ПАНЕРЯ́Й (Понары), в 10 км от Вильнюса, одно из основных мест массового уничтожения евреев нацистами в Литве в годы Второй мировой войны… Массовые расстрелы эсэсовцами и их литовскими пособниками людей партиями в сотни, иногда тысячи человек продолжались с июня 1941 г. до июля 1944 г. Всего в Панеряе было уничтожено до ста тысяч человек, в подавляющем большинстве евреев — жителей Вильнюса и его окрестностей, евреев из других стран, а также советских военнопленных и неевреев — участников антинацистского Сопротивления. В ночь на 15 апреля 1944 г. в Панеряе была сделана отчаянная попытка побега. Группа из восьмидесяти закованных в цепи евреев, занятых под присмотром эсэсовцев сжиганием трупов (нацисты старались замести следы своих преступлений), через 30-метровый туннель, вырытый ими ложками и голыми руками, выбралась за пределы ограды из колючей проволоки, однако большинство было на месте убито охраной, и лишь пятнадцати удалось добраться до Рудницких лесов и присоединиться к партизанам.
После войны в Панеряе был поставлен обелиск
в память жертв нацистских злодеяний и открыт музей…
(КЕЭ, т. 6, кол. 314)
В лагерь смерти «Панеряй» я, Юлий Давыдович Фарбер, попал 29 января 1944 года из вильнюсского лагеря военнопленных, где сидел с декабря 41-го. Накануне 29-го меня вызвал к себе оберполицай некий Макаров, жуткий человек, незадолго до этого дня назначенный начальником над местными полицаями, ярый антисоветчик, антисемит, и привёл он с собой совсем уж прихвостней-подонков, а среди них самым страшным был некий тип по прозвищу «Куцепалый»: у него на одной руке не было нескольких фаланг. Этот зверь добивал до смерти любого, кто хоть чем-то провинился, и вершил он наказания нагайкой - оружия полицаи не носили. Вообще они считали главной своей функцией вербовку в РОА, власовскую Русскую Освободительную Армию, но наши люди плохо поддавались их уговорам.
Пришел, значит, этот Макаров, и до него дошли слухи, что, мол, в лагере-тюрьме действует подпольная организация. Ничего такого у нас там не было, может, в отличие от других лагерей, кажется, к примеру, в Маутхаузене, но, тем не менее, оберполицай быстро поспособствовал тому, что из лагерного лазарета забрали славного доктора Гутнера и отправили, как поговаривали, в Эстонию. А нужно сказать, что эстонцы пользовались у заключенных, прежде всего у военнопленных, дурной славой: если поляки, да и нередко литовцы, в основном относились к нам сочувственно, то эстонцы в массе были настроены очень антисоветски, даже, можно сказать, враждебно.
БР: Так, в конце 1970-ых годов, начал свой рассказ мой дядька, двоюродный брат моей матери Юлий Давыдович Фарбер. Это интервью, записанное мною на нескольких аудиокассетах, хранится по сей день, но лишь теперь жизненная судьба предоставила мне возможность расшифровать и предъявить читателям воспоминания Юлика, любимого всеми, кто его знал или с ним по жизни соприкасался. Итак, он продолжает:
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ - «ВОЙНА, ПЛЕН, ПАНЕРЯЙ»
В начале 1944-го мы все стали понимать, что немцы обречены: каким-то чудом откуда-то с воли в том вильнюсском лагере появился радиоприемник, стали мы слушать сводки из Москвы, услышали голос Левитана, узнали о сражениях и о победе на Курской дуге, о первых в Москве салютах в августе 43-го, и наше настроение коренным образом изменилось к лучшему. Мы уже нутром ощущали, что нацистам приходит конец, что наши освободили мой родной Киев, что Союз пересиливает Германию. А тут начались советские налёты на Вильнюс, и вообще в воздухе будто стоял совсем иной запах, чем в 41-ом или в 42-ом го-дах. Вот в январе 44-го кто-то и донёс Макарову на меня. Пришли за мной двое полицаев, отвели к нему, и стал он задавать мне всякие вопросы, в том числе и нескромные, и проверять, знаю ли я Москву, раз уж называюсь москвичом Юрием Фирсовым, а потом и добавляет: «Про тебя говорят, ты – еврей». Отвечаю: «Мало ли что о ком болтают». В общем, обследовал меня.
Короче, 29-го января во время утренней поверки, после моей фамилии «Фирсов» мне приказали: «Выходи!». Вышел. Во дворе стоит совершенно закрытая грузовая машина. Говорят: «Залезай!». Я залез, там внутри уже сидели три или четыре человека в гражданском, ярко выраженные евреи, которых выследили и поймали, а за мной в этот же фургон втолкнули еще трёх или четырёх военнопленных, и среди них моего лагерного приятеля Петю Зинина, которого уж никак нельзя было заподозрить в принадлежности к нашему народу. Он был родом из-под Саранска, там есть неподалёку такой городок Краснококшайск. Какой-то подлый земляк из лагерных стал у него настойчиво выклянчивать дневной паёк, прямо требовал: «Отдай, да отдай!» - вот Петя ему и сказал: «Пошёл ты, мол, туда, да туда!» - И этот мерзавец в ответ пригрозил: «Не дашь - так я пойду и скажу немцам, что ты «юде». И таки да, пошел и сказал, так что Петю тоже с нами и погрузили.
