Собор
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
СОБОР
роман
Посвящается нетленной памяти
зодчего Волобуева А. Г.
Кондак первый
ДТП
До рассвета оставался целый час; старуха, кляня оледеневшую тропу, осторожно пробиралась к автобусной остановке. Остановка таилась во тьме, на той стороне магистрали; старуха прислушалась к гулу просыпающегося проспекта, глянула направо и налево вдоль него и, не услышав и не увидев ничего угрожающего, сунулась на шоссе, засеменила к темной глыбе павильона. Старуха волокла тяжелую сумку, набитую стеклотарой; не дойдя до края шоссе, поскользнулась и, теряя равновесие, непроизвольно привалилась сумкой к шоссе, а боком к сумке; и в этот момент бесшумная, мышиного тона иномарка вырвалась из предрассветной мглы и всей массой ударила по старухе, опрокинула, смяла ее тело и исчезла в северной прорве ночного города. Тело осталось лежать неузнаваемым комком, свертком малозначащей массы, из-под которой торчали горлышки и донышки вполне пригодных к дальнейшему употреблению бутылок.
Тело лежало час и еще час; и когда Сергей, вылавливая силуэт собора из рассветного марева, пересекал шоссе, то не сразу высмотрел в бесформенной кучке на проезжей части проспекта нечто телесное, ему помогли силуэты стоящей у бордюра «девятки» и гаишника, притулившегося к ней. Возвращаясь через час со стройки, Сергей наблюдал то же самое. «Ну вот и случилось, — подумал он, — первая жертва... и совсем не агнец». Он оглянулся на стройку: всплывающее светило, казалось, заклинилось между стволом башенного крана и крестом северного купола; под низом светила, едва шевеля крыльями, пролетала ворона.
Судя по снегу вокруг тела, смерть старухи случилась бескровной. «Она была пуста как бутылки», — подумал Сергей и, поежившись от этой мысли, поспешил на ту сторону проспекта, благо в это мгновение он был пуст. То, что погибшей была старуха, он узнал в своей конторе от водителя Николая.
— Ну и что, — массируя похмельное лицо, буркнул директор, — это следовало ожидать, — и, обращаясь к Николаю, — главное, чтобы ты не обижал старушек,
Николай сонно улыбнулся, махнул рукой: от шуточек директора он отмахивался как от назойливых мух, не причиняя им вреда; директора это устраивало.
— Что на стройке? — спросил он Сергея.
— Темно и тихо, — ответил Сергей и повторил, — тихо и темно, как в лесной хижине.
Директор стиснул лицо руками, вздохнул и сипло пропел: — В хижине лесной тихо и темно, значит, Бога в ней не было давно, — и, зыркнув сквозь пальцы лиловым глазом, проговорил — а? Как у меня получилось?
Сергей похлопал в ладони:
— Твой куплет скорее о том, что и на стройке. Бога до сих пор нет.
Николай, уткнувшись взглядом в пол, беззвучно смеялся.
Директор снова вздохнул и потянулся к телефону:
— Попробую выяснить, когда ожидать Бога на стройке, иерей говорит, что скоро приедет владыка, что-то ему про наши дела не то напели, — и, не меняя тона, — Николай, ну что ты сидишь! Ну как можно столько сидеть на глазах у директора.
— Так я пересяду, — приподнялся над диваном Николай.
— Пересядь.
— Так я лучше пойду... — Николай встал.
— Иди, на машину хоть глянешь, вдруг угнали...
Николай выходил, улыбаясь Сергею; Сергей выдвигал ящик стола, намереваясь найти визитку предпринимателя, претендовавшего на лавры мецената... пока владыка едет...
Директор бросил телефонную трубку, встал, прошелся от стола к окну, от окна к двери и обратно, бесшумно подошел к Сергею и вкрадчиво произнес: «давай примем по грамульке, помянем старушку, а то одному пить тошно...». Сергей согласно вздохнул.
Они выпили три раза «по грамульке», ополовинив бутылку «оригинала»; Сергей перевернул свою стопку, водрузил ее на горлышко поллитровки и сказал:
— Пока владыка едет, неплохо бы узнать, что же ему «не то напели».
— А как узнать? От иерея? Так он же правды не скажет, он мужик хитрый, будет прикрывать себя нами.
— Ну, его хитрости хватит только на то, чтобы прикрыть себя, на собор же ее не хватит, не прикроешь ею собор.
— Слушай, думаю нужно сообщить об этом главному архитектору, чтоб готов был к разговору с владыкой.
Сергей откинулся на спинку стула, закрыл глаза и проговорил сонно и вязко:
— Лобуев всегда готов, он свое детище знает как самого себя, начиная с бабушки-дедушки; тут другое; архитектуру собора он отшлифовывал с предыдущим владыкой, а его сменили, а в церковном клире за чих не меняют, новый владыка, говорят, столичный, патриаршей выучки, он может глянуть на это дело и шире, и глубже, и с чем-то может не согласиться...
Директор снял стопку с бутылки,
— Еще по одной дернем?
Сергей покачал головой.
— А я дерну, помяну старушку...
