Розин Борис : другие произведения.

Мы бежали из лагеря смерти

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  
  
  (к 70-тилетию начала Великой Отечественной Войны)
  
  
  
  Б о р и с Р О З И Н
  
  
  
  МЫ БЕЖАЛИ ИЗ ЛАГЕРЯ СМЕРТИ
  
  (Интервью с Юлием Фарбером -
  
  узником лагеря смерти Панеряй)
  
  
  
  ПАНЕРЯ́Й (Понары), в 10 км от Вильнюса, одно из основных мест массового уничтожения евреев нацистами в Литве в годы Второй мировой войны… Массовые расстрелы эсэсовцами и их литовскими пособниками людей партиями в сотни, иногда тысячи человек продолжались с июня 1941 г. до июля 1944 г. Всего в Панеряе было уничтожено до ста тысяч человек, в подавляющем большинстве евреев — жителей Вильнюса и его окрестностей, евреев из других стран, а также советских военнопленных и неевреев — участников антинацистского Сопротивления. В ночь на 15 апреля 1944 г. в Панеряе была сделана отчаянная попытка побега. Группа из восьмидесяти закованных в цепи евреев, занятых под присмотром эсэсовцев сжиганием трупов (нацисты старались замести следы своих преступлений), через 30-метровый туннель, вырытый ими ложками и голыми руками, выбралась за пределы ограды из колючей проволоки, однако большинство было на месте убито охраной, и лишь пятнадцати удалось добраться до Рудницких лесов и присоединиться к партизанам.
  
  
  После войны в Панеряе был поставлен обелиск
  
  в память жертв нацистских злодеяний и открыт музей…
  
  (КЕЭ, т. 6, кол. 314)
  
  
  
  В лагерь смерти «Панеряй» я, Юлий Давыдович Фарбер, попал 29 января 1944 года из вильнюсского лагеря военнопленных, где сидел с декабря 41-го. Накануне 29-го меня вызвал к себе оберполицай некий Макаров, жуткий человек, незадолго до этого дня назначенный начальником над местными полицаями, ярый антисоветчик, антисемит, и привёл он с собой совсем уж прихвостней-подонков, а среди них самым страшным был некий тип по прозвищу «Куцепалый»: у него на одной руке не было нескольких фаланг. Этот зверь добивал до смерти любого, кто хоть чем-то провинился, и вершил он наказания нагайкой - оружия полицаи не носили. Вообще они считали главной своей функцией вербовку в РОА, власовскую Русскую Освободительную Армию, но наши люди плохо поддавались их уговорам.
  
  
  
  Пришел, значит, этот Макаров, и до него дошли слухи, что, мол, в лагере-тюрьме действует подпольная организация. Ничего такого у нас там не было, может, в отличие от других лагерей, кажется, к примеру, в Маутхаузене, но, тем не менее, оберполицай быстро поспособствовал тому, что из лагерного лазарета забрали славного доктора Гутнера и отправили, как поговаривали, в Эстонию. А нужно сказать, что эстонцы пользовались у заключенных, прежде всего у военнопленных, дурной славой: если поляки, да и нередко литовцы, в основном относились к нам сочувственно, то эстонцы в массе были настроены очень антисоветски, даже, можно сказать, враждебно.
  
  
  
  БР: Так, в конце 1970-ых годов, начал свой рассказ мой дядька, двоюродный брат моей матери Юлий Давыдович Фарбер. Это интервью, записанное мною на нескольких аудиокассетах, хранится по сей день, но лишь теперь жизненная судьба предоставила мне возможность расшифровать и предъявить читателям воспоминания Юлика, любимого всеми, кто его знал или с ним по жизни соприкасался. Итак, он продолжает:
  
  
  
  
  
  ЧАСТЬ ПЕРВАЯ - «ВОЙНА, ПЛЕН, ПАНЕРЯЙ»
  
  
  
  В начале 1944-го мы все стали понимать, что немцы обречены: каким-то чудом откуда-то с воли в том вильнюсском лагере появился радиоприемник, стали мы слушать сводки из Москвы, услышали голос Левитана, узнали о сражениях и о победе на Курской дуге, о первых в Москве салютах в августе 43-го, и наше настроение коренным образом изменилось к лучшему. Мы уже нутром ощущали, что нацистам приходит конец, что наши освободили мой родной Киев, что Союз пересиливает Германию. А тут начались советские налёты на Вильнюс, и вообще в воздухе будто стоял совсем иной запах, чем в 41-ом или в 42-ом го-дах. Вот в январе 44-го кто-то и донёс Макарову на меня. Пришли за мной двое полицаев, отвели к нему, и стал он задавать мне всякие вопросы, в том числе и нескромные, и проверять, знаю ли я Москву, раз уж называюсь москвичом Юрием Фирсовым, а потом и добавляет: «Про тебя говорят, ты – еврей». Отвечаю: «Мало ли что о ком болтают». В общем, обследовал меня.
  
  
  
  Короче, 29-го января во время утренней поверки, после моей фамилии «Фирсов» мне приказали: «Выходи!». Вышел. Во дворе стоит совершенно закрытая грузовая машина. Говорят: «Залезай!». Я залез, там внутри уже сидели три или четыре человека в гражданском, ярко выраженные евреи, которых выследили и поймали, а за мной в этот же фургон втолкнули еще трёх или четырёх военнопленных, и среди них моего лагерного приятеля Петю Зинина, которого уж никак нельзя было заподозрить в принадлежности к нашему народу. Он был родом из-под Саранска, там есть неподалёку такой городок Краснококшайск. Какой-то подлый земляк из лагерных стал у него настойчиво выклянчивать дневной паёк, прямо требовал: «Отдай, да отдай!» - вот Петя ему и сказал: «Пошёл ты, мол, туда, да туда!» - И этот мерзавец в ответ пригрозил: «Не дашь - так я пойду и скажу немцам, что ты «юде». И таки да, пошел и сказал, так что Петю тоже с нами и погрузили.
  
  
  
  Еще, помню, с нами сели два Константина: Потанин из Казани, у него была серьёзная улика – нос с горбинкой, второй - Жарков; я этих ребят хорошо запомнил, потому что мы с первым потом вместе партизанили, он у меня и в Понарах помощником был, а второго расстреляли; в грузовик оба попали по обвинению, что «скрытые евреи», хотя у Потанина аж в десятом колене никого такого и в помине не было. Итак, сидим мы в кузове, рядом незнакомые люди, спрашиваем: «Куда это нас?» - Один и отвечает: «Что ж это, вы не знаете? Как куда, в Понары (это так по-русски звучит)! Понимаем, что нам конец, хоть сейчас, хоть через час. Нужно сказать, мы в лагере все уже знали, что за окраиной Вильнюса, в местечке Панеряй есть спецлагерь, что к нему подходит железнодорожная ветка, что туда немцы пригоняют эшелоны с обречёнными на смерть людьми, разгружают и всех тут же расстреливают.
  
  
  
  Поехали. Подъезжаем к воротам. Наружная охрана командует: «Вылезай!» - и пропускает. За воротами эсэсовцы проверяют, пересчитывают нас и гонят дальше, внутрь. А нам всё равно, где будут стрелять – снаружи, внутри... Смерть – она одна. Нет, подводят ко вторым воротам, куда нас снова загоняют внутрь, а конвоиры наши остаются снаружи. Мы только потом поняли, что немцы таким образом особо секретничали: мол, не всем положено знать, что тут за оградами происходит, так что и вторые конвоиры довели нас до третьих ворот, потому как и они не имели доступа внутрь территории этого спецлагеря.
  