Еще, помню, с нами сели два Константина: Потанин из Казани, у него была серьёзная улика – нос с горбинкой, второй - Жарков; я этих ребят хорошо запомнил, потому что мы с первым потом вместе партизанили, он у меня и в Понарах помощником был, а второго расстреляли; в грузовик оба попали по обвинению, что «скрытые евреи», хотя у Потанина аж в десятом колене никого такого и в помине не было. Итак, сидим мы в кузове, рядом незнакомые люди, спрашиваем: «Куда это нас?» - Один и отвечает: «Что ж это, вы не знаете? Как куда, в Понары (это так по-русски звучит)! Понимаем, что нам конец, хоть сейчас, хоть через час. Нужно сказать, мы в лагере все уже знали, что за окраиной Вильнюса, в местечке Панеряй есть спецлагерь, что к нему подходит железнодорожная ветка, что туда немцы пригоняют эшелоны с обречёнными на смерть людьми, разгружают и всех тут же расстреливают.
Поехали. Подъезжаем к воротам. Наружная охрана командует: «Вылезай!» - и пропускает. За воротами эсэсовцы проверяют, пересчитывают нас и гонят дальше, внутрь. А нам всё равно, где будут стрелять – снаружи, внутри... Смерть – она одна. Нет, подводят ко вторым воротам, куда нас снова загоняют внутрь, а конвоиры наши остаются снаружи. Мы только потом поняли, что немцы таким образом особо секретничали: мол, не всем положено знать, что тут за оградами происходит, так что и вторые конвоиры довели нас до третьих ворот, потому как и они не имели доступа внутрь территории этого спецлагеря.
А за третьими воротами стоит довольно опрятный на вид домик; потом уже мы узнали, что в нём размещалась внутренняя охрана, а наружная уезжала. Значит, ограда вся из колючей проволоки, и нам тут же немцы говорят: «Проволока под высоким напряжением, пространство от одного ряда проволоки до другого всё заминировано». Но я и сегодня очень сомневаюсь,что там была хоть одна мина, а что до тока, то даже гарантировать могу - им и не пахло. Три ряда колючки – это было, от одного ряда до другого метров этак 10 – 12 на глазок.
Идём дальше. Подводят нас к глубокой яме, по виду нефтехранилище, построенное очевидно в советский период времени, году в сороковом, стены были бетонированы, нефть было принято хранить в бетонных резервуарах. Глубина – метра четыре, больше, чем два человеческих роста, примерно два этажа, а диаметром, как показалось, метров 15. Половина ямы прикрыта сверху досками, половина – открыта; вижу – внизу песок, значит, дно не успели зацементировать. Это нас впоследствии и спасло. Сбоку вниз идёт приставная лестница, и нам всем приказывают туда спуститься.
Музей, вид ямы
Хоть и не понятно, что нам там внизу делать, но приказали – полезли, спустились. За нами конвой лестницу наверх выдернул. И так будет повторяться каждый день, помногу раз. Вместе с нами спустился еще один еврей. Представился: «Франц, vorarbeiter», по-русски – бригадир. В руках какие-то цепи. Сама цепочка толстая, кусачками не возьмёшь, напильником не сразу перепилишь. Он нам охваты прямо по голени тут же надевает, фактически в кандалы заковывает, так что ходить можешь только мелкими шажками, как японки в кимоно или как девочки-манекенщицы на подиумах изображают, семенят, а больше – ну, никак. Объясняет: «Мы – зондеркоманда, специальная, значит, особая». Позднее мы научились эти кандалы на ночь снимать, хотя бы с одной ноги. То и дело кто-то из охраны спускался в яму проверять нас, но нам, к счастью, везло, никого не застукали, а уж мы боялись всего, очень даже боялись.
Оглядываемся. Наверху стоит часовой, поглядывает вниз. Взглянем теперь на мой рисунок и на ту схему, что мы с тобой нарисовали.
Рисунок Ю.Фарбера
Резервуар круглый. Под левой половиной ямы, что досками сверху закрыта, они землёй присыпаны и слегка возвышаются - нары в 3 этажа, мужская половина. Столбы и стол, за ним ели, несколько тусклых лампочек свечей по 40. Справа угол с какими-то инструментами, продуктовый склад с двусторонними полками, между ними узкий проход, только боком можно идти, и рядом отсек, говорят – кухня, но на самом деле никакая это была не кухня, а помещение, где жили четыре женщины, они-то и готовили нам пищу на печке-плите, понятно, что нехитрую, но всё же какую-никакую. А мужчинам туда к ним ходить не полагалось. Но! Но... Погоди, еще расскажу. А узкий проход между складскими полками, закрытый в глубине фальшдоской, это очень важное место для главных событий в лагере.
Схема ямы и окружающей территории, вид сверху
У нас, новоприбывших, сразу чуть ли не первый вопрос к старожилам, он в лагерях всегда возникал еще с 41-го года: умирают ли тут от голода? Отвечают: «Нет, тут от голода не помрёшь, кормят достаточно». А делать-то что, работа какая? Рассказывают: «Вокруг этой ямы есть еще такие же большие резервуары и рвы и прочие ямы-углубления, и немцы еще с 41-го года привозили сюда со всей округи разное население именно для уничтожения. Но особенно резанула меня подробность, что немцы, понимая, насколько их дело худо, проигрывают войну и отступают с захваченных территорий, решили теперь уничтожать следы своих преступлений, а для этого и образовали нашу «зондеркоманду». Ты спрашиваешь: «Каким образом уничтожать?» - А просто сжигать трупы убитых, сваленные после расстрелов в эти ямы-резервуары. Все. Все останки от 41-го, 42-го, 43-го годов и даже последние, прямо при нас уже в 44-ом расстрелянных людей.
БР: И вы это видели?
Нет, нас при этих казнях заставляли сидеть внизу. Мы только очереди выстрелов слышали наверху. Вот такая нас ждала работа с людскими останками.
Тут лестницу спустили, и пришёл немец, вроде штурмбаннфюрер, с ним автоматчики для устрашения, речь нам произнёс: кто из нас к ограде близко подойдёт – будет расстрелян, кто станет лениться на работе – расстрелян, короче, было перечислено множество поводов для нашего же расстрела, так что нам стало понятно: никаких шансов остаться в живых у нас самих не было. Охрана была сильная. Смотровых вышек я, правда, не видел, но люди поговаривали, что немцы опасались партизан – как бы те не напали из леса.
БР: Юлик, напомни: ты сам понимал или тебе и другим с немецкого переводили?
Напомню: я немецкий знал практически свободно и польский, как и русский с украинским, и читать мог, и беседовать. Что и делал, скажем, с простыми часовыми и конвоирами, некоторые в отличие от начальников бывали добрее, а лучше сказать – терпимее. А тут вообще говорили: «Если Великая Германия войну выиграет, вас, может быть, и оставят в живых, но сделают рабочим скотом, а вот если Великая Германия войну не выиграет (Видишь, даже у них появилось такое сомнение!) – то вас, юде, конечно же расстреляют, хотя бы потому, что вы тут много чего видите и знать будете слишком много».
На следующее утро в 6 часов подъём на завтрак, довольно сытный, главным образом – макароны. Картошки там совсем не было – некому было с ней возиться, чистить, мыть, перебирать, хранить, а с макаронами проще – сварил, и рабочий скот их тут же уминал без остатка. Наши женщины быстро кашеварили. Съестное в фанерных ящиках хранилось, стояла бочка с капустой. По воскресеньям вообще выдавали всем по 100 грамм шнапса.
Рассветать начинало что-то после семи, так что немцы нас особо не торопили, не подгоняли «шнель-шнель». Наверху появлялся наряд-конвой, опускали вниз лестницу, мы выстраивались, нас сверху пересчитывали. Затем «форарбайтер-бригадир» выпускал нас по одному подниматься, а всего нас, обитателей ямы, жило там 80 человек, и ничего, помещались, большой был резервуар и тёплый, хоть и не отапливаемый. Итак, в моё первое тамошнее утро первая группа поднялась, слышим, там наверху построилась, и конвоиры куда-то её повели, а куда именно – это нам поначалу было непонятно. И так повторялось каждый день, а вечером или в обед мы все сходились и всё, что за день с нами случилось, друг другу рассказывали. Секретов не было.
Ямы были недостроенные и разного размера, может, для различного топлива, особого порядка в их расположении я не заметил. Обреченных на расстрел привозили либо по железнодорожной ветке, это примерно в километре от зоны, либо по шоссе на грузовых машинах, и гнали прямиком к какой-нибудь яме. Первое время не раздевали, не обыскивали, убивали прямо в одежде, даже в пальто и шубах. Заполнив одну яму-резервуар, переходили к следующей. Позже немцы стали отбирать тёплые вещи, верхнюю одежду, а в 43-ем году раздевали уже догола, и лежали несчастные вповалку – мужчины, женщины, дети…
Группами нас подводили к какой-нибудь яме, и если яма полная, то землекопы её должны были от насыпанной поверх трупов земли очистить, а дальше надо было доставать останки, из которых складывать слоями и рядами что-то вроде усечённой пирамиды, или поленницы, или колоды, или колодца. Я эти фигуры увидел в первый же день, зондер-команда там и до меня уже работала полным ходом. Немцы всю технику этих работ тщательно разработали до мельчайших подробностей, включая специальные двухсторонние лестницы, довольно тяжёлые и со ступеньками на большом расстоянии друг от друга. И профессия моя называлась «транспортёр». Мы вдвоём с Петей Зининым спускались с носилками вниз в яму, тела там лежали в беспорядке и очень плотно, приходилось часто действовать с помощью «хака», то есть крюка: забрасывали его, цепляли за какую-то часть тела и тащили, бывало даже вдвоём тяжело и трудно. Потом клали на носилки эти останки, поднимались наверх и сгружали их, опрокидывая на верхнюю лестничную платформу, а уже другие заключенные переносили их на пирамиду и там укладывали ровными аккуратными слоями-рядами.. А мы снова спускались вниз за следующим расстрельным грузом.
