Аннотация: Алконостъ. Альманах. Вып.47./ Ред. О.Нечаева; творческое объединение ћАлконостъЋ. - М.: Воймега, 2006. - 80 с.
На чемпионате Москвы по поэзии Алконост называли командой Литинститута. Это и так, и не так.
Открещивающиеся от альма-матери - подлецы, но в данном случае никто и не собирается от нее открещиваться. Как быть с теми алконостовцами, которые к Литинституту не относятся? Никак, если над Литом принято смеяться... а чуть не каждый месяц появляется чья-нибудь изжелта-серая статейка на тему, мол, не срыть ли брюсовско-горьковскую хоромину до основания, не превратить ли величественную развалину в окончательный прах? Многим бы стало легче. Без всяких там, понимаешь, кадровых кузниц, без проклятой Совдепии, отдавившей тем самым "многим" не только классовое чутье, но и остатки совести.
Алконост ни в коем разе не доказывал на чемпионате преимуществ литинститутской стиховой школы. Он выступал за себя и выиграл.
Время судить победителей.
К финалу чемпионата вышел сорок седьмой номер, оформленный Сергеем Трухановым в геометрическом стиле "Воймеги".
Десять лет назад, в летних, пустых и скрипящих на каждом шагу коридорах Лита Тиматков, вооруженный пробойником и молотком, слезает со стула, поставленного на парту, задумчиво смотрит на дыру, нечаянно пробитую в стене. Из дыры валит пыль, торчит дранка.
- М-да... Староватое у нас зданьице. Чем-то надо заделывать... Знаешь, а Алконосту уже семь лет. Немалый, кстати, возраст для лиобъединения!
Киваю. Потому что видел уже десятки идиотских манифестов, оказавшихся некрологами.
Алконост-96 был принтерным и двускрепочным. На обложке - выведенное любительским пером ангелическое личико. Структура - подборка (фамилия и имя крупно, стихи шрифтом помельче), небольшая статья, маленький сценарий. Стоический аскетизм.
Заседания редколлегии с "самым демократическим и эффективным голосованием" за подборки, при котором никто не имел права вето, могли начинаться в полуподвальной столярке вечером, а заканчиваться наутро у кого-нибудь на квартире. Оговорка кого-то из маститых вроде Евтушенко в тогдашней газете "Сегодня"(?) (объединение "Алконос"), эмблематична. Сейчас в Алконосте уже так не пьют.
Так почему именно эти ребята, а не, скажем, великие и ужасные Осумбезы? Лично меня трогает сама фигура молодого и небогемного интеллигента, по которому едва успели соскучиться в сезон 2005-2006 года. В 90-е самозабвенно любили анфан-терриблей! Визжащие на перфоменсах психи стали официальным ликом поэзии, обращенным к попсовой эпохе. То они кутались в козьмапрутковско-маньеристские плащи, желая быть испанцами, то брили бородатые башки, тонко намекая на контры с ГБ, то вылуплялись из рок-подвалов, катаясь по сценам и подмосткам, матеря Родину и Бога. В узких кругах их поныне переставляют фишками по доске.
Алконосту по жизни было наплевать на всякие потусторонние соображения, редсовет его считался только с лирическим дарованием, дешевые эффекты презирались, благодаря чему эстетика объединения стала конфессией, а не ересью.
Церковью, а не сектой.
Демократизм непотопляем: качество странноприимства сразу приподымает над преходящим. Таков Литинститут, таков и Алконост: пришедший встает в волейбольный круг, освобожденный от грошовых поколенческих иерархий. Секты никогда не перестанут ненавидеть церкви за широту процедуры отбора, не только в святые, но и в послушники. Секта не может стать вселенской величиной: слишком близки цели быстрого обогащения, достигаемые духовным рабством адептов.
Лирический герой Алконоста - неудачник, но неудачник светлый, не озлобленный на то, что ему чего-то там недодали.
У нас ведь как? Если народ оскотинился, зарплату не платят, кругом черти и вообще Руси конец, такое известно, где любят. А если абсцентная истерика, да верлибром с иноязычными вставками, тоже понятно, куда нести.
В Алконосте предпочитают традиционный русский стих. Варианты приветствуются. Нашу упрямую силлаботонику впору уже объявлять литературным жанром, в котором одинаково вольно и Чемоданову, и Анне Русс.
Сорок седьмой номер открыт Всеволодом Константиновым, чья православная нирвана может расправлять крылья годами. Он родом из Перми, из глубинного евразийства того пошиба, что равновелико тщательно составляет краеведческие талмуды и расписывает пустыные храмы. В этих краях глупцов видно по сорванным фальцетам: голосу нужно дать время дозреть до певчего. У Севы - бас.
Осталось то немногое,
Что вдруг важней всего,
Других сердец не трогая,
Дошло до моего.
Это о птице, "что доверила услышать песнь свою", о жизни, что была "обещана", а вот уже "клонится, взойдя с таким трудом". Сева никогда не стеснялся архаики, а взращивал ее из вечной мерзлоты примороженного языка. Потому и не бегал общих мест, обретая своё. И давно обладает им. Если не имел всегда.
Юлия Голованова:
Кто-то жил очарованно, цепко,
Широко и по-своему жил,
Знал, зачем лебела и сурепка,
Песни пел, а добра не нажил.
Как бы случайно пестуется миф о натуре, не способной первой кинуться в узкие воротца и отыметь причитающееся.
Растерянность не просто симпатична, она - единственное нравственное состояние в пору стыда, когда слышен хруст костей и хрип дыханий.
Анна Логвинова:
Это женщина здесь жила. У нее есть улика.
Кажется, опечатка: этА женщина.
Стихи Ани, согревающие юродством, никогда не срывающимся в мрачное голошение, высвистанные потрескавшейся окариной обериутства, акмеистически детальны. Каждая мелочь в них царственно возводится в ранг смысловой оси.
Как ни с кем, с ней ясно, что абсурд ее тонок как подморозок ноябрьской лужи, под ним - рой неутолимых детских вопросов, которые стали бояться задавать.
А хочешь попасть в то самое,
В досамоварное время?
Туда, где мы те же самые
И даже вместе со всеми?
Хочется прокричать - да! Потому что здесь пахнет чудом.
Два недавно ушедших Сергея, Казнов и Королев...
Первый:
Когда я лягу на скамью
И стану подыхать,
То эту песенку мою
Тебе не услыхать.
Второй:
Хорошо, если вместе умрём.
Не хочу без тебя доживать.
Поседевшие стол и кровать -
Даже пыль нас запомнит вдвоём.
Казнова я не видел. Право, какого рубцовского пошива была его строка, верная, широкая. Он весь доделанный, непривычно основательный, взлетающий ломко и неопровержимо:
Только память и свет, только пение,
Только это стальное перо,
Только золото, пусть и осеннее,
Только утреннее серебро -
Вот она, моя честь и спасение,
И молитва, и зло, и добро.
Королева я шапочно знал. Он был белокожим, статным будто бы помором, с рубленым скульптурным лицом, неловковатый, слегка сумрачный от расслышивания чего-то мешающего, назойливого. К нему неловко было обращаться: тишина словно догоняла его какой-то глухотой, за которой отверзается непритворный слух:
Миллионы одиночеств:
Чья-то кухня, свет и чай.
Ветер! ветер! к ночи, к ночи
Зыбку плача раскачай!
Буду плакать и качаться,
Таять в мире, убывать...
Никого не достучаться.
Никому не открывать.
Так и сбылось.
Срезая наносное, поэты загоняют себя в белое безмолвие.
Ираида Вороьева:
Вот и кончилась поздняя строчка
И слова разошлись по домам
И гуляет последняя точка
По заснеженным белым полям
Если б можно было молиться за словесных старателей, произносилось бы так: дай им, чтобы прощание длилось всю жизнь. Долгую и счастливую, потому что лучше всю жизнь прощаться, чем вообще ничего не успеть.
Андрей Чемоданов:
испорченным телефоном
Из крысиной норы
Вылезает белка
говорит
"я хомяк"
говорит
"я солнце"
но я знаю не маша
никто не маша
кроме маши
Вера и обман. Обман и вера. Вера, которая больше самой Маши, Вера, которая больше самой Любви. Вера, что часто оставляет тех, кто принимает за Машу черт знает кого.
Марина Мурсалова:
Потемки моя душа,
Темно там даже и мне
Зато за ней ни шиша,
И это видно вполне
Потемки моя душа.
Как я вас туда пущу?
Сама вхожу не дыша,
Сама на ощупь ищу.
Ионе китов живот
Навряд казался черней.
Лишь только то, что гниёт,
Немного светится в ней.
Не то чтобы жизнь разлюблена до конца, за которым лишь усекновение дыханья, но... как еще драться с ней, победительно глушащей своих чад по лбу полифоническими звонками, автосиренами, телевизгом, не замечающей никого на сотни вёрст вокруг? Не Фирса тут забыли, а каждого из нас. Перестали слышать, а неужели слышали речи наши за десять шагов?
Маша Орехова:
Последний год ты, кажется, молчал.
А кто о чем спросить тебя пытался?
Альманах становится сборником стихов при общем сюжете. Для сорок седьмого номера Алконоста всеобщ мотив обрыва мотива. Посмотрите названия последних поэтических сборников: их названия часто содержат частицу "не"... По русской поэзии в эти месяцы, может быть, проносится цунами отрицания, отъема "таинственного песенного дара" и самого слова. Отчего? Разве не вольно нам, разве не предоставлены нам права граждан, творцов своего безделья? Разве мучат нас и пытают, стесняют хоть в чем-то? А сердце шепчет - да, мучат. Предчувствия, знаки...
Александр Переверзин:
Это просто - за горе бороться.
Сквер не спит, он от страха притих.
Не пугайся, не тронут уродцы -
Монструозные девки и хлопцы.
Власти нас оградили от них.
Для поколения брежневской слякоти, горбачевского отверзания уст, ельцинских игровых катаклизмов нынешняя расстановка интеллигента и власти относительно нова, оттого мнится какой-то безвылазный общий тупик, в котором хорошо лишь неунывающим ловкачам, а остальным тягостно и мерзко. Ну, возьмут поработать во что-то, ну, назначат кем-то, ну, даже съездишь куда-то, а воротишься на Родину - и...? От глянц-новостроя тянет сладковатой гнильцой, муштрой не тела, но духа, а от корпоративных гимнов брызжет хлорной фальшью неотмоленного стыда.
Анна Русс:
Ничего не хочет происходить,
Человек живет, чтоб поесть, родить,
Раздавить врага, умереть, уснуть,
Ему некого обмануть.
Кто скажет лучше? Лес рук... У публицистов в смуту отбило нюх на перемены, каждый отстаивает сейчас устаревшие модельки "за реформы" или "против них", пешки-шашки... а жизнь продолжается без какого-то прежнего смыслообразующего контента. Его больше не производит ворочающийся в болоте чиновничий аппарат, наш хорошо выбритый Коллективный Отчим, заменивший Грозного Отца.
И сгинул, напоследок превратив
Меня в большой цветной презерватив
Анна Русс - ворожея высочайшего класса. Она гиперсвободна и тайнослышит. Когда читает со сцены, мне кажется, что ее прилюдно жгут за какую-то исконную правду, а она спешит выкрикнуть толпе то ли проклятье, то ли прощенье. Слог ее, сбивающийся с классического размера на прибауточный, - блоковский, из "Двенадцати". Страшная, пророческая полифония.
Владислав Колчигин:
Человек неловок пока он жив
Но когда захлопнутся зеркала
Как легко выходит его мотив
Из того в чём мать его родила
Нет, они точно все сговорились. У Колчигина, к тому же, как всегда, чистая экзистенция. Леонардова анатомичка.
Его хотели приодеть
Но стал он так суров
Что не посмеют снять и впредь
С него его трусов
Физиология философична... К примеру, тело при старте духа в небеса может быть первой ступенью, мозги - второй. Отработали - проваливайте!
Ната Сучкова:
И можно читать меня наизусть,
Держать на ладони, пробовать вкус,
Но я не каждому в руки даюсь,
И этим в себе повинна!
А что остается еще? Прозреть,
Понять: я всего лишь птенец в гнезде,
И тянется прямо к твоей земле
Небесная пуповина
Анна Орлова:
Кто-нибудь из надежных советских людей
Не поверит как я безмятежно живу
И в опасные годы рожаю детей
И на выжженной пашне жую трын-траву
...
Циферблаты без стрелок в спокойных очах
Бронебойная шкура на мощных плечах
А когда этот мир раскалится дотла
Просто вспомню как я здесь давно умерла
Кто обманется? Шкуры-то как раз нет, как и кожи. Прошлое безвременье наша генерация помнит в туманном детстве теми невыразимо ясными днями, в которые нет еще ни потерь, ни бед.
Безвременье настоящее, облепленное дурными вестями, как ракушками, сдирает шкуру вместе с костями. Оттого кто-то становится птицей, когда надо бы коровой. Цепкое государство мечтало бы о стаде, но люди обращаются в певчих и разлетаются, кто куда, от его мясных грёз...
Мария Гальперина:
ты уже спишь
спрятав голову под крыло
а я не могу
ты уже больше не думаешь
о былом
а я не могу
В этом "не могу" - изрядная доля "не хочу", с которого начинается свобода.
Алексей Тиматков:
лишь о свете буду писать скрижали
шевелясь в сердечной твоей могиле
хорошо что имя не поменяли
хорошо что имя не отменили
Хороши на Руси имена, особенно женские: Вера, Надежда, Любовь. Света. Когда перестали называть ими, словно бы не стало и того, что они обозначают. Но они еще не отменены.
Екатерина Соболева:
Эти толстые рыбы молчат на твоём языке
Уж не становится ли вся поэзия фигурой умолчания?
Ян Шенкман:
Я пишу эти строки в угоду черному с белым,
Их пучеглазой тени,
Под давленьем погоды,
Сопротивляясь дыму.
Может быть, сквозь годы такого молчания пробьется к людям, отвыкшим от стихов, совсем другой русский язык, способный не единить, но слышать других? Может быть, включится обратная связь, реакция чуткого и талантливого народа на всё проговоренное ему за двадцать с лишним десятков лет, и голоса промерзших птиц сольются в прекрасный хор? Так может думать идеалист. Так может мечтать законченный дурак. Но чудеса случаются только с дураками, и на том мы стояли веками. Что отменит нам имена? Нас учили только мечтать.