  
  
  А за третьими воротами стоит довольно опрятный на вид домик; потом уже мы узнали, что в нём размещалась внутренняя охрана, а наружная уезжала. Значит, ограда вся из колючей проволоки, и нам тут же немцы говорят: «Проволока под высоким напряжением, пространство от одного ряда проволоки до другого всё заминировано». Но я и сегодня очень сомневаюсь,что там была хоть одна мина, а что до тока, то даже гарантировать могу - им и не пахло. Три ряда колючки – это было, от одного ряда до другого метров этак 10 – 12 на глазок.
  
  
  
  Идём дальше. Подводят нас к глубокой яме, по виду нефтехранилище, построенное очевидно в советский период времени, году в сороковом, стены были бетонированы, нефть было принято хранить в бетонных резервуарах. Глубина – метра четыре, больше, чем два человеческих роста, примерно два этажа, а диаметром, как показалось, метров 15. Половина ямы прикрыта сверху досками, половина – открыта; вижу – внизу песок, значит, дно не успели зацементировать. Это нас впоследствии и спасло. Сбоку вниз идёт приставная лестница, и нам всем приказывают туда спуститься.
  
  
  
  Музей, вид ямы
  
  Хоть и не понятно, что нам там внизу делать, но приказали – полезли, спустились. За нами конвой лестницу наверх выдернул. И так будет повторяться каждый день, помногу раз. Вместе с нами спустился еще один еврей. Представился: «Франц, vorarbeiter», по-русски – бригадир. В руках какие-то цепи. Сама цепочка толстая, кусачками не возьмёшь, напильником не сразу перепилишь. Он нам охваты прямо по голени тут же надевает, фактически в кандалы заковывает, так что ходить можешь только мелкими шажками, как японки в кимоно или как девочки-манекенщицы на подиумах изображают, семенят, а больше – ну, никак. Объясняет: «Мы – зондеркоманда, специальная, значит, особая». Позднее мы научились эти кандалы на ночь снимать, хотя бы с одной ноги. То и дело кто-то из охраны спускался в яму проверять нас, но нам, к счастью, везло, никого не застукали, а уж мы боялись всего, очень даже боялись.
  
  Оглядываемся. Наверху стоит часовой, поглядывает вниз. Взглянем теперь на мой рисунок и на ту схему, что мы с тобой нарисовали.
  
  
  
  Рисунок Ю.Фарбера
  
  
  
  Резервуар круглый. Под левой половиной ямы, что досками сверху закрыта, они землёй присыпаны и слегка возвышаются - нары в 3 этажа, мужская половина. Столбы и стол, за ним ели, несколько тусклых лампочек свечей по 40. Справа угол с какими-то инструментами, продуктовый склад с двусторонними полками, между ними узкий проход, только боком можно идти, и рядом отсек, говорят – кухня, но на самом деле никакая это была не кухня, а помещение, где жили четыре женщины, они-то и готовили нам пищу на печке-плите, понятно, что нехитрую, но всё же какую-никакую. А мужчинам туда к ним ходить не полагалось. Но! Но... Погоди, еще расскажу. А узкий проход между складскими полками, закрытый в глубине фальшдоской, это очень важное место для главных событий в лагере.
  
  
  
  Схема ямы и окружающей территории, вид сверху
  
  
  У нас, новоприбывших, сразу чуть ли не первый вопрос к старожилам, он в лагерях всегда возникал еще с 41-го года: умирают ли тут от голода? Отвечают: «Нет, тут от голода не помрёшь, кормят достаточно». А делать-то что, работа какая? Рассказывают: «Вокруг этой ямы есть еще такие же большие резервуары и рвы и прочие ямы-углубления, и немцы еще с 41-го года привозили сюда со всей округи разное население именно для уничтожения. Но особенно резанула меня подробность, что немцы, понимая, насколько их дело худо, проигрывают войну и отступают с захваченных территорий, решили теперь уничтожать следы своих преступлений, а для этого и образовали нашу «зондеркоманду». Ты спрашиваешь: «Каким образом уничтожать?» - А просто сжигать трупы убитых, сваленные после расстрелов в эти ямы-резервуары. Все. Все останки от 41-го, 42-го, 43-го годов и даже последние, прямо при нас уже в 44-ом расстрелянных людей.
  
  
  
  БР: И вы это видели?
  
  Нет, нас при этих казнях заставляли сидеть внизу. Мы только очереди выстрелов слышали наверху. Вот такая нас ждала работа с людскими останками.
  
  
  Тут лестницу спустили, и пришёл немец, вроде штурмбаннфюрер, с ним автоматчики для устрашения, речь нам произнёс: кто из нас к ограде близко подойдёт – будет расстрелян, кто станет лениться на работе – расстрелян, короче, было перечислено множество поводов для нашего же расстрела, так что нам стало понятно: никаких шансов остаться в живых у нас самих не было. Охрана была сильная. Смотровых вышек я, правда, не видел, но люди поговаривали, что немцы опасались партизан – как бы те не напали из леса.
  
  
  
  БР: Юлик, напомни: ты сам понимал или тебе и другим с немецкого переводили?
  
  Напомню: я немецкий знал практически свободно и польский, как и русский с украинским, и читать мог, и беседовать. Что и делал, скажем, с простыми часовыми и конвоирами, некоторые в отличие от начальников бывали добрее, а лучше сказать – терпимее. А тут вообще говорили: «Если Великая Германия войну выиграет, вас, может быть, и оставят в живых, но сделают рабочим скотом, а вот если Великая Германия войну не выиграет (Видишь, даже у них появилось такое сомнение!) – то вас, юде, конечно же расстреляют, хотя бы потому, что вы тут много чего видите и знать будете слишком много».
  
  
  
  На следующее утро в 6 часов подъём на завтрак, довольно сытный, главным образом – макароны. Картошки там совсем не было – некому было с ней возиться, чистить, мыть, перебирать, хранить, а с макаронами проще – сварил, и рабочий скот их тут же уминал без остатка. Наши женщины быстро кашеварили. Съестное в фанерных ящиках хранилось, стояла бочка с капустой. По воскресеньям вообще выдавали всем по 100 грамм шнапса.
  
  
  
  Рассветать начинало что-то после семи, так что немцы нас особо не торопили, не подгоняли «шнель-шнель». Наверху появлялся наряд-конвой, опускали вниз лестницу, мы выстраивались, нас сверху пересчитывали. Затем «форарбайтер-бригадир» выпускал нас по одному подниматься, а всего нас, обитателей ямы, жило там 80 человек, и ничего, помещались, большой был резервуар и тёплый, хоть и не отапливаемый. Итак, в моё первое тамошнее утро первая группа поднялась, слышим, там наверху построилась, и конвоиры куда-то её повели, а куда именно – это нам поначалу было непонятно. И так повторялось каждый день, а вечером или в обед мы все сходились и всё, что за день с нами случилось, друг другу рассказывали. Секретов не было.
  