Сергей вспомнил бесформенное тело на шоссе, солнце, вползающее в силуэт собора, пролетающую ворону и налил водки в свою стопку.
— Пока владыка едет, — проговорил он, поднимая стопку и чокаясь с воздухом, висящим между его рукой и порозовевшим лицом директора, — выпьем за успех нашего безнадежного дела...
Закусывали они зачерствевшими кусками хлеба и подзадубевшими ломтиками колбасы — остатками предыдущей «расслабухи"... ощутимо не хватало хотя бы квашеной капусты от Николая...
Зазвонил телефон, директор поднял трубку и что-то услышав, насупился, завозил карандашом в перекидном календаре; Сергей убрал в шкаф недопитую водку, стопки и вернулся к своему столу: визитка предпринимателя-мецената никак себя не обнаруживала; «совсем тихо и темно, — с досадой подумал он, — совсем...».
* * *
Картинка из канувшего в омуты памяти детства: полуторка по полевой дороге натужно взбирается на увал, и сразу открывается сильная полоса горизонта — темная зубчатка санарского бора и белая-белая свеча станичной колокольни, вокруг нее и над ней жаркое, июльское небо с румяными пирожками-облачками, висящими легко и неподвижно. Все это я увидел столь внезапно, словно перевернул страницу досель невиданного фолианта, и на ней оказалась такая вот картинка... от свечи-колокольни не мог оторвать глаз...
С годами тот горизонт ослабел: бор сгорел, а колокольню снесли; вместо нее сварганили ретранслятор, смахивающий на женский, сетчатый чулок, подвешенный к невидимому гвоздю, вбитому в оскудневшее небо. Свечка — колокольня тихо и неугасимо светится в моих воспоминаниях о детстве. С нею в руках я брожу в сумраке памяти и освещаю тайные углы ее...
Кондак второй
Зодчий
Лик Лобуева был странен, к нему невозможно было привыкнуть, с ним нельзя было смириться. Его голова напоминала ту крупную, мосластую картофелину, которая не смогла разродиться в несколько плодов, пучилась ими, но не смогла, да так и была выкопана по осени лобастая, ноздрястая, с глазками, спрятанными в углублениях между лбом и щеками, и носик, не развившийся по такому лику до носа, торчал ехидно и насмешливо, в то время как все остальные части лица выражали неудовольствие и укор.
Впрочем, посмеяться Лобуев был горазд, и тогда лицо его становилось родственным лику врублевского Пана; когда Сергей сказал об этом, Лобуев ответил: «Пущай так, только против рогов категорически возражаю — и залился своим младенческим хохотком, — я сам кой-кому в этой жизни рога наставил, — хлопнул Сергея по спине, — но не тебе, про себя не думай, с твоей женой я даже не знаком».
В гневе лицо его сплющивалось: лоб стягивался парой глубоких от виска до виска морщин, носик по-птичьи задирался, подтягивая к себе стиснутый рот, и маленький подбородок, глазки становились белесыми и узкими; «Не желаю этого видеть, — умудрялся воскликнуть Лобуев, не разжимая рта, — не желаю!», — отворачивал лицо к окну и начинал жевать, сопя и причмокивая, очевидно, слюну горечи. Отжевав, он опускал руки под стол, опустив голову, хмуро рассматривал их; но вот левая рука появлялась с чайной чашкой, наполненной водой, Лобуев медленно выпивал ее, бросал в рот какую-то кроху и, жуя ее, проговаривал: «извините, но тебе не предложу, не заслужил...» и погружался в короткую, но стойкую дрему. В эту минуту оставалось незаметно покинуть его мансарду. Иногда в последний момент он успевал крикнуть «запри дверь!».
Покидающий мансарду уносил в себе насупленную физиономию ее хозяина, и в течение дня она неоднократно всплывала в самых неожиданных местах и безголосо спрашивала: «ну и што ты здесь делаешь?».
Проходили дни, которые он позволял прожить без него, и телефонный звонок где-нибудь настигал тебя: «Ну чего ты пропал? — слышались его неторопливые слова, — Приходи, я тебе кое-что покажу». Встречал он, окидывая тебя взыскующе озабоченным взглядом, словно выискивая, что можно от тебя отщипнуть и употребить... и не найдя, растягивался блинообразной улыбкой, получался эдакий картофельный блин.
Лобуев обитал в мансарде — «тринадцатое небо» — и по этому поводу говаривал, что все небеса, начиная с четырнадцатого и выше, покоятся на его «тринадцатом небе», как строящийся собор покоится на гранитном основании горки, на которой он возводится. Иронию в свои слова он не пропускал, она ютилась в его накрененной усмешке; ответную иронию он тут же пресекал: «и прошу без комментариев... вам еще не явлено... — и, гася усмешку, добавлял, — извольте убедиться в этом сами», и обводил взглядом стены мансарды.
На стенах живопись соперничала с графикой, сакральное с откровенным, апостольское с языческим — таков был круг творческих блужданий Лобуева во времени, свободном от его основного дела архитектуры. Планшеты с перлами зодчества располагались в самом нижнем поясе экспозиции, опять же исходя из ведущей концепции Лобуева — быть базисом, опорой всему творческому пространству; четыре планшета с фасадами собора, в свою очередь, смотрелись опорным блоком всему зодческому ярусу; и собор на планшетах зримо превосходил то, что сооружалось на горке над рекой.
