Меж трех миров (Цви Прейгерзон. Портрет ивритского писателя на фоне эпохи)
Введение
Меж двух миров, двух почти несовместимых галактик разрывалась на протяжении истории судьба еврейского народа: мир Традиции и мир Ассимиляции. Здесь невольно приходит на ум знаменитая пьеса Семена Ан-ского [1], названная им «Дибук или Меж двух миров», где описывается мистический сюжет из еврейского фольклора: потерянная душа, покинувшая известный нам мир и пока еще не присоединившаяся к миру иному, скитается в промежуточном состоянии, опасном как для нее самой, так и для других, живых.
Похожая амбивалентность сопутствовала и евреям эпохи рассеяния. В отсутствие собственной страны, обычно закрепляющей идентичность народа своим земельным наделом, конкретными природными особенностями, специфической топографией и топонимикой, они могли удержаться как отдельная сущность лишь посредством культурного, бытового, религиозного обособления. Это легче сказать, чем сделать. Древняя ассирийская практика переселения покоренных племен, как правило, работала безотказно. Изгнанные в чужие пределы, народы рано или поздно растворялись в местном окружении, утрачивая связь с прежними обычаями, прежними верованиями, прежним языком.
Последнее особенно важно, ведь именно язык скреплял воедино рассыпающееся, оставшееся без основы, базы, страны скопище переселенцев. В словах – устных и письменных – были закреплены и религия, и обычаи, и имена.
Вот только на новом месте властвовали другие, чужие слова, обозначавшие чужие предметы, чужие дороги, чужие реки, чужую родину, и жить отныне предстояло с ними. В прямом столкновении с местным языком у своего, принесенного издалека, было немного шансов уцелеть даже частично, отдельными понятиями и поговорками. Рассказ о прошлом бледнел и выцветал с каждым годом, в то время как чужие образы обладали зримой наглядностью, яркостью красок, свежестью ветра, неизбывной красотой жизни. Сменяли друг друга два-три поколения, и язык уходил, терялся, а с ним рушилось и все остальное здание многовековой культуры, выживая лишь в виде малых несущественных обломков: бабушкиных рецептов, дедушкиных сказок, полузабытых праздников.
Сохранение народа, оставшегося без родины, невозможно без консервации языка – именно консервации, поскольку, будучи пересаженным на другую почву, язык неизбежно проиграет соревнование местной речи. Принято думать, что евреев сохранила в изгнании их религиозная традиция. Отчасти это так, но лишь отчасти. Вне иврита исчезла бы и религиозная традиция. Правильно сказать, что народ был сохранен религиозной традицией, выраженной в родном языке. Потерянная Эрец Исраэль [2] оставалась нетронутой внутри иврита – всей массой своих царей, пророков, городов и дорог. Но эта сохранность стала возможной лишь в условиях герметичной замкнутости языка; в самом деле, стоило лишь слегка приоткрыть глухо запертую дверь, и туда немедленно ворвались бы чужаки.
Вряд ли решение изъять иврит из разговорной речи принималось на совете сионских мудрецов и было закреплено соответствующим протоколом. Такое предположение неправдоподобно уже хотя бы потому, что сионские мудрецы никогда не могли прийти к общему мнению даже по самым простейшим вопросам. Скорее всего, это получилось само собой: те общины, которые догадались законсервировать иврит, объявив его языком святого спецназа, уцелели. Все прочие – растворились в кислоте повседневности, присоединились к иным народам. Возможно, сейчас их потомки с криками «алла-ахбар!» кидают камни в еврейские машины на дороге из Гило [3] в Гуш Эцион [4] или потрясают антиизраильскими плакатами на улицах Барселоны, Марселя, Лондона и Сан-Франциско. Возможно и другое: этим потомкам глубоко наплевать на судьбу евреев; у них свои проблемы – испанские, французские, немецкие, бразильские. Так или иначе, они давно уже не с народом Израиля. Отпустив на волю иврит, они перестали быть евреями.
Законсервировавшись на два тысячелетия, иврит превратился в «лашон г̃а-кодеш», святой язык. Прямым следствием этого стал вакуум, возникший на месте разговорного языка. Это пространство занял у европейских евреев идиш. Можно сказать, что идиш – не совсем язык, а скорее тоска по языку. Тоска по тем временам, когда «маме лошен» (материнский язык, идиш) и «лашон г̃а-кодеш» (язык святости, иврит) были единым целым. Забегая вперед, отметим, что это стало возможным лишь в Эрец Исраэль.
Вокруг иврита, а также написанных на нем (и близком к нему арамейском) повседневных молитв и установлений, на Торе, Талмуде и мощном корпусе религиозно-философских трудов мудрецов многих поколений, как вокруг незыблемого гранитного архипелага, и строился мир еврейской Традиции. Мир не только самодостаточный и сложный, но и принципиально замкнутый вследствие вышеупомянутой консервации своего основного носителя, не говоря уже о декларируемой им идее Единого, неудобоваримой для обыденного сознания, которое предпочитает ориентироваться на видимую множественность окружающей реальности.
Впрочем, самодостаточность мира Традиции всегда выглядела проблематичной. Необходимость выживать в чужих общественных, социальных, культурных рамках диктовала неизбежную интеракцию с окружением. Торговая, промышленная, финансовая активность естественно тяготеет к экспансии, отрицая рамки и ограничения. Мир других казался полным соблазнов и безумно интересным уже в силу своей инакости. Кроме того, мировосприятие, основанное на принципе Единства мира, заведомо настроено на поиск связей между явлениями – всеми, в том числе, и чужими.
Увы, чужие принимали евреев не иначе как на своих условиях – да и могло ли быть иначе? Если уж ты помираешь от любопытства узнать, что происходит внутри монастыря, то вряд ли следует соваться туда со своим уставом. Тут уже хочешь – не хочешь, но оденься соответствующе, войди, как все, стой, где скажут, пой, что поют, ешь, что дают… – иными словами, приспособься, стань подобным остальным, ассимилируй.
Но, ах! Ах, если бы вышеописанный процесс «входа в чужой монастырь» был только таким, сугубо добровольным, продиктованным исключительно любопытством или соображениями выгоды… Сплошь и рядом туда вталкивали силой, наконечниками копий, под угрозой немедленной смерти, когда за спиной дымились развалины домов и валялись истерзанные трупы тех, кто не согласился – вернее, не успел согласиться. В таких случаях ассимиляция была вынужденной, за отсутствием иного выхода. Так, в течение всего лишь двух с половиной десятилетий, начиная с 1391 года, «ассимилировали» более полумиллиона испанских евреев – число огромное по тем временам. Часть из них были сожжены потом на кострах инквизиции, но потомки тех, кому удалось выжить, населяют теперь не только Пиренейский полуостров, но и обе Америки, ничем не отличаясь от других испаноязычных католиков.
Конечно, меж двух этих полюсов – полной замкнутости в мире Традиции или безвозвратного ухода в мир Ассимиляции существовал целый набор промежуточных вариантов – в зависимости от того, в каких исторических условиях пребывала каждая конкретная еврейская община или даже каждый конкретный еврей. Меж двух этих миров, как мистический фольклорный дибук [5], пребывал в течение двух тысячелетий еврейский народ в целом и каждая еврейская душа в отдельности.
Трудно сказать, какая именно крайность больше способствовала антисемитизму. Да, евреев постоянно упрекали за то, что они другие. Но, как показывает история, именно ассимилянты, вселявшиеся, подобно дибуку, в тело окружающего народа, отчего тот принимался, как в пьесе Ан-ского, говорить их голосом и вести себя иначе, – именно они обычно становились причиной самых яростных антисемитских кампаний: от погромов эллинизированных иудеев в Египте I в.н.э. и резни марранов [6] в Кастилии XV в. до нацистского «окончательного решения» и советского «дела врачей» в веке только что минувшем. Но и полная замкнутость, как известно, не спасала от топора погромщика. Так продолжалось до самого начала ХХ века, когда нежданно-негаданно на картине появился третий полюс, третья вершина, разом изменившая весь прошлый расклад: Сионизм.
Судьба и творчество Цви-Гирша (Григория Израилевича) Прейгерзона замечательно отразили эту важнейшую перемену в истории евреев и – учитывая их (евреев) беспрецедентное влияние на Западную цивилизацию – всего человечества. О нем – Цви Прейгерзоне, уроженце традиционного местечка, советском ученом, ивритском писателе-сионисте, уникальным образом совместившем в себе все три вышеупомянутых полюса, и написана эта книга.
Волынь
Цви-Гирш Прейгерзон родился 26 октября 1900 года в местечке Шепетовка, на Волыни. Его отец Израиль (1872-1922), уроженец другого волынского городка Красилов, производил свою фамилию от слова «прейгер» – пражанин, выходец из Праги. Какая именно Прага имелась при этом в виду – чешская, императорская, или более близкая, варшавская – так и осталось невыясненным. Обе – и бывшая столица Священной Римской империи, и скромный правобережный район Варшавы – располагали (сейчас об этом говорится именно так, в прошедшем времени) заметными еврейскими общинами.
Мать Рахиль (1872-1939), урожденная Гальперина, происходила из знатного хасидского [7] (ХАБАД [8]) рода Дов-Бера Карасика, видного законоучителя, раввина города Кролевец (Сумская губерния). Зятем рава Дов-Бера (и ровесником Рахили) был знаменитый раввин города Москвы рав Шмер-Лейб Медалье, расстрелянный чекистами в 1938 году.
С Волынью, древней областью на северо-западе Украины, связано многое в еврейской истории. Евреи селились тут с XI века, придя в эти места с двух сторон: из Хазарии, через Киев, и из разгромленных крестовыми походами рейнских общин Ашкеназа (Германии). Занимались они преимущественно торговлей, ремеслами, сельским хозяйством и винокурением. Торговые связи с Востоком, Средней Азией и Китаем были налажены здесь еще со времен Хазарского каганата; главными партнерами с другой, польской, прусской и германской стороны служили города Ганзейской лиги [9] – преимущественно, Данциг с его масштабной оптовой ярмаркой.
Расцветом волынского еврейства, его Золотым веком, принято считать период с середины XVI по середину XVII века – от присоединения этой области к польской короне в 1569 году до жуткой резни, учиненной казаками Хмельницкого в проклятом 1648-ом. Как известно, в то время евреи, чьи податные сборы являлись основным источником дохода короля и шляхты, пользовались широкими правами и привилегиями – вплоть до самоуправления. Власть не вмешивалась в дела общин, позволяя им самостоятельно ведать вопросами повседневной жизни – от коммунальных и обрядовых услуг до мирового суда.
Бесперебойно работала древняя система народного образования: хедеры и ешивы обеспечивали почти поголовную грамотность – невероятное достижение в окружавшем их мире тотального невежества. Центральное руководство и координацию действий обеспечивал так называемый «Ваад четырех земель» – орган, составленный из самых авторитетных раввинов и мудрецов. Четыре земли здесь – это Великая Польша (западная ее часть, со столицей в Познани), Малая Польша (восток страны, представленный Краковом), Червонная Русь (Подолия и Галиция с центром во Львове) и, конечно, сама Волынь с несколькими центрами торговли, ремесел и учености (Владимир-Волынский, Луцк и Кременец на западе и Острог на востоке).
Ваад собирался дважды в год: на ярмарках в Люблине (ранняя весна, между Пуримом и Песахом) и в галицийском Ярославе (летом). Помимо административных, финансовых и благотворительных функций, Ваад четырех земель играл роль верховного и апелляционного суда, назначал мировых судей и разбирал особо сложные дела.
В те годы Волынь процветала. Нас особенно интересует город Острог, расположенный всего в двадцати верстах от Шепетовки, где родился герой этой книги. Ешивы [10] и синагоги Острога славились на всю Европу и были предметом гордости местных евреев. Светоч учености и культуры, Острог воспитал немало выдающихся раввинов и великих законоучителей. С ним связаны действительно чрезвычайно громкие имена.
Здесь работал рав Исайя Г̃аЛеви Горовиц (1555-1630), известный еще под именем «Святой Шела», автор книги «Две скрижали завета», похороненный впоследствии в Тверии рядом с великим Рамбамом.
Здесь жил и умер рав Шмуэль Элиэзер Эйдельс (1555-1631), именуемый Махарша, чьим потомком стал знаменитый Бердичевский рабби – рав Леви Ицхак, один из столпов хасидизма. Значение этого раввина и написанных им толкований к Талмуду оценивается так высоко, что сам Острог стали называть после его смерти «городом Махарша». Здесь основал свою ешиву выдающийся законоучитель Давид Г̃аЛеви Сегаль (1586-1667), автор труда «Золотые столбцы» – книги комментариев к «Шулхан арух» [11].
Руководил Острожской ешивой и рав Соломон Лурия (1510-1573), известный еще как Магаршал – один из самых великих талмудистов XVI века, главный раввин Волыни, разработавший и внедрявший собственный метод трактовки и анализа священных текстов. Главой Острожского суда был рабби Нафтали Г̃аКоген Кац (1649-1718), известнейший каббалист и ученый, автор нескольких важнейших трактатов.
Позже, уже в период хасидизма, здесь жил «гений из Немирова» – рабби Натан Штернгарц (1780-1844), называемый еще Реб Носон – ученик и главный сподвижник рабби Нахмана, основателя бреславского хасидского двора. Главным раввином Острога был ученик великого Бешта рабби Меир Маргалит (1707-1790). Здесь же основал свою хасидскую династию рабби Яаков Йосеф, ученик знаменитого раввина Дова Бера из Межибожа.
Столь подробное – хотя и всего лишь частичное – перечисление этих имен призвано дать хотя бы примерное начальное представление о масштабе этого центра еврейской мысли. К сожалению, слова «местечко», «местечковый», «местечковость» принято произносить в так называемой «интеллигентской» русскоязычной – в том числе и еврейской – среде с пренебрежительной интонацией, презрительно наморщив нос и оттопырив губу. А ведь скромное местечко Остров ничуть не уступало по уровню своего ученого потенциала ни Сорбонне, ни Саламанке…
Сабли погромщиков и убийц подрубили под корень это великолепное, уникальное по своим возможностям древо, обещавшее свет знания и добра, экономическое и культурное процветание отнюдь не только евреям Польши. За садистскими ужасами Хмельниччины последовали казачьи бунты 1702 года, когда евреев убивали и бандиты, и посланные на их усмирение отряды польского короля. Затем разразилась Северная война; через Волынь, сея разрушение и смерть, волнами прокатывались русские, польские, шведские, украинские войска. Затем настало время гайдамаков – безжалостных грабителей и убийц. Золотой век Волыни сменился веком непрекращающегося кошмара, веком резни, насилия, мучительной гибели.
Из этой кровавой ямы всеобщей ненависти еврейство Волыни уже не смогло подняться. Зачахли, измельчали ремесла и торговля, возможные гении учености нескольких поколений, не успев написать ни строчки, ложились в волынскую землю, затоптанные сапогами губителей. Ждать спасения было неоткуда: грубые руки вытаскивали на расправу из подземных укрытий, сталкивали с чердаков, жгли в домах и синагогах. Лишь одно, как и прежде, удерживало обезумевший от тягот и напастей народ от полного распадения на отдельные обломки, катящиеся в беспамятстве куда глаза глядят – Традиция.
В таком вот промежуточном, затаившемся, убогом состоянии, без надежды и движения незаметно прошелестели полвека, и еще век. Такой и застал родную Волынь ровесник ХХ столетия еврейский мальчик Цви-Гирш Прейгерзон. Вот как он описывает свою Шепетовку:
Душа народа теплилась тогда в синагогах, в почитании субботы, в ежедневных молитвах: утренняя шахарит, дневная минха, вечерняя маарив, и снова шахарит, и снова минха, и снова маарив… С тремя ежедневными трапезами впитал я трепет иудейства, навсегда отравивший мою детскую душу. Помню хасидов, которые, сидя в кружке, распевали печальные мелодичные песни. Помню детскую свою уверенность, что именно они, эти песни, эти сердечные искренние молитвы, летят сквозь колышущуюся парохет [12] прямиком в уши Всемилостивейшего Создателя. Вечер вползал в дом, в низенькие закопченные окна, мелкими шажками продвигался по комнате, прятался в темных углах. Там, в углах, пустопорожняя будничная суета превращалась в глубокую вечернюю тоску, накрывающую мир своими перепончатыми крыльями. Но тут вдруг вставал со скамьи портной реб [13] Эзриэль, смуглый еврей с седой бородой – вставал, и хлопая в ладоши, пускался в пляс. А за ним – реб Пинхасль, а за тем – реб Шмельке. Топ… топ… – и вот уже все они топчутся в круге, и поют, и хлопают, и танцуют.
Как раненое животное в преддверии смерти защищает своего детеныша, так пестовало меня это уходящее поколение, с ревностным вниманием отслеживая каждый мой шаг. Культура древних традиций, праздников, постов, поминовений жила бок о бок со мной, готовясь поглотить меня без остатка. Какие только иудейские формы и ритуалы не оставили отпечатка в моей душе... В хедере [14] я заучивал жгучие слова Торы, резник [15] Хаим показал мне, малому мальчику, тропы и дороги Талмуда…
(из рассказа «Мой первый круг») [16]
И еще о местечковом хедере, слабом огарке свечи, освещавшем еврейским детям путь в непроницаемой ночной мгле:
О, Песах, мой учитель и ребе! В те далекие печальные годы учился и я в его тесном хедере – пером, как резцом в камне, высекал ивритские слова, бусинками нанизывал букву за буквой и бережно укладывал их в свою тетрадь, в длинные наклонные строчки. Учился читать древние сказания хуммаша [17] и переводить их на идиш. Шеилка Горовец был тогда моим другом, и мы вместе несли на своих детских плечах груз предыдущих поколений. Мы жили на одной улице, и вместе возвращались домой зимними вечерами. Под ногами скрипел снег, плотно покрывавший деревянный тротуар, и слабое пятнышко света нашего фонаря освещало нам крошечный кусочек дороги. Едва теплился огарок свечи, и в дрожащем его отблеске мы с трудом находили свой путь. Ночь, кромешная ночь, окутывала нас непроницаемой мглой…
(из «Неоконченной повести» [18])
Новые веяния
Впрочем, помимо Традиции, было еще кое-что: Хаскала (зародившееся в Германии движение еврейского просвещения и ассимиляции, во многом противопоставлявшее себя Традиции), а затем уже – сионизм и социализм в разных его изводах.
Основателем и духовным отцом Хаскалы считается Моше (Мозес) Мендельсон (1729-1786), родившийся в саксонском городке Дессау, к северу от Лейпцига. Получив традиционное еврейское образование, он впоследствии увлекся идеями мыслителей Просвещения (Лейбниц, Спиноза, Руссо и др.), после чего подвергся сильному влиянию немецкого философа-просветителя Готхольда Лессинга. Последний полагал, что евреи должны быть полностью ассимилированы немецким обществом и в конечном счете ничем не отличаться от среднестатистических немцев.
Мендельсон был менее радикален. Он считал, что евреи вправе сохранить некоторую национальную специфику, а также могут продолжать исповедовать иудаизм, желательно – на рационалистической основе, исключив из него мистику и «отжившие» установления. Но умеренность «духовного отца» была ровно тем случаем, когда увязший коготок ведет к гибели всей птички. Берлинские последователи Мендельсона пошли по пути полного отказа от Традиции; его собственные дети (четверо из шести) крестились, едва схоронив папу…
И в дальнейшем на знамени Хаскалы красовалось ключевое слово Ассимиляция; когда – в полный размер, огненными буквами, затмевающими все прочие детали, когда – скромнее, стыдливее, в уголке, прячась за другими – несомненно, важными и красивыми лозунгами. Большинство немецких, французских, бельгийских, голландских, английских евреев двинулись в то время по дороге, проложенной новым Мозесом-Моисеем сквозь расступившееся – как им казалось – море антисемитизма. Бодро маршировали они вперед, к новой жизни в качестве равноправных граждан Европы, презрительно оглядываясь назад, на погрязших в убогой «местечковости» остюден [19] – галицийских, подольских, волынских евреев, пока еще цеплявшихся за Традицию. Кто же мог тогда предполагать, что ассимиляция породит еще больший антисемитизм, что море сомкнется на полпути, похоронив под волнами не колесницы фараона, а выкрестившихся потомков прадедушки Мозеса…
Но вернемся в Волынь. Любопытно, что первый российский Мендельсон появился именно там, хотя логичнее было бы ожидать его в более «культурном» месте. Скажем, в каком-нибудь крупном городе черты оседлости – Одессе, Киеве, Минске… Или даже в императорской столице – Петербурге или Москве. Хотя туда евреев и не пускали, но при известном старании это препятствие обходилось посредством крещения или очень больших денег. Ан нет. По иронии судьбы отец-основатель российской Хаскалы – а звали его Ицхок-Бер Левинзон (1788-1860) – родился и умер именно на Волыни, в местечке Кременец, упомянутом выше как один из старинных центров еврейской Традиции.