  
  
  Ямы были недостроенные и разного размера, может, для различного топлива, особого порядка в их расположении я не заметил. Обреченных на расстрел привозили либо по железнодорожной ветке, это примерно в километре от зоны, либо по шоссе на грузовых машинах, и гнали прямиком к какой-нибудь яме. Первое время не раздевали, не обыскивали, убивали прямо в одежде, даже в пальто и шубах. Заполнив одну яму-резервуар, переходили к следующей. Позже немцы стали отбирать тёплые вещи, верхнюю одежду, а в 43-ем году раздевали уже догола, и лежали несчастные вповалку – мужчины, женщины, дети…
  
  
  
  Группами нас подводили к какой-нибудь яме, и если яма полная, то землекопы её должны были от насыпанной поверх трупов земли очистить, а дальше надо было доставать останки, из которых складывать слоями и рядами что-то вроде усечённой пирамиды, или поленницы, или колоды, или колодца. Я эти фигуры увидел в первый же день, зондер-команда там и до меня уже работала полным ходом. Немцы всю технику этих работ тщательно разработали до мельчайших подробностей, включая специальные двухсторонние лестницы, довольно тяжёлые и со ступеньками на большом расстоянии друг от друга. И профессия моя называлась «транспортёр». Мы вдвоём с Петей Зининым спускались с носилками вниз в яму, тела там лежали в беспорядке и очень плотно, приходилось часто действовать с помощью «хака», то есть крюка: забрасывали его, цепляли за какую-то часть тела и тащили, бывало даже вдвоём тяжело и трудно. Потом клали на носилки эти останки, поднимались наверх и сгружали их, опрокидывая на верхнюю лестничную платформу, а уже другие заключенные переносили их на пирамиду и там укладывали ровными аккуратными слоями-рядами.. А мы снова спускались вниз за следующим расстрельным грузом.
  
  
  
  Нам с Петей приходилось буквально выдирать очередного покойника из груды тел, иной раз, прости за натуралистическую подробность, даже без головы, останки по-всякому сохранялись. Их на пирамиде каждый слой укрывали поленьями и тонкими брёвнами из сосны, как мне объяснили - сосновая древесина лучше всего и очень жарко горит. Непременно слои поливались обильно бензином, а когда эта конструкция поднималась на высоту в три метра, надо было откатить в сторону вторую лестницу, которой пользовались укладчики, и дополнительно со всех сторон обложить сооружение вертикально поставленными сосновыми стволами. Снова всё поливали бензином и добавляли какой-то горючей жидкости. Тогда и поджигали, а мы переходили к следующей яме.
  
  
  
  И горел этот костёр от трёх суток до недели. Как костёр полностью до дна прогорит, приходила другая команда из наших и разравнивала весь пепел. Еще раз прости, но должен сказать, я не подозревал, что останки так плохо горят. А смрад стоял неописуемый, и был он самым страшным, невыносимым, просто невозможно передать словами запах го-рящего человеческого мяса. Очень изнуряющая была работа, к концу дня уставали так, что с трудом карабкались на доски-нары, сразу на соломе засыпали, без подушек, без одеял. Работали только при свете дня, вот и сообрази, сколько с февраля до середины апреля светлых часов. Как стали дни прибывать, то и ковырялись до сумерек. Поднимали часов в шесть, можно было кое-как умыться – стояли бочки с водой и рукомойники, садились за стол завтракать. К восьми – наверх. Обедали сначала не каждый день, потом стали делать перерыв, но немцы очень торопились уничтожить следы своих зверств, фронт-то приближался, постоянно нас подхлёстывали, особенно комендант.
  
  
  
  Кроме резервуаров были еще ямы вроде траншеи, тоже заваленные трупами, едва присыпанными землёй, ни «хаком», ни заступом нельзя было орудовать, приходилось тащить руками. А в 43-ем году слои посыпали хлоркой. Вокруг лагеря лес, но деревья мы не валили, брёвен и без того по всей территории было полно разбросано. Пилили, кололи, делали дрова для костров. Вся округа видела чёрный-пречёрный дым, местные говорили: «Во, это там евреев жгут». Пирамида-штабель не выше трёх, иногда четырёх метров, если много слоёв - останки не прогорали, приходилось и дров подкидывать, и бензин подливать, и горючую жидкость. Пепел и прах надо было просеивать, искать драгоценности и даже уцелевшие кости, – заключённые, чья должность была «собиратель костей», - их дробили и снова кидали в огонь.
  
  
  
  Моя первая яма была от 41-го года. У немцев тогда еще не было гардеробщиков, никого из расстреливаемых, как я сказал, не раздевали, в тряпках-отребьях еще не нуждались, но в моё время уже ничем не брезговали. Так что среди наших работников был и «zahnarzt», зубной врач, у него был инструмент, он проверял у покойников рты и если видел золотые зубы или мосты, обязан был всё выдергивать и отдавать специально к нему приставленному гитлеровцу, не дай Бог что-нибудь утаить. Одежды никакой не выдавали – ищи в яме и бери с покойника, а обувь была уж просто крайним дефицитом, мои ботинки сразу развалились, несколько дней ходил босиком.
  
  
  
  Были для меня и неожиданные находки, например, очки. Но меня просто преследовал трупный запах, не мог я его пересилить, ничем из вещей я не воспользовался, за исключением обуви и еще одного: попадались среди разных предметов и очки, у меня даже быстро сложилась коллекция самых разнообразных. А так как наши знали, что я плохо вижу, то и стали мне их приносить. Первые были очень для меня слабенькие, примерно три диоптрии, но я всё же их нацепил. Потом принесли – ну, измерить их я никак не мог – наверное, 5 с половиной или 6 диоптрий, стало мне получше, и, наконец, принесли пару очень подошедшую, и стал я, можно сказать, полностью зрячим.
  
  
  
  БР: Юлик, уточни, сколько у тебя диоптрий и как ты вообще с такой близорукостью оказался в армии?
  
  Да, по зрению я был снят с воинского учёта, при моих 8,5 диоптрий в моей карточке так и было написано: «негоден к воинской службе», без очков я с двух-трёх метров человека от дерева не отличу; но военкоматы начали призывать уже 23-го июня, и 26-го в пять утра ко мне домой пришел посыльный: «Вот, - говорит, - вам повестка, явитесь в военкомат, надо что-то выяснить». Пришел, меня – в сторонку, взяли документ, что я «непригоден» и отвели к парикмахеру, который мигом постриг меня наголо. Тут же меня - в машину вместе с другими, отвезли на Хорошевское шоссе, выдали обмундирование и винтовки, потом на вокзал, и вечером отправили до посёлка Зилупе, это на латвийской территории. А коллеги в моей московской организации пошли со своими повестками на работу, там им быстро оформили бронь, и – порядок. Кое-кто позднее и в начальники попал.
  
  
  
  
  
  Накануне войны: Юлий (справа)
  
  и его кузен Павел Моргулис
  
  
  
  Я не имел никаких военных навыков, физически был слабоват, но пока был в очках, всё-таки какое-то участие в боях принимал: я связист по образованию, налаживал связь. Найти обрыв – дело нехитрое, но ползать по-пластунски не умел, зато чинил телефонную аппаратуру и был силён в передаче разных словесных сообщений, не переврав ни слова. Командиры это ценили: однажды в критический момент, когда немцы нас почти уже окружили, командир 42-го мотострелкового полка Горяинов послал меня к начальнику штаба капитану Казаку передать, чтобы тот немедленно переходил к такому-то ориентиру и открыл оттуда огонь по противнику, что тот и сделал, и мы выскочили, так что какая-то польза от меня была.
  
  
  Так и воевал, пока не потерял очки. Мы куда-то бежали в ходе боя, то ли меня подтолкнули, то ли сам я споткнулся, но очки слетели с носа, и кто-то раздавил их сапогом. Сам понимаешь, положение – аховое. Я написал в Москву брату Боре, Борису Давыдовичу, тот сразу выслал их мне на полевую почту. И представь, вот «ирония судьбы»: получаю извещение, мол, вам посылка, знаю – там очки, прошу солдата, что отправляется за почтой, «получи за меня», тот туда уходит, а назад не приходит. Позднее, как попал в плен, мне какие-то очки удалось раздобыть, но до Панеряя я всё же мучился.
  
  
  
  В районе Зилупе мы держали оборону, всё боялись попасть в мешок, но немцы через нас не прошли, обошли нас и справа, и слева. А первым моим командиром был старший лейтенант Борис Балтер, он потом в журнале «Юность» опубликовал, на мой взгляд, очень неплохую повесть о выпускниках военной школы, которые прямо со скамьи попадают на фронт. Балтер, а он с честью вывел из первого окружения остатки моего Московского батальона, дважды представлял меня к медалям, но в первый период войны награды давали со скрипом, да и отступали мы, а еще меня дважды обжигали пули, просто задевали, меня даже называли счастливчиком; и в медсанбат я не ходил, сам кое-как перевязал - и всё.
  
  
  
  Смерти я не боялся, да и немцев тоже, и не из-за мальчишеской удали, а от неопытности, даже когда побежали в контратаку, страшно не стало. Страшно, когда рядом или впереди бегущий получает пулю, или осколком ему сносит череп и он падает, или же натыкаешься на яму, где вповалку лежат наши убитые ребята, вот это – тяжелое впечатление. И под бомбами лежал, и под обстрелом, когда головы не поднять, и видел, как наши вдесятером расстреляли немца-парламентера, когда тот пришел предлагать нам добровольный плен, и как умирал раненый в живот другой немец... Грязи много повидал. И про ужасное положение на всех фронтах знал. Но один раз все мы возликовали, когда мимо нас, отступавших, прошли нам навстречу три наших танка КВ: наконец-то, и наше тяжелое вооружение идёт побеждать Германию!
  
  
  
  БР: Сколько же дней ты воевал без очков?
  
  Нас до фронта довезли 28-го июня. В день моего рождения 10-го августа очки еще были, думаю, я их лишился числа 15-го. А к 1-ому октября, постоянно отступая, мы оказались в районе Новоржева в болотистой местности и попали в окружение. Всё потеряли: где какой батальон, где соседняя рота – ничего не ясно, кроме того, что немцы здорово нас обогнали. И тут мой непосредственный командир младший лейтенант Корженко, москвич из академии коммунального хозяйства, поначалу решил утопить в болоте автомашину, на которой мы передвигались, туда же выбросить материальную часть, потом расстрелял солдатика-казаха за то, что тот был не в силах нести тяжеленное тело ручного пулемёта, и под конец приказал рассредоточиться и выходить дальше мелкими группами, кто как сможет. Спрашиваю: «Идти прямо на восток?» - Отвечает, зная, что я еврей: «Можешь и на запад, что нам немцы сделают!»
  
  
  Несколько человек, и я в том числе, всё-таки пошли с ним, и вышли прямо в расположение немцев. Не могу утверждать, что он сделал это специально, тогда еще понятия «перебежчик» не употреблялось, но кое-кто наверняка подумывал, что плен – единственный выход. Конечно, немцы нас заметили, завопили «Хальт! Хальт!», и младший лейтенант сразу остановился и поднял руки. А я и еще двое бросились в разные стороны, но мы тут же потеряли друг друга, и я пошел один, совершенно не умея ориентироваться в лесу. Быстро стемнело, я вдруг вышел на опушку и увидел довольно близко костёр, а вокруг него четыре-пять фигур. Немецкий-то я знаю, а они громко говорят и поминают «противосамолётную пушку». Ну, я и употребил две имевшихся у меня гранаты – взорвались они здорово, наверняка кого-то из немцев поразили, а я бросился назад в лес.
  
  
  Бродил я дня три, ничего не ел, оброс, устал, все ощущения как-то притупились, но винтовку свою, последнюю надежду, твёрдо держал на спине. Рассвело. Вдруг на ходу чувствую: кто-то сзади сдёргивает мою винтовку. От рывка поворачиваюсь – передо мной здоровенный немец, и мою надёжную защиту легко о колено ломает пополам, приклад разлетается, ствол он швыряет в сторону, а мне, хлопнув по спине, говорит: «Иди туда! Вон там стоят СС, они как раз выискивают юде, долго мучиться не будешь, сразу сделают тебе капут!» Срывает с меня пилотку, выдёргивает звёздочку и – в карман. Я позднее узнал: им платили за взятых в плен на основании предъявленных звёздочек.
  
  
  
  БР: Каким образом он мгновенно понял, что ты – еврей?
  
   Понял, юдофобы часто с первого взгляда это определяют, а кроме того, я сильно оброс, думаю, этого было вполне достаточно. Рядом оказалась дорога, по ней шла огромная колонна наших военнопленных, он меня и впихнул туда. Дошли до эсесовцев, вроде из дивизии «Мертвая голова», широкоплечих, почти двухметровых парней. Остановились. По команде каждая наша шеренга – шаг вперёд, и гитлеровцы проходят вдоль, оглядывая лица. Кто хоть капельку похож на еврея, они сразу: «юде!» - и выволакивают в сторону к большой яме и мгновенно стреляют. Подходит и моя шеренга, и тут из задних рядов несколько человек бросились бежать в разные стороны от дороги. Может, кто и добежал до поля с неубранной пшеницей, может, кто-то и укрылся, но почти все эсесовцы повернулись к колонне спиной и открыли огонь из автоматов. А один, что стоял перед моей шеренгой, скомандовал нам, почти не глянув, «вперед!» - и мы все шагнули, а в ушах у меня непрерывно звучало пророчество того немца, который взял меня в плен: «Тебе капут!»
  
  
  С двумя ночёвками довели нас пешим ходом до Старой Русы. Вечером в чистом поле приказывали ложиться, образуя квадрат, ставили по бокам караулы и светильники вроде прожекторов. Несмотря на предупреждение «будем стрелять», многие пытались убежать, но охрана была бдительна и метко стреляла вдогонку. Еды никакой не давали. Старой Русы, как города, практически не существовало: товарищи говорили мне, что ни одного целого дома не видели, одни трубы торчали, да и я мог разглядеть только разбитые стены. Но железная дорога сохранилась, может, еще советская, может, немецкие инженерные части, а они споро работали, быстро прокладывали пути и подтягивали боевые войска, уже успели её уложить. Там нас погрузили в пустые теплушки, даже соломы не бросили на пол.
  
  
  Кое-кто, расшатав стенки, выпрыгивал на ходу, несмотря на немецкие предупреждения «будем стрелять», многие совсем ослабели. Куда-то приехали. Сосед мой глядит в щель и говорит: «Узнаю, это Рига, улица рядом, люди идут, а на груди у них большие жёлтые звёзды, шестиугольные». Так я понял, что немцы этими нашивками выделяли евреев. Конвоиры проходят, слышу: «Едем в Вильно», и первый раз раздают по буханке хлеба на шестерых. Круглая буханка, грамм 900 весом, каждому по 150 грамм досталось. Опять нас в колонну по шесть человек построили и пешком погнали в Ной-Вильно, теперь называется Нововилейка. Пока шли километров 12, охранники просто свирепствовали: кто хоть слово произнесёт – сразу на обочину и пуля, кто от бессилия упадёт – точно так же. И даже молодые ребята, чуть ли не сами, от усталости, разочарования, от отчаяния, ложились на землю: «Не этот свет, так тот, раньше или позже, не всё ли равно?!»
  
  
  Пришли. На бугре колхозные конюшни, вокруг колючая проволока метра три высотой, по углам сторожевые будки для часовых с пулемётами. Внутри – барак бараком, нары в три этажа. Почти всё время заставляли лежать. Появилась еда. Утром и вечером – так называемый «чай» из полевого котла, примерно поллитра, бурда, чаем там и не пахло, разливал черпаком наш же военнопленный, отнюдь не доходяга, днём – баланда из смёрзшейся гнилой картошки. Давали, правда, не каждый день, буханку хлеба: то на шестерых, то на восьмерых. Вшивость, прости за подробность, была просто страшенная, пригоршнями с себя стряхивали. И смертность была неимоверная.
  
  
  Подъезжает утром кухня, нас выгоняют «за чаем». Эсесовцы заходят в барак и – шасть по нарам, осматривают: кто уже готов, кто не в силах подняться, им – всё едино, никакой разницы. С первого дня отобрали самых здоровых, предложили – иди в полицаи. Кто согласился – тех первым делом рыть в углу лагеря большую яму, а из остальных, кто выпил чаёк, с десяток выберут и назад в барак попарно, хватай покойника или полуживого за одну ногу - за другую, волоки наружу, да по полу, по голой обледеневшей земле или по снегу, спотыкайся, надрывайся, но – в эту яму. А по краям стоят свои же ребята, у каждого ведёрко с хлоркой – посыпай каждый уложенный ряд. Учёта – поначалу никакого, люди гибли массой, но позднее немцы спохватились, стали пересчитывать, говорили – «Нельзя терять какую-никакую, а рабочую силу, хоть вас, советских военнопленных, и набралось пять миллионов, а всё же использовать надо».
  
  
  Но вот на что мы имели право: кто-то из наших ловких, самых приспособленных парней додумался снимать с трупов шинели, их у нас быстро набралось несметное количество, и еще установили контакт с местными жителями, в основном поляками, они подходили к ограде, несмотря на угрозы немцев «будем стрелять». И наши перебрасывали через колючку скатанную шинель, а поляки за неё непременно давали либо целую буханку, либо добавляли приличный кусок сала, либо, если кто просил, и пачку махорки. Курево, не для меня, для многих, было самой тяжкой проблемой. Честно скажу: кто в таком лагере выжил, то не благодаря немецкому питанию, а исключительно благодаря этим обменным операциям.
  
  
  БР: Твоя память наверняка сохранила немало таких незабываемых моментов.
  
  Представь, в ночь на 5-ое декабря, День Сталинской конституции, улеглись рядом втроём, я посередине, слева москвич Климаков, справа москвич Климанов. Привалились друг к другу, согрелись, уснули. Утром толкаю одного – нет ответа, толкаю другого – нет ответа. В одну ночь скончались оба. Мы заранее, на случай, если кто останется чудом в живых, обменялись адресами, так что пришлось мне после войны сообщить их родным. Тогда это произвело на меня совсем угнетающее впечатление.
  
  
  
  В эти же дни немцы стали тщательно проверять нары и пересчитывать живых. Одним утром после чая перед бараком поставили столик, стул, комендант уселся, рядом полицай еще в советской форме, но с повязкой-свастикой на рукаве, и стали вызывать по одному: «Эй, ты, подходи!.. Следующий!.. Имя, отчество, фамилия?» - Вот тут-то я и назвался – «Фирсов Юрий Дмитриевич». – «Профессия?» - У меня было время обдумать ответ, потому что уже понял, что немцы очень опасались интеллигентов, скажи я «аспирант института связи» - они бы на меня воззрились в четыре глаза и тут же расстреляли, скажи «портной» - заставили бы что-то шить. Я и придумал: я, мол, воспитатель начальной школы, преподавал детям азбуку. И - повезло: как и другим, на руке нарисовали мне номер и всё записали в учётную тетрадь. А повезло в основном потому, что за день до этого я попросил бывшего полкового парикмахера, украинца, постричь-побрить меня. Он там этим промышлял, а плату брал картофелиной, к вечеру у него набиралось с полдюжины вполне съедобных. И сказал он мне: «Не возьму я у тебя твою «картоплину», ты – доходяга, помрёшь не сегодня-завтра».
  
  
  
  В декабре стали добровольцев гонять на работы, расчищать шоссе, разбитое бомбами, засыпать воронки, разравнивать, утрамбовывать землю. Многие охотно пошли, потому что было выгодно: поляки стали за одну шинель давать там две буханки. Ребята из лагеря выходят в шинелях, возвращаются – без, но – с харчами. Я поначалу боялся ходить на работу: во-первых, был очень слаб, во-вторых, опасался, что меня кто-нибудь опознает. Немцы постоянно выискивали «юде» и «комиссаров» и сходу убивали.
  
  
  
  Жуткий был месяц, морозный и голодный. Немцы никак не были готовы к такому количеству военнопленных. И в лагере появились случаи людоедства. Много чего по этому поводу болтали люди, по-моему, зазря обвиняли то какую-то нацию, то религию, кто, мол, ест конину, кто какую дичину, не по мне были эти разговоры. Но немцы однажды устроили такой цирк. Приехала группа каких-то больших начальников, с ними фотографы, нас построили шеренгами по шестеро в колонну, и стали немцы из-за колючей ограды каждой шеренге бросать буханку хлеба и куски мяса. А фотографы давай щелкать, как заключённые кидаются за едой и рвут друг у друга из рук. И понимаю я, что офицеры говорят: «Вот вам русские скоты, не люди, а свиньи!» - А я стоял в последней шеренге, и мы, договорившись, даже не шелохнулись за брошенной буханкой. Приезжие прямо обалдели, потом загоготали: «Да эти же все комиссары, расстрелять их!» - Но один, видно, старший, скомандовал: «В барак!» - И нас отправили на нары.
  
  
  
  Вспыхнула какая-то страшная желудочная болезнь, не то дизентерия, не то холера, не говоря уже про туберкулёз и голодные отёки. И у меня, Бог знает отчего, одна нога совершенно усохла, только кость осталась, а другую раздуло, ну, точь-в-точь слоновья. Немцы инфекций смертельно, больше всего на свете боялись и придумали выход: стоял на территории сильно повреждённый дом, они и устроили там лазарет. Сначала вызвали: «Кто есть мастер, строитель, маляр – выходи, будешь дом ремонт делать!» - Наши быстро сработали. Начальник велел плакат повесить – «Только для инфекционных больных». И ближе двадцати метров никто из охраны не подходил.
  
  
  
  Нашлось и врачи: доктор Глушихин Михаил Алексеевич из Тулы, его назначили главным, Филоненко, якобы бывший диетврач самого Ворошилова, и Евгений Михайлович Гутнер из Сталинграда, на еврея совсем по внешности не похожий. Они ежедневно ходили по баракам, осматривали больных, подошли и ко мне. А я дошел, можно сказать, до ручки, встать с топчана сил не было, ждал - со дня на день и меня поволокут за ноги в ту смертную яму. Но Евгений Михайлович приказал сопровождавшим его санитарам: « В лазарет его!» И попал я в изолятор, в палату на двоих, на железную кровать, да под двумя шинелями. Слава Богу, был водопровод, смог я помыться, сбросить несколько горстей вшей, нижнюю сорочку, бывшую когда-то белой, продранный ватник, смог оглядеться. Рядом – уж точно доходяга: и кашлял кровью, и исходил поносом, и всё возмущался, поминая Иисуса, как, мол, нечеловечески обращаются с ним, умирающим.
  
  
  
  Наутро пришел доктор Гутнер, констатировал смерть бедняги, потом вдруг наклонился и, пользуясь тем, что мы в палате вдвоём, тихо спросил: «Вы ведь еврей? Я тоже». Но я всё же не решился открыться, отмолчался, а он добавил: «Я что смогу, всё для вас сделаю». И в Новый 42-ой год пришёл с мензуркой спирта и кусочком сахара, разлили, чок-нулись и выпили – за нашу победу. Чем и как он меня лечил – не знаю, но я медленно пошёл на поправку. К тому же во мне произошел некий моральный перелом: я сказал сам себе, что обязан выстоять и выжить и даже заразил Гутнера этим убеждением, хотя он считал, что всё погибло-пропало. Однажды зашли они вдвоём с его начальником Глушихиным, на вид грубоватым мужиком, к примеру, если Евгений Михайлович говорил кому-нибудь «вольно», Глушихин непременно тут же командовал почему-то по-украински: «Не вольно!» - Он знал, что Гутнер еврей, наверняка догадывался, что и я тоже, но не выдал ни нас, ни своих подчинённых фельдшеров и санитаров, хотя все они были стопроцентно просоветски настроены.
  
  
  
   БР: Как же ты коротал время в этом лазарете?
  
  Взял пример с наших умельцев. Один делал чеканку конвоирам на портсигарах, другой сказался «портным из Ленинграда» и что-то мастерил немцам из разных отрезов, которые те тащили из брошенных домов и магазинов, третий служил переводчиком, прилично кормился, а потом оказался аптекарем, попал вместе со мной в Панеряй. Еврей был, Карл Юрьевич. Ни за что не догадаешься, чем и как зарабатывал я свой хлеб. Рифмоплётство помогло: оды сочинял. Заказал мне Гутнер стихи, и воспел я главврача Глушихина, санитар попросил – воспел другое начальство. За каждый заказ получал добрую пайку хлеба. Но главное, что помогло мне выжить, - душевный настрой, желание отплатить агрессору. И любовь к старшему брату: я внушал себе, что должен выстоять во что бы то ни стало и непременно увидеть его.
  
  
  
  А еще стал я, по команде просоветской администрации, читать нашим газеты: польскую, немецкую и русскую, их все издавали под гитлеровским надзором. Конвоиры приносили. Если память не подводит, «Вильнюс Цайтунг» и «Гонец Виленски» Уж как эти листки восхваляли японское нападение на американский флот на Пирл-Харбор, превозносили свои успехи, скажем, «под Киевом взяты в плен 665 тысяч советских солдат и офицеров!», уж как в каждом номере твердили, что «свободные национал-социалисты избавляют мир от жидов и плутократов», то есть Советский Союз, управляемый евреями, и плутовской Запад во главе с Англией и Америкой.
  
  
  
  Везут меня, скажем, в процедурный кабинет, дают газеты, и перевожу я сходу и вслух сразу на русский интересные статьи, а ребята по моим интонациям отлично понимают, где правда, а где геббельсовская агитация: «в СССР полный развал, в армию мобилизуют детей, наш летчик-асс сбил сразу 20 советских самолётов, один немецкий ефрейтор взял в плен целую роту Красной Армии, красноармейцы толпами переходят на сторону германских войск». Небольшие газетёнки – четыре, иногда шесть полос; процентов 20 - антисемитские статьи, не меньше того - прославление фюрера, цитаты из «Майн Кампф», сводки боёв на манер сообщений нашего «Совинформбюро», густая и тенденциозная пропаганда – поляков натравливала на других славян, немцев - на «неполноценных» поляков.
  
  
  
  Как стал подниматься и потихоньку ходить, то и начал помогать выздоравливающим, по-латыни «реконвалешентис», некоторые уходили на легкие работы, прихватывали с собой по паре шинелей, возвращались с харчами и делились со мной. Конвоиры не препятствовали обмену с местными, только проверяли и забирали себе любые вещи, например, нательные крестики, ничем не брезговали, уж очень были охочи до мелкой добычи.
  
  
  
   В день своего рождения 10-го августа и я начал выходить наружу, а начальство поручило мне ежедневно составлять на немецком специальную записку – «мельдунг», в которой точно указывать, сколько всего человек в лазарете, сколько туберкулёзных, инфекционных, ходячих и так далее. Немцам,- сами-то они к нам не заходили, - было необходимо это знать, потому что начали они формировать группы из годных для рабских работ заключенных и отправлять эшелонами в Германию. Отправили и доктора Глушихина, вместо него назначили мрачного массивного сибиряка, и Гутнер шепнул мне: «Это не врач, может, в лучшем случае фельдшер, не доверяйте ему». А перед этим четвёрка наших фельдшеров, - имена двоих прекрасно помню: Николай Ромадин и Алексей Шатура, - проделали в задней глухой стене дома дыру и сбежали из лагеря. Евгений Михайлович знал, но не выдал ребят, а ведь запросто могли его расстрелять, но не тронули, а вот Глушихина наказали.
  
  
  
  Осенью 42-го немцы и их журналисты расписывали во всех газетах, как гитлеровские войска вышли к Волге, как сражаются за Сталинград, вопили вовсю, что СССР войну проиграл, судьба его решена, вопрос победы – дело нескольких дней. А с января 1943-го года стали предлагать - вступайте в РОА. Но ни слова о том, что Сталинградскую битву они проигрывают. Неожиданно еще в конце 42-го весь наш лагерь перевели в Вильнюс, в одну из местных тюрем, которую превратили в некую транспортную пересылку, стали привозить гражданских, сортировали всех и угоняли в Германию. Я продолжал составлять всё те же «мельдунги – записки» о состоянии заключенных, некоторые приходили к врачам и ко мне и просили: «Дайте справку, чтобы меня послали на работы к такому-то поляку, я уже с ним договорился, я от него убегу». И женщины в тюрьме появились. Однажды приходит ко мне одна молодая: «Я – Родина, фамилия у меня такая, вы для меня с подругой должны организовать побег». – Я даже остолбенел: «Вы что? Кто вы такая? Кто вас ко мне направил?» - А она отвечает: «Вы это бросьте, все тут знают, что здесь действует организация, и вы лично сюда для того и направлены». – «Ничего подобного, - говорю, - это совсем не так, будь у меня возможность - я сам бы первым отсюда сбежал, и давно!». Но эта возможность предоставилась мне только в Панеряе.
  
  
  
  
  
  ЧАСТЬ ВТОРАЯ – «ПОДКОП, ПОБЕГ, ПАРТИЗАНЫ»
  
  
  
  БР: Мы с тобой остановились на том, что ты в панеряйских могильниках натыкался на самые невероятные находки.
  
  Откопал я, скажем, чуть ли не сотню, может, и больше священников-ксендзов в чёрных сутанах, с евангелиями, с крестами в руках. Немало было тучных, дородных, далеко не молодых. Немцы их расстреливали потому, что с сентября 39-го, когда они после пакта Сталина-Молотова-Риббентропа оккупировали Польшу, многие католики не то, что их не восприняли, но были очень отрицательно настроены против Гитлера и Германии.
  
  
  
  БР: И какие же настроения царили в этом лагере смерти?
  