Нам с Петей приходилось буквально выдирать очередного покойника из груды тел, иной раз, прости за натуралистическую подробность, даже без головы, останки по-всякому сохранялись. Их на пирамиде каждый слой укрывали поленьями и тонкими брёвнами из сосны, как мне объяснили - сосновая древесина лучше всего и очень жарко горит. Непременно слои поливались обильно бензином, а когда эта конструкция поднималась на высоту в три метра, надо было откатить в сторону вторую лестницу, которой пользовались укладчики, и дополнительно со всех сторон обложить сооружение вертикально поставленными сосновыми стволами. Снова всё поливали бензином и добавляли какой-то горючей жидкости. Тогда и поджигали, а мы переходили к следующей яме.
И горел этот костёр от трёх суток до недели. Как костёр полностью до дна прогорит, приходила другая команда из наших и разравнивала весь пепел. Еще раз прости, но должен сказать, я не подозревал, что останки так плохо горят. А смрад стоял неописуемый, и был он самым страшным, невыносимым, просто невозможно передать словами запах го-рящего человеческого мяса. Очень изнуряющая была работа, к концу дня уставали так, что с трудом карабкались на доски-нары, сразу на соломе засыпали, без подушек, без одеял. Работали только при свете дня, вот и сообрази, сколько с февраля до середины апреля светлых часов. Как стали дни прибывать, то и ковырялись до сумерек. Поднимали часов в шесть, можно было кое-как умыться – стояли бочки с водой и рукомойники, садились за стол завтракать. К восьми – наверх. Обедали сначала не каждый день, потом стали делать перерыв, но немцы очень торопились уничтожить следы своих зверств, фронт-то приближался, постоянно нас подхлёстывали, особенно комендант.
Кроме резервуаров были еще ямы вроде траншеи, тоже заваленные трупами, едва присыпанными землёй, ни «хаком», ни заступом нельзя было орудовать, приходилось тащить руками. А в 43-ем году слои посыпали хлоркой. Вокруг лагеря лес, но деревья мы не валили, брёвен и без того по всей территории было полно разбросано. Пилили, кололи, делали дрова для костров. Вся округа видела чёрный-пречёрный дым, местные говорили: «Во, это там евреев жгут». Пирамида-штабель не выше трёх, иногда четырёх метров, если много слоёв - останки не прогорали, приходилось и дров подкидывать, и бензин подливать, и горючую жидкость. Пепел и прах надо было просеивать, искать драгоценности и даже уцелевшие кости, – заключённые, чья должность была «собиратель костей», - их дробили и снова кидали в огонь.
Моя первая яма была от 41-го года. У немцев тогда еще не было гардеробщиков, никого из расстреливаемых, как я сказал, не раздевали, в тряпках-отребьях еще не нуждались, но в моё время уже ничем не брезговали. Так что среди наших работников был и «zahnarzt», зубной врач, у него был инструмент, он проверял у покойников рты и если видел золотые зубы или мосты, обязан был всё выдергивать и отдавать специально к нему приставленному гитлеровцу, не дай Бог что-нибудь утаить. Одежды никакой не выдавали – ищи в яме и бери с покойника, а обувь была уж просто крайним дефицитом, мои ботинки сразу развалились, несколько дней ходил босиком.
Были для меня и неожиданные находки, например, очки. Но меня просто преследовал трупный запах, не мог я его пересилить, ничем из вещей я не воспользовался, за исключением обуви и еще одного: попадались среди разных предметов и очки, у меня даже быстро сложилась коллекция самых разнообразных. А так как наши знали, что я плохо вижу, то и стали мне их приносить. Первые были очень для меня слабенькие, примерно три диоптрии, но я всё же их нацепил. Потом принесли – ну, измерить их я никак не мог – наверное, 5 с половиной или 6 диоптрий, стало мне получше, и, наконец, принесли пару очень подошедшую, и стал я, можно сказать, полностью зрячим.
БР: Юлик, уточни, сколько у тебя диоптрий и как ты вообще с такой близорукостью оказался в армии?
Да, по зрению я был снят с воинского учёта, при моих 8,5 диоптрий в моей карточке так и было написано: «негоден к воинской службе», без очков я с двух-трёх метров человека от дерева не отличу; но военкоматы начали призывать уже 23-го июня, и 26-го в пять утра ко мне домой пришел посыльный: «Вот, - говорит, - вам повестка, явитесь в военкомат, надо что-то выяснить». Пришел, меня – в сторонку, взяли документ, что я «непригоден» и отвели к парикмахеру, который мигом постриг меня наголо. Тут же меня - в машину вместе с другими, отвезли на Хорошевское шоссе, выдали обмундирование и винтовки, потом на вокзал, и вечером отправили до посёлка Зилупе, это на латвийской территории. А коллеги в моей московской организации пошли со своими повестками на работу, там им быстро оформили бронь, и – порядок. Кое-кто позднее и в начальники попал.
Накануне войны: Юлий (справа)
и его кузен Павел Моргулис
Я не имел никаких военных навыков, физически был слабоват, но пока был в очках, всё-таки какое-то участие в боях принимал: я связист по образованию, налаживал связь. Найти обрыв – дело нехитрое, но ползать по-пластунски не умел, зато чинил телефонную аппаратуру и был силён в передаче разных словесных сообщений, не переврав ни слова. Командиры это ценили: однажды в критический момент, когда немцы нас почти уже окружили, командир 42-го мотострелкового полка Горяинов послал меня к начальнику штаба капитану Казаку передать, чтобы тот немедленно переходил к такому-то ориентиру и открыл оттуда огонь по противнику, что тот и сделал, и мы выскочили, так что какая-то польза от меня была.
Так и воевал, пока не потерял очки. Мы куда-то бежали в ходе боя, то ли меня подтолкнули, то ли сам я споткнулся, но очки слетели с носа, и кто-то раздавил их сапогом. Сам понимаешь, положение – аховое. Я написал в Москву брату Боре, Борису Давыдовичу, тот сразу выслал их мне на полевую почту. И представь, вот «ирония судьбы»: получаю извещение, мол, вам посылка, знаю – там очки, прошу солдата, что отправляется за почтой, «получи за меня», тот туда уходит, а назад не приходит. Позднее, как попал в плен, мне какие-то очки удалось раздобыть, но до Панеряя я всё же мучился.
В районе Зилупе мы держали оборону, всё боялись попасть в мешок, но немцы через нас не прошли, обошли нас и справа, и слева. А первым моим командиром был старший лейтенант Борис Балтер, он потом в журнале «Юность» опубликовал, на мой взгляд, очень неплохую повесть о выпускниках военной школы, которые прямо со скамьи попадают на фронт. Балтер, а он с честью вывел из первого окружения остатки моего Московского батальона, дважды представлял меня к медалям, но в первый период войны награды давали со скрипом, да и отступали мы, а еще меня дважды обжигали пули, просто задевали, меня даже называли счастливчиком; и в медсанбат я не ходил, сам кое-как перевязал - и всё.
Смерти я не боялся, да и немцев тоже, и не из-за мальчишеской удали, а от неопытности, даже когда побежали в контратаку, страшно не стало. Страшно, когда рядом или впереди бегущий получает пулю, или осколком ему сносит череп и он падает, или же натыкаешься на яму, где вповалку лежат наши убитые ребята, вот это – тяжелое впечатление. И под бомбами лежал, и под обстрелом, когда головы не поднять, и видел, как наши вдесятером расстреляли немца-парламентера, когда тот пришел предлагать нам добровольный плен, и как умирал раненый в живот другой немец... Грязи много повидал. И про ужасное положение на всех фронтах знал. Но один раз все мы возликовали, когда мимо нас, отступавших, прошли нам навстречу три наших танка КВ: наконец-то, и наше тяжелое вооружение идёт побеждать Германию!
БР: Сколько же дней ты воевал без очков?
Нас до фронта довезли 28-го июня. В день моего рождения 10-го августа очки еще были, думаю, я их лишился числа 15-го. А к 1-ому октября, постоянно отступая, мы оказались в районе Новоржева в болотистой местности и попали в окружение. Всё потеряли: где какой батальон, где соседняя рота – ничего не ясно, кроме того, что немцы здорово нас обогнали. И тут мой непосредственный командир младший лейтенант Корженко, москвич из академии коммунального хозяйства, поначалу решил утопить в болоте автомашину, на которой мы передвигались, туда же выбросить материальную часть, потом расстрелял солдатика-казаха за то, что тот был не в силах нести тяжеленное тело ручного пулемёта, и под конец приказал рассредоточиться и выходить дальше мелкими группами, кто как сможет. Спрашиваю: «Идти прямо на восток?» - Отвечает, зная, что я еврей: «Можешь и на запад, что нам немцы сделают!»
Несколько человек, и я в том числе, всё-таки пошли с ним, и вышли прямо в расположение немцев. Не могу утверждать, что он сделал это специально, тогда еще понятия «перебежчик» не употреблялось, но кое-кто наверняка подумывал, что плен – единственный выход. Конечно, немцы нас заметили, завопили «Хальт! Хальт!», и младший лейтенант сразу остановился и поднял руки. А я и еще двое бросились в разные стороны, но мы тут же потеряли друг друга, и я пошел один, совершенно не умея ориентироваться в лесу. Быстро стемнело, я вдруг вышел на опушку и увидел довольно близко костёр, а вокруг него четыре-пять фигур. Немецкий-то я знаю, а они громко говорят и поминают «противосамолётную пушку». Ну, я и употребил две имевшихся у меня гранаты – взорвались они здорово, наверняка кого-то из немцев поразили, а я бросился назад в лес.
Бродил я дня три, ничего не ел, оброс, устал, все ощущения как-то притупились, но винтовку свою, последнюю надежду, твёрдо держал на спине. Рассвело. Вдруг на ходу чувствую: кто-то сзади сдёргивает мою винтовку. От рывка поворачиваюсь – передо мной здоровенный немец, и мою надёжную защиту легко о колено ломает пополам, приклад разлетается, ствол он швыряет в сторону, а мне, хлопнув по спине, говорит: «Иди туда! Вон там стоят СС, они как раз выискивают юде, долго мучиться не будешь, сразу сделают тебе капут!» Срывает с меня пилотку, выдёргивает звёздочку и – в карман. Я позднее узнал: им платили за взятых в плен на основании предъявленных звёздочек.
БР: Каким образом он мгновенно понял, что ты – еврей?
Понял, юдофобы часто с первого взгляда это определяют, а кроме того, я сильно оброс, думаю, этого было вполне достаточно. Рядом оказалась дорога, по ней шла огромная колонна наших военнопленных, он меня и впихнул туда. Дошли до эсесовцев, вроде из дивизии «Мертвая голова», широкоплечих, почти двухметровых парней. Остановились. По команде каждая наша шеренга – шаг вперёд, и гитлеровцы проходят вдоль, оглядывая лица. Кто хоть капельку похож на еврея, они сразу: «юде!» - и выволакивают в сторону к большой яме и мгновенно стреляют. Подходит и моя шеренга, и тут из задних рядов несколько человек бросились бежать в разные стороны от дороги. Может, кто и добежал до поля с неубранной пшеницей, может, кто-то и укрылся, но почти все эсесовцы повернулись к колонне спиной и открыли огонь из автоматов. А один, что стоял перед моей шеренгой, скомандовал нам, почти не глянув, «вперед!» - и мы все шагнули, а в ушах у меня непрерывно звучало пророчество того немца, который взял меня в плен: «Тебе капут!»
С двумя ночёвками довели нас пешим ходом до Старой Русы. Вечером в чистом поле приказывали ложиться, образуя квадрат, ставили по бокам караулы и светильники вроде прожекторов. Несмотря на предупреждение «будем стрелять», многие пытались убежать, но охрана была бдительна и метко стреляла вдогонку. Еды никакой не давали. Старой Русы, как города, практически не существовало: товарищи говорили мне, что ни одного целого дома не видели, одни трубы торчали, да и я мог разглядеть только разбитые стены. Но железная дорога сохранилась, может, еще советская, может, немецкие инженерные части, а они споро работали, быстро прокладывали пути и подтягивали боевые войска, уже успели её уложить. Там нас погрузили в пустые теплушки, даже соломы не бросили на пол.
Кое-кто, расшатав стенки, выпрыгивал на ходу, несмотря на немецкие предупреждения «будем стрелять», многие совсем ослабели. Куда-то приехали. Сосед мой глядит в щель и говорит: «Узнаю, это Рига, улица рядом, люди идут, а на груди у них большие жёлтые звёзды, шестиугольные». Так я понял, что немцы этими нашивками выделяли евреев. Конвоиры проходят, слышу: «Едем в Вильно», и первый раз раздают по буханке хлеба на шестерых. Круглая буханка, грамм 900 весом, каждому по 150 грамм досталось. Опять нас в колонну по шесть человек построили и пешком погнали в Ной-Вильно, теперь называется Нововилейка. Пока шли километров 12, охранники просто свирепствовали: кто хоть слово произнесёт – сразу на обочину и пуля, кто от бессилия упадёт – точно так же. И даже молодые ребята, чуть ли не сами, от усталости, разочарования, от отчаяния, ложились на землю: «Не этот свет, так тот, раньше или позже, не всё ли равно?!»
Пришли. На бугре колхозные конюшни, вокруг колючая проволока метра три высотой, по углам сторожевые будки для часовых с пулемётами. Внутри – барак бараком, нары в три этажа. Почти всё время заставляли лежать. Появилась еда. Утром и вечером – так называемый «чай» из полевого котла, примерно поллитра, бурда, чаем там и не пахло, разливал черпаком наш же военнопленный, отнюдь не доходяга, днём – баланда из смёрзшейся гнилой картошки. Давали, правда, не каждый день, буханку хлеба: то на шестерых, то на восьмерых. Вшивость, прости за подробность, была просто страшенная, пригоршнями с себя стряхивали. И смертность была неимоверная.
Подъезжает утром кухня, нас выгоняют «за чаем». Эсесовцы заходят в барак и – шасть по нарам, осматривают: кто уже готов, кто не в силах подняться, им – всё едино, никакой разницы. С первого дня отобрали самых здоровых, предложили – иди в полицаи. Кто согласился – тех первым делом рыть в углу лагеря большую яму, а из остальных, кто выпил чаёк, с десяток выберут и назад в барак попарно, хватай покойника или полуживого за одну ногу - за другую, волоки наружу, да по полу, по голой обледеневшей земле или по снегу, спотыкайся, надрывайся, но – в эту яму. А по краям стоят свои же ребята, у каждого ведёрко с хлоркой – посыпай каждый уложенный ряд. Учёта – поначалу никакого, люди гибли массой, но позднее немцы спохватились, стали пересчитывать, говорили – «Нельзя терять какую-никакую, а рабочую силу, хоть вас, советских военнопленных, и набралось пять миллионов, а всё же использовать надо».
Но вот на что мы имели право: кто-то из наших ловких, самых приспособленных парней додумался снимать с трупов шинели, их у нас быстро набралось несметное количество, и еще установили контакт с местными жителями, в основном поляками, они подходили к ограде, несмотря на угрозы немцев «будем стрелять». И наши перебрасывали через колючку скатанную шинель, а поляки за неё непременно давали либо целую буханку, либо добавляли приличный кусок сала, либо, если кто просил, и пачку махорки. Курево, не для меня, для многих, было самой тяжкой проблемой. Честно скажу: кто в таком лагере выжил, то не благодаря немецкому питанию, а исключительно благодаря этим обменным операциям.
БР: Твоя память наверняка сохранила немало таких незабываемых моментов.
Представь, в ночь на 5-ое декабря, День Сталинской конституции, улеглись рядом втроём, я посередине, слева москвич Климаков, справа москвич Климанов. Привалились друг к другу, согрелись, уснули. Утром толкаю одного – нет ответа, толкаю другого – нет ответа. В одну ночь скончались оба. Мы заранее, на случай, если кто останется чудом в живых, обменялись адресами, так что пришлось мне после войны сообщить их родным. Тогда это произвело на меня совсем угнетающее впечатление.
В эти же дни немцы стали тщательно проверять нары и пересчитывать живых. Одним утром после чая перед бараком поставили столик, стул, комендант уселся, рядом полицай еще в советской форме, но с повязкой-свастикой на рукаве, и стали вызывать по одному: «Эй, ты, подходи!.. Следующий!.. Имя, отчество, фамилия?» - Вот тут-то я и назвался – «Фирсов Юрий Дмитриевич». – «Профессия?» - У меня было время обдумать ответ, потому что уже понял, что немцы очень опасались интеллигентов, скажи я «аспирант института связи» - они бы на меня воззрились в четыре глаза и тут же расстреляли, скажи «портной» - заставили бы что-то шить. Я и придумал: я, мол, воспитатель начальной школы, преподавал детям азбуку. И - повезло: как и другим, на руке нарисовали мне номер и всё записали в учётную тетрадь. А повезло в основном потому, что за день до этого я попросил бывшего полкового парикмахера, украинца, постричь-побрить меня. Он там этим промышлял, а плату брал картофелиной, к вечеру у него набиралось с полдюжины вполне съедобных. И сказал он мне: «Не возьму я у тебя твою «картоплину», ты – доходяга, помрёшь не сегодня-завтра».
В декабре стали добровольцев гонять на работы, расчищать шоссе, разбитое бомбами, засыпать воронки, разравнивать, утрамбовывать землю. Многие охотно пошли, потому что было выгодно: поляки стали за одну шинель давать там две буханки. Ребята из лагеря выходят в шинелях, возвращаются – без, но – с харчами. Я поначалу боялся ходить на работу: во-первых, был очень слаб, во-вторых, опасался, что меня кто-нибудь опознает. Немцы постоянно выискивали «юде» и «комиссаров» и сходу убивали.
Жуткий был месяц, морозный и голодный. Немцы никак не были готовы к такому количеству военнопленных. И в лагере появились случаи людоедства. Много чего по этому поводу болтали люди, по-моему, зазря обвиняли то какую-то нацию, то религию, кто, мол, ест конину, кто какую дичину, не по мне были эти разговоры. Но немцы однажды устроили такой цирк. Приехала группа каких-то больших начальников, с ними фотографы, нас построили шеренгами по шестеро в колонну, и стали немцы из-за колючей ограды каждой шеренге бросать буханку хлеба и куски мяса. А фотографы давай щелкать, как заключённые кидаются за едой и рвут друг у друга из рук. И понимаю я, что офицеры говорят: «Вот вам русские скоты, не люди, а свиньи!» - А я стоял в последней шеренге, и мы, договорившись, даже не шелохнулись за брошенной буханкой. Приезжие прямо обалдели, потом загоготали: «Да эти же все комиссары, расстрелять их!» - Но один, видно, старший, скомандовал: «В барак!» - И нас отправили на нары.
Вспыхнула какая-то страшная желудочная болезнь, не то дизентерия, не то холера, не говоря уже про туберкулёз и голодные отёки. И у меня, Бог знает отчего, одна нога совершенно усохла, только кость осталась, а другую раздуло, ну, точь-в-точь слоновья. Немцы инфекций смертельно, больше всего на свете боялись и придумали выход: стоял на территории сильно повреждённый дом, они и устроили там лазарет. Сначала вызвали: «Кто есть мастер, строитель, маляр – выходи, будешь дом ремонт делать!» - Наши быстро сработали. Начальник велел плакат повесить – «Только для инфекционных больных». И ближе двадцати метров никто из охраны не подходил.
Нашлось и врачи: доктор Глушихин Михаил Алексеевич из Тулы, его назначили главным, Филоненко, якобы бывший диетврач самого Ворошилова, и Евгений Михайлович Гутнер из Сталинграда, на еврея совсем по внешности не похожий. Они ежедневно ходили по баракам, осматривали больных, подошли и ко мне. А я дошел, можно сказать, до ручки, встать с топчана сил не было, ждал - со дня на день и меня поволокут за ноги в ту смертную яму. Но Евгений Михайлович приказал сопровождавшим его санитарам: « В лазарет его!» И попал я в изолятор, в палату на двоих, на железную кровать, да под двумя шинелями. Слава Богу, был водопровод, смог я помыться, сбросить несколько горстей вшей, нижнюю сорочку, бывшую когда-то белой, продранный ватник, смог оглядеться. Рядом – уж точно доходяга: и кашлял кровью, и исходил поносом, и всё возмущался, поминая Иисуса, как, мол, нечеловечески обращаются с ним, умирающим.
Наутро пришел доктор Гутнер, констатировал смерть бедняги, потом вдруг наклонился и, пользуясь тем, что мы в палате вдвоём, тихо спросил: «Вы ведь еврей? Я тоже». Но я всё же не решился открыться, отмолчался, а он добавил: «Я что смогу, всё для вас сделаю». И в Новый 42-ой год пришёл с мензуркой спирта и кусочком сахара, разлили, чок-нулись и выпили – за нашу победу. Чем и как он меня лечил – не знаю, но я медленно пошёл на поправку. К тому же во мне произошел некий моральный перелом: я сказал сам себе, что обязан выстоять и выжить и даже заразил Гутнера этим убеждением, хотя он считал, что всё погибло-пропало. Однажды зашли они вдвоём с его начальником Глушихиным, на вид грубоватым мужиком, к примеру, если Евгений Михайлович говорил кому-нибудь «вольно», Глушихин непременно тут же командовал почему-то по-украински: «Не вольно!» - Он знал, что Гутнер еврей, наверняка догадывался, что и я тоже, но не выдал ни нас, ни своих подчинённых фельдшеров и санитаров, хотя все они были стопроцентно просоветски настроены.
БР: Как же ты коротал время в этом лазарете?
Взял пример с наших умельцев. Один делал чеканку конвоирам на портсигарах, другой сказался «портным из Ленинграда» и что-то мастерил немцам из разных отрезов, которые те тащили из брошенных домов и магазинов, третий служил переводчиком, прилично кормился, а потом оказался аптекарем, попал вместе со мной в Панеряй. Еврей был, Карл Юрьевич. Ни за что не догадаешься, чем и как зарабатывал я свой хлеб. Рифмоплётство помогло: оды сочинял. Заказал мне Гутнер стихи, и воспел я главврача Глушихина, санитар попросил – воспел другое начальство. За каждый заказ получал добрую пайку хлеба. Но главное, что помогло мне выжить, - душевный настрой, желание отплатить агрессору. И любовь к старшему брату: я внушал себе, что должен выстоять во что бы то ни стало и непременно увидеть его.
А еще стал я, по команде просоветской администрации, читать нашим газеты: польскую, немецкую и русскую, их все издавали под гитлеровским надзором. Конвоиры приносили. Если память не подводит, «Вильнюс Цайтунг» и «Гонец Виленски» Уж как эти листки восхваляли японское нападение на американский флот на Пирл-Харбор, превозносили свои успехи, скажем, «под Киевом взяты в плен 665 тысяч советских солдат и офицеров!», уж как в каждом номере твердили, что «свободные национал-социалисты избавляют мир от жидов и плутократов», то есть Советский Союз, управляемый евреями, и плутовской Запад во главе с Англией и Америкой.
Везут меня, скажем, в процедурный кабинет, дают газеты, и перевожу я сходу и вслух сразу на русский интересные статьи, а ребята по моим интонациям отлично понимают, где правда, а где геббельсовская агитация: «в СССР полный развал, в армию мобилизуют детей, наш летчик-асс сбил сразу 20 советских самолётов, один немецкий ефрейтор взял в плен целую роту Красной Армии, красноармейцы толпами переходят на сторону германских войск». Небольшие газетёнки – четыре, иногда шесть полос; процентов 20 - антисемитские статьи, не меньше того - прославление фюрера, цитаты из «Майн Кампф», сводки боёв на манер сообщений нашего «Совинформбюро», густая и тенденциозная пропаганда – поляков натравливала на других славян, немцев - на «неполноценных» поляков.
Как стал подниматься и потихоньку ходить, то и начал помогать выздоравливающим, по-латыни «реконвалешентис», некоторые уходили на легкие работы, прихватывали с собой по паре шинелей, возвращались с харчами и делились со мной. Конвоиры не препятствовали обмену с местными, только проверяли и забирали себе любые вещи, например, нательные крестики, ничем не брезговали, уж очень были охочи до мелкой добычи.
В день своего рождения 10-го августа и я начал выходить наружу, а начальство поручило мне ежедневно составлять на немецком специальную записку – «мельдунг», в которой точно указывать, сколько всего человек в лазарете, сколько туберкулёзных, инфекционных, ходячих и так далее. Немцам,- сами-то они к нам не заходили, - было необходимо это знать, потому что начали они формировать группы из годных для рабских работ заключенных и отправлять эшелонами в Германию. Отправили и доктора Глушихина, вместо него назначили мрачного массивного сибиряка, и Гутнер шепнул мне: «Это не врач, может, в лучшем случае фельдшер, не доверяйте ему». А перед этим четвёрка наших фельдшеров, - имена двоих прекрасно помню: Николай Ромадин и Алексей Шатура, - проделали в задней глухой стене дома дыру и сбежали из лагеря. Евгений Михайлович знал, но не выдал ребят, а ведь запросто могли его расстрелять, но не тронули, а вот Глушихина наказали.