Как и его германский прототип, Левинзон получил традиционное еврейское воспитание, а затем самостоятельно знакомился с общеевропейской литературой и идеями Просвещения. Как и Мендельсон, он не требовал вовсе порвать с многовековым культурным багажом своего народа. Главные обвинения реб Ицхок-Бер адресовал хедеру – основному звену еврейской системы народного образования. Он называл эти школы «хадрей мавет» – комнаты смерти и призывал изучать не только и не столько Талмуд, сколько грамматику иврита, другие языки и общеобразовательные дисциплины.
Как и Мендельсон, Левинзон видел в идише язык обособления и замкнутости, тормозящий процесс вступления народа на столбовую дорогу европейской науки и культуры. Идиш, по его мнению, должен был исчезнуть, умереть, уступив место языку близкого окружения, то есть русскому (в Германии – немецкому). Как и Мендельсон, Левинзон активно сотрудничал с властями, представив наместнику Польши великому князю Константину (а затем министру просвещения и под конец – самому царю Николаю I) детальную программу преобразования образа жизни погрязших в пучине невежества соплеменников.
Программа предусматривала упразднение хедера и замену его начальными школами с профессиональным обучением и преподаванием на русском языке. Евреев предполагалось отвратить от мелочной торговли и разрешить им землевладение и занятие сельским хозяйством. Для уменьшения всеобъемлющего влияния хасидских цадиков [20], Левинзон предлагал введение жесткой правительственной цензуры на книги, издаваемые и печатаемые в еврейских типографиях.
На этом сходство судеб двух просветителей кончалось. В отличие от Германии, где уважение к идеологам и философам неплохо конвертировалось в презренный металл, Россия не торопилась материально поддерживать отечественных просветителей. Это было тем более странно, что, в общем, направление усилий Ицхока-Бера Левинзона полностью совпадало с желанием властей максимально интегрировать евреев в российское общество. Видимо, царь и его правительство предпочитали школам и ремесленным училищам более радикальные меры, уповая на систему кантонистов [21], военные интернаты и армейскую муштру. Так или иначе, Левинзон жил и умер в полной нищете.
Однако написанные им (преимущественно на иврите) сочинения – книги, статьи, сатирические памфлеты и стихи оказали серьезное влияние на несколько поколений еврейских просветителей и литераторов. К началу ХХ века книжные шкафы российских, галицийских, бессарабских, прибалтийских евреев были заполнены отнюдь не только талмудическими текстами.
…в доме реба Пинхасля ждали меня подшивки альманаха «Шилоах». От своего отца, от длинной цепочки предков и поколений унаследовал я неистребимую тягу к письменному слову.
Книги поселили в моей детской голове воспоминания о древних временах; образы дальних стран и великих событий полностью захватили мое воображение. Перед моим мысленным взором простирались песчаные пустыни; полы белых шатров колыхались на ветру, как крылья диковинных птиц; в жилах моих вскипала кровь диких племен, вышедших на завоевание Ханаана [22]. Этот удивительный мост между покорителями Ханаана и скромным евреем из убогого местечка выстроила тогда новая ивритская литература. Именно она смогла связать мой крохотный местечковый мирок с мощным, уходящим корнями в глубину веков, древом умерших, но продолжающих жить в слове поколений. Литература открыла мне новый огромный мир – мир, по праву принадлежащий мне и таким, как я, – и мне оставалось лишь радостно броситься туда, погрузиться в книги всем своим существом. Я был счастлив представить себя малым звеном великой цепи, ощутить на себе ее неимоверную тяжесть. Я смотрел на тех, кто отказывался подставить плечи под ту же ношу, как на предателей, отступников, отщепенцев-мешумадов [23]. Я видел в них отребье мира, позор поколения, мерзость сточных канав.
(из рассказа «Мой первый круг»)
С реализацией другой мечты Левинзона – заменой старых хедеров светскими общеобразовательными школами дело обстояло не так гладко. Спрос на школы, конечно, был – и немалый. Находилось и достаточное количество энтузиастов-просветителей, организаторов, учителей. Проблема была прежде всего в получении соответствующего разрешения. Как местные, так и центральные власти смотрели на новые веяния с подозрением: практический опыт показывал, что хорошо образованный еврей представляет собой, как правило, разносчика социалистической крамолы.
Тут следует сказать, что подобное положение дел возникло не без вины самих российских правителей, жестко ограничивавших возможности поступления евреев в гимназии и университеты. Стремившимся к получению образования еврейским подросткам и молодым людям не оставалось иного выбора, как отправляться за границу, в учебные заведения Швейцарии, Германии, Италии, где они сталкивались с совершенно другим, немыслимым для России уровнем вольнодумства. Неудивительно, что новоиспеченные бакалавры, магистры и доктора возвращались в родные пенаты законченными социалистами.
Исайя Берлин [24] тонко заметил в свое время, что на традиционной, никогда не характеризовавшейся идейным разнообразием российской почве новые идеи неизбежно приобретали размах, отнюдь не предусмотренный их европейскими авторами. И дело тут вовсе не в бескрайних просторах страны или в загадочной славянской душе. Просто на Западе любая идея еще на начальном этапе встречала достаточно много задорных оппонентов противоположного толка; в России же, в силу скудости местного идейного пейзажа, ничто не мешало тому или иному идеологическому или философскому птенцу вымахать до размеров огромного хищного птеродактиля. Так что, в принципе, подозрительность царских чиновников в отношении еврейского образования можно понять – особенно, в свете дальнейших событий. Хотя, с другой стороны, власти сами навлекли на себя эту беду, закрывая евреям дорогу в относительно благонравные учебные заведения России.
Особенно тяжелыми для евреев были ограничения в получении образования. Родители тревожились за судьбы детей и не могли не задаваться вопросом: что ждет их в будущем? Врачи, адвокаты, инженеры и другие люди, имевшие высшее образование, казались простым евреям существами высшей касты. В еврейских местечках именно они являлись примером для подражания. Поэтому очень и очень многие мечтали прежде всего отправить сына или дочь в гимназию, а затем, если повезет, то и в университет.
Случалось даже, что ради этого меняли религию. Хотя это происходило все же нечасто: община, родные и самые близкие люди откровенно презирали выкрестов, и последним приходилось рвать корни, связывавшие их с собственной семьей, со своим народом. Но может ли человек жить без корней? Выкресты пытались – зачастую неудачно – прижиться на чужой почве, стать своими в другом народе, который вовсе не торопился принимать в свое лоно чуждых и неприятных ему людей с их неистребимым акцентом, непонятными привычками и прочими характерными признаками инородства. Оставив один берег, они так и не приставали к другому, а потому трудно приходилось выкресту в России.
Выход нашли в открытии частных гимназий и школ; впрочем, право на это тоже имели далеко не все. Большинство учеников в этих новооткрывшихся учебных заведениях составляли евреи. Кроме того, в каждом городе и местечке находились частные преподаватели – тоже преимущественно евреи, которые обучали еврейскую молодежь в соответствии с программами реальных школ и гимназий.
(из «Неоконченной повести»)
Именно это и произошло в маленькой Шепетовке. Вот как описывает Цви Прейгерзон открытие (и последующее закрытие) тамошней светской школы:
…арендовали большое трехкомнатное помещение, заказали у столяра скамьи для учеников – одну на двоих – невиданная роскошь. Из большого города приехали учителя – Барух и Хана Шкловские и привезли с собой пианино. Хана играла Листа, Чайковского, а также душевные еврейские мелодии… В классе помещалось около двадцати мальчиков десяти-двенадцати лет. На стене висела доска; учительница и ученики писали на ней мелом слова на иврите. На этом же языке велось и все обучение. Это было новым для нашего городка – детскими устами происходило возрождение древнего языка.
В первые годы, когда новому-старому языку надо было застолбить место под солнцем, его брату – идишу пришлось слегка потесниться. Это вызвало немедленные раздоры между приверженцами двух языков – речь шла о борьбе за существование. Мало-помалу возрождаемый иврит стал потихоньку укореняться среди еврейской молодежи.
Барух и Хана Шкловские как раз и были такими преданными ивриту первопроходцами, учениками Элиэзера Бен-Иегуды, одного из самых выдающихся борцов за возрождение разговорного иврита. Барух Шкловский умел ладить с учениками. Он никогда не повышал голоса и, тем не менее, без особых усилий мог поддерживать дисциплину в классе. Здесь учили иврит, грамматику и Танах, а также математику, природоведение и музыку.
…уроки велись по заранее разработанной программе, на каждый день недели имелось четкое расписание. Занятия начинались в девять утра и продолжались до трех. В перерывах дети играли во дворе… Учителя устраивали экскурсии на природу... Хана знакомила детей с миром растений. На поляне разводили костер, трапезничали, пели песни на иврите. Лес вокруг слушал и удивлялся: этот язык не звучал здесь с самого сотворения мира...
Число учащихся постепенно росло; вскоре открылся класс и для девочек. Но власти отнеслись к новой еврейской моде подозрительно. Взятки не помогали: всем так или иначе ручку не позолотишь – над исправником стоял пристав, над приставом – еще кто-то, дальше – чиновники еще более высокого ранга. В результате была отправлена кляуза в городскую управу, затем донос в Петербург, и школу закрыли по приказу высокого начальства.
Ходили упорные слухи, что из-за кляузы торчат уши местных традиционных меламедов [25]. Новая школа представляла для них нешуточную конкуренцию, а чего не сотворишь ради заработка?
Итак, школа закрылась. Шансов попасть в русскую гимназию практически не существовало. Что оставалось делать?
(из «Неоконченной повести»)
В самом деле – что?
Эрец Исраэль
Уже процитированная здесь «Неоконченная повесть», содержащая, как и почти все тексты Прейгерзона, детали его собственной биографии, во многом носит подчеркнуто документальный характер. Сейчас уже трудно сказать, соответствовал ли этот текст окончательным намерениям автора или был первоначальным наброском, подлежащим последующей переработке. Известно лишь, что он замышлялся как вступительная часть монументальной эпопеи «Врачи», которая должна была во всех подробностях отразить нелегкую судьбу поколения писателя, начиная с рубежа веков до инспирированного Сталиным «дела врачей». Преждевременная кончина Прейгерзона помешала ему выполнить задуманное.
Тем не менее, даже в этом незавершенном виде «Неоконченная повесть» представляет собой ценное историческое свидетельство непосредственного участника событий. Вот что пишет Цви Прейгерзон о выборе, стоявшем в те годы перед молодежью местечек:
Еще в конце предыдущего столетия среди евреев приобрели популярность две соперничающие идеологии – национальное движение и социализм. Молодых людей не устраивал традиционный религиозный подход, призывающий к смирению перед дискриминацией и жизненными невзгодами, когда истинное избавление от страданий становится возможным лишь после прихода Мессии. Верующий человек веками возлагал надежды на Господа – ведь это давало надежду и помогало терпеть. Но молодые евреи желали освободиться от горестей еще в этом мире – а социализм и сионизм обещали им именно это.
Первый, социалистический, путь привлек немало молодежи, увлеченной левыми лозунгами равноправия, которое, как предполагалось, должно было наступить сразу после свержения царского режима. Но и программа сионистов выглядела заманчиво для многих евреев – молодых и пожилых, богатых и бедных. Люди надеялись укрыться от жизненных тягот в стране света и надежды; ради этого они готовы были на все – даже на потерю разговорного языка. Так началась непримиримая конкуренция красного цвета с белоголубым. Власти со своей стороны не доверяли ни тем, ни другим: жестоко расправляясь с социалистами, они косо поглядывали и на сионистов.
В те времена на огромном российском пространстве действовало много разных сионистских организаций. Работало сионистское общество и в нашем городке... Собирались членские взносы, проводились собрания, работала библиотека с художественными и национальными по содержанию книгами на иврите и на идише. В городке то и дело выступали со своими лекциями приезжие сионистские деятели. Ведь большинство евреев хотели бы оказаться в стране, где нет дискриминации, где есть возможность заработать на нормальную жизнь. Одни эмигрировали в Америку, другие уезжали в Палестину [26], чтобы создавать там новые поселения.
(из «Неоконченной повести»)
Здесь следует отметить два важных момента.
Во-первых, ясно, что движущим мотивом еврейской молодежи было стремление к «нормальной жизни» – прежние условия, жестко определяемые рамками Традиции, выглядели к тому времени ненормальными, категорически неприемлемыми. Это – и только это стремление светилось в глазах шепетовских юношей и девушек, когда они приходили на очередную лекцию очередного заезжего агитатора того или иного толка. Агитатор же видел перед собой настоящую tabula rasa, то есть совершенно необработанную, девственную с идейной точки зрения почву, которую можно было засеять семенами любой идеологии. Поэтому конечное решение молодого слушателя становилось во многом результатом набора случайностей: ораторского таланта лектора, уровня его демагогии, сиюминутного настроения аудитории…
Во-вторых, подоплекой выбора между двумя новыми «соперничающими идеологиями», была все та же старая дилемма – Традиция vs Ассимиляция. Это еще не осознавалось многими участниками событий – даже теми, кто вещал тогда с лекторских кафедр. Сионизм и социализм ставились наравне, рассматривались как соперники одного и того же забега, что, вообще говоря, было далеко от истины.
Если понимать под «идеологией» систему идей, описывающую модель идеального общественного устройства и стремящуюся привести реальное положение вещей в соответствие с этой моделью, то сионизм, в отличие от социализма, никак не подходит под это определение. Его единственным предметом, целью и устремлением было и остается национальное еврейское государство, призванное избавить народ от проклятия двухтысячелетнего гостевания на чужой земле. Вопрос общественного устройства сионизмом как таковым не рассматривается вовсе. Именно эта принципиальная не-идеологичность стала причиной безболезненного (по крайней мере, на первых порах) сочетания сионизма с самыми различными «настоящими» идеологиями (либерализма, социализма, клерикализма, традиционализма и проч.).
В то же время, лежащий в основе идеологии социализма марксизм всем строем своим космополитичен, концентрируется на классовой структуре общества и полагает национальные особенности досадной помехой на пути к всеобщему счастью объединенных пролетариев всех стран. Вслед за апостолом Павлом, провозгласившим, что «нет ни эллина, ни иудея… но все и во всем Христос» [27], социализм отменял национальности в пользу выбора правильной классовой стороны. Трудно было сыскать более многообещающий подход для гонимых и дискриминируемых по национальному признаку. Не хочешь быть добычей для погромщиков и громоотводом для сильных мира сего? Крестись! Запишись в христиане! Или – в варианте социалистического крещения – запишись в пролетарии, встань под знамена рабоче-крестьянского движения.
В обоих случаях, в обеих разновидностях крещения речь шла, таким образом, о прекращении еврейства, то есть об ассимиляции.
Выше этот подход назван самым многообещающим. Это действительно так: обещает он много. Вот только исполняются ли эти обещания на практике? Сионистские агитаторы с сомнением покачивали умными головами, приводили примеры из истории – благо, таковых накопился воз и маленькая тележка – но благосклонность большинства все равно склонялась к социалистам. Эрец Исраэль далеко, а партия Бунд, эсдеки, эсеры, большевики, меньшевики – вот они, здесь, под рукой, со светлым будущим у Карла Маркса за пазухой.
Возможно, и наш герой облачился бы через пять-шесть лет в черную комиссарскую тужурку, если бы не Его Величество Случай, чрезвычайно кстати закрывший волею пристава частную гимназию в Шепетовке. По другому – совсем уже необыкновенному стечению обстоятельств – дошла до волынского местечка весть от одесских родственников: благотворительные сионистские органы собирают в Одессе группу подростков для отправки в Эрец Исраэль, на учебу в первой в мире школе с преподаванием на иврите! Школа называется «Ивритская гимназия Герцлия» и расположена она в новеньком, с иголочки, еврейском городе по имени Тель-Авив, четырех лет от роду – тоже первом в мире, если брать во внимание только последние девятнадцать веков. Не хотят ли родители Цви-Гирша попытать счастья?
Для тринадцатилетнего мальчугана, в жизни не выезжавшего из своего Богом забытого местечка, это звучало слишком невероятно, чтобы оказаться правдой. В самом деле: где Шепетовка – и где Одесса, не говоря уже о Земле Обетованной! И, кроме того, наверняка есть миллион желающих попасть в заветный список; сколько их, таких вот мальчуганов, на Волыни и в Подолии, в Полесье и Буковине, в Галиции и Бессарабии, в Киеве и в Одессе, в Варшаве и в Люблине… Велика ли вероятность выиграть в эту чудесную лотерею?
Но, вот ведь чудо какое: в конце лета мальчик стоял в числе других учеников «Герцлии» – новоиспеченных и возвращавшихся после каникул – на палубе парохода «Иерусалим» Русского Общества Пароходства и Торговли (РОПиТ) на прямой линии Одесса – Яффо. Дети ехали без родителей, в сопровождении молодого педагога Исраэля Душмана (1884-1947), одного из первых ивритских учителей в Эрец Исраэль, впоследствии известного литератора, поэта и драматурга, преподававшего в гимназии с самого ее начала и до последних дней жизни.
Пароход медленно отходит – все дальше, дальше… вот уже почти не различить провожающих, вот уже и сама Одесса остается вдалеке, еще немного – и Россия исчезает за горизонтом.
Теперь вокруг – лишь море, солнце и синева, облака и звезды. Пароход останавливается в Куште [28], Измире, Салониках, на греческих островах, в Бейруте. На лодках подплывают мелкие торговцы, карабкаются на борт, наперебой предлагают разные товары – главным образом, южные фрукты. Группа ребят из «Герцлии» держится вместе, скучать не приходится.
На Святую землю направлялись и паломники из Болгарии. Вечерами они пели грустные балканские напевы, и питомцы «Герцлии» не отставали, затягивая в ответ свои ивритские песни. И вот настал день, когда Душман воскликнул:
– Галилейские горы! – и указал на горную гряду, синевшую на востоке.
Стояла осень, над землей стлался несмелый утренний свет. Пароход бросил якорь, спустили трап, и вот уже дети сидят в лодке, которая доставит их на берег. Яффский порт кишит людьми. Смуглые, темнокожие, в красных фесках, бритые и с косицами на затылках, грузчики, торговцы, дети, закутанные в покрывала женщины, лошади, ослы, верблюды… – все это пестрое разнообразие двигалось туда и обратно, гудело, издавало пронзительные гортанные звуки. Разноголосый шум восточного порта, море до горизонта, плеск опускающихся в воду весел и крепкие, обнаженные торсы гребцов, крики торговцев фруктами и напитками, запах жареных каштанов и горы сладостей, – поистине, то была дивная и пестрая мозаика цветов и звуков.
(из «Неоконченной повести»)
«Герцлия»
Здесь следует сказать несколько слов о гимназии «Герцлия». Идея ее создания тоже родилась во многом случайно в 1904 году, в швейцарском Берне. Там проходил семинар, посвященный совсем другому вопросу – «проекту Уганда», где Теодор Герцль когда-то предполагал создать еврейское государство. Возглавлявший тогда фракцию самых решительных противников этого плана сионист Менахем Усышкин (1863-1941), выступая перед группой студентов, высказал мнение, что главной задачей сионизма является на тот момент воспитание молодежи, говорящей на иврите и готовой овладеть всеми необходимыми для строительства Страны профессиями.
Присутствовавшие на семинаре студенты Хаим Бограшов-Богер (1876-1963) и Бенцион Мосинзон (1878-1942) решили не откладывать дело в долгий ящик. Оба прибыли в Швейцарию на учебу из района Бердянска, оба были одержимы идеей еврейского образования – странные птицы в этой социалистической цитадели, где умами российских студентов почти безраздельно властвовали Плеханов, Мартов и Троцкий. Оба, кстати, исполняли потом обязанности директора «Герцлии». Но это потом, а пока в Яффо уже через год была открыта первая школа с преподаванием на иврите. Она занимала всего две комнаты в частной квартире одесситов Иегуды-Лейба и Фани Метман-Коэн, но на доме красовалась вывеска, где значилось «Ивритская гимназия» – причем, только ивритскими буквами! В то время подобное выглядело в Эрец Исраэль совершенно немыслимым делом.
Немыслимым было и многое другое, так что гвалт поднялся неимоверный. Светская школа?! Совместное – мальчики и девочки – обучение?! Учитель – женщина?! Преподавание на иврите?! Гевалт [29], евреи!! Бурлила не только насчитывавшая тогда несколько десятков тысяч душ еврейская община Страны – шум дошел до Европы и Америки и выплеснулся аж на трибуну Сионистского конгресса. Депутат Сами Гринман, сын уважаемого раввина, произнес гневную обличающую речь. Хаим Бограшов не остался в долгу, ответив еще более яростным выступлением. В конце концов, он тоже был сыном раввина…
Так или иначе, но ровно в 7:45 согласно положению стрелок яффских башенных часов (что в то время означало «примерно восемь») по Часовой площади проходили и скрывались в близлежащем переулке 17 (прописью: семнадцать) мальчиков в шортах, толстовках и каскетках и девочек в матросках и сарафанах. Всего 17 первых учеников первой еврейской школы Нового времени, где на иврите преподавались все предметы, включая математику и физику.
Физика на иврите! Подивиться на это чудо приезжали из Нью-Йорка и Буэнос-Айреса… Даже годы спустя преподавателям алгебры и геометрии приходилось просиживать ночи напролет, переводя задачи и теоремы с русского на иврит, не располагавший в то время соответствующими словами и понятиями. Все приходилось создавать заново, почти с нуля.
Среди семнадцати подростков, гордо вышагивавших в 1905 году мимо вечно отстающих часов яффского Биг-Бена, были будущий премьер-министр Израиля Моше Шарет, Дов Хоз – будущий создатель Хаганы и ее будущий главнокомандующий Элиягу Голомб… Всего 17 – но уже в следующем году – 40, а вскоре, после завершения в 1910 году строительства нового здания в новом городе Тель-Авиве – 500. Пятьсот гимназистов и гимназисток – будущая элита – министры, генералы, ученые, врачи, писатели, композиторы, архитекторы будущего еврейского государства.
Деньги на школу мобилизовали все те же неутомимые Мосинзон и Бограшов. Основную сумму внес состоятельный делегат Сионистского конгресса от Великобритании Джейкоб Мозес, выдвинув при этом единственное условие: присвоение гимназии имени Теодора Герцля. Так в названии школы появилось слово «Герцлия». Ну не ирония ли судьбы – ведь первый практический разговор о гимназии зашел как раз там, где собрались самые яростные на тот момент противники Герцля…
В чем заключалось принципиальное отличие гимназии «Герцлия» от других светских еврейских школ, открывавшихся энтузиастами просвещения, закрывавшихся российскими властями и вновь открывавшихся теми же энтузиастами в соседнем местечке? В том, что создание таких школ в странах рассеяния так или иначе становилось первым шагом к ассимиляции – даже тогда, когда учителями были самые пламенные сионисты. Здесь же все обстояло в принципе иначе.
Во-первых, руководители гимназии делали все, чтобы продемонстрировать верность еврейской Традиции. Тот же Бенцион Мосинзон, один из инициаторов и основателей «Герцлии», преподавал там Танах. Сейчас об этом факте подзабыли, но именно гимназия – светоч просвещения и прогресса! – ввела – впервые в новой истории Эрец Исраэль! – запрет на езду по субботам. Еженедельно по пятницам с появлением первой звезды гимназический сторож выходил на улицу Герцля и натягивал поперек нее толстую металлическую цепь, отмечая тем самым начало шаббата. После чего до конца субботы ни одна телега или карета – даже турецкая – не осмеливалась проезжать мимо здания школы.
Во-вторых, в гимназии почти сразу ввели обычай пеших походов и экскурсий. Возможно, кто-то усмотрит в этом простое копирование практики швейцарских и немецких школ, где подобные прогулки всегда были (и остаются по сей день) общепринятым делом. Но в Эрец Исраэль пешие походы имели особенный, важный, не столько физический, сколько духовный смысл.
Сейчас, по прошествии века со времен Второй Алии [30] это явление уже трудно понять во всех его нюансах, но можно попробовать – хотя бы в общих чертах. Представьте себе одержимых сионистской идеей уроженцев Одессы, Шепетовки, Житомира, Минска, Вильны, только-только сошедших на берег Яффо с борта парохода. Они ступают не просто на замусоренный по щиколотку лодочный причал, где кипит гортанный восточный базар, кричат ослы и жуют жвачку надменные верблюды. Нет, они ступают на Землю Израиля, о которой так много читали, о которой так много спорили и мечтали. Они не слышат арабской, греческой, русской речи – в их головах звенят пока еще немногие известные им слова иврита. Слова и имена – имена библейских героев, пророков, царей, названия мест, городов, долин и ущелий.
Они уже давно живут в Стране – в своем воображении; теперь им предстоит совместить этот умозрительный образ с реальной почвой полей, реальными склонами реальных вади, реальным зноем реальных пустынь. Можно сказать, что они ощущают себя немножко разведчиками, посланными Моисеем на разведку Земли Обетованной, – но не теми десятью трусами и слабаками, которые вернулись к вождю с глазами, круглыми от страха и разочарования, а двумя другими – Калебом и Бин-Нуном, принесшими назад виноградную гроздь и благовестие любви. Благовестие любви к этой странной, трудной, мало кому потребной, но всем необходимой стране; благовестие любви, протянувшееся сквозь три тысячелетия от тех библейских шатров к этому грязному яффскому причалу.
Довольно мечтаний – теперь они жаждут физического контакта с Землей – чем ощутимей, чем грубее, тем лучше. Именно в этой потребности – не только и не столько в толстовстве – следует искать причину повального увлечения тогдашних сионистов земледельческим трудом. Они познают Землю всем телом – потом, болью, мозолями, в кровь стертыми руками. А кроме того, они сразу же начинают ходить в походы – обязательно пешие, чтобы почувствовать Страну еще и ступнями ног, гудящими коленями, уставшей спиной.
Дороги Эрец Исраэль в то время кишели разбойниками-бедуинами, грабителями и лениво преследовавшими их турецкими солдатами. В путь из города отправлялись не иначе как в сопровождении вооруженного спутника. Можно лишь вообразить удивление путешественников, когда навстречу им попадался отряд гимназистов в коротких штанишках, бодро марширующих под сенью двух флагов: бело-голубого и красного с полумесяцем и звездой. За годы учебы они успевали измерить Страну шагами от реки Литани на севере до залива Акабы на юге.
Вот как описывает дни своей учебы в гимназии Цви Прейгерзон:
Ученики гимназии «Герцлия», большинство которых приехали сюда из России, проживали в добротном двухэтажном доме пансиона Липсона, неподалеку от гимназии. По три раза в день ученики собирались в столовой. Меню не отличалось изысками, но зато в пансионе царил дух товарищества и неподдельной сердечности. По субботам и в праздничные дни в зале наверху проходила общая молитва.
Здание гимназии возвышалось над боковыми арочными крыльями-флигелями. В одном из двух ее больших отделений, помещавшемся на втором этаже, шли занятия по утрам. Просторные коридоры, тихие и безлюдные во время уроков, наполнялись в перерывах шумной толпой гимназистов.
Изучали иврит, математику, Танах, арабский и французский языки, географию, историю. Физкультурой дети занимались во дворе. Преподаватель Орлов – подтянутый статный парень, учил их гимнастическим упражнениям на брусьях. Рядом шумело Средиземное море; волны весело накатывались на берег и, тихо урча, возвращались назад. Учитель пения, человек с лицом восточного типа и черными, подернутыми влагой глазами, приносил на урок небольшую ребристую гармонь.
Если быть честным, то не так уж легко приходилось юнцам, оторванным от привычного семейного очага. На приготовление домашних заданий и упражнений уходило много времени, вдобавок ребятам приходилось постоянно заучивать наизусть множество стихотворений.
(из «Неоконченной повести»)
Речь тут идет, конечно, преимущественно о стихотворениях на иврите. Иврит был не только основой занятий в школе, но и основой повседневной жизни гимназистов – они старались говорить только на нем. А поскольку гимназия довольно быстро превратилась в культурный центр юного Тель-Авива (здесь проводились лекции, концерты, отмечались торжественные события и проч.), ребята совершенно закономерно видели себя главными проводниками, пропагандистами и защитниками возрождаемого языка. Правы были те, кто говорил, что Тель-Авив строился вокруг «Герцлии» и при ее посредстве. В этом можно и нужно усмотреть немалую символику. Духовную основу будущего Государства Израиля, несомненно, составляла Традиция, воплощенная в Иерусалиме, в ощутимом присутствии Храма над Котелем (Западной стеной). Но практической, жизненно необходимой повседневной основой стал другой храм – храм Сионизма, храм современного иврита в лице Ивритской гимназии «Герцлия».
Сейчас это кажется естественным и понятным, но тогда, во время учебных семестров 1913-1914 года, ситуация вовсе не выглядела столь очевидной. В Эрец Исраэль шла настоящая культурная война. Помимо ивритской гимназии здесь имелись хорошо устроенные, богатые немецкие учебные заведения, а также школы Альянса, где преподавание велось на французском. Их превосходно систематизированные, выверенные десятилетиями учебные программы не приходилось переводить на язык Танаха и Талмуда, мучительно подыскивая или изобретая нужное слово.
А ведь были еще такие мощные соперники, как русский и идиш. Особенно идиш. По оценкам, сделанным перед Второй мировой войной, уже на склоне, вызванном ужасающими потерями предыдущей войны, ассимиляцией и массовым оттоком молодежи в большие города, этот язык признавали родным от 11 до 13 миллионов человек. Значит, перед Первой мировой было еще больше – скажем, 15 миллионов. Для сравнения: еврейское население Эрец Исраэль к 1914 году едва достигало 85 тысяч человек.
Кое-кто из них пытался говорить на иврите, но подавляющее большинство предпочитали другие языки общения: русский, арабский, турецкий, французский, немецкий, идиш. Стоило ли принимать в расчет такого ничтожного соперника? Даже если на лашон г̃а-кодеш, годном исключительно для молитв и талмудической премудрости, заговорят здесь все эти 85 тысяч, много ли это будет значить? Да в одной только Варшаве проживало тогда вчетверо больше евреев! Вчетверо!
Сохранились путевые записки одного из идишских писателей, посетивших Святую Землю как раз накануне войны. С прославленным еврейским юмором писатель рассказывает о нелепых попытках местных энтузиастов поддерживать разговор на иврите: «Они с трудом обменивались даже простейшими фразами, а когда испытывали необходимость описать какое-либо сложное действие, принимались бекать, мекать и жестикулировать. Все тут превосходно знали идиш, но не станет же свободный еврей опускаться до галутного жаргона! Поэтому, помыкавшись в безуспешных поисках нужного слова, они переходили на русский…»
Действительно, забавно. Логичным выглядит и заключение, к которому приходит просвещенный путешественник: лашон г̃а-кодеш мало на что способен даже в качестве обычного разговорного языка, а уж о возможности выразить тонкие движения человеческой души посредством литературы на иврите и вовсе речи не идет. Тут, впрочем, уместно было бы вспомнить, что всего лишь столетием раньше подобные сомнения высказывались и в адрес идиша. В течение восьми веков до начала Хаскалы его литературная составляющая была относительно бедной: переводы духовных текстов, адаптированные для женщин и тех, кто не способен понимать на иврите, переложения немецких сказок, хасидские притчи, народные песни, традиционные спектакли пуримшпилей [31]…
Именно «относительно бедной», то есть в сравнении с ведущими романскими языками, которые к тому времени уже накопили значительный литературный багаж. У идиша еще не было Чосера, Шекспира и Дефо; Данте, Боккаччо и Гольдони; Вийона, Ронсара и Рабле; Сервантеса, Кальдерона и Лопе де Вега. Однако, если брать за точку отсчета менее зрелые языки, то он вряд ли уступал в этом плане польскому, русскому, чешскому или венгерскому. Их молодые литературы по большому счету стартовали примерно в то же время, что и литература на идише.
Ее успех впечатляет еще и потому, что другие юные деревца отнюдь не распыляли своих сил, направляя все соки национальных талантов в один и только один ствол. В то время как евреи на кого только ни работали, предпочитая идишу языки тех народов, на чьей территории их застала судьба изгнанника. Можно только гадать, каким роскошным было бы здание идишской литературы, если бы к усилиям Менделе Мохер-Сфарим, И. Л. Переца, Шолом-Алейхема, Переца Маркиша и Ицхака Башевис-Зингера присоединились Гейне и Кафка, Цвейг и Алданов, Монтень и Жакоб, Пастернак и Ионеско, Мандельштам и Дизраэли, Кестлер и Зангвиль, Бабель и Белоу… и многие, многие другие.
Словом, у путешествующего писателя были все основания свысока поглядывать на безнадежные потуги жалкой кучки последователей Элиэзера Бен-Иегуды [32]. В самом деле, объем работы, стоявшей перед сторонниками сфарадита (так они сами иногда называли возрождаемый язык из-за избранной в качестве образца сефардской версии произношения) казался неподъемным. И хотя их главная атакующая дивизия, Ивритская гимназия «Герцлия», уже развернула свои боевые порядки, преподавание на иврите велось тогда исключительно в ней.
Но именно эти нахальные юнцы из «Герцлии» совершили невероятное. Материнским языком этих детей был все тот же идиш, но даже одного учебного года, проведенного в гимназии, хватало на то, чтобы хранить верность ивриту на протяжении всей последующей жизни.
Да, методы гимназистов не отличались деликатностью. Наглецы освистывали идишские спектакли, демонстрировали под окнами выходящих на маме лошен изданий, а выступление вышеупомянутого писателя-путешественника сорвали и вовсе по-хамски, наевшись предварительно бобов и испортив атмосферу встречи в самом буквальном смысле. Всем этим можно было возмутиться как бессовестным зажимом свободы слова – можно было, когда бы не упомянутые выше ничтожные масштабы этого смехотворного бунта.
В самом деле: надо ли брать в расчет кучку гимназистов, науськанных сотней-другой фанатиков, когда на другой чаше весов – миллионы читающих, пишущих, говорящих на идише? Можно ли сравнить блеск изысканной культуры Берлина, Варшавы, Нью-Йорка с захолустной провинцией распадающейся Османской империи? При всем уважении к историческим древностям, они потребны образованному человеку лишь для одноразового посещения, омраченного к тому же местной вонью, жарой, ужасной пищей и жуткой антисанитарией.
Так рассуждал после поездки в Эрец-Исраэль заезжий идишский писатель. А вот что вынес оттуда же четырнадцатилетний подросток Цви-Гирш Прейгерзон:
Он видел там евреев-рабочих и евреев-земледельцев, учеников и учителей, верующих и атеистов. Видел голубое небо и зеленые волны моря, омывающие берег. Слышал повседневную ивритскую речь. Его ноги ступали по улицам Иерусалима и Яффо, Хайфы и Тверии, он шел по красной каменистой дороге, ведущей в деревню с древним именем Модиин, деревню Хасмонеев [33].
…небеса нашей страны голубы, солнце горячо, цветы душисты, а земля плодородна. Наш язык иврит звенит там в голосах играющих детей. Парни и девушки, мужчины и женщины трудятся там в полях и садах, в школах и на заводах. Каждое утро выходят в свет ивритские газеты. По этой земле ступали ноги наших предков. Там каждая гора и овраг, каждый камень древних развалин свидетельствуют о прошлом нашего народа.