  Про нас, советских людей, я тебе уже рассказывал, а вот у немцев настроение менялось буквально на глазах, и к концу февраля 44-го стали они либо сами напиваться, либо их специально спаивали, так что, подвыпив, затевали они внеочередные поверки, то и дело пересчитывали нас. Развлекалось начальство. Загоняли нас в жилую яму, выстраивали там шеренгами, и один, совершенно пьяный, вызывал по очереди наверх. Однажды вечером выкрикнули моего приятеля еще по вильнюсскому лагерю, по тамошнему лазарету, Костю Жаркова, полукровку, кто-то его еще в Вильнюсе, как и меня, выдал Макарову, поднялся он наверх, и услышали мы оттуда выстрел, а наутро нашли его тело. Без сомнения, для нашей общей острастки время от времени эсэсовцы одного из нас убивали. А новоприбывших после меня уже в Панеряй не поступало.
  
  
  
  
  Пугали. Чем и как угодно. Часто. Бывало, кричали нам сверху: «Советы наступают, но это ничего не значит, мы вас всё равно!..» - и стреляли вверх, а то и поверх наших голов, лишь бы мы трепетали со страху.
  
  
  
  
  Но, представь, во время этих «развлечений» вдруг проявился один охранник: низенький, плотный, отрекомендовался – «бауэр», т.е. крестьянин; у него оказался какой-то негитлеровский характер, а ведь мы всех немцев считали эсэсовцами: во-первых, он не пытался ни запугать нас, ни унизить. Во-вторых, рискнул сказать мне, что он «против войны», и было очевидно, что служба была ему в тягость. Увидел, как я нашёл в яме очки, разрешил взять, пожалел Жаркова, когда комендант самолично его расстрелял. Лет ему было явно за пятьдесят, и как-то он сказал мне, что до войны в мирное время поигрывал на гобое, потом вдруг сообщил, что советские войска заняли такой-то город, следующий по пути на Запад. Никакого служебного рвения за ним не замечалось, больше того, было видно, он понимает: его страна, «гитлеровская империя», пошла на закат. И уже весной, перед самым нашим побегом, он мне тихо сказал: «Гитлер капут». Единственный, кто проявил хоть какие-то человеческие чувства и качества.
  
  
  
  БР: Юл, а что за люди сидели в Понарах?
  
  Большинство заключенных были из местного вильнюсского гетто, все они жили в Литве давно, задолго до прихода советских войск и присоединения Литвы к Советскому Союзу летом 1940-го года, и мышление у них, их психология резко от нашего отличались. Например, чуть ли не главной их заботой было найти хоть какую-то золотую вещицу и утаить находку от охраны. И это в месте, откуда выход был только один – на тот свет. Но – удавалось. Я к золоту совершенно равнодушен, но те, кому повезло позднее бежать вместе с нами, пытались им меня наделить, так сказать, отблагодарить.
  
  
  
  Очень сильны у них были сословные различия, что нам, людям из СССР, более чем они идеологически воспитанным по советским канонам, было в диковинку. Среди женщин была некая Сусанна, девушка лет 18-ти, красивая, стройная дочь одного из самых богатых вильнюсских евреев, владельца десятка больших городских домов. И был парень, Мотька, позднее один из моих помощников, неимущий из самых неимущих, и возраста примерно как Сусанна. Ну, во-первых, «любви все возрасты покорны», а, во-вторых, вопросы морали соответствовали обстановке, никто из обитателей не верил, что удастся выжить, так что в кухню, где проживали женщины, ежедневно, вернее, ежевечерне, захаживала четвёрка мужчин, и Мотька сошёлся с этой Сусанной. И местные евреи, ну, никак не могли понять, как это они сошлись: совсем простой парень из самых низов общества и девица из высших слоёв, чуть ли не принцесса.
  
  
  
  Но даже в этой обстановке проявлялись человеческие чувства. Случалось, Сусанна, не дожидаясь вечера, приходила в наше мужское общежитие, ложилась к Мотьке на нары, садилась ему на колени или клала ему на колени голову, целовала, ласкала, могла тут же оголиться и называла его «мой мальчик-ангел». А мальчик только на идиш и говорил, по-польски – едва-едва. И никаких сдерживающих центров не было, и ничего не скрывалось, и всё было дозволено. А её отец успел удрать из страны перед самым приходом гитлеровцев в 41-ом и вывезти семью в Швецию, но Сусанна как-то не успела, и даже ходили разговоры, что папа-богач предлагал за дочь большой выкуп, но сделка почему-то не состоялась, и девушка попала в Панеряй.
  
  
  
  Стесняться там было некого и нечего. После того, как провозишься целый день с трупами, какой стыд, какие приличия сохранятся? Рассказывали мне: поначалу - да, бывало, кого-то рвало, выворачивало наизнанку, кое-кто и в обморок падал, а потом так привыкали, что... Рассказывали, что поначалу женщины принимали всех желающих – мол, заходи, пользуйся, «вшистко все едино – война, отсюда живыми не выйдем», но к моему там появлению сложились, можно сказать, постоянные, стойкие пары: бригадир Франц с Басей, старшей по кухне, ей было за тридцать, Мотл с Сусанной, Игнац с Соней, а с кем была Фефа, четвёртая,- уж и не помню.
  
  
  
  В общем, и наслушался, и повидал я немало. И если у кого-то вначале волосы вставали дыбом, то через пару-тройку недель все эмоции у наших заключенных куда-то улетучивались. Со мной ничего такого не было, донимали меня, скажу честно, злоба и непрерывная мысль: «а как же можно выскочить из этого положения», казалось бы, совершенно безвыходного? Не было у меня сильных ощущений от похоронного дела, может, уже насмотрелся много чего в предыдущем лагере, в тамошнем лазарете, может, все чувства притупились…
  
  
  
  И не у меня одного. Помнишь переводчика Карла? Он тоже попал в Понары и по сравнению с тем, каким он был в лагере военнопленных, сильно изменился. Там он почему-то ходил в британской форме, стройный, моложавый, вид грозный, тон суровый, внешне - ну, совсем не еврей, и в большой дружбе с фельдфебелем Максом. А когда начальником заступил Макаров и всех проверял нагишом, то и загремел в Панеряй. Очень опустился, превратился чуть ли не в старика, ходил сгорбленный, потерянный, носилки тащил еле-еле, через силу. Перед самым нашим побегом я поставил его в третий десяток, но, полагаю, он не выбрался, погиб.
  
  
  
  Первые дни мне было, конечно, очень муторно, я не сразу усвоил все правила, все тонкости работы и повседневного быта, но в первое же воскресенье мы втроём с Петей и Костей, моими давними знакомыми по предыдущему лагерю, выпивая по порции шнапса, особо не таясь, чокнулись за Родину, за Сталина, а заключенные из местных смотрели на нас очень косо, но постепенно приняли нас в свою среду. А немцы обращали особое внимание на уровень образования и культуры у «говенных рабов-свиней», понимали, что их главные враги – это люди, способные думать, мыслить, каким-то образом организоваться. К примеру, Костя Жарков, полукровка, сразу выделился среди остальных, и поэтому его почти сразу и уничтожили. Всё было оставлено на усмотрение коменданта лагеря и на его настроение.
  
  
  
  Работа наша продолжалась без просветов и была крайне однообразна. Костров мы соорудили уж никак не меньше десяти. Февраль 44-го был чисто зимний, холодный. Приходилось обращать внимание на то, что вдруг кто-то заболевал, простужался, поднималась высоко температура, еще бы – ведь ходили оборванцами, одежда была крайне скудная, не приведи Господь, - человек утром не мог подняться на поверку, оставался лежать, и мы сразу понимали – этот обречён, надо помочь, постараться как-то поднять, выходить, но не всегда это удавалось. Так что когда возвращались с работы, человека уже на его месте не было, и конвоиры говорили – отправили в госпиталь, а мы потом находили его труп.
  
  
  
  Случались и трагические моменты. Был еще один Мотл, пожилой, говорил по-польски, попал в этот Панеряй вместе со всей семьёй еще за год до моего появления. Однажды ко мне, а меня после моего воскресного тоста как-то признали, ну, что-то вроде агитатора, подошли и попросили: «Сделай так, чтобы этот Мотл не подходил вот к такой-то яме». Но я не успел ничего ни сделать, ни сказать ему, как Мотл именно там и очутился и увидел и жену, и детей, и всё, что с ними случилось и что от них осталось. Человек разом потерял рассудок, стал метаться, готовый наброситься на любого охранника голыми руками. Было это в начале марта, и единственное, чем мне удалось удержать Мотла от безрассудного поступка и верной смерти - это привлечь его к уже замысленному побегу, к подкопу.
  
  
  
  БР: Вот мы и добрались до главного события. Как же родилась идея подкопа?
  
  Как-то вечером подошёл ко мне один заключённый – «Хочу поговорить». Спрашиваю: «О чем? Как вас зовут?» - Отвечает: «Допустим, Коган». Явно не хотел мне открываться. И до самого расставания с ним уже на освобождённой советской земле я так и не знал его настоящего имени. Только в опубликованной в Польше книге о нашем побеге было сказано, что его фамилия Блазар. И говорит он дальше, что он профессиональный вор, всю жизнь грабил банки и сидит в Панеряе в третий раз. Якобы привезли его первый раз еще в 41-ом, поставили на краю ямы вместе с другими и принялись расстреливать, открыв огонь с дальнего края. Он, мол, выждал, чтобы не слишком рано, чтобы немцы не заметили, и сам упал в яму, а сверху навалились убитые. Немного, а его даже не задело.
  
  
  
  По его словам, в 41-ом не было еще ни колючей проволоки, ни вообще никакого немецкого педантизма, гитлеровцы просто убивали людей. Он, мол, отлежался-отдышался, ночью потихоньку выкарабкался из-под груды тел и, хотя неподалёку была охрана, он, благодаря своим воровским навыкам, отполз в сторону и удрал. Поначалу прятался по литовским хуторам-деревням, а когда и это стало слишком опасно, пошел в Вильнюс, мол, легче скрыться-затеряться в большом городе. Пристроился в гетто, но выходил, и в 43-ем попал в облаву. Его заставили раздеться, увидели причинное место и снова отправили в Панеряй, где ему удалось во второй раз проделать тот же самый трюк. Немцы, правда, заметили какое-то шевеление расстрелянных в яме и на всякий случай постреляли вниз. Одна пуля чуть задела ему руку, рана была чепуховая и не помешала ему снова выбраться наверх. Тут дело оказалось посложнее, чем в первый раз: была стража с собаками, но тем не менее ему и во второй раз повезло – ушёл.
  
  
  
  Этот рассказ показался мне фантастикой, невероятно редким случаем. А он говорит: «Хоть и стоят три ряда колючей проволоки, хоть и твердят, что между ними всё заминировано, но если хотим жить, надо отсюда бежать, тут нам добра не видать. Может, моя профессия пригодится, и вот почему: Я большой специалист по подкопам. В Литве дома, что в больших городах, что в маленьких, стоят плотно-плотно, я в соседнем с банком доме снимал помещение на первом этаже, открывал там лавчонку и приступал к работе».
  
  
  
  Тут я догадался, куда он клонит, тем более, что в Москве бывал на Лесной улице в музее – подпольной типографии социал-демократов-большевиков «Кавказские фрукты». А он продолжал: «Днём мой напарник торговал чем-то, а заодно и стоял на шухере, я же в заднем помещении вскрывал пол, копал ход вниз, потом горизонтальный в сторону банка, рассчитывал расстояние и подгонял как раз под то место в банке, где в последний момент надо было рвануть вертикально вверх, взломать тамошний пол и попасть внутрь ночью, когда там никого нет. Короче, залезал, забирал всё, что нужно, и спокойно уходил, и пускай полиция меня ищет. Так что, Юрий, не стоит ли и нам попробовать здесь?»
  
  
  
  Начинаю соображать. В яме твёрдого пола нет, чистый светлый песок, как на пляже, его запросто можно разгребать руками, но чтобы ночью выкопать лаз, нужно работать не одному-двум, а нескольким парам посменно, а куда и как удалять-выносить накопанный грунт? Коган-Блазар отвечает: «Спустимся вниз вдоль бетонной стенки, я уже проверил: песок там точно такой по цвету, как у нас на полу, дальше пойдём горизонтально. Лаз нужен узкий, только чтобы одному человеку проползти, а вход будет под крышей и за складскими полками, сверху ничего не видно, никто из немцев проверяющих туда не заглядывает. Песок станем сразу рассыпать по всей яме, никто не заметит, ну, поднимется пол сантиметров на десять, кто станет это замерять? Мы и бочку-парашу используем: и в неё сколько-то сыпанём, ночью польём мутной жидкостью, утром вынесем и – в выгребную яму, охранникам и в голову не придёт никакое подозрение».
  
  Схема ямы, вид сбоку
  
  
  
  Мне план понравился. Ну, как не попробовать? Сначала позвал Ицека, электромонтёра, молчаливого, замкнутого, по-русски – ни слова. Он мне с первого дня понравился, я постепенно разговорил его, выяснил, что попал он в Панеряй «по собственной дурости: уговаривали на воле уйти к партизанам, да я из-за братьев засомневался, вот и угодил сюда, а их потерял». Спрашиваю: «Сможешь от нашей лампочки времянку соорудить, провод протянуть в проход за полками и там маленькую лампочку подключить?» - «Смогу». – А немцы его использовали для мелких работ в служебном домике, нужные материалы у него и подкопились, он той же ночью, как все уснули, и начал ковыряться.
  
  
  
  Вторым стал прощупывать Франца-бригадира, он ведь был назначен немцами, значит, те ему доверяли. Склад с продуктами запирался, ключи были у него, без его помощи никак не обойтись. Рискнул, выхода не было. А он мгновенно отреагировал: «Окажу всяческое содействие, но вы не думайте, что я на стороне Советов, я буду помогать потому, что вы люди, а тут нечеловеческие условия».
  
  
  
  Теперь надо было выяснить, на какую глубину уходят бетонные стены. Оказалось – ровно на средний рост. А в каком направлении копать? Вокруг лагеря лес. За дальней стороной нашей ямы невдалеке растут треугольником три сосны, высокие и близко друг к другу. Часовой стоит у открытой части ямы, где нам вниз спускают лестницу, это примерно на противоположной стороне от лаза, слева и справа от него ночные фонари. Понимаю, копать надо именно в направлении этих сосен – часовому они ночью не очень-то видны, да и свет от фонарей туда не достигает. Ты еще раз взгляни на схему ямы и территории.
  
  
  
  Банковский вор и принялся первым копать. Тихо, незаметно, умело. В глубине прохода между продуктовыми полками мы торцевую доску сантