Григ Артур : другие произведения.

Первый Апокриф, Пролог

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Он так никогда и не узнает, что спустя годы его назовут Спасителем, Помазанником, Богом. В эти последние минуты, в ожидании мучительной и позорной казни, он пытается осмыслить свой земной путь, поднявший его на Голгофу. Это история жизни, воссозданная накануне смерти, это - Первый Апокриф, Евангелие из первых уст, от Йехошу́а Бар-Йо́сефа, из города Нацра́т, что в Ха-Гали́ле.


Пролог. Геташен

   С чего же все началось? Память возвращает меня в далекий уже 1990 год, когда я, молодой хирург, едва закончивший ординатуру, судьбой был заброшен в далекое село, в ту пору находящееся в полной блокаде в ходе только-только разгоравшегося противостояния. Это был Геташен , жители которого еще продолжали сопротивляться неминуемой депортации. Село с прилегающим районом было блокировано со всех сторон, и единственная связь с Большой Землей была вертолетная.
  
   И вот, сложив свой нехитрый скарб, собранный в рюкзак и парочку объемистых сумок, под ногами и облокотившись на чьи-то безымянные тюки, с непременно торчащим углом какой-то утвари аккурат по проекции моего правого подреберья, я занял место в очередном транспортнике, поднявшемся из аэропорта 'Эребуни' и держащим курс на восток, в ставший к тому времени легендарным Геташен.
  
   Мощный грохот авиатурбин и свист рассекающих воздух лопастей заглушал остальные звуки, заставляя пассажиров напрягать легкие во всю мощь, чтобы быть услышанными. Наблюдать за широко и беззвучно разинутыми ртами попутчиков, пытавшихся докричаться друг до друга, но полностью заглушенных ревом шайтан-машины, сначала было забавно, но быстро наскучило, и потому я вскоре сконцентрировался на видеоряде, мелькавшем в ближайшем иллюминаторе.
  
   Я с детства неровно дышал к географическим картам, атласам и топографии; в семье шутили, что это сказывается наследственность, потому как отец по образованию был географом, хотя таковым почти и не поработал, рано продвинувшись по административно-партийной линии. И теперь, вытаращившись в немом восхищении на расстилавшиеся внизу просторы, я мысленно сопоставлял увиденное с картами Армении и Закавказья, всплывшими из памяти, пытаясь угадать и наложить реальный мир с высоты птичьего полета на бездушные, испещренные смешными козявками топографических обозначений, ватманные схемы из толстенных атласов, на которых я еще в детстве любил играть в войнушки или проделывать виртуальные путешествия.
  
   Внизу разбушевавшимся многоцветным морем перекатывались волны гор, вздымая вал за валом, вдруг застывшими по прихоти неизвестного мага, испещренные проплешинами деревень и опоясанные путами дорог. Вот промелькнули островки ледников на отрогах самого высокого хребта, не таявшие даже в жаркие летние месяцы, а за ними лазурной жемчужиной, вдруг открывшейся взору Аладдина, переступившего порог пещеры Сим-сим, рикошетом блеснула с виска тонкая голубая полоса. Это уже озеро Севан - огромная голубая чаша, в обрамлении теряющихся в сероватой дымке лесистых гор, выстроившихся неусыпным караулом. Мы пролетали над самой южной оконечностью озера, и противоположный берег, стремительно приближающийся к нам, уже был границей моей маленькой республики. За этими горами кончается Армения, точнее то немногое, что от неё осталось, и начинается то, что в незапамятные времена тоже было Арменией, и где совсем недавно, особенно в горных и труднодоступных селениях, еще слышна была армянская речь. Теперь же тысячелетняя история моего народа опять, в несчетный раз, подвергшегося гонениям на земле своих предков, осталась лишь там, в маленьких героических анклавах, в один из которых и держал путь наш вертолет.
  
   Но это ощущение утраты было чисто рассудочным и никак не отражалось на пейзаже, а для меня, прильнувшего к иллюминатору, словно пытающегося наглотаться впрок этой красоты, как будто ничего не менялось. Те же горы, только ставшие более живописными, те же рябые пятна деревень и змеиные русла рек, которые трудно было отличить от извилистых дорог. Справа горы были много выше, могучей скалистой грядой с язычками ледников подпирая легкие кучевые облака. Влево же они растекались хребтами, штурмуемыми армией густого леса, разрываемого чуть ниже суетливыми группами выбившихся из строя отрядов, с пегой россыпью безнадежно отставших и дезертировавших по склонам долин.
  
   Все имеет свой конец, и полет наш тоже не был исключением. Я бы скорее назвал его недолгим. После того, как мы приземлились и выгрузились, я был встречен, как важная персона. Шутка ли? Новый доктор приехал! Меня ждал почетный эскорт в лице фельдшера по имени Манвел, служившего иллюстрацией типажа бородача-ополченца. На стареньком раздолбанном УАЗике, со всеми моими вещами, вдоволь натрясшись по поразительно ухабистой дороге, мы доехали до местного госпиталя - моего нового рабочего места.
  
   В деревенской больнице, переоборудованной под военные нужды, довольно-таки крупной для села, лежали несколько раненых разной степени тяжести, фидаинов и местных жителей. Тяжелораненых не было: их сразу, после оказания первой помощи, увозили на вертолете на Большую Землю. Обойдя с начальником госпиталя, немолодым уже местным уроженцем, нехитрое больничное хозяйство и беглым взглядом оценив условия работы на ближайшие месяцы, я вернулся в ординаторскую, куда до поры до времени скинул вещи. Пока производили обход, Манвел, с которым мы приехали, как оказалось, молодой ветврач из Апарана , исполнявший обязанности фельдшера и помощника широкого профиля (широта его профиля тем более не вызывала сомнений, когда он поворачивался боком), договорился насчет моего размещения в одном из многочисленных пустующих сельских домов. Село в былые времена было густонаселенным, но после начала конфликта, когда часть народа съехала, большая часть домов пустовала и использовалась для военных, хозяйственных нужд или, как в моем случае, для размещения добровольцев.
  
   Кинув видавший виды рюкзак за плечи и по-братски разделив с Манвелом, взявшимся меня сопровождать, оставшуюся ручную кладь, я отправился в дорогу к бивуаку, который должен был стать моим домом, как я предполагал, месяца на три.. По пути я грешил тем, что постоянно озирался по сторонам, стараясь не пропустить ни единой мелочи, поминутно отвлекаясь и надолго застревая перед тем или иным строением. Меня интересовало буквально все. Я вообще люблю путешествия и новые места, а тут, мало того, что село было овеяно героической легендой за годы сопротивления, оно еще и было в своем роде уникально. В Армении я таких колоритных сел не видел. Впечатляло многое: и окружающая роскошная природа, и дома, или, точнее, хоромы и палаты, по-другому их не назовешь: огромные застекленные веранды, наружные лестницы на второй этаж в обрамлении деревянных резных колонн и ажурных портиков. Ни одного безликого строения, ни одной скучной 'коробки', все своеобразные, индивидуальные, отражающие понятия об уюте и благополучии своих хозяев. Наверное, я с восторженно распахнутыми глазами, разве что не разинутым ртом, представлял забавную картину для Манвела, который, белозубо улыбаясь в чернявую бороду, снабжал подробными комментариями все встреченное нами по пути, беззастенчиво привирая.
  
   Село широкой полосой растянулось по котловине между двумя грядами невысоких лесистых гор, под шумный аккомпанемент порожистого и неширокого Кюракчая . Перейдя звонкоголосую речку по мостику с деревянным настилом, сквозь прохудившиеся доски которого просвечивала его проржавевшая анатомия, мы одолели довольно-таки крутой подъем по извивающейся между домами каменистой улочке, больше напоминающей горный серпантин, перепрыгивая местами через змеящийся прямо посередине ручей. Минут через десять, миновав несколько гигантских чинаров, растущих прямо во дворе одного шикарного особнячка явно неновой постройки, мы вышли на ровную площадку перед деревенской церковью. Она была довольно внушительная, но без архитектурных изысков, лишь арочные окна и ворота, обрамленные каменными барельефами, оживляли её аскетичный фасад, да солнечные часы на освещенном торце неубедительно претендовали на статус украшения. Еще, пожалуй, можно было отметить родник, выведенный прямо под стеной из скромной ниши с каменной чашей, из отбитого края которой пробивалась наискось струйка, вливаясь более чем скромным притоком в основное русло ручейка посреди дороги. Вход был заколочен потемневшими деревянными воротами, судя по их состоянию - еще со Сталинских времен. Я чуть притормозил, чтобы лучше рассмотреть церковь и соседний особнячок. Манвел, воспользовавшись паузой, достал сигарету и присел на каменную плиту, глубоко увязшую в рыхлой почве под шелковицей, которая раскинула ветви напротив церкви и густо усеяла все подножие перезрелыми тутовыми ягодами. В тени дерева, у невысокой ограды, скромно выглядывая из зелени, подмигивал нам белесый хачкар , а ажурный узор бликов солнечного света, пробивающегося сквозь мозаику листвы, перекликался с затейливой резьбой по камню.
  
   - Еще успеешь насмотреться, доктор, мы уже почти пришли. Осталось только вот этот последний подъем преодолеть, и вон уже там, на пригорке, твой дом видать.
  
   - А что это за палаты тут рядом с церковью?
  
   - Я вроде слышал, что священника тутошнего. Его так и называют, Те́рунц тон . Только тут уже не живет никто.
  
   - А там, где я буду жить, кто живет?
  
   - Тоже никого. Вся молодежь еще до войны разъехалась, кто куда, жили только старики. Да и они то ли съехали, то ли померли. Про них уже несколько лет как ни слуху ни духу, и дом пустой. Так что обживайся, мешать никто не будет.
  
   - А ну как хозяева приедут?
  
   - И что? Думаешь, они не обрадуются тому, что у них в доме доктор живет? Все мы одно дело делаем, так что, ежели они и прилетят, то и им работенка найдется. Только никто не приедет. Тяжко тут, мало кто готов остаться воевать.
  
   Манвел докурил, потушил окурок об плиту, на которой устроился, и щелчком отправил его подальше, в высокую траву, заставив меня поморщиться от неудовольствия. Меня всегда коробила свобода мусорить где попало, столь характерная для многих моих соотечественников. Словно пытаясь восстановить некоторый нарушенный баланс, я поковырял в том месте, где была потушена сигарета, как бы очищая белесую поверхность от незваного табачного пепла. Только сейчас я обратил внимание, что плита цветом и фактурой чем-то напоминала спрятавшийся невдалеке хачкар.
  
   - Ну-ка, помоги мне, - вдруг деловито предложил я Манвелу, нащупывая пальцами шероховатости вдоль ребра блока в поисках опоры.
  
   Повозившись вдвоем минут десять и измазав руки в жирной земле, попутно сломав мне ноготь, мы оторвали глубоко застрявшую в почве плиту от влажного ложа, поставив её на попа. Манвел сначала не совсем уловил, что я затеял, но потом загорелся, и после того, как плита прислонилась к полуразрушенной ограде, сделал несколько пробежек к роднику, пригоршнями, а потом и выуженной из рюкзака чашкой поливая её замшелый фасад. Наконец нашему взору предстал еще один хачкар, в пару к тому, первому, который удивленно наблюдал за нашей суетой из своего убежища.
  
   На нас испуганно смотрели два тоненьких, хрупких, каких-то девичьих креста, стоявших рядом на одном хачкаре, словно дети, взявшиеся за руки. Нижняя часть откололась и находилась тут же, неподалеку, правда не вся, словно какой-то изверг перебил ноги деткам, оставив их ажурную песню недопетой. Он еще был мокрым и грязным, еще не вся земля, забившаяся в поры и щели узора, отлила разводами по его изысканному лицу, но уже сейчас можно было оценить красоту и изящество рисунка, каменой вязи, и столь редкого для хачкаров парного креста молочно-белого оттенка.
  
   Полюбовавшись на спасенную святыню, мы опять потянулись по дороге, поднимающейся между церковью и Терунц тоном. Только мы обогнули угол церкви, как Манвел, вытянув руку влево, показал на появившийся вдалеке на пригорке открытый балкон, возвышающийся над глухой, циклопической кладки, стеной из круглых булыжников метров восьми высотой.
  
   - Вон твои хоромы. Говорю же - рукой подать.
  
   Я с любопытством новосела присмотрелся к своим 'хоромам'. Признаться, после всех тех палат, мимо которых мы успели проследовать, дом не произвел впечатления: ни яркостью красок, ни архитектурным декором он не отличался. Еще пара минут подъема, разворот на сто восемьдесят, и вот мы уже идем вдоль стены, которая тянется метров на тридцать, и чем дальше, тем все меньше по высоте, поскольку дорога поднимается в гору. И там, где стена, наконец, сравнялась с дорогой, мы подошли к большим покосившимся деревянным воротам, на местном диалекте - дрбаза, стоявшим торцом, перед которыми был пятачок площадки, затененной виноградной лозой, пущенной по навесу метрах в четырех над землей. Манвел, гремя связкой, поколдовал с висячим замком на калитке, распахнул её, и мы зашли внутрь.
  
   За воротами шла тропинка, те же метров тридцать, но уже в обратном направлении, по правую руку от которой тянулся небольшой участок засохшего малинника, до стены, обрывающейся вниз, а налево была насыпь, над которой, склонив набухшие незрелыми плодами ветки, рядком стояли сливовые деревья, в промежутках между стволами которых виднелись полуразвалившиеся ульи, пустые и заброшенные. Сам дом был относительно небольшой, двухэтажный и какой-то пожилой, из 'раньшего времени', как говаривал старина Паниковский. Но, несмотря на некоторую ветхость, он был живописен, элегантен и как-то удивительно натурален, напоминая благородного представителя древнего, но обедневшего рода в скромной неброской одежде, случайно затесавшегося в толпу напыщенных нуворишей, разодетых в шелка, бархат и искусственную позолоту. Первое ощущение досады сменилось симпатией к его неброскому очарованию антикварной старины, сходному с тем, которое бронзовой чеканке придает естественная патина.
  
   Тропинка, тянувшаяся под пологом сливовой аллеи, заканчивалась небольшой, некогда зацементированной, а теперь изъеденной коростой и островками упрямой зелени площадкой, за которой была открытая веранда. Над нею нависала черепичная крыша, поддерживаемая деревянными колоннами, которые заканчивались красивыми резными капителями, напоминающими мавританский стиль или даже узор на том самом хачкаре, только исполненный в дереве. Некогда белая, но сильно облупленная и покосившаяся дверь, ведущая в дом, была закрыта на замок. Манвел открыл и её, и мы прошли внутрь, скинув вещи на тахту в комнате.
  
   - Ну, доктор, располагайся, обживайся, вот тебе ключи. Завтра привезу баллон с газом, привинтим к плите, готовить сможешь. А пока - во дворе очаг есть, ну и дров - целый малинник, жги, не хочу.
  
   Я поблагодарил Манвела, и он, пообещав завтра зайти с утра, чтобы проводить до больницы, ушел, оставив меня в этом незнакомом доме.
  
   Некоторое время я молча стоял в темноте, прислушиваясь к новому месту. Постепенно накрыло ощущение одиночества и покинутости: я чувствовал, что неуместен в самодостаточной тишине дома, нарушить её своим голосом, чужим для этих стен, казалось так же невозможным, как развалиться на раскладушке в музее или врубить попсу в склепе. Но выбора нет, придется принять гнет очередного новоселья, притереться к совершенно чужим вещам, страдать от бессонницы на этой тахте. В комнате царили полумрак и сырость, и я поспешил выйти на балкон, предварительно распахнув все двери и окна, надеясь заместить эту незнакомую, враждебную мне атмосферу свежестью и ароматом июльского вечера.
  
   Вся деревня, лежащая в котловине Кюракчая, расстилалась, словно с амфитеатра, вплоть до крайних домов, усыпавших подножье возвышавшейся напротив горы, зеленые склоны которой, перемежаясь небольшими скальными породами, заканчивались лесистой шапкой. Гора тянулась в обе стороны зеленым гребнем, но если влево он уплощался, а лес редел, разрываясь островками, то вправо, напротив, горы поднимались выше, лесная шапка становилась сплошным покровом и терялась в далекой дымке, где, как я знал, прячется местная жемчужина - озеро Гек-Гель . Над этой лесистой частью хребта, в самом правом углу открывающейся панорамы, растворив подножие в небесной сини, зависла седая шапка Кяпаза .
  
   Внизу, на небольшом промежутке, можно было усмотреть кусочек мостика, через который мы с Манвелом переходили, да и сама речка, весело катящая свои пенные буруны, на небольшом участке была доступна для наблюдения. Тот же склон, который спускался к реке с моей стороны, весь был закрыт хаотичной мозаикой черепичных крыш. Церковь, стоявшая справа, была настолько ниже по уровню основания, что её крыша была вровень с дорогой, проходящей под стеной моего дома. Левее открывался прекрасный вид на фасад дома священника, за которым устремлялся в небо гигантский чинар . Прямо под моей стеной бил родник питьевой воды, выведенный из ржавой трубы, и вода, весело журча, уходила вниз, к церкви, через буйные заросли крапивы. Пейзаж оживляли сотни ласточек, гроздями усеявшие окрестные провода, крыши и стремительно рассекающие воздух черными ножницами своих силуэтов.
  
   Налюбовавшись вволю на эту красоту, которая меньше всего вязалась с реалиями уже не первый год идущей необъявленной войны, я, несколько успокоившись, направился в дом, чтобы поскорее свыкнуться с этой незнакомой обстановкой.
  
   Дом, как я уже отметил, был небольшой: всего две жилые комнаты и прихожая, в которую также открывалась дверь из залы, используемой, скорее всего, для хозяйственных нужд - нечто вроде обширного чулана. Обе жилые комнаты окнами выходили на балкон, одна в сторону двора и малинника, другая - в сторону горы.
  
   В первой комнате не было ничего примечательного: древняя тахта, заваленная подушками свалявшихся, неаппетитных цветов, стол, кровать, над которым висел характерный гобелен - олени на водопое, и, пожалуй, все.
  
   Больше всего меня привлекала вторая комната, что-то вроде спальни, зарешеченные окна которой выходили на заднюю половину балкона. Между окнами, на желтоватой отштукатуренной стене, висел большой коллаж старых семейных фотографий в массивной раме, как это было принято в патриархальных деревенских домах. В центре коллажа была большая дореволюционная фотография молодого красавца с буденовскими, слегка закрученными кверху, усами, в высокой папахе и черкеске. Её по периметру окружали с десяток снимков поменьше, на которых уместились разные представители этого рода. Интересно, где они сейчас, наследники и потомки? Ведь тут, именно в этих фотографиях, в этом старом родовом гнезде находятся их истоки, и все это сейчас оставлено, быть может, навсегда, и я, случайный, в общем-то, гость, сейчас становлюсь последним свидетелем гибели этих корней. Я чувствовал себя героем Марсианских рассказов Брэдбери , наблюдающим последние дни неземной цивилизации и ощущающим сопричастность их трагической судьбе.
  
   Под коллажем стоял резной ореховый столик, тоже старинный, на высоких ножках в виде виноградной лозы, увешанной спелыми гроздьями. Правую и левую стены подпирали старые скрипучие кровати с пузырьками света в круглых набалдашниках. В правом дальнем углу, под низким окном, стояла тоже старинная, но чертовски изящная швейная машинка с ножным приводом. Моему удивлению не было предела, когда на её черной чуть облупленной лакированной подставке я прочел SINGER и дату 1913. Похоже, эта семья уже в дореволюционные годы была зажиточной, если могла себе позволить и швейную машинку, и кучу семейных фотографий николаевских времен.
  
   Слева у двери стоял старинный большой комод с покосившейся осанкой, словно страдающий сколиозом, тоже весь в дореволюционных вензелях, с помятыми железными углами. Он стал для меня энциклопедией жизни этой семьи, на какое-то время ставшей такой близкой и в чем-то даже родной. Притом что дом, похоже, уже несколько лет как пустовал, я явственно ощущал, что стены помнят живших здесь, их тени незримо присутствовали, и, как мне казалось, гостеприимно и охотно открывали страницу за страницей своей родовой истории. В этом ощущении не было ничего общего с тем, что показывается в низкопробных голливудских фильмах про заброшенные дома, полные духов и страхов. Нет, это была печаль отжившего, уходящего мира. Дом жил своей жизнью, бережно храня воспоминания, в фотографиях на стене, в незнакомых лицах, смотрящих на меня из прошлого. Он, казалось, был рад нежданной возможности раскрыть мне, случайному постояльцу, свои тайны, поделиться воспоминаниями, и я чувствовал к нему особого рода благодарность.
  
   День я проводил в больнице, где всегда было чем заняться. На постах было неспокойно, периодически поступали огнестрелы. Но тяжелых по-прежнему не было: все серьезные случаи после оказания первой помощи отправляли вертолетом в Степанакерт , Капан или Ереван. Быстро покончив с перевязками, процедурами и назначениями и вдоволь наобщавшись со своими коллегами и медсестрами, вечерами я возвращался, уже без труда находя дорогу между прихотливо раскиданными по берегам Кюракчая особнячками.
  
   Старый комод на мое счастье не был заперт, и его выдвижные ящики стали для меня неисчерпаемым кладезем семейных реликвий, напоминая эпизод из 'Зверобоя' Фенимора Купера , когда из сундука старика Хаттера извлекались удивительные и загадочные предметы, хранившие его секреты и проливающие свет на годы его молодости.
  
   На самом комоде, покрытом ажурной рукотворной скатертью, стояли три старинных литых подсвечника с оплывшими огарками самодельных свечек. Там же находилась парочка книг по пчеловодству, потрепанных и с массой закладок и заметок на полях. Кроме этого, на комоде также лежала древняя, потрескавшаяся и почерневшая икона, на которой можно было еще угадать контуры Богородицы с младенцем.
  
   Верхний ящик комода был доверху заполнен разноформатными и принадлежащими разным эпохам фотографиями, лежащими в нескольких стопках, завернутых в пожелтевшие газеты периода развитого социализма.
  
   Ближайшие две стопки содержали относительно недавние фотографии, судя по качеству, 60-70-х годов. С них смотрели незнакомые лица: молодые и не очень, мужчины и женщины, поодиночке, попарно или группами. И помаленьку я даже начал узнавать некоторых в лицо, прослеживая, например, как взрослеет тот или иной персонаж. На тыльной стороне многих снимков были аккуратно написаны имена и даже степень родства с писавшим, что позволило мне не просто смотреть на безымянные лики, но и виртуально знакомиться, укладывая их в воображении в некое подобие генеалогического древа. Так, я уже знал, что фамилия живущих в этом доме была Епископосян. Судя по обилию фотографий многочисленных представителей рода, он был довольно большой даже для того времени, когда многодетность была нормой среди армян. Судьба раскидала потомков по всей стране: там были, кроме местных фотографий, также кировобадские и бакинские, ереванские и тифлисские, и даже московские и махачкалинские, и еще из многих других мест без каких-либо опознавательных знаков.
  
   Пересмотрев первую группу снимков и аккуратно сложив обратно, я перешел к средней стопке, тоже отдельно собранной и завернутой в пожелтевший газетный листок времен царя Гороха. Это были довоенные и ранние послевоенные фотографии, где-то до конца пятидесятых годов, и их было относительно немного. На тонкой некачественной бумаге, некоторые помятые и даже порванные, они наглядно рисовали жизнь простого деревенского люда. Я словно смотрел исторические хроники, которые настолько же отличались от моего представления об этом времени, как фильм 'Чапаев' или 'Неуловимые мстители' от реалий и ужасов Гражданской войны. Не хочу сказать, что на фотографиях были ужасы. Они скорее поражали своей пронзительной, безыскусной искренностью и натуральностью. Не постановочные сюжеты современных режиссеров, а простая и достоверная правда, живые лица, на которых отражалось непростое, а порой и страшное время, в котором они жили.
  
   Вот деревенский класс, в котором училась одна из девочек этой семьи. Простые, если не сказать убогие, одежды, не по росту и не по размеру, грубые туфли, домотканые жакеты и шали, обветренные худенькие лица, и на этом фоне глаза, живые и умные глаза детей.
  
   А вот фотография двух девочек, стоящих здесь же, во дворе, за балконом, около малинника. Погодки и, похоже, сестры, может быть двоюродные, они застенчиво стоят, взявшись за руки в постановочной позе, и смотрят на фотографа, одна исподлобья, другая прямо и как-то вдохновенно. У обеих детские косички, им лет по восемь-десять. У фотографии отодрана нижняя часть, словно какой-то изверг обезножил их, и вся композиция до боли напоминает наш хачкар, который мы подняли во дворе церкви. Этих девочек я уже свободно могу узнать и на фотографиях из класса. И еще одна, и еще... Вот они же с родителями и бабушкой. Позади фотографии читаю их имена, и словно представляюсь сам: 'Будем знакомы. Простите, что потревожил ваш покой'.
  
   Вот снимок юноши с тонкими чертами лица, с почти женственной, изящной красотой. Чем-то напоминает писателя Хачатура Абовяна или актера Ланового в молодости. Позади снимка читаю имя 'Вазген' и приписку, мелким почерком: 'пропал без вести'. Наверное, не вернулся с Отечественной войны.
  
   Еще и еще фотографии. Страницы истории этого рода, с такой звучной и редкой фамилией Епископосян, раскрывается перед моим мысленным взором в этих снимках. Все генеалогическое древо с многочисленными ответвлениями, как лента кинопленки в обратном порядке, промелькнувшая перед глазами.
  
   Наконец я перешел к самой дальней стопке, которая была не в пример больше по формату. Она лежала не просто завернутая в газеты, а еще и повязанная ветхой бечевкой, разрезав которую, я раскрыл эти семейные реликвии. Да-да, реликвии. Именно это слово первым пришло на ум, когда я увидел то, что там хранилось.
  
   Это были студийные снимки, великолепно исполненные профессионалами на толстой мелованной бумаге, того особо выразительного цвета сепии, характерного для дореволюционных фотографий. По краям их обрамляли вензеля и витиеватые надписи со смешными 'ять' и твердым знаком на конце слов, живописующие отснятое и содержащие логотип мастера. Там же, на этих фотографиях, я увидел опять то самое лицо, которое глядело на меня со стены, и смог узнать его имя - Михаил. Похоже, он был главой семьи до революции, потому как самые поздние фотографии датировались 1914 годом, но, судя по тому, что на послереволюционных фотографиях его уже не было, этой черты, роковой как для Российской империи, так и для армян, он, скорее всего, не перешел. Какая трагедия произошла в этой семье, одной из многих, переживших испытания тех лет, и с какими потерями она вышла из этого горнила, можно было только гадать. Фотографии об этом молчали.
  
   Он, Михаил, был на многих снимках, и отдельно, и с разными другими людьми, о которых также можно было прочитать. Вот он с молодым офицером Императорской армии, черты которого по-родственному схожи с его собственными. Офицер в парадной форме с эполетами, с накрученными усами, надпись под фотографией свидетельствовала, что это брат Михаила - Егиш Епископосян. Вот тот же Михаил с женой. Постановочный студийный снимок, семейная фотография: жена, Ольга, сидит на стуле, а Михаил стоит рядом в полный рост, молодцевато подбоченившись. Оба молодые, красивые, в богатой одежде. Ольга... Где-то я уже встречал это имя, просматривая предыдущие фотографии. Я перелистал предыдущую стопку, и нашел: да-да, вот же она! Черты лица неузнаваемо изменились, постарели, но глаза остались прежние. Это она, бабушка тех самых детей, которые были на школьных фотографиях. Похоже, в послереволюционные годы именно она взвалила на себя бремя главы семьи и пращура рода.
  
   Фотографии подтверждали мое предположение, что род был зажиточный, процветающий, представители занимали высокие чиновничьи посты, имели офицерское звание. Такие семьи просто не могли пройти через революцию без колоссальных потерь. Контраст между дореволюционными богатыми, даже в чем-то аристократическими образами из жизни помещиков и последующим 'дауншифтингом', представленным картинами простого крестьянского быта, был разителен.
  
   А вот, похоже, самая старая фотография. Небольшая, но довольно качественная, изображающая человека скорее пожилого, с властным, словно выточенным из гранита, волевым и красивым лицом, с седыми, закрученными кверху усами, в папахе и в черкеске. Я бы мог принять его за Михаила, если бы не год - 1883, и не подпись - Арустам Епископосян. Внешнее сходство с Михаилом и Егишем не оставляло сомнения, что передо мной пращур этого рода, скорее всего их отец. Это было самое раннее лицо, которое было доступно для знакомства.
  
   Наконец вся стопка окончательно пересмотрена и бережно отложена в сторону. Я завернул её в новую газету, и, аккуратно сложив на свое место, в верхний ящик комода, перешел к дальнейшему исследованию его недр, этого 'волшебного зонтика' Оле Лукойе.
  
   В среднем ящике были книги, старые, потрепанные, неоднократно перечитанные, с записями по полям, подчеркнутые во многих местах. Большая часть из них были хоть и на русском, но армянских авторов: 'Самвел' , 'Вардананк' , 'Геворк Марзпетуни ', 'Раны Армении ', 'Давид Сасунский' , 'Давид Бек' , 'Мхитар-спарапет' и многие другие. Кроме них, там была Библия на армянском языке, в красивом переплете, но тоже зачитанная, что называется, 'до дыр'. Я с собой книг не брал и боялся, что без чтива будет скучновато коротать вечера, так что эта находка меня очень обрадовала. Большую часть я уже читал, но кое-что мне еще до этого не попадалось, да и перечитать по второму разу я также был не прочь.
  
   Но прежде мне хотелось обследовать все ящики моего хранилища, и я, сложив до поры книги обратно в комод, попытался выдвинуть последний, нижний ящик. К удивлению, это мне не удалось. Я прилагал титанические усилия, пытаясь воздействовать не только силой, но и умением, дергая его рывками, под разными углами, но результаты были ничтожны. Спинка кровати, которая располагалась напротив, не позволяла приложиться со всей возможной силой, и, провозившись около часа, я решил отодвинуть его из этого угла, чтобы можно было дернуть со всей дури в нужном направлении. Опорожнив два верхних ящика и сняв вещи с верха комода, я попытался передвинуть его в сторону, к центру комнаты. Итог был неутешителен: комод не сдвинулся ни на йоту. Мое любопытство достигло предела. Я не мог понять, в чем тут дело. Ни силой меня бог не обидел, ни комод не казался таким уж тяжеленным, чтобы, опорожнив, я не смог бы его сдвинуть. Я решил подойти к вопросу с другой стороны.
  
   Отодвинув кровать в центр комнаты, я вытащил два верхних ящика комода и отложил их подальше. Тем не менее, нижний ящик не открылся сверху, как я ожидал. Он был заколочен толстой доской, полностью скрывая свое содержимое. Любопытство мое разгоралось все больше. Фантазия начала рисовать разные сокровища, которые могли быть спрятаны тут. Мне уже представлялся алмазный клад мадам Петуховой. И хотя законность моих претензий на наследство была более чем сомнительной, я осознавал, что кроме меня, возможно, уже никому эта тайна не откроется. Потому-то, раздавив в себе червячка сомнения, я решил выяснить вопрос до конца.
  
   С фонариком в руках я полез внутрь комода, чтобы обследовать его заднюю стенку и понять, почему так и не удалось его отодвинуть. Как я и ожидал, эта загадка объяснялась просто - задняя стенка, тоже из прочного дерева, была наглухо приколочена к стене. Отодрать эти вековые гвозди не было никакой возможности, да этого и не требовалось. Мне казалось, что главный секрет находится внутри ящика. Наконец, приняв решение, я отправился в хозяйственную залу в поисках чего-нибудь подходящего.
  
   Вернулся я оттуда с кучей столярно-плотницких инструментов, которые нашел по разным углам: молотком, стамеской, топором, ломом и чем-то еще, названия чего я не помнил. Сложив все это на полу в художественном беспорядке, я взялся отдирать переднюю стенку ящика. Минут через давдцать мне это удалось, и тяжелая створка, держась на нижних гвоздях, была отогнута вниз. Я, скорчившись в три погибели, жадно заглянул внутрь сокровищницы, подсвечивая себе фонариком. Через минуту я сел на пол в полной фрустрации , если не сказать более. Такого разочарования я не ожидал - ящик был абсолютно пуст. Я опять опустился, и, взяв фонарик в зубы, обеими руками залез в ящик. Не доверяя собственным глазам, я внимательно обшарил все углы, куда мог дотянуться, прошелся пальцами по швам и граням, потыкал палочкой в заднюю стенку - ничего.
  
   Это был удар. Сразу все фантазии о несметных бриллиантах рассыпались в дым. От обиды за то, каким глупцом оказался, я даже не стал убираться, а, побросав все инструменты, завалился спать, даже не раздеваясь.
  
   Утром, пытаясь не смотреть в сторону погрома, учиненного накануне, я быстро собрался и отправился в больницу. За суматохой дел не было времени подумать обо всем этом. Наконец все позади, все назначения сделаны, все инструкции оставлены, и я вернулся опять в Храмину. Так я, с легкой руки Умберто Эко, стал называть свой старый дом, полный тайн.
  
   Там меня встретила вчерашняя груда неубранного мусора и инструменты, разбросанные по комнате. Выпив чаю и пораскинув мозгами, я решил уж докончить начатое дело, чтобы не жалеть потом, что остановился в полушаге от разгадки.
  
   Доска, закрывающая нижний ящик, вскоре также была отодрана, и его пустота обнажилась передо мной во всю безнадежную ширь. Ничего нового. Единственное, что было в нем необычного - это прожженная на дне, прямо посередине, стрелка, направленная в сторону стены. Я было подумал о 'двойном дне' и простукал дно ящика, а также оценил пространство под его нижней стенкой. Двойного дна не было.
  
   Лишь медицинская дотошность позволила мне все-таки напасть на след. У меня уже давно сложился чисто профессиональный обычай: смотреть больного не только на предмет явно видимой патологии, но и не пренебрегать общим осмотром, даже несмотря на то, что в 90% он был простой формальностью, но привычка - вторая натура. Так и здесь: простукав дно, я не остановился на этом и почти машинально побарабанил по всем стенкам комода.
  
   За прибитой задней стенкой, там, где должна была находиться стена, явственно угадывалась пустота, гулкая полость. Она занимала не всю поверхность, и именно отличие в звуке перкуссии заставило меня обратить на это внимание. Я внимательно простукал еще раз и карандашом обозначил границы тимпанита. Получился прямоугольник прямо по центру задней стенки, чуть выше уровня пола, высотой сантиметров сорок и в ширину около семидесяти. Остальная поверхность явственно давала тупой звук стены.
  
   Я обошел стенку, чтобы оценить её с обратной стороны, из другой комнаты. И там, в подтверждение предположения, был довольно большой выступ в виде архитектурной детали, много больше ожидаемого, обрамленный под высокую полку.
  
   С замиранием сердца я вновь вернулся к комоду, и, решившись, нанес удар по задней стене по проекции предполагаемой полости. Топор с трудом вгрызался в толстое дерево, и я провозился с ним немало, пока, наконец, кончиком топора не провалился в пустоту. Еще несколько осторожных ударов, и туда уже можно посветить фонариком. Я жадно припал к получившемуся отверстию. Там действительно что-то отсвечивало металлическим блеском, и это придало мне новые силы. 'Чем не Индиана Джонс в сокровищнице?' - думал я, благо на Лару Крофт я никак не тянул по объективным причинам.
  
   И вот, наконец, в щель пролезло лезвие пилы. Несколько распилов, которые не сделали бы чести даже самому завалящему столяру, и ниша открылась во всю свою ширину, позволив, слегка ободрав пальцы, вытащить то, что блеснуло, когда я освещал её фонариком. Это оказался невысокий деревянный сундучок с обитыми железом краями, закрытый на ржавый замок. Он занимал почти всю нишу, не оставляя свободного пространства. Я, стараясь сдержать восторг, лежа на спине, внимательно простукал все стенки ниши, подсвечивая себе фонариком. Ничего примечательного больше не было, и я сконцентрировался на извлеченном из тайника сундучке.
  
   Мой 'клад' был у меня в руках. Восторг и какой-то охотничий азарт в такой степени охватили меня, что руки дрожали, когда я взялся за него. Замок, на который он был заперт, был настолько старый и ржавый, что серьезным препятствием не представлялся. Пара ловких движений стамеской и ломом, пара ударов молотком - и он сорван, и я с замиранием сердца, едва сдерживая восторженное повизгивание, осторожно и нежно, как ребенка, поднял его крышку.
  
   То, что предстало моим глазам, мало напоминало клад в той форме, как я его представлял себе. Ни злато, ни серебро, ни бриллианты не бросились в глаза, и где-то с минуту я просто смотрел на содержимое, стараясь усыпить недоуменное разочарование.
  
   Сундучок был разделен поперечной перегородкой на две неравные части. Слева лежали какие-то странные свитки, груда толстеньких удивительно ветхих цилиндров грязно-желтого, местами серого цвета, накрученных на стержни, со следами едва различимых полустершихся каракулей. Там же были потемневшие до черноты деревянные четки (во всяком случае, больше всего они напоминали именно четки), на среднем, самом крупном звене которых был начертана загогулина, больше всего похожая на запятую.
  
   Справа же лежало нечто, прикрытое сверху зеленым сукном с вышитым скромным крестом. Я снял эту ткань и под ней обнаружил книгу в красновато-коричневом кожаном переплете, без каких-либо опознавательных знаков или записей на обложке. Я бережно открыл её. Она не настолько обветшала, как свитки, и не начала разваливаться у меня в руках. Более того, вглядевшись повнимательнее, я уверился, что как минимум язык её для меня больших трудностей не представляет. Это был церковно-армянский , буквы были все те же, Маштоцевские , язык несколько архаичный, но я в свое время осилил Библию на староармянском и решил, что уж что-что, а этот труд осилить и даже понять мне по зубам. Книга была рукописная, листы были прошиты, на мое счастье, чернила не стерлись и четко выделялись на пожелтевших листах. Едва ли она была очень уж древней, если даже язык, как мне показалось, вполне был понятен мне, современному человеку.
  
   Я осторожно вытащил книгу и положил рядом со стопкой свитков, чтобы продолжить обследование сундучка, но он больше ничего не содержал. Не было в нем больше тайников, скрытых полостей, и никакое другое сокровище, похоже, мне не светило.
  
   Я всегда неровно дышал к древней истории, и находка меня обрадовала намного больше, чем могло показаться с первого взгляда. Старые книги и рукописи, хранящиеся в Матенадаране , как я подумал, могли бы пополниться весьма интересным экземпляром, во всяком случае, с книгой сомнений у меня не было. Загадку представляли свитки, разгадать или даже осмотреть которые не было пока никакой возможности, они просто разваливались при попытке развернуть их. Из тайников памяти всплыли иллюстрации к древне-античным свиткам, но это была бы настолько большая удача, что я на всякий случай не стал обольщаться прежде времени. Я решил, что их загадку позднее можно будет решить в Ереване, по возвращении из этой экстремальной командировки, и более компетентными людьми, а не мной, дилетантом. Кроме того, была надежда, что ключ хранится в книге, которая вполне была мне по силам.
  
   Аккуратно сложив хрупкие цилиндры обратно в сундучок, я закрыл его крышкой и обратился к книге. Судя по объему, читать её придется не один день, а понимать - еще дольше. Для упрощения процесса я решил переводить прочитанное на современный язык и записывать в отдельную тетрадь. Забегая вперед, признаюсь, что я несколько переусердствовал, обновляя древний текст, и в приведенном мной варианте он звучит совсем по-современному, с терминами и оборотами, которые никак не могли звучать в описываемую эпоху. Мне было важнее передать смысл, а не форму, и я постарался максимально отдалиться от архаизмов грабара.
  
   Я бережно положил книгу на стол, поставил рядом тетрадь для записей, удобно расположился на тахте и раскрыл первую страницу. Повествование началось...
  
  
  
   Пролог. Геташен
  
  
   Геташен (азерб. Чайкенд) - село в Закавказье, на берегу реки Кюракчай в среднем её течении. До событий 1991 года (операция Кольцо) село имело армянское население.
  
   Севан - (также исторические названия Гехаркуник, Море Гегама) - высокогорное озеро в Армении, крупнейшее на Кавказе.
  
   Кура - самая крупная река Закавказья. Впадает в Каспийское море, протекает по территории трёх государств: Турции, Грузии, Азербайджана, является основной рекой Грузии и Азербайджана. В древности являлась северо-восточной границей Великой Армении.
  
   Фидаин (араб. - жертвующий собой во имя идеи, священной борьбы) - участники вооруженной борьбы армянского народа против турецких поработителей в Западной Армении в конце ХIХ - начале ХХ вв. Во время Карабахской войны участники армянских формирований также часто назывались фидаинами.
  
   Апаран - город в Армении в области Арагацотн. Находится к северо-западу от Еревана.
  
   Кюракчай - правый приток Куры, в среднем течении которой располагается Геташен
  
   Терунц тон (карабах. диал.) - дом священника.
  
   Гек-Гель - Озеро Гек-гель (Гек- синее, гель-озеро) в данное время находится на территории одноименного заповедника и является одним из самых живописных мест Азербайджана.
  
   Кяпаз - хребет, дугообразный, скалистый водораздел истоков Кюракчая с притоками, и системы Семиозерья, образовавшейся после катастрофического землетрясения 1138 г.
  
   Чинар (арм.) - Платан, достигает до 50 метров на Кавказе.
  
   Singer - американская корпорация, производитель космической и военной техники, а также швейных машинок, электроприборов, двигателей, мебели и другой продукции, основана в 1851 г.
  
   Степанакерт - город в Нагорном Карабахе, столица непризнанной Нагорно-Карабахской Республики
  
   Капан - город в Армении, столица области Сюник. Является самым крупным городом южной Армении.
  
   Хачатур Абовян - (1809-1848) великий армянский писатель, основоположник новой армянской литературы и нового литературного языка, педагог, этнограф
  
   Самвел - Исторический роман армянского писателя Акопа Мелик-Акопяна, псевдоним - Раффи (1835-1888)
  
   Вардананк - Исторический роман армянского писателя Дереника Демирчяна (1877-1956)
  
   Геворк Марзпетуни - Исторический роман армянского писателя Григора Тер-Ованисьяна (1854-1908)
  
   Раны Армении - Исторический роман армянского писателя Хачатура Абовяна (1809-1848)
  
   Давид Сасунский - легендарный средневековый армянский эпос, повествующий о борьбе богатырей из Сасуна (область в средневековой Армении, ныне в Турции) против арабских захватчиков. Сложился в VII -- X веках.
  
   Давид Бэк - Исторический роман армянского писателя Акопа Мелик-Акопяна, псевдоним - Раффи (1835-1888)
  
   Мхитар Спарапет - Исторический роман армянского писателя Серо Ханзадяна (род. 1915)
  
   Фрустрация - психическое состояние, возникающее в ситуации разочарования, неосуществления какой-либо значимой для человека цели, потребности.
  
   Церковно-армянский язык - Грабар (буквально "письменный"), древнеармянский - наиболее старая письменная форма армянского языка. Первые памятники относятся к 5 в. н. э., когда армянский просветитель Месроп Маштоц создал армянский алфавит. Использовался в качестве литературного языка вплоть до начала XIX в.
  
   Месроп Маштоц - создатель армянского алфавита, святой Армянской Апостольской Церкви и Армянской Католической Церкви.
  
   Матенадаран - расположенный в Ереване научно-исследовательский центр, являющийся одним из крупнейших хранилищ рукописей в мире. Также Матенадаран является крупнейшим в мире хранилищем древнеармянских рукописей.
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"