Когда Сергей сказал об этом Лобуеву, тот хмыкнул, — Так оно и должно быть, так оно и есть: на планшетах идея собора, а любая идея превосходит свое воплощение в реальность, тем более в материальную, потому что, — Лобуев вскинул брови и огладил бородку, — идея от Бога, а воплощение от человека, от рук его, от его мозгов и сердца, от его глаз и даже задницы... Вот смотри, — продолжал он, — не по идее, а в идеале я обязан был исходить из правила золотого сечения, так? И я, разумеется, исходил из него, но у меня забродила идея расширить сферы этого правила, его границы и сделать сечение не золотым, согласись, что это земное, а космическим, вселенским, божественным, в конце концов, так вот смотри сам, и если ты сечешь в золотом сечении, усмотри, где я изменил его пропорции, напрягись мозгой и глазом, сообрази, в чем заковыка, а я пока поставлю чайник...
И Лобуев отбыл на кухоньку.
Сергей попытался вспомнить все, что он когда-то знал о золотом сечении, но вспоминалась только фигура голого мужчины, раскинувшего ноги и руки, и круг, якобы удерживающий их от совсем несуразной задвинутости по отношению к остальным частям тела; помнится, он подумал, у голой женщины в такой же позе круг может не получиться, а образуется овал или контур крупного яйца, помнилось, что от попытки определиться со своим кругом он отказался.
В лобуевских эскизах семиглавый собор напоминал слитное, выросшее из одной грибницы семейство боровичков или подосиновиков, и когда Лобуев вернулся, Сергей поделился с ним такой трактовкой вселенского сечения, и Лобуев мелко, по-детски захихикал, хлопнул Сергея по плечу.
— Увиливаешь, Серега, увиливаешь, но увиливаешь красиво и правильно, гриб — прекрасный образец такой формы, вот смотри, — и Лобуев быстро начертил контур молодого боровичка в углу ватмана с эскизом иконостаса, — смотри... все дело в соотношении вертикалей, перетекающих в сферу, с самой сферой, эту задачу решает человеческий глаз с той поры, когда человек осознанно глянул в небесную сферу... вертикали его взоров смыкались в ней или, не сомкнувшись, возвращались к нему, но уже по другой вертикали... так строился собор миросозерцания, а вторжение в космос лишь увеличило параметры этого собора... сечешь? Ну а гриб — самая доходчивая, непридуманная, сотворенная природой модель такого собора. Вот и смотри, — Лобуев подошел к планшету, — я решал задачу, задавшись определенным базисом, где мне остановить движение вертикалей стен и опереть на них своды... здесь или здесь? Так же и с вертикалями барабанов, остановить и возложить на них строго сферические купола, чтобы вошедший в собор, запрокинув голову, увидел не потолок и не бездну, а увидел небо, оно, кстати, так и называется в храмостроении, не своды, не сферы, а небо.
Лобуев разлил чай по кружкам и выставил баночку с вареньем: угощайся, сам варил из лесной вишни и черноплодной рябины, пальчики оближешь.
Сергей похлебывал круто заваренный чай, прикусывал густое вкуснейшее варенье, смотрел на планшеты и уже находил отличие сооружения на горке от эскизов, и эскизы превосходили... «К сожалению, — подумал он, — сие неизбежно, — и напрягся давним чувством-видением — как же строили они?», — и повернулся к Лобуеву. Тот что-то увидел в глазах Сергея и, отдуваясь, пробурчал:
— Ну вижу, вижу, спросить хочешь... Спрашивай.
— Тебя не удручает мысль, что создатель храма Покрова на Нерли не тратил время и силы на такие вот планшеты?
Лобуев почмокал, вытер пот со лба и ответил:
— А ему не нужно было их делать, они у него все имелись в голове... А к чему ты спросил об этом?
— А к тому, что пока твоя идея собора пробиралась из твоей головы к воплощению через планшеты, чертежи, коих тьма египетская, на стройплощадку, да тем ей еще досталось на орехи от строителей, она утратила свое превосходство, и наоборот, Покрова на Нерли строилось по самой простой схеме: голова, то есть идея указывала своему глазу и своим рукам, что и как делать...
Лобуев зашмыгал носом:
— Ну ты меня достал, без этого самого я с тобой не разберусь, — и извлек из под кипы эскизов бутылку водки.
* * *
Большая зеленая луговина в углу, образуемом Клязьмой и Нерлью; еле угадываемая тропинка сбегает от Боголюбово и мимо огородов и капустных рядков, мимо лопухов и ромашковых лощинок, как-то боком, по краю луга тянется к неподвижной заводи, опоясывающей зеленый холм голубой глубиной отраженного неба, и к ней те же полосатые отражения облаков и падающая в голубую бездну опрокинутой высотой острая, сверкающая капля белого храма.
Он встречает меня издали, одинокий среди лугов и редких деревьев, принадлежащих скорее небу с недосягаемыми облаками нежели уютной плоскости междуречья. Но пока я приближаюсь к нему, следуя движению тропы, он, слегка разворачиваясь, вырастает, ширится, подчиняя своей незыблемости небо и обретая не моих глазах планетарную прочность. Я провел возле храма весь долгий летний день: бродил вокруг него, сидел, лежал, всматриваясь то в него, то в его живое отражение, рисовал, снова ходил, смотрел, закрывал глаза и видел его, слушал, словно погружался в раствор бело-голубой, сладостной печали храма, воды, неба, трав, деревьев, близкого горизонта с миниатюрной деревенькой на косогоре. Я находился внутри того, что сейчас олицетворяло мечту, я был внутри мечты; я был всем, что составляло вот этот мир, сомкнувшийся вокруг храма Покрова на Перли. И то, что я буду сегодня же изъят из этого мира и перенесен в привычное обитание, уже ничего не значило...
Кондак третий
Песня
— В общем так, — сказал Лобуев, — если ты откажешься пить водку, то в том, что я напьюсь до чертиков, будешь виноват ты, и тебя можно будет обвинить как заказчика в срыве рабочего процесса... Попробуй только отказаться... — и Лобуев, выплеснув из кружки остатки чая, налил водки.
Пил Лобуев не спеша, маленькими глотками, словно вкушая некий нектар. Сергей смотрел на него не без содрогания, и, когда Лобуев запрокинув кружку, завершал последний глоток, выпил свою водку залпом, проследил, не дыша, ее продвижение в глубина чрева и только после этого потянулся вилкой за квашеной капустой, и капуста оказалась нектаром высшей пробы, Сергей тут же наполнил ею рот и жевал, услаждаясь и смывая водочную горечь.
— Понимаешь, Серега, — услышал он помягчевший голос Лобуева, — вот ты, как ты сам рассказываешь, да и по выставкам твоим видно, много ездил по старинным городам и рисовал тамошние церкви, так? То есть рисовал и рисуешь воплощение, а у меня такой возможности не было, а сейчас тем паче, короче, храмов в таком, как ты, количестве я не видел и не рисовал, можно сказать, вообще не рисовал, и образовалось у меня или во мне вакантное место, коим для российского художника является православный храм, и во мне оно оставалось свободным всю мою творческую жизнь, понимаешь, с каким куском вакуума я жил... вот... и вот на меня свалилась такая планида, не срисовать храм, а придумать его, родить заново, вроде как из ничего, стоп! Вначале выпьем, налей-ка ты, а то я могу кому-нибудь из нас не долить, кхе-хе-хе...
Сергей разлил водку и протянул Лобуеву кружку.
— Слушай, Серега, а ведь мы с тобой вот так, только вдвоем, впервые пьем, соображаешь, — Лобуев светился личиком улыбающегося божка, для Пана ему и вправду не хватало рожков, — давай по такому делу чокнемся...
Чокнулись, выпили, и в мансарде стало светлее и просторнее, картины на стенах как бы отделились от них и повисли в воздухе явленными образами, планшеты, наоборот, отошли в дымчатую тень; Сергей расслабленно откинулся на спинку стула:
— Итак, на тебя свалилась планида...
— Нет, не свалилась, а снизошла, и многие годы пребывал под ней, но она меня не замечала или замечала, но не спешила сойти в мое пребывание, Серега, — Лобуев прикусил нижнюю губу и закрыл глаза, — я счас зареву...
Сергей поддел вилкой капусту и поднес к лицу Лобуева:
— Петрович, ну-ка, будь лаской, открой рот.
Лобуев раздвинул губы, и Сергей сунул ему капусту в рот:
— Пожуй и подыши ею, и она успокоит тебя.
Лобуев жевал и кивал головой:
— Это так, она меня всегда успокаивает, лучше всякой валерьянки... Так вот, когда мне предложили подумать над образом храма, только подумать, я сразу поставил условие: думаю только я, и никаких конкурсов, и батюшка меня поддержал, вроде как поверил в меня... Но прежде чем думать, я полез в книги, я перелопатил их все, все, что издано о православных храмах, представляешь, сколько времени я просидел в библиотеках... И остановился на новгородской Софии и владимирских соборах, — Лобуев помолчал с закрытыми глазами, — остановился и отошел от них, я уже понимал, что мой собор не будет новгородским или владимирским, он будет, во-первых, уральский, во-вторых, он будет альтернативный и металлургическому левобережью и городскому правобережью, он будет стоять между ними, не примыкая к ним, а наоборот, подчеркивая, что они в этом мире временно, а он — на века, если не далее, на тысячелетия...
Лобуев протянул кружку:
— Плесни чуть-чуть, горло пересохло...
Сергей плеснул и Лобуев быстро выпил.
— Ты же лучше меня знаешь, — продолжил он, покачиваясь телом, — коль родился здесь, что наш город стоит на костях: казачью станицу снесли и затопили, и вместе с ней церковь, твой Среднеуральск снесли, а гора... ее выпотрошили и теперь там зияет могильная ямища, какая-то Хатынь получается... И по высшему счету город нуждается в покаянии... только никто не думает об этом, человек становится все хуже, все дичее и не думает: отчего? За что несет он такое наказание? А нужно покаяться! И не словом, а деянием, вот собор и должен стать таким первым покаянием, покаянием на века... Когда я приступал к первым эскизам, я уже о нем так думал, и мне это здорово помогло... кумекаешь?
Сергей молча разливал остатки водки и мотал головой: де, не секу...
— Отчего же так? — не унимался Лобуев.
— Давай выпьем и скажу.
Допили водку, закусили капусткой и салом, от единственной краюхи хлеба отщипывали по кусочку... Лобуев убрал опорожненную бутылку со стола на пол, она упала и откатилась к планшету; Сергею почему-то стало обидно за нее, опустошенную и изгнанную со стола, он встал, подошел к планшету и поставил бутылку вплотную к нему, вернулся и глянул на дело рук своих, глянул и удивился:
— Петрович, смотри что получилось...
— Ви-ж-жу-у-у...
— Вот храм нарисованный, а вот она... рядом... совсем рядом... ты можешь представить храм в форме бутылки?
— За-а-просто...
— Тогда вот тебе и альтернатива, и тут же тебе покаяние...
— Серега-а-а, не блу-у-уди-и-и...
— Я не блудю, я блуждаю...
— Все равно не блу-ди, ты же, — Лобуев звучно икнул, — не то хотел мне сказать, что-то... да-а-а, что-то до-бу-ты-лоч-ное, а если о ней, родимой, то такой храм можно построить для еретиков, ведь должна же у них иметься своя церковь, а, Серега?
— Ладно, тогда я тебе скажу... нет, не скажу, по пьяни говорить такое грешнее самого тяжкого греха... как-нибудь в другой раз.
— Сдрейфил?
— Сдрейфил...
Лобуев тяжело вздохнул, тяжко встал, подошел к телевизору, включил его и вернулся к столу:
— А вот они, — кивнул он на телеэкран, — нынче совсем не дрейфят, все вываливают на нас... от чернухи и порнухи до митрополита Кирилла, и никого не боятся, ни Бога, ни президента, ни нас с тобой, кхе-кхе-хе-хе...
Сергей встал и прошелся по мансарде от стены к стене, от натюрморта к портрету и мысленно поменял их понятия: натюрморт — это групповой портрет предметов, а портрет — это натюрморт из фрагментов физиономии, они у Лобуева так и исполнены... Он повернулся к выходу, но Лобуев остановил его:
— Погоди, не уходи, сейчас, должен Голодаев подойти с картонами, вместе глянем.
— О чем картоны?
— То ли апостолы, то ли евангелисты, толком не знаю, но звонил, просил на просмотр.
— Ты же с ним вроде не в ладах?
— Не то говоришь, видеть его не желаю, а вот сподобился он, поручили ему святых для храма рисовать... Ну и ладно, он все же мастер... и потом, чует мое сердце, придет он не только с картонами... вот увидишь.
Сергей остановился посреди комнаты и уперся взглядом в тушевой «наворот», висевший над головой Лобуева; сам автор дремал, скрестив на груди руки. «А в своих «наворотах» ты не дремлешь, — с умилением подумал Сергей о хозяине мансарды и уже жестче, — но и покаяния в них я не вижу».
«Навыворот» назывался «Взгляд осла» из серии «Эмоции». Сергей всматривался в двойной взгляд, исходящий из центра композиции, всматривался, покачиваясь на ногах; он недавно заметил, что в картину интереснее всматриваться, будучи в колебательном, слегка ассиметричном движении, возникала иллюзия какой-то подвижки внутри самой картины, усиливалось ее восприятие. Сергей покачивался и смотрел, «наворот» обретал некоторую явственность, а взгляд из-под шеи осла начинал «доставать"... «Вот так то, — подумал Сергей, — а то наворотили, и дело с концом».
«Теперь все, это конец», — услышал он голос за спиной, обернулся и увидел изрядно постаревшее, но все еще породистое лицо героя телесериала. «Если бы это он о себе, как о простом смертном, то его «все» оказалось бы чрезвычайно интересным... а так... слова из очередной сказочки», — подумал Сергей и услышал голос Лобуева:
— Да отключи ты его... надоели... одно и то же... совсем оборзели.
Сергей согласно кивнул: все так все, конец так конец... и ткнул в клавишу выключателя, лицо телегероя брызнуло серыми искрами и погасло. Лобуев засмеялся:
— Как ты его ловко, раз и нет его, и телевизор тут вроде и не при чем... Вот бы нам так: нажал выключатель и появилось потребное, ежели не то, снова нажал и оно исчезло.
Сергей прицелил указательным пальцем в лоб Лобуева:
— Вот ты и должен быть среди нас таким выключателем... причем исправным, без осечек, а ты... — согнув палец, Сергей приблизил к нему большой и поводил эту фигурку перед глазами Лобуева, и тот сморщил лоб, поджал губы, зачесал глазное веко и прошепелявил:
— Да ладно тебе, што я... совсем уж што ли... ну бывает... и с тобой бывает... да все мы одинаковые...
— Но ты же выключатель...
— А ты?
— Я? Я — проводок.
— Ха-а-а, Серега-проводок, ловко придумал... А кто лампочка?
— Как кто? Кого ждем, он и будет лампочкой.
— Ха-а-а-хи-хи, кто ему скажет, что он — лампочка, ты или я?
— Выключатель скажет, проводок, как правило, не заметен.
— Хи-хи-а-а-а, вот потеха будет, непременно скажу, а то он совсем завыеживался, маэстро долбаный... был маэстро, а стал лампочкой, ну спасибо, Серега, позабавил, а то достал он меня...
— На то он и маэстро, чтобы доставать
— Долбаный он маэстро...
— Тогда не доставать, а долбать.
— А вот это ему хераньки, нынче он подо мной, а не я под ним. И ты же видишь, не тянет он, не вытягивает Богородицу... Как ты давеча сказал? Царица Тамара? Во-о-от, один вместо Богородицы царицу Тамару рисует, другой заместо апостола — царя Гороха какого-то, обкакались наши маэстришки, забыли лики, все маски какие-то малюют, а лицо — это лик, а лик — это дух, а дух... что есть дух, Серега? Эхма, не хватает еще по маленькой, выпили б, и ты мне про дух что-нибудь сказал, можно про свой...
Лобуев снова почесал глаз, вытер пот со лба и выразительно уставился на кружки, и в дверь позвонили. Сергей развел руки и, склонив на плечо голову, направился открывать дверь, его провожали вздохи и бурчание Лобуева и «взгляд осла». Перед дверью он остановился и спросил:
— Кто?
— А кого ждем? — спросили за дверью.
— Лампочку, — проговорил Сергей, отодвинул щеколду и открыл дверь.
За порогом стоял Голодаев в обнимку с рулоном картона и сумкой через плечо, на лице сияла широкая улыбка.
— Ты и впрямь светишься, — ответно улыбнулся Сергей, — привет, заходи, тебя, кажется, нам и не хватает.
— Вот как, ну это здорово, я просто счастлив слышать такое, помоги мне с картоном, — и Сергей подхватил край рулона.
Лобуев встретил их словами:
— Словно гроб с покойником несете, может, помянем?
И Голодаев радостно подхватил:
— Помянем, обязательно помянем, — и похлопал по сумке, — только вначале глянем на покойника.
— И-е-х-х-х-ха, — крякнул Лобуев, — наливай! Тьфу на вас... разворачивай.
— Помоги, Сергей, — попросил Голодаев.
Опустили рулон на пол и раскатали чуть ли не от стены до стены; на картоне зияли провальными глазами лики старцев.
Лобуев тяжко встал, приковылял к картону, перекрестился на «взгляд осла» и проговорил:
— Ну, с Богом, тихо смотрим... — и подбрел вдоль края картона, дошел до его угла, повернул обратно, остановился возле среднего старца и воскликнул:
— Голодаев, а ведь он на кого-то похож, так? И я тебе скажу на кого... Помнишь, ты делал портрет Героя Соцтруда, сталевара-ветерана, копия он, — и захохотал, — Голодаев, Голодаев, крепко они в тебе сидят, герои твоих шабашек, а? Че молчишь? Ладно, перекладывай из сумки на стол... глядишь и поможет.
Они пили водку, и старцы смотрели сквозь них в четырнадцатое и выше небеса. «Что ж, — подумал Сергей, — они возносятся взорами, мы возносимся питием и опьянением, важно не мешать друг другу, не пересекаться... — и, обратившись к Голодаеву, спросил:
— Как часто ты с ними общаешься?
— Каждый день, — ответил, извлекая из банки кусочек сайры, Голодаев, — что-нибудь да отработаю, а что?
— Во снах они тебе не являются?
— Вон тот, сталевар, как-то приснился, но я так и не понял, кем он был, сталеваром или апостолом? Что-то просил у меня, но я не разобрал, что, — Голодаев усмехнулся, — может...
— Ха-х-х-а-а! — перебил его Лобуев, — да он просил тебя, нарисуй его таким, каким он задуман для собора, а потом, если бы ты нарисовал его таким, каким ты видел его во сне, ты бы продвинул всех нас... вот только куда? Нет, этот ход, иерей не примет, забудем о нем, Серега, наали-вай!
Сергей разлил; Голодаев поднял свой стаканчик:
— За что пьем?
— За-каз-чик, давай-й-й, тостуй-й-й, мотнул головой Лобуев, — и споем, не-е, я спою, на пра-пра-вах-х-х хозяина, дол-ж-жен ж-ж-же хо-зяин раз-раз-з-лекать гостей, ну-у-у, валяй тос-т.
— Ну, за успех нашего безнадежного дела.
И они выпили.
Лобуев приложил палец к губам, призывая гостей к молчанию, навалился животом на стол, вздохнул и запел щемяще тихо и медленно.
Жила-была в деревне,
Доила я коров,
Про горюшко не знала,
Не знала про любовь.
Приехал к нам в деревню
Красивый паренек
Прошли мы с ним на пару
И сели на пенек.
Мы долго с ним сидели,
Меня он целовал.
И пташки громко пели,
Домой не отпускал.
Уехал мой миленок
В далекие края,
Оставил мне на сердце
Тоску да лишь печаль.
К концу пения в прикрытых глазах Лобуева появились слезы, он тщательно вытер их и прошептал: «Это мамина песня"...
* * *
Троицкая церковь, в которую моя мама маленькой девочкой бегала босиком по тропе от своей родной Шепелихи, мимо ныне исчезнувшей Жадобихи, вдоль лимтюгинских огородов, через край Арефинского, по выгону между Верхним и Нижним Чабышево, через воронцовский овраг, стояла неподалеку от Юрьевецкого тракта. Но я впервые увидел ее не с дороги, а выйдя лесной тропой к лямтюгинским банькам. Белый конус колокольни и синий купол храма выглядывали из-за ельника и я мгновенно восхитился сказочной картиной; покосившиеся, теремчатые баньки, узкая полоса цветущих льнов, темная стена ельника, верхи храма и чистой синевы небо с единственным облаком.
Я сел на приступок ближней баньки, привалясь к ветхой дверке, и принялся рисовать эту сказку; рисовал быстро и разом все: и куполок, и льны, и облако, и банный теремок. Тишина и теплынь обуяли меня, и когда за спиной что-то ворохнулось, то в меня не проникло, я рисовал... И только когда услышал возле себя сопение, оглянулся: маленькая девочка в цветастом сарафанчике и розовой панамке на голове, сопя, тянулась из-за моего плеча, пытаясь разглядеть мой рисунок.
Я отвел рисунок чуть в сторону и сказал: «Смотри», Девочка заулыбалась, протянула руку, ткнула пальчиком в облако и тихонько выговорила:
— А ево узе нету.
— Но оно было, и я успел его нарисовать.
Девочка промолчала.
— Что-нибудь еще скажи о рисунке, — попросил я девочку.
— А кому ты ево рисуешь? — старательно выговаривая слова, спросила девочка.
— Маме.
— Какой маме?
— Как какой, моей.
Девочка внимательно посмотрела мне в лицо, очевидно, силясь представить: какая же у такого бородатого дяди мама.
Я решил помочь ей:
— Как тебя зовут?
— Наталка.
— Понимаешь, Наталка, вот когда моя мама была такой девочкой, как ты, она жила здесь, вон там, — и я махнул рукой на лямтюгинские крыши, — а в ту церковь, видишь ее за елками, она бегала босиком.
Наталка глянула на свои сандалии и спросила:
— Зачем?
— Что зачем?
— Зачем бегала туда?
— Ну-у-у, чтобы там зажечь свечку...
— А зачем?
— М-м-д-а-а, знаешь, Наталка, вернусь домой и спрошу об этом мою старенькую маму.
— И картинку ей показис?
— Конечно, и картинку покажу и скажу ей, что девочка Наталка ее тоже видела.
— А я тогда про твою мамку расскажу своей мамке... — и девочка вздохнула, переступила ножками, повернулась и потопала к ближней избе. Внезапный ветерок задрал угол моего рисунка и кинулся напрямки вслед за девочкой.
Мама-мама-мама, свечку в Троицкой церковке я тоже зажгу.
Кондак четвертый
Дети
Директор пребывал в офисе один с начала рабочего дня, и появление Сергея отметил обиженным взглядом, на «Здрасьте» буркнул «Не возражаю», на вопрос: «Звонили?» хмыкнул и ответил «Многажды, и все женщины». Сергей вяло глянул на телефон, и директор рассмеялся:
— А голоса все свежие, задорные, и одна из них назвала вас, Сергей Николаевич, «Сережей», мило так пропела: «Сережу можно?».
— Может быть, мама?
— Ну если твоя мама такая молодая...
— Хорошо за восемьдесят...
Директор, улыбаясь, зевнул, и, разглядывая свои руки, сказал:
— А я вот один тут... готовлюсь к встрече с благодетелями...
— «Отче наш» выучил? — спросил Сергей.
— А зачем? Лучше сразу «Аминь».
— Что так?
— Так никто же даже рублика не подаст, уболтают друг друга. Но рублика ни от кого не обломится, поверь мне... Не нужен им собор, а визит их на стройку так... картину гонят... для рейтинга... Выборы же скоро, — директор снова протяжно зевнул, — нет, вышибли из людей Бога, — и неожиданно вскипая, — Ну надо же как сумели: из громадного, когда-то ве-ру-ю-ще-го народа вышибли напрочь... Вот ты же тоже полжизни, не меньше, ничего о Боге даже не думал, так?
— Не умел.
— Что не умел?
— Думать о Боге.
— А сейчас?
— Кое-что умею.
— И получается?
— Кое-что получается.
— Та-а-ак, а получается, что тебе и церковь не нужна...
— Временами и местами нужна.
— Это как?
— Чтобы пред Ним не торчать голым...
— Поясни-и-и...
— Как же тебе объяснить... Ну вот если тебя разденут догола и выставят на всеобщее обозрение, тебе будет стыдно, так? Так, а тут как бы наоборот: перед Ним неожиданно становится стыдно... не перед людьми, и, что важно, не перед собой, а именно перед Ним... и ты чувствуешь себя голым... Вот тогда и стремишься уйти в тень церкви, вернее, под ее сень, скрыться в ней... и вроде становится легче... Это одна крайность, но есть и другая, противоположная: когда ты чист и свободен и в восторге от красоты бытия, и тебя поневоле тянет к красивому храму, и ты видишь: какой он чистый от наших уродств, какой он свободный от людской суеты и как он прекрасен, как он радует глаз и сердце...
— Стоп! Здорово, но стоп! Так как же ты тогда думаешь о Боге без церкви?
— Так же, как думаю о тебе и любом человеке, только меняю вектор, адресат думания.
— Та-а-ак, а как себя чувствует в такие минуты гордыня?
— Она тоже думает...
— О Нем?
— И обо мне тоже.
— Хм-м-м, как все это у тебя просто... И церковь строить не нужно... Но почему-то строим, тьму лет строили...
— Но и рушим...
— Во-о-о! И рушим! И я нигде не читал, чтобы Бог кого-нибудь наказал за это персонально... Ты, случайно, не читал?
— Нет, не видел, не слышал, не читал... И более того, был лично знаком с теми, кто сносили храмы с лица земли... и, представь себе, они на судьбу свою не жаловались, и совесть их не мучила, и с головой у них было в порядке, никаких кошмаров ни во сне, ни наяву, словно творили праведное...
Директор уткнулся взглядом в настольный календарь и врастяжку проговорил:
— Вот и у благодетелей наших с головой все в порядке, и они безо всякого зазрения прикинутся голыми... Кстати о голых: Лобуев обещал нам «голую», напомнить бы ему...
Сергей успел произнести «Кстати», и зазвонил телефон, на Сергеево «Слушаю» трубка ответила свежим женским голосом: «Сергея Николаевича можно?».
«Я вас слушаю», — повторил Сергей, и голос, смутившись, испросил минутку на «поговорить». «Слушаю», — третий раз изрек Сергей, и трубка представилась учительницей младших классов, и что дети хотят посмотреть на храм вблизи, и что ее знакомый, архитектор Лобуев «посоветовал обратиться к вам, Сергей Николаевич», и что «ваши рисунки старинных церквей впечатляют», и что... «извините, — перебил ее Сергей, — какой класс желает увидеть храм вблизи?». И в трубке тихо ответили: самый младший, но класс особый и по телефону об этом полно не скажешь... И они договорились о встрече сразу с классом на границе стройки, только на границе... «Лады», — заверил договор Сергей.
«Кто?» — вскинулся директор; «Женщина», — ответил Сергей, «Договорились?» — спросил директор, «Кажется, договорились», — ответил Сергей, «Тогда лады...» — подытожил директор и рассмеялся.
* * *
К договоренному дню Сергей изъездился с бумагами по благодетелям и забыл о встрече с детьми; за час до обеденного перерыва он спустился с лесов мозаичников, направился в контору, и его перехватили: поначалу он услышал «Можно вас?» и следом: «Здравствуйте»; к нему подходила молодая женщина; он успел разом увидеть ее всю, ладную и легкую, в джинсах, спортивной куртке и шапочке, обрамленной светлыми локонами, женщина извинительно улыбалась: «Мы к вам».
— Мы — это вы? — спросил Сергей.
— Извините, но мы — это дети, а потом уж я, вы обещали нам...
И Сергей разом все вспомнил и вспыхнул смесью негаданного волнения и сладкого стыда:
— Фу, черт! Я же забыл, — и хлопнул себя по темени, — совсем забыл, прошу извинить, нет, умоляю, извините... провал...
Женщина улыбалась: ну коли вы здесь, а не где-то, то извиняем.
— А где же дети?
— Детей сюда не пустили, они остались возле тех плит, ждут меня там, а я пошла искать вас, мне сказали, что вы здесь.
— Ясно, а что вы сообщите о себе?
— Вы вспомнили, кто я и откуда? А зовут меня Женя, дети зовут Евгения Олеговна.
— Звучит выразительно...
— И мне нравится, — сказала Евгения Олеговна и улыбнулась.
— И улыбка у вас выразительная, — Сергей произнес это, но глазами выискивал детей.
— Я знаю, дети даже просят меня, чтобы я улыбалась им...
— Совсем хорошо, идемте к детям, да, я вспомнил, вы говорили, что они особенные, поясните.
— Тогда мы на минутку еще задержимся здесь, я вам расскажу о них; здесь со мною их совсем немного, всего семь человечков, — она улыбнулась, — первоклашки, и класс наш особый, все дети — эмигранты, кто откуда, с Кавказа, из Таджикистана, из Прибалтики, есть девочка даже из Афганистана, вы их сейчас увидите, не всех, конечно, только семерых... За главного среди них я оставила Мусу, он из Чечни, любит покомандовать, вот я его и назначила у них командиром, некоторые из них, полусироты, без отцов, где-то погибших или пропавших, и вы, прошу вас, о родителях их пока не спрашивайте.
Сергей кивнул, соглашаясь и подчиняясь просьбе, и повторил: