В Москву я возвращался поездом. Было поздно. Эпилептически дернувшись, состав тронулся и поплыл в темноту, медленно набирая ход. Багаж мой состоял из небольшого дипломата и пакета с едой, а потому устраивался я не долго, предвкушая сладостный сон под убаюкивающий перестук колес. Умывшись и почистив зубы перед сном, я вернулся в купе. Спальный вагон оказался почти пуст. Было закрыто всего две или три двери, за которыми властвовало сонное царство. У меня попутчика не было и поднятая соседняя полка, повернутая наружу спиной, лишала купе уюта. Я придал ей горизонтальное положение и, опершись руками о стол, наклонился к окну, пытаясь зачем-то рассмотреть хоть что-то за задернувшей его мглой. Но там не было, ни огонька, ни малейшего движения. Я видел только свое собственное отражение. Лицо, стриженные под машинку волосы. Что-то мне это напомнило, что-то шевельнулось внутри и вдруг, вместо черноты оконного стекла, передо мной распахнулся белый экран. Там стоит Ханин. Мы провожаем его в Союз прямо на взлетном поле Кандагарского аэродрома. И вся нелепость, вся ужасающая неловкость положения заключается в том, что не знающий страха и сомнений наш непобедимый ротный стоит сейчас перед нами с мокрым от слез лицом и твердит как заклинание одно и то же, одно и то же. "Ребята, вернетесь в Союз, забудьте все, что вы здесь видели! Все забудьте, ребята! Останетесь живы, умаляю вас, забудьте все! Все забудьте, ребята, прошу вас! Ребята!... Забудьте!... Умоляю!...". Но вот он уже на верхней ступеньке трапа. В проеме двери вздергивает руки в прощальном приветствии, а по лицу текут слезы, которые он даже не смахивает, просто не знает, что плачет. Самолет покатил по взлетке... И с каждым мгновением образ Ханина начинает терять реальность. Он уносился в Союз, к жизни, а реальность остается здесь, где смерть постепенно поглощает нас всех, где ежедневно убивая других, мы неумолимо шаг за шагом убиваем сами себя. Все попавшие к нам добровольцы уже сошли с ума, и только костяк легендарной "ханинской" роты продолжает, как стальной маховик, перелопачивать эту войну, оставляя за собой ошметки окровавленной человеческой плоти, не останавливаясь и не ломаясь. Опыт войны приучает не оглядываться назад. И если вчера ты видел, как ручейки крови из трупов убитых тобой людей сливаются в большой ручей, захватывающий и увлекающий за собой дорожную пыль, то сегодня ты не имеешь права об этом вспоминать, если хочешь остаться в живых.
Но сейчас, ты знаешь по опыту, что не все пули летят в тебя и что на самом деле ты сам и есть та единственная пуля, которая не может пролететь мимо цели, потому что выпустил ее снайпер, неотделимый от тебя самого.
И замелькали на экране картины как в калейдоскопе. "Ребята нас здесь всех убьют! Скорее, ребята!". Это орет наш новый комвзвода, Черлянцев. Ему зацепило ноги, и мы вытаскиваем его на плащ-палатке из-под обстрела. А он, заглушая клекот бьющихся о стену глиняного дувала пуль, со змеиным шорохом вспарывающих листву виноградника, орет как недорезанная свинья: "Ребята, скорее! Нас здесь всех убьют! Скорее, ребята!". Кто-то из нас не выдержал, ткнул его под ребра стволом автомата. "Заткнись, сука! Пристрелю, б...ть!". Тот задохнулся от боли. Недоуменно-жалостно стонет, затравленно глядя на нас снизу вверх из гамака палатки. Но, наконец, мы добираемся до спасительного провала в дувале. Вываливаемся наружу вместе с этим дерьмом. Оставляем его нашим и вновь ныряем в волнующий смертью проем, уже зараженные азартом бушующего там смертоубийства.
Всплывает и новый ротный. За его штаны цепляется "дух" умоляя оставить его в живых. "Дуст, дуст" - шепчет он, пытаясь заглянуть ротному в глаза. А тот, не желая встречаться с ним взглядом, как от мерзкой твари, отводит глаза и вместо того, чтобы пристрелить ее, с искаженным брезгливостью лицом просит: "Баскин, убери его от меня!". Даю короткую очередь. Дух заваливается на бок кулем. Чалма смачно шлепается в глубокую пыль. Мы идем дальше. Сегодня все только начинается. И каждый из нас понимает - на ротного полагаться нельзя.
И снова "ханинские" времена. Из его палатки несутся шумные голоса. Поминают молодого офицера, который прибыл только вчера, а сегодня уже убит. Я запомнил этого парня. Как супермен из боевика, расставив ноги на ширину плеч, он шмалял от пояса из автомата по цветочным горшкам в одном из домов на окраине кишлака, крепость в котором нам предстояло брать штурмом. Он выкрикивал угрожающие ругательства в адрес душманов, а мы сидели в сторонке, с сожалением глядя на него, на это буйство вопиющего непонимания того, где человек оказался. Пуля попала ему в задний проход и вылетела в районе ключицы. Кто видел, говорили, что в этот момент он прыгал "рыбкой" через дувал. Его и поминали сейчас в палатке Ханина. Чей-то голос говорит: "Хороший был парень, конечно. Но это ж надо - пуля в жопу попала!". И тут палатка чуть ли не содрогнулась от неудержимого хохота поминающих. Кто-то, давясь им, пытался, что-то сказать, но было слышно только: "А ведь действительно в жопу! Ха-Ха-Ха-Ха!Ух-ы! Ха-Ха-Ха-Ха!". Так эти поминки время от времени и прерывались диким хохотом.
Потом была бегущая в панике пехота. Они бросили своих раненых и убитых и неслись к нам на встречу с обезумевшими от страха глазами. "Стоять, суки!". Очередь над головами не произвела ни какого эффекта. Ага, вот оно в чем дело. Они же за своим прапором бегут! Кто-то из наших офицеров пнул прапора ногой, направил на него автомат. "Стоять!". Но просветления в глазах прапора не наступило. Он словно смотрел в пустоту перед собой и последний раз ринулся в нее, потому что в следующее мгновение получил пулю в лицо. Нас оказалось здесь всего четверо и потому от греха подальше мы тоже опустили стволы в готовности вести огонь на поражение. Но шок от убийства командира подействовал. Солдаты стали останавливаться и сбивчиво, но все ж таки объяснять, где и как напоролись на засаду. Был короткий бой и отгрузка вызволенных трупов их же товарищей. По одному на шесть человек. Три автомата под каждый труп и вперед, как на носилках.
И еще один прапор. В тот раз мы ночевали под охраной пехотной дивизии. Спали целую ночь, как на гражданке. Одно осознание этого уже придавало сну ни чем неизъяснимую сладость. И вдруг, ранним утром, выстрел, да еще совсем рядом. Мы выскочили из палатки как ошпаренные. В стороне собралась кучка пехотинцев. "Что случилось, мужики?". "Прапорщик застрелился. Получил письмо. Девушка бросила" - печально и сочувственно опустив головы, начали было объяснять нам пацаны. "Идиот" - невольно вырвалось у кого-то из нас от досады за беспричинно прерванный сон.
Потом был ночной рейд в самое сердце Нагахана. Разворошенное огромное душманское "осиное гнездо". И двенадцать пленных, как двенадцать апостолов, которых ни отпустить, ни тащить с собой невозможно. И то и другое равносильно самоубийству. Стрелять тоже нельзя. Значит, остается резать, ломать шеи или душить. Самое смешное, что все штык-ножи мы вынуждены были оставить, так как изношенные ножны предательски клацали при ходьбе. И вдруг, у замкомроты, л-та Никитина оказался новехонький, единственный на всю нашу банду, штык-нож. Так его же требуется обновить! И вот двенадцать тел, прижатые к дувалу виноградника, с накинутыми на голову одеялами не видят, но ощущают агонию умирающего в тишине соседа. Легкая возня, едва слышный предсмертный вздох и огромные волны молчаливого ужаса, извергаемые маленькими, худощавыми телами, до которых еще не дошла неумолимая пята смерти.
Так картина за картиной, картина за картиной с высочайшей четкостью изображения и абсолютным осознанием реальности происходящего мелькали и мелькали передо мной, не давая мне опомнится, разрывая все мое существо на части. И вдруг экран исчез! Просто схлопнулся в одно мгновение и все! Как будто его и не было вовсе! В изнеможении я опустился на свою полку. Оперся спиной о стену, пытаясь сообразить, сколько времени длился весь этот кошмар. И есть ли еще смысл вообще ложиться спать. Однако, за окном было по-прежнему темно. Потянувшись, я взял со стола мобильник... С того момента, как я вернулся в купе прошло четыре минуты! И тогда я понял, что произошло. Два года свернулись в эти двести сорок секунд, чтобы разорвать ту цепь, которая не отпускала меня от войны. Не давала забыть о ней, именно потому, что запрещала всю ее вспомнить. Спасибо тебе, Господи!