогда в его душу, и не пыталась узнать, что там творится. Живут, не тужат, зла никому не приносят, растят детей, лелеют внуков. Нормальная жизнь, размеренная, обыкновенная ... Сказать бы это сейчас Василию, обо всём хорошем, что было у них (ведь было же что-то хорошее), но сама как баба горячая, влюбчивая, в жизни не одного любившая, на эти мужнины слова ничего не могла ответить: уж слишком прочувствованны они были, слишком понятны ей, такие же кровавые, как этот багряный закат над Ирмесью. Только и смогла Дарья, что ткнуться безвольно головой в поникшие плечи мужа и заплакать вместе с ним по-бабьи мучительно и горько...