Деревня
Яркое августовское солнце еще висело над горами, освещая черневую тайгу, раскаляя простынувшую за ночь, полудикую эту, густо всхолмленную территорию. Старые избенки жались к горам, словно неведомые существа, разлеглись, принимая воздушные ванны. По ярко-синему небу плыли стада лохматых кучевых облаков, посылая на землю прохладные, серые тени...
Рабочий день завершился, и люди потянулись с рюкза-ками, мешками, огромными сумками к "железке" - желез-нодорожному магазину, словно муравьи, стекались к месту приложения сил. Был в деревне и другой магазин - лесп-ромхозовский, который по непонятной причине обошелся без клички.
Люди шли из разных логов, улиц, заимок к святая святых деревенской жизни. Деревня расположилась на средневысоких горах в полутора сотнях километров от крупного металлургического центра. Ее нехитрые строения уютно расположились на склонах, в распадках. Вся она вытянулась вдоль железной дороги и небольшой горной речушки, трудолюбиво обкатывающей на шумных своих перекатах многовековые глыбы камней. Над деревней сияло синевой не совсем еще отравленное небо.
Оно еще производило впечатление чистого, поскольку дымы агломерационных фабрик, коксовых, мартеновских и доменных печей сюда не доползли. Но иной раз откуда-то издалека, обрушивались какие-то ядовитые туманы. Люди не ощущали на себе их пагубного действия, но на следующий день погибала картофельная ботва, и мужики оставались на зиму почти без картошки. Они не представляют себе жизни без нее.
И все-таки здесь природа значительно чище, чем в любом сибирском городе. Но людей влечет сюда не экология. Все так просто, хоть плачь: в другом месте они выжить не смогли бы. А иным и податься-то некуда. Многие прошли сквозь железное сито ГУЛАГа. И теперь доживают свой век в глухомани.
Работают - кто, сколько может и хочет, едят мало, пьют и курят - много. И очень зло поминают японского бога. Часто - без повода. Большинство из них мало отличается друг от друга. Почти все числятся за каким-нибудь производством, все, за редким исключением, держат домашних животных. Тем и кормятся. Потому что зарплата не рассчитана даже на прожиточный минимум, как в послевоенном колхозе... Мало того, что почти каждый от получки до аванса жить не в состоянии, так еще и постоянный дефицит продовольствия вынуждает их выстаивать длиннющие очереди у прилавков магазинов, чтобы вырвать что-нибудь съестное.
Вон Тонька Желтова тащится. За спиной пустой рюк-зак, за руку держится старший сынишка Сашка, а за юбку - трехлетка дочка Любочка. Тонька назвала дочку именем любви, о которой сама представления не имеет. Тоньке легче, чем другим, она - элита. И не какой-нибудь там директор школы или начальник станции. Тонька - завмаг, то есть человек с большой буквы!
- Мам, - пищит тоненько Люба - сыкалатку хацю-у..
- Цыц, проститутка, - рявкнула Тонька, - сказала не-е-ту!
Но разве урезонишь ребенка так просто! И девочка хнычет, канючит. Тонька - существо легко ранимое, к тому же взрывное. Врезала тыльной стороной ладони по детскому лицу, девочка взревела, но вскоре умолкла, ура-зумев, наконец, что у мамы нет шоколадки, и потому ничего, кроме оплеухи, не выпросить.
Два соседа - шестилетний Минька Рубцов и тридцати-семилетний Федька Чомбе плетутся из Мыльного лога друг за другом. У Чомбе, получившего такую кличку не столько из-за смуглости, сколько из-за красоты обличья, вся жизнь осталась уже за спиной. Все, что ему было предначертано на земном пути, он успел свершить: родился, закруглил образование (три класса), женился, родил сына, отсидел четыре срока подряд (в общей сложности двенадцать лет), развелся с женой. И осталась у него единственная незавершенка: водку выпил еще не всю.
Из-за нравственной и физической красоты Федька, как мужчина, долго оставался невостребованным, хотя к женщинам был весьма неравнодушен. Юные девы, купавшиеся с ним в реке, бывало, визжали друг дружке: "К этому не подплывайте - он щупатца!" А что оставалось делать взрослому мужику, если руки у него есть, все иное прочее в полном наличии, а ни жены - ни подруги. Наконец, нашел даму сердца, которая, конечно же, не отвечала его эстетическим запросам, но, куда деваться? Не зря ведь говорят, что на бесптичье и попка - соловей.
В казарме, так называли старый барак, жила пяти-десятилетняя вдова Анна. Единственная ее дочь выросла и вышла замуж, став, таким образом, отрезаным ломтем. Работала Анна на железной дороге укладицей шпал. Свободного времени у нее - навалом. Использовала она его столь же продуктивно, как и зарплату: пропивала без остатка.
Как-то, с очередной получки, собрался в казарме дере-венский питейный истеблишмент, обсудить некоторые проблемы. Сидели долго. Потому что беседа затянулась. А она затягивалась всегда, когда было что налить. Все сходились во мнении, что жизня пошла не только хреновая, но и наперекосяк. А один отважился спорить против всех, мол, ничего вы не понимаете, потому что жизня у нас хорошая. Ему такого хамства простить не могли и - зарезали.
Народу за столом хватало с избытком, иди - разберись, кто зарезал? Да никто и не думал разбираться: эка невидаль! Тем паче, что господа истеблишмент и сами того не помнили. И потому мужика похоронили без ненужного шума. И - дело с концом. В той привычной для души тусовке Чомбе положил нетрезвый взгляд на Анну, предложив ей не только руку и сердце, но также место под солнцем, в его сгнившей землянке. Может, без особой радости, но Анна предложение приняла. И ее нетрудно понять: все же какой никакой, а мужик под боком проявляется. По-житейски рассудить - не так уж и мало. К тому же, хоть и дряхлая изба, а все - не казарма.
* * *
Но вернемся на тропу, ведущую из Мыльного лога к железке. Митька шагает впереди, Федька догоняет.
- Здорово! - небрежно бросает Чомбе соседу, - как она - жись молода?
- Нисе! - с достоинством ответил Митька.
- Газ нисе (надо заметить, что Федькин язык не ладил с некоторыми звуками и потому всегда выдавал слова на ломаном русском), дак и закугить найдетца?
- Не-а, я кулить давно блосил, - сказал шестилетний джентльмен.
- А-а, - иронично поднял голову вверх многоопытный Чембе, - тада заметано.
И он, обогнав, моментально утратившего для него всякий интерес соседа, устремился к намеченной цели: зашибить где-нибудь бычка.
Местный интеллигент Гога Резаный, по фамилии Степанов, достоинства не ронял, - за хлебом не ходил из принципу: не для того женился. Полные рюкзаки домой таскали жена Тоня и сын Олег.
У Гоги сложилась какая-то неровная биография. В кои-то веки, совсем еще юношей, попал он в липкие объятия ГУЛАГа. Ни за что попал, а сказали, за хулиганство. Хулиганства, конечно, никакого и не было. Просто боксер Гога двинул пару раз в челюсть пожилому соседу. Не сильно. Даже, можно сказать, любя. А соседская челюсть оказалась непрочной и в двух местах лопнула. Вот за такой пустяк и намотали человеку срок.
Гога так обиделся на эту правовую шоблу, что после отсидки домой решил не возвращаться, а приехал в деревню по наколке того же самого Чомбе. Парень он был видный, от природы наделенный медвежьей фигурой. Дело ему сыскалось на лесоповале. Но, поскольку образование имел, для здешних мест почти высшее - девять с половиной классов, то, спустя несколько лет, выбился Гога в прорабы и стал строить дома для лесорубов.
Первые пять лет Гога Резаный (имел ножевой шрам на правой щеке) пил горькую настолько сладко, что угодил в больницу. С белой горячкой. Осмотрели его врачи, обследовали со всех сторон и сказали, что та рюмка, которую он выпил перед больницей, была предпоследней. Не в этом месяце, и даже не в этом году, а в этой жизни. Деревенскому интеллигенту достало ума сообразить, что с ним не шутят, и последнюю рюмку к себе не допустил. Из чувства самосохранения.
История эта случилась с ним не сразу, а уже в тот момент жизни, когда он не только женился на местной красавице Тоне - дочери шорского охотника, но уже в то время, когда она родила ему дочь и сына, с интервалом в четыре года.
Хрупкая невеличка Антонина имела богатый таежный опыт, могла тропить зайца, лису, знала следы всех зверей и умела их читать на снегу. В дни глубокого Гогиного запоя, она безошибочно находила его в любой избе по следу. И на удивление всей почтенной публики спрашивала, войдя:
- Юрочка, у тя права нога болит?
- А ты почем знашь? - задавались вопросом хозяева.
- Чего ж тута не знать, - удивлялась вопросу Тоня, - ай я не вижу по следу: припадат на праву ногу. Левый - глыбокий, а правый - помельче.
Оказывалось, все точно: нога у Гоги болела. Жена хватала его, лыка не вяжущего, и тащила в свою избу: неча по чужим шаландаться...
Когда Гога с водкой завязал, эстафету подхватила Тоня. Как-то не с руки получалось, чтобы в избе никто не благоухал перегаром. Гога жену отыскивал не так легко, и не умел он ставить диагноз по следу, но зато тащить ее домой ему легче: мужик все же.
Тоня считалась в деревне женщиной самостоятельной, как никак, семейная. Из горла не пила, в одиночку не пот-ребляла, а все - с достоинством, солидно: с коллегами, шпалоукладчиками, большей частью, с получки, или на обмыв покупки какой, перед праздниками и только иногда - с устатку. А так, чтобы без повода - боже упаси! Что она вам - алкоголичка?
Гоге, надо сказать, и это не нравилось. И он иногда выговаривал, не потому, что денег на водку жалел.
-Тонька, - назидательно говорил Гога, - Ты, падла, мне эти свои посиделки кончай. Дома надо пить.
- А че эт дома-та? Я ж тя не спрашивала где пил!
- А вот того и дома, - строжился многомудрый муж, - что у пьяной бабы про меж ног - заезжий двор.
Назидания не помогали. И тогда Гога прибегал к воспитательным мерам. Секретов он держать не умел, и потому вся деревня знала, когда он Антонину воспи-тывал: это у нее прям на морде отражалось. Не то, чтобы уж очень, а по фонарю под каждым глазом всякий раз нашивала... Но все одно Тоньку в деревне уважали, потому что она не побоялась из учительниц уйти в шпалоукладчики.
Учила она начальные классы. Правда, груз знаний ее не давил: восемь классов за плечами. Но дело не в том совсем. А в том, что в школе на тот момент красивый физрук работал. Гога увидал раза два, что он о чем-то с Тоней балакает, а та ему глазки строит, и вопрос на ребро поставил: или уходи из школы, или убью, стерьву...
Она ему:
- Ты че ет - совсем с лузду съехал?
А он стоит, ноги растопырив - краснорожий, - голову набок наклонил и нахально в глаза смотрит:
- Знаем, - говорит, - вас, в коротеньких пинжачках: самовар украли и за трубой пришли.
Она ему про душу, которая чеснока не ела, а он слышать ничего не хочет, а только одно твердит:
- Гляди у меня, сучка, допрыгасси!
Что тут скажешь - ушла из школы-то, теперь в желтой одежке ходит, таскает рельсы и шпалы. Зато у Гоги душа на своем месте оказалась.
С одной стороны - оно, конечно, убытки налицо: и тяжела работа, и авторитет не тот. Одно дело - учите-льница, пусть даже в первом классе, совсем другое - укладчица шпал. Но, с обратной стороны, и прибыль все же есть: зарплата раза в три больше, дисциплинка послабже - можно и выпить. Даже и без закуси - никто худого слова не скажет. Ну, и опять же, мужик ни к кому не ревнует. А к кому ревновать-то - к Вальке толстопузой, что ль?
Нет, мужики в бригаде тоже есть, и пусть они же-натые, но сила все одно у их имеется. Только не му-жицкая, а питейная. Особливо на шарманку. Нет, как ни крути, а шпалы таскать все одно лучше. Жисть веселее протекает. Вот идут они как-то по деревне в обнимку - тощая Тося и толстая Валентина. Про Валентину эту говорят, будто ее по циркулю делали. От того она вся такая круглая - голова круглая, задница - круглая и сама вся, будто мяч баскетбольный.
В общем, идут они в обнимку - хорошенькие такие, на душе у них маки цветут, а сами дружно песню поют про мороз, мороз, который "не морозь меня и мово коня". Заливисто так вытягивают: "А вернусь домо-о-ой д на закате дня-а-а, д напою-у жену-у, обойму-у коня-а-а". Красиво поют.
* * *
К станции приближается стройный мужчина лет этак пятидесяти. Явно не тутошного покроя. Трезвый, как стеклышко, лицо не только мытое, но даже и бритое, одежда вся отутюжена, словно он не городской беженец, а, как минимум, член правительства, на худой конец, депутат Думы. А на самом деле это - пенсионер, подполковник в отставке, Иван Харитонович Глазьев. Когда-то хорошую пенсию получал. Еще о ту пору, когда городским беженцем не числился. А чего бежать-то, ежели живешь при полном денежном довольствии. Лежи себе на "укушетке" - газетки почитывай, умные разговоры разговаривай да за порядком в доме следи, чтоб все - как в армии. А как Егорушка-то Гайдар около власти очутился, - так и заплакала ревмя глазьевская пенсия.
Теперь козу купил, кроликов завел, собаку, чтоб ох-раняла избу деревенскую. А сам пошел в школу воен-руком. Жена литературу преподает в восьмом классе. Вот при таком раскладе пенсии стало почти хватать. Иногда к Глазьевым дочка-училка из города приезжает, иногда - внучка.
А в остальном - скучная пара: ни напьются никогда, ни подерутся. Люди ходят мимо - удивляются: завсегда тишина в избе, ровно на кладбище. Соседи к ним в гости особо и не хаживают: иная кость - городская. Разве что Иван Ботанкин с похмела забредет, не боясь черного глазьевского кобеля. Заходит в горницу и просит выпить. В долг. Я, мол, потом отработаю.
- Да на хрена ты мне со своей отработкой! - отвечает Глазьев. - И нет у меня водки в доме.
А Иван - дурак штоль? Так он сразу и поверил, что у здорового мужика избе водки нет! Он же состоятельный - Глазьев! Не голытьба какая. Как же это он так живет, чтобы в избе - ни капли?! Потому стоит себе и стоит Ботанкин, не находит сил уйти без стопаря. Больной он - Иванушка Ботанкин. Шибко больной. Уж два раза лечился по два года в профилактории - ничего не берет. Жену с двумя дочками оставил по этой причине, работать нигде не способен...
Но у людей такой обычай есть: стоят-стоят, а потом все равно уходят. Вот и Иван из глазьевской горницы таким же Макаром утопал.
.
* * *
Следом за подполковником тащится алкогольно оза-боченный Савка Шкурин. Этот - свой в доску. Лет сорок в деревне живет безвыездно. Даже в лагеря не отлучался. А вот так: женился на Марее своей, нарожали они четверых сыновей и одну дочку и, хотя добра не наживают, но живут поживают нормально. Все работают, кроме матери. Та давно на пенсии. Сперва по инвалидности, а после уж и - по старости лет.
Ближе к семи вечера на перроне собиралось - едва ли не половина деревни. Дежурный по станции передавал, что товаро-пассажирский поезд вышел из соседней станции. Это значит, через пятнадцать минут притопает и - начнется разгрузка.
Магазин - в двух метрах от перрона. До той поры, пока не подошел поезд, люди свободно заходят в него и выходят, чинно, знатно обмениваются новостями, что-то покупают. Даже печатные слова иногда говорят. Но как только поезд прибывал к перрону, у дверей сразу же начиналась столпотворение. Что такое очередь, в деревне конечно, знали, но соблюдали ее только старые старушки да совсем немощные старики.
Все остальные лезли к прилавку еще до начала разгрузки, и говорили про меж собой так, словно и не знали никогда печатных слов. Казалось, от избытка японского бога вот-вот поднимется потолок. Но ничего - держался: крепкий был еще - потолок-то.
Едва открывалась дверь хлебного вагона, Вовка Речкунов вскакивал в него с двумя пацанами, хватал стальной крючок и начинал подтаскивать к дверям алюминиевые ящики с хлебом. Пацаны поменьше по-могали ему. Возле вагона ящики аккуратно складывали стопками по пять, а после отправления поезда начинали таскать в магазин.
В вагоне с гастрономией работали другие люди, из железнодорожников. Грузчиков магазину не полагалось, и потому вся работа лежала на плечах самих покупателей. Никто им за это не платил, но продавцы одаривали работавших такой льготой, что любых денег стоит. "Грузчикам" товар отпускался без очереди.
А что такое получить без очереди палку вареной колбасы, когда ее привозят раз в две недели? Или - две бутылки водки, которая случается не чаще чем раз в месяц? То-то и оно! Так что продавцы в "грузчиках" недостатка не испытывали. А в те дни, когда ждали водку или муку, какие-нибудь дефицитные продукты, - конкуренция складывалась не то до японского бога, а и до драки даже.
Сквозь толпу гвоздь не пролезет, а Вовка Речкунов продирается со своими помощниками:
- А ну р-разойдись, грязь: г... плывет! - орет во все горло. - Я - из вагона!
И эта фраза хоть чуть-чуть, но действует. Чомбе сквозь толпу не прошел - по головам добрался до прилавка, и тянет свою десятитысячную бумажку:
- На двоих, - орет он Антонине Жолтовой.
- Кто ж эт у тя второй? - интересуется кто-то из зад-них.
- Вон баба на пегоне, - отвечает Чомбе, лежа на людских головах.
- Дак я те всех двенадцать своих приташшу, - верещит баба Маланья Березнякова.
- Ну и ташши, японский бог, - отвечает Чомбе.
Антонина дала ему десять булок хлеба - на двоих, по-тому что на сегодня норма отпуска в одни руки - пять булок. Минут через десять заголосили задние:
- Антонина, отпускай по три булки, а то всем не хватит!
Антонина прислушалась к голосам покупателей, по-тому что вся ее родня ушла с полными рюкзаками.
- Ты там порядки не станови, - кричит кто-то из пе-редних, - всем - по пять, а нам - по три? Можа, ишо - по полбуханки скажешь? Японский бог!
- Водка тожа не всем достанется, - мудро рассуждает высокий, рыжий старик, - дак чо ж таперя помирать, али драться?
- Сравнил хрен с пальцем, японский бог, - взвизгнула толстая бабка, - тута корова ревмя ревет, поросяты визжат, а ен все про водку!
Так он и прошел торговый вечер в "железке" с матом пополам, с обидами, с разочарованиями. Мужики по - первости-то возмущались: это ж додуматься надо, чтобы хлеб печеный возить на поезде за полтораста верст. Но только, кто ж им виноват. Лет десять назад такая ладная пекарня в деревне работала - куда с добром! Хлеб хороший пекли пекаря местные. Как-то получку обмывали. А когда чего-нибудь обмывают - шибко курить хочется. И не стало по этой причине пекарни. Попервости тяжко было. Первый хлеб из города привезли - люди охали: да рази ж то хлеб? Его с прежним и не сравнить даже! А потом попривыкли, как и к тому, что скотину нужно кормить не зерном, не кукурузой, не комбикормами, а печеными булками.
Пожалуй, Россия - единственная в мире страна, где свиней печеным хлебом кормят. Вроде бы как льгота такая для хавроний. И все потому, что хлеб стоит не дороже комбикорма. Мужику, во-первых, выгодно скот хлебом кормить, а во-вторых, этот самый комбикорм в деревню привозят раз в пять лет, к самым большим праздникам. Так что - хоть смейся, хоть плач, а хлебцем насущным с хавроньюшкой своей поделись, будь добрым. Не то останешься в зиму и без сала и без мяса. С того и драка в магазине за хлебом-то.
Просят продавцы, мол, везите больше. В ответ, мол, неча свиней кормить (в городе не дураки живут, все знают). Но сколь ни мудры, а того понять не могут: как только деревня перестанет скот кормить, хоть бы и мятными пряниками, так город без мяса и масла останется. Его и теперь не густо, а то совсем не станет. Но что тут ни говори, а хлебопекарные мощности рассчитывались на людское поголовье, без учета крупного, мелкого рогатого и безрогого скота.
* * *
Инвалидность Мария Шкурина обрела на работе. С получки. Вечером пили, утром добавляли, а на работу идти надо. Ну и пошла. На бревнотаску свою. Не увернулась от стального троса: он ей левую ногу по коленку и оттяпал. С тех пор на костыли опирается. Правда, часто и без них обходится. Когда переберет - на четвереньках ползает.
Сыновья у Марии с Савкой - ладные, красивые, но морды у всех с густым сивушным отблеском. И потому ни один не женился. Все при отце-матери живут. Как говорится, в тесноте, да не в обиде. Спят - кто на кровати, кто и на полу. Иной раз к ним в гости дочка приезжает. Времени у нее появилось много: суд лишил материнских прав. За систематическое беспутство и сексуальную необузданность в нетрезвом состоянии. А что ей делать, ежели иначе она не умеет? Судьям разве ж втолкуешь, что ей это состояние с молоком матери досталось?
Всей семьей работают Шкурины на пилораме. Там, кроме зарплаты, свежесть крутится. В жидком виде. Потому что кому лес на дом напилить, кому еще чего, а правило такое: деньгами не брать! Хозяин обязан поить, пока пилят, вдосталь и когда закончат, тоже - вдосталь.
Заказ принимался комплексно. Иногда вместе с повалкой леса, доставкой из тайги и - пиломатериала к дому или иному месту назначения. Стройки в деревне не утихают. Кто сарай строит, кто - баню, кто - теплицу, кто - омшаник... Заказов всегда хватает. И потому проблемы жидкой валюты не бывает. Даже, случается, к ним подваливают на заработки алкаши с других производств.
Командует парадом Савка Шкурин. Он - пилорамщик, ему и карты в руки. Дело начинается так. Заказчик приходит к Савке. Тот уточняет количество работы, назначает цену в литрах (для ориентиру). Тут - никакой точности: водки должно хватить всем. Без вариантов. Потому что другого мерила никто не знает.
Как-то один городской беженец договорился распилить полкуба леса. За бутылку. Савка с него не заломил, чтоб не спугнуть клиента. Не зная правил игры, беженец сразу отдал свою бутылку. Савка перед началом работы разлил ее на четыре части - по количеству работающих, а через полчаса потребовал еще. Беженец возмутился, мол, как же так, уговор дороже денег и прочие такие умные слова начал произносить. Савка внимательно выслушал монолог, под-нял бригаду и - ушел домой. Работать трезвым (или почти трезвым) он не умел.
И пусть все заказчики (как местные, так и городские беженцы) хором удивляются, как Савке удается управлять пилорамой, когда уже ноги не держат, - это их дело и их право.
* * *
Марк Гольдберг был, единственным евреем, которого занесла сюда нелегкая за всю историю деревни. Купил домишко перед пенсией и стал наезжать по выходным. Домишко сразу же обчистили: позабирали одежонку кой-какую, рыбацкие принадлежности. А что там еще можно было взять? Но Марк вскоре понял, что это не имеет никакого значения, ибо нрав местной интеллигенции таков: ежели стоит изба, а хозяина в ней нету, то ее необходимо проверить: вдруг он забыл чего?
И вскоре уяснилось, что здесь нужно жить постоянно. А пока это не получается, замок на двери вешать не следует: ни замков, ни дверей не напасешься. И он, как только вышел на пенсию, взял жену, собаку и поехал насиживать место городского беженца. Теперь вместе со всеми торчит часами у дверей магазинов: то за хлебом, то за сахаром, то за солью - за всем тем, за чем в России - всегда очередь. При этом никто ему не выкает, но и не тычет в нос его еврейством. До поры до времени ему казалось, что об этом тут никто и не догадывается.
Но он оказался не прав. Про евреев тут знали. Идет как-то Марк мимо погрузки. Грузчики о политике заговорили. Мол, правительство какое-то смешное: все твердит, что о народе печется, а жить с каждым годом хуже.
- Да эт все ивреи выделывают, - сказал Рыжий Толька, сидя верхом на смолистом пихтовом хлысте.
Гольдберга слегка покорежило от этих слов. Он оста-новился у вагона, дернул легонько рыжего за свесившуюся ногу:
- Толь, ты где такую жидкую хреновину достал?
- А чо? - не понял Рыжий.
- Ты мне скажи: хоть одного живого еврея видел за свою жизнь?
Рыжий озадачился на минуту и сказал искренне, как на духу:
- Не-а. А на хрена?
- А чего ж ты на них бочку катишь?
- Дык все говорят, што хитрые и работать не хочут.
- Толь, - спокойно сказал Марк, - посмотри на меня внимательно.
- А че на тя смотреть? - удивился Рыжий.
- А то, что я - первый на твоем жизненном пути еврей.
Глазенки у Рыжего от неожиданности забегали. Потом уставились на Марка, вроде бы выискивая отличительные признаки, Но, очевидно, не нашел и растерянно брякнул:
- Иди ты?
- А чего тут "Иди ты?" , у тебя как фамилия?
- Ткачев, - сказал Рыжий.
- А у меня Гольдберг. Ты русский, а я - еврей. Только я никого не обхитривал, а вкалывал всю жизнь, как тебе и не снилось.
- Значит ты не еврей, - нашелся Толькин напарник Вовка Столетов. - Бывают и хороши ивреи, но мало.
Вовка тоже был парнем местным. Ничего о евреях он знать не мог, зато был слегка наслышан.
- Евреев хороших мало, а русских много? - ввязался Марк в дурацкий разговор.
Вовка прищурил левый глаз, нос от напряжения мысли сморщился. В голове его началась короткая, но тяжелая умственная работа. Не злой он - Вовка, просто не умный: все болтают и - он туда же...
- Да не-а, - сказал, наконец, - тожа г... хватат. Токо я - чо, я ничо, японский бог. За чо купил, за то продал.
- Ишь ты - купец какой! - засмеялся Гольдберг, и пошел своей дорогой.
* * *
Толька Ткачев до знакомства с Марком в жизни успел кое-что свершить. Завел, например, жену с сынишкой (дочку уж постарался - сам смастерил). Дочка подросла до десяти годов, а сыну уж лет пятнадцать стукнуло, басом заговорил.
Много лет Толька был вальщиком. И по лесу, и по ба-бьей части. И потому долго не решался жениться. В конце концов, остановился на дочке механика Валентине. Хоть она и с готовым приплодом, но красивая баба, крепкая, а, самое главное, работает в магазине. Свежая бутылка всегда в избе крутится. Да разве ж только бутылка! Все продукты, о каких в деревне никто и не слыхивал, - у Тольки Рыжего завсегда имеются. Не раз видели, как он на отцовом коне ночами рейсы из магазина до избы делает. Что-то ж возит?!
А так он, конечно, - человек, как человек. Одна беда за ним числилась: не умел деньгами пользоваться, а часто покупал, что ему и не нужно совсем. Как-то в магазин три мотоцикла с колясками прибыли. За ними хвост выстроился - в полдеревни. Вот он и взял свою Валентину за дойки: давай и - никаких гвоздей.
Та, у виска пальцем крутит, мол, ты никак с рельсов сошел! Мол, не в банке работаю - в магазине. Но он ровно глухой сделался: "Знать ничо не знаю, а штоб матацикал был!" И японского Бога добавил. Взяла - а то как же? Без денег взяла: постепенно вкладывать будет. А он оказался ненужным.
Сел Толян как-то на новый-то мотоцикл "Планета-4"- красавец, светло голубой масти, глаз радует, и - поехал за грибами. Поставил "Планету" на таежной поляне, а сам подался собирать грибочки. Много набрать не смог: видимость плохая была, в глазах двоилось. Он уж и на четвереньки опускался, чтоб лучше видеть, но не помогло. Вышел к дороге, а "Планеты" след простыл. Не может найти - хоть убей. Одна тайга знает, сколько он про японского бога слов сказал - ниче не помогло!
Отправился домой пешком. Ну, и говорит любимой жене о постигшей утрате. Правда, Валентина не сразу поняла, что произошло, потому что говорил Толян ну очень уж нер-раз-бор-рчиво. Бросила баба все дела, схватила мужика за шкирку, говорит, поехали вместе искать. Запрягла свекрова коня в двуколку, посадила своего шалопута и - подались. Может, и нашли бы, но рыжий не мог вспомнить не то, чтобы место, где оставил "Планету", но и направление, в котором поехал.
- У, вражина! - ласково сказала Валентина мужику и нежно потрепала его по щекам, а потом еще и по загривку добавила. Массаж такой.
Короче говоря, оказался мотоцикл совсем не нужным Толяну, ибо он больше никогда о нем не вспоминал. В другой раз собаку купил. Как-то приехал из города охотник с лайкой. И такая выдрессированная собачоха была. Ну, как человек, - все понимает, любую команду выполняет. Недели через две привел Толян домой на веревке взрослую собаку и стал кормить и требовать: "Сидеть!", "Голос!" и прочее такое. А она плевать на него хотела.
Решил Толян, время свое сделает, и пошел с собакой в тайгу. Назад вернулся один. Местный мудрец Родион Еф-ремович Птицын его дураком назвал: кто же это покупает взрослую собаку! Она ж никогда твоей не станет. Оказа-лось, и собака тоже не нужна была: больше не заводил.
Надоело Толяну жинкино ворчанье: "У других баб мужики, как мужики, а у меня кобель сплошной! Токо одно и знат. Хучь бы баню штоль срубил. На нашу смотреть - от людей стыдно, вроде и не в тайге живем, леса добыть негде."
Пошел Толян к лесничему, выписал двадцать кубов де-ловой пихты, свалил, притащил к Савке Шкурину, распи-лил, и - домой пиломатериал привез. На все про все ушло у него две недели. И все это время был он счастлив, по-тому как пил вдосталь и баба не ворчала: как-никак мужик делом занят, а без бутылки в деревне какое ж оно - дело!
Плотницкое рукомесло Толян знал. Баню решил сде-лать хорошую, с теплой раздевалкой. Взялся с охоткой. Сама не своя от радости ходила баба. Вроде на ум мужика наставила. А то ведь совсем обленился. Прилипла к нему какая-то дурная притча - не притча, побаска - не побаска, сидит днями и язык наламывает: "И опять не будем пить, будем денежки копить. Вот накопим рублей пять - купим водочки опять. И опять не будем пить..." Это как про белого бычка.
Зато мужик при деле: не хухры-мухры - баню строит! А он работает-то работает, а про свое не забывает. Пусть читатель ничего худого не подумает: На Вальку он не зарился, ему ба водка, а лучше, - спирт. И Валька по этой части супружеские обязанности выполняла, как часы.
Вот сруб готов, стал Толян пол ладить, доски постру-гал, лаги поставил. А тут на обед Валька приехала. Бутылку водрузила на стол. Толян (дело привычное!) налил - выпил, налил - выпил, ладонь об ладонь потер и - опять налил - выпил. Валентина ему и говорит, мол, оставь на вечер, всю-то не выдувай. А он ей резонно отвечает, мол, неужто последнюю привезла?
Поворчала, поворчала, да и успокоилась. Толян же всю бутылку оприходовал, и так ему захорошело, что работать желания совсем не стало. Пошел он в новую баньку, где ароматно пахнет свежей пихтовой стружкой, прилег прям на полу, закурил сигаретку и вздремнул. Проснулся от того, что шибко горячо стало. Повезло: обжегся, а могло бы и дымом удавить. Окурок-то упал на стружку, она и загорелась. И не потому жалко, что у Толяна волдырь ожоговый во всю правую руку, - баня сгорела до тла. Был бы без опохмелки, он бы сумел затушить, но голова гудела, а руки и ноги не слушались.
Соседки успокоили Валентину, мол, повезло тебе, мог бы и мужик сгореть. Она, конечно, от этих слов ус-покоилась, но подумала про между прочим, уж лучше б мужик сгорел, а баня осталася. Достал он ее в тот миг до печенок. Тут может быть и такое соображение: не ндравится мужик - гони его в шею, живи одна. Но это соображение не для Вальки, потому что Вальке пуще всего нужна была совсем не дневная работа Толяна, а ночная. Без ее она жить не умела.
Вот потому и терпела все, и сено сама косила, и ски-рдовала, и после коров стайку убирала, и искала по всей деревне закутившего Толяна... Куда бабе податься: нынче трезвых мужиков - по пальцам посчитать можно. Да, потом, - поди - проверь, может, они и не мужики совсем. А хоть и мужики, все одно Валентина их не жалует. Попадется жмот какой-нить, начнет кажну копейку считать, дак уж лучше пьянь перекатная...
Вон Леха Колотов, механик леспромхозовский - водки в рот не берет. Дак от него простоквашей, ровно от грудного дитяти пахнет. Нешто это мужик! Хотя, у кого какой вкус. Ритке, женке Лехиной, нравится.
* * *
Леха Колотов был одним из немногих в деревне, кто жил "не так, как все". Он слыл мастером на все руки по части ремонта любой техники - от бензопил, автомобилей до пилорам и насосов. На участке его ценили за то, что обеспечивал работу оборудования. И потому решили построить ему дом, чтобы был самым лучшим в деревне. Естественно, за счет леспромхоза.
Технорук лесопункта Иван Петрович Завозин, вызвал Колотова и сказал:
- А что, Леша, если построить дом на две семьи: для тебя и для мово Кольки? Строить будет легше. Ни в чем не будет отказа.
Леха сразу смикитил, что это ему выгодно и пред-ложение принял. Через два дня Колотов и маленький Завозин показали Гоге-прорабу место будущей застройки и тот, отмерил рулеткой габариты дома, забил в нужных местах колышки. Назавтра по этим колышкам должны начать копку фундамента. Вечером маленький Завозин переставил колышки так, как это ему виделось, и - дом увеличился в размерах почти на треть.
Когда залили фундаменты и положили первые венцы, на объекте снова появился Гога. И удивился:
- Что-то великоват дом получается...
Взял рулетку, снова все перемерил и заорал на всю деревню, мол, кто-то самоуправничает. На что технорук спокойно возразил:
- Сам мерил, а теперь пылишь.
Спорить с начальством - что против ветра сикать. Гога сник, но все ходил и ворчал, втихую. На это никто не обращал внимания, и дом рос не по дням, а по часам. Потому что леспромхозовская пилорама работала только на него. Что напилили - Коля Завозин немедленно тащил на стройку. Потому что Коля - тракторист.
Однако публика в деревне зашипела, мол, хорошо быть начальством или даже сыном начальства. Гляди-ка, какие хоромы закладывают и никого не боятся. Насчет хоромов - оно, конечно, слишком сильно сказано, но ведь все познается в сравнении, в деревне же самый большой дом - 8х8 метров, а тут на каждую семью из трех человек заложили девяносто квадратных метров.
Все поохали, поахали, да и сникли. Только Федька Чомбе сказал как-то, сидя с дружками за пузырем:
- Ну, люди, ну, люди, - узнав об этом заудивлялся Завозин-старший, - до чего ж завистливые! Ну, хочешь иметь просторную избу - бери да строй. Али в тайге леса мало?
- Но ты ж за счет леспромхоза, - мягко возражал Гога.
- А тебе како дело! - оборвал его Завозин, - может, тожа завидки берут?
- Наглеть не надо! - сопротивлялся Гога...
Технорук сильно серчал, но стройка шла темпами всесоюзной, ударной, да еще и комсомольской. Технорук Завозин момент времени чуял носом, знал, что никто с него теперь уже и не спросит, и действовал по принципу: пусть говорят - зря не скажут!
* * *
Вечером у Гольдбергов на подворье появился Петр Фомин. В июльский зной он целыми днями пропадал на покосе и задерживался там до позднего вечера. Нынче Петр вернулся с покоса раньше обычного, его донимали проблемы пасечные.
В легкой синей рубашке-распашенке, в защитных штанах, фуражке-сталинке, худощавый, но крепкий, словно гриб-боровик, - он пришел задами, перелезая через ограды.
- Сусед, - сказал, - у тя станочки есть. Смотрю, ты по дереву мастак. Вон кролям каки клетки сварганил. Можа, сделашь мине нескоко ульев? Заплачу!
Гольдберг любил работать с деревом, но ульев никогда не делал и прямо о том сказал Петру.
- Вот если б у меня было несколько ульев, чтобы разобрать, можно было бы и попробовать.
- А на че тебе их разбирать? Ты приди к мине. Их разных - полно, увидишь, а потом и сделашь. Можно и прям щас пойтить.
Марк согласился, и - они пошли к Фоминым. Возле бани стояла стопка старых, полусгнивших ульев разных размеров.
- У меня, - сказал Петр, - все домики токо додановски. Других не держу: привык к им.
Марк перебрал несколько ульев, внимательно раз-глядывая каждый. Все они - самоделки, каждый сколочен на свой манер.
- А что заводского нет ни одного? - спросил Марк.
- Да нашто они тебе? И ети хороши!
- Ладно, - вздохнул Ройзман, - попробую.
- И сколь это будет стоить?
- Да брось ты, Петр, вот сделаю один, тогда и пого-ворим.
- Пущай так, - согласился Фомин,- я могу молоком, маслом, мясом и медом - чем хошь рассчитаюсь.
Марк ушел. Вслед за ним снова заявился Фомин, при-нес материал для улья. Это была пятиметровая пихтовая доска пятидесятка, очень широкая и высушенная, как по-рох. Гольдберг вынес с веранды настольный дерево обра-батывающий станок. И они начали вдвоем с Петром стро-гать доску, Работа не предназначалась для настольного станка, тут необходим мощный рейсмусный, но где ж его взять в деревне?
Когда доску построгали, Гольдберг взял угольник, ру-летку и разметил детали будущего улья - передняя и зад-няя, боковые стенки, дно. После разметки они раскроили доску, и - Петр ушел. Остальное Гольдберг доделал сам.
На следующее утро он пошел к Петру, взял у него тесину на крышу улья. Часа через два улей был готов и выглядел вполне симпатично. Так оценил сам мастер. Он же и определил, что при его таком техническом оснащении может делать три улья за два дня.
Петро осмотрел первую работу, остался доволен и стал носить к Гольдбергу остальные доски и тес. Когда был готов третий улей, Фомин забрал два, а третий велел поставить за избой Гольдбергов на колышках. Вечером он явился с дымарем, роевницей, закутанной в тряпицу. На голове его розовела густая сетка-накомарник. С собой он прихватил рамку с пчелиным расплодом и две - с разработанной вощиной и медом.
Петр положил на землю роевницу, поставил аккуратно рамки в улей, потребовал у Людмилы плотную материю на положок, закрывающий рамки, разжег дымарь, открыл роевницу и начал ссыпать из нее пчел в улей, изредка поддымливая.
- Ну вот, - сказал он, - это тебе в щет оплаты. Будет у тебя свой улей.
- Да зачем же он мне? - удивился Марк Семенович, - я в этом деле полный дундук.
- Ниче, у тя грамотешки поболе моёва. Я управляюсь и ты управисси. Попервости помогну.
Итак, на старости лет стал Гольдберг пчеловодом. С его помощью Петро заменил почти бесплатно двенадцать ульев на своей пасеке и теперь мог несколько лет чувствовать себя спокойно. Марку он принес еще один рой, да еще один тот купил у него по дешёвке. И стала небольшая пасека. Пришлось заводить все оборудование: дымарь, сетки, вощины, медогонку и даже лекарства для лечения пчел от клеща.
Как бы там ни было, а в первый же сезон Марк на-качал с трех роев двадцать пять килограммов меда и был бесконечно счастлив: освоил азы нового дела.
* * *
Деревенский мудрец Родион Ефремович Птицын в молодые годы оседлал паравоз. Много лет ездил кочега-ром, помощником машиниста, а потом и машинистом. По выходе на пенсию с дальним прицелом построил себе новый дом - в самом центре деревни. Место выбрал такое, что теперь ему никуда далеко бегать не надо: все под рукой - оба магазина, оба медпункта (железнодорожный и деревенский), лесхоз, контора леспромхоза...
Держит Родион Ефремыч корову, два десятка кур, двух свиней каждый год колет и - десяток семей пчел. Живет не натужно и не бедно, пенсии стало хватать, даже двум дочкам, живущим в городе, помогает. Водку старается не пить: дорого. Разве что на шарманку, а так - только медовуху, она у него бесплатная. Правда, голова потом болит, но эта беда не так уж и велика. Особливо, если есть чем похмелиться.
Человек медлительный - Родион Ефремыч - был склонен к неторопливым размышлениям. От природы наделенный вдумчивой наблюдательностью, он иногда днями засижи-вался на своей завалинке, соколиным оком оглядывал де-ревню и всех прохожих. От этой давней привычки в го-лове скапливалось много наблюдений. Когда от избытка поднималось давление, он часть выпускал: срабатывал предохранительный клапан, как в паровозе, чтобы белая голова не лопнула.
- Ну вот, - начал он без подготовки, завидя Марка, - Рази ж из ее выйдет человек!
Такая манера говорить: не надо ничего объяснять, потому что умный человек и так догадается, А Марка Родион Ефремыч в дураках не числил.
- Ты про кого?
- Да как же про кого! - нахмурил седые брови Птицын, - вон про ту сучку!
Он кивком бороды показал на четырнадцатилетнюю Нинку Супцову.
- Гляди-ка - папиросы сосет - из рота не вынимат, с мужуками спит с девяти годов, в школу не ходит, пьет не хуже нас с тобой. А где деньги берет? - Замолчал он в ожидании ответа на вопрос, но поскольку Марк ничего не сказал, подвел итог:
- Вот то-то ж! Ворует сучка, по дачам лазит, кто чего не так поклал - все к рукам липнет. А по мужской части у ее с Анькой Козиной кункуренция, - кто больше захватит.
- Тебе-то до нее какое дело? - холодно сказал Марк, не понимая его возмущения - Таких сейчас столько по-развелось, что уж люди и удивляться перестали.
- Все одно - худо! - резко возразил Птицын и прис-тально поглядел на собеседника некогда голубыми глазами. - Людей жалко, она ж не у коров и лошадей ворует, проституцией не с кобелями заниматса. Вот то-то ж! А ежелиф таких много, то скажи мне, мил человек, жисть-то середь их кака будет?
- А чего ты теперь спрашиваешь? Тогда и надо было шум подымать, когда первый стакан водки выпила, первого мужика принимала, из школы ушла, а теперь - чего ж после драки-то.
- Так-то оно так, - нехотя согласился Птицын, - токо где ж отец-от с матерей были, школа где была?
- Поди теперь и спроси. А они ничего не делали, потому что знали: Птицын с них за это не спросит.
Старик не стал продолжать разговор. Что толковать с заумным типом. Вбили ему в голову, что рабочий человек - хозяин страны, мол, возникай, требуй, а где они теперь - возникальщики да требовальщики, в каком краю косточки гниют - на Магадане, в Воркуте? Ну, Марк, ну, Гольдберг!
Он еще долго бушевал, возмущался, а потом заговорил о проблеме с совершенно неожиданной стороны:
-- Дурна она была наша советска власть. Лагерей понастроила, едва ль не весь народ через их пропустила. Они домой-то возвернулися, и давай тута жить, ровно в лагере. Ить все такия, что по три-четыре раза там бывали,
Он помолчал немного для накопления духу, заложил в ноздри табаку, чхнул раза три и продолжал:
--Да ты на нашу деревню глянь. Она - тот жа лагерь, ток конвою нетто да колючки-проволоки. Все по-блатному говорят, чифирь потягивают, водку ведрами глушат. Эхма! Нельзя так с народом-то, ой, нельзя!
* * *
А Марк, в свою очередь, размышлял о странности деревенского люда. Раньше, живя в городе, он и не подозревал, что такие существа живут с ним на одной планете, даже совсем рядышком.
Приехал он осваивать только что купленный дом. Идет мимо зарослей цветущей черемухи. Аромат от нее повис над всей деревней - обалдеть можно. Небо чистое - ни облачка, птички щебечут, кузнечики стрекочут, кажется, сам воздух звенит... А на дороге стоит дама, годов этак сорока от роду. Невеличка, чернявенькая с чуть заметной сединою. Нос - картошкой, губы - бантиком, на попке джинсовая юбчонка, на плечах голубая ситцевая кофточка - расстегнутая чуть ли не до пупа, и надетая на голое тело, без лифчика. Из кофточки дыни-титехи вываливаются.
Стоит, значит, дама посреди дороги, широко расставив ноги, обутые в галоши на босу ногу, и уголья глаз прямо в Марка воткнула. Только он поближе подошел, она и говорит:
- Здорово! Одолжи двадцать пять рублей? - она склонила круглую голову на левое плечо и, чтобы отрезать Марку путь к отступлению, быстренько добавила: - До вечера.
Марк, конечно, был нежно тронут такой открытос-тью, такой простотой нрава, но все равно несколько подрастерялся. Может, оттого, что не сразу определил свою линию поведения. В самом деле, что ответить? Сказать, что нет денег, но с какой стати нужно врать? Объяснить, что посторонним взаймы не дает - слишком банально, да и дама не поймет.
Но он все-таки определился:
- Мадам, вы меня видите впервые. Неужели у вас нет ко мне иного интереса, кроме денежного?
Дама не нашла, что ответить, но сразу сообразила, что столкнулась с каким-то заумным типом, повернулась и подалась куда-то вглубь деревни. Даму эту звали Анной Кузиной. Она была соломенной вдовой Михаила Иваныча Кузина, в городской жизни - плотника, а теперь подсобного рабочего из бригады Савки Шкурина.
Минька Кузин в юности обещал многое. Быстро обрел специальность, любой сруб мог соорудить и вообще, любое дело в руках его спорилось. Но потянуло дурака в город с молодой-то женой. Здоровый, умелый мужик, размышлял про себя, какого хрена грязь деревенскую месить, когда можно в городу жить со всеми удобствами. Приехал поступил в домоуправление. Кому - дверь починить, кому - окно новое сделать. В общем, живое дело со свежей копейкой. И непорочный до того Минька Кузин стал попивать поманенечку. Сперва, с дружками, а послее и Анку свою приучил в рюмку заглядывать, чем большую промашку допустил.
А надо сказать, что к тому времени у супругов сынишка родился (Колькой звали), даже до трех годков вырасти успел. Жизнь их богатой не назовешь: какая там зарплата - в домоуправлении, а левых денег на водку хватало не всегда. Анна же пристрастилась к водочке всерьез и, как потом оказалось, надолго. Как-то пришел вечером Минька домой, а жонка его с соседом за столом сидят, лыка не вяжущие и почти нагишом.
Спохватился после того Кузин, бросил работу и воз-вернулся в деревню. Но поздно, оказалось. Анна-то перестала быть только его женой. Стала она женщиной коммунального пользования. Ставь бутылку - и хучь ложкой хлебай. Баба смазлива, несмотря, что росточком не взяла, но место свое в деревне нашла - без клиентуры не сидела. Бивали ее семейные бабоньки, но то - издержки профессии. А уже с годами перешла Анна на преподавательскую работу. Частным образом: учила сексу всех начинающих деревенских хахалей. Редко какой молокосос не прошел через ее школу.
Минька ее из дому выгнал, но она не затужила, ушла вместе с сынишкой к молодому деревенскому дебилу Антошке Семенову. Дурак в школу не ходил, из первого класса ушел, потому что счет и письмо оказались для него недоступными вершинами. Но Анне что - ей ведь не ум нужен, а все прочее у Антошки имелось, как говорится, в наличности. Кроме денег - дом, огород, в доме какая-то меблишка...
Минька Кузин не совсем порвал с Анной. Регулярно платил алименты, иной раз и выпивать случалось вместе, а когда удавалось много водки раздобыть - пили втроем: Антошка, Минька и Анна. Так потом и спали вповалку - все вместе (без глупостев).
Однажды с Колькой Кузиным казус случился. Пришел в школу, а его окружили дружки-одноклассники и давай рассказывать, как вчера в бане Шкуриных Колькина мать их обслуживала. И хохочут-хохочут, дураки. Был бы Колька здоровым парнем, он бы им морды набил, но что он мог сделать - от горшка два вершка - в свои неполных шестнадцать?
Он, конечно, сделал, только не с ними. Пришел домой и маманю свою подверг воспитательной мере. Воспитывал ногами и приговаривал, что она проститутка, что ему из-за нее стыдно в деревне от людей. Пришел домой Антошка, увидел бабу всю в синяках и пошел искать пасынка, чтобы доступными средствами объяснить ребенку, что маму бить низя. Нашел среди дружков, дал одну затрещину, а вторую не успел: дружки набросились на здоровенного Антошку - едва ноги унес. А Колька потом две недели у отца жил.
Минька ворчал, допытывался у соседей: за что же он плотит алименты, ежелив сын у его живет. Пущай Анна отдает алименты. Но - куда ж денется - кормил, чем бог послал. Он же в избе появляется и - "папа"- говорит. Ходили вместе на рыбалку, за черемшой в тайгу и - не померли. Через две недели к Кузиным пришли Анна с Антошкой, мировую бутылку принесли, выпили и - пошел Колька опять жить к матери с отчимом.
Что про них еще сказать? Никто никого не перевоспитал. Колькины дружки, правда, смеяться перестали, пообвыкли. Анна по чужим баням шастать не перестала, потому что шибко хотелось выпить. Колька тоже не перестал воспитывать маманю, но черт ее воспитает. И вообще никуда не годится, чтобы дети воспитывали родителей: очень много методических ошибок допускают...
* * *
Начальником того участка, где работал Шкурин с сыновьями, был Сан Саныч Морозов - типичный такой русский мужичина-красавец - в свои пятьдесят с небольшим. Выше среднего роста, хорошо сложен, с правильными чертами лица, пшеничной, густой шевелюрой и синими, как небо, глазами.
История его простая. Учиться не захотел, стал трактористом, но десятилетку все же окончил. Работал себе на тракторе, пил только изредка, и сперва легко мог отказаться. Вот начальник участка засобирался на пенсию, а замены ему нет, чтобы с дипломом. А ведь участок без начальника, словно рыба без головы. И Поставили временно Сан Саныча. Как раз кончилась делянка на участке - выработали. Поехал Сан Саныч в городской лесхоз выбивать новую. Два дня с начальником лесхоза посидел в ресторане и - выбил. Наверху отметили эту его организационную способность и - назначили постоянно.
С тех пор с делянками проблем совсем не стало. Правда, Сан Саныч пить меньше не стал. Хотя и немного - три-четыре раза в год. Всего! В общем, без пяти минут трезвенник. Только теперь сам остановиться не может.
Женился Морозов на медичке Василисе, она заведует медпунктом у железнодорожников. Степенная такая добродушная особа, с авторитетом - депутат райсовета, весом больше центнера и два ведра в бюстгальтере. Сан Саныч жену бережет, зарплату пропивать не смеет, пьет исключительно за счет деревни. Кому его трактористы дрова подвезут, кому уголь, лес из тайги... Без разрешения Сан Саныча ничего этого не делается.
Весной, когда мужики из тайги дрова возят, заявляется Сан Саныч к какому-нибудь потенциальному клиенту. Под вечерок. На своих двоих. А уходит ближе к ночи. На своих четверых.
Как-то весной, Марк выписал пятнадцать кубометров березняка на корню. Взял свой "Урал" - бензопила такая, - сел в трактор к Толяну Степанову - гогиному однофа-мильцу и поехал на делянку. Целый день работал, свалил тридцать стволов, и - едва ноги волоча, приплелся домой.
Вечером, еще стемнеть не успело, услышал лай своих собак. Глянул в окно - Сан Саныч плетется, неторопливой такой, вальяжной походкой. Аккуратно одетый, при черном галстучке на белой рубашке, в костюме стального цвета и распахнутой москвичке. Бобровая шапка - на макушке. Холодно еще было.
Марк был дома один, жену отправил в город получать пенсию, с внуками повидаться. Так что принимать незваного гостя придется самому. А гость идет, не обращая внимания на бешеный лай собак, открыл калитку, вышагивает по дорожке к избе. Вышел на крыльцо - встречает.
Так же неторопливо Сан Саныч вошел в избу, встал у порога - стеснительный такой, неловко ему, мнется, жмется...
- Здравствуйте, вашему дому, - сказал.
- Проходи, Саня, гостем будешь.
Лицо Морозова покрылось легким румянцем.
- Извини, Марк Семеныч.
- Раздевайся и проходи.
Сан Саныч скинул москвичку, пристроил на вешалку роскошную свою шапку и неторопливо прошел в комнату. Хозяин достал из кухонного стола бутылку водки, сала свиного, из подполья вынес квашеной капусты, соленых груздей, банку медовухи. Он ведь знал, что бутылка Сан Санычу - слону дробина.
- Ты потерпи, Саня. А я похлопочу пока.
- Да ты не шибко старайси, Марк Семеныч, - я так, ненадолго, - продолжал стесняться Морозов.
Марк пропустил слова мимо ушей и делал свое дело. Вскоре вся закуска была расставлена. Марк налил в стаканы водку - Морозову - полный, себе - совсем нем-ножко.
- Ты чего так? - поинтересовался Сан Саныч.
- А ты не обращай на меня внимания. Я и в молодости пить был не орел, а теперь и подавно.
- Да, нет, - деланно закапризничал Сан Саныч, у нас так не полагается. Доливай себе, а то я не буду.
- Сан Саныч, - жестко сказал Гольдберг. - Я не могу пить. И ты это должен понять. Или хочешь, чтобы я хвост откинул?
- Да что ты, Марк Семеныч! - продолжал играть роль Сан Саныч.
- Тогда пей и не выкоблучивайся, как муха на стекле.
И Марк чокнулся с его стаканом, пока еще стоявшем на столе.
- Ну, как знашь, - сломался Морозов, - хозяин барин.
Выпили. Сан Саныч крякнул от удовольствия, достал из кармана носовой платок, промакнул уста и сказал:
- Ты извиняй, Мапк Семеныч.
- Да чего ты заизвинялся, Саня? Сиди и пей!
- Ну, неудобно все жа...
- Неудобно, Сань, когда ботинки жмут. Еще, говорят, неудобно штаны через голову надевать. Но я не пробовал. Пей.
И он налил Морозову еще стакан.
- А себе?
- Мне нельзя больше, Саня. И давай об этом - ни
слова.
Водка уже начала свою работу в организме Сан Саныча. Он еще больше раскраснелся, стал помягче. Спорить ему не хотелось, тем паче, когда перед ним такое богатство: полбутылки водки и банка медовухи!
- Ладно, - махнул он рукой, - тебе видней, - и принялся
пить.
Пил он тяжело, медленно, словно водка не хотела в него вливаться, плечи вздрагивали, но стакан все же опустошил. Теперь ему стало почти хорошо и захотелось поговорить.
- Ты токо эта - в газетке про меня не пиши, ладно?
- Да брось, Сан Саныч, что мне больше писать не о чем?
- Не пиши, не надо. Ни к чему это все. Все равно меня не исправишь, а токо испозоришь всего. Ни к чему это...
Он еще выпил, пожамкал губами и перешел на деловой разговор:
- Надо в город ехать, Новую делянку выбивать.
- Выбьешь, Сан Саныч, ты по этой части большой спец...
- Не скажи, Марк Семеныч. С каждым разом все тяжелей получать участки.
- Что так?
-Дак тайгу-то вокруг на восемьдесят процентов вырубили. А все рубят и рубят...
- А ты чем занимаешься?
- Рублю. Тока мне он нужен - лес-от, а они рубят тока, чтоб рубить.
- Непонятно говоришь, Сан Саныч.
- Че тут понимать. По всей тайге лагеря рассыпаны. Зекам работа нужна. Заводы, фабрики для них не настроили. Денег на то у государства нету, а лес валить - ниче не надо. Вот и валят. Спросу уж давно на тот лес нету, а они валят, чтоб зеки без работы не сидели. Скоро всю тайгу повырубят.
Он поднялся из-за стола, пошел на кухню, к вешалке. Достал из кармана москвички пачку сигарет "Опал", закурил и, глубоко вздохнув, продолжил:
- Каки-то мы, как дураки стали: не соображам, чо делам. Вроде как из ума выжили. Оно же ведь все наше, кровное, что же мы так-то? Или над нами надо, опекунов устанавливать, как над стариками, что из ума выжили. Из каких- нибудь шведов или немцев. А, Марк Семеныч?
- Ты про кого так?
- Да про Россию. Про советский народ, который такую огромную территорию уничтожает от бездумности своей. Ведь надо жа остановить это все. Может, ты бы взялся? Написал бы статью большую. Я б тебе все рассказал, а, Марк Семеныч?
- А сам-то почему молчишь? Ты же специалист, разбираешься в этих проблемах, а я кто такой?
Морозов сделал глубокую затяжку и потом долго выпускал тонкую струйку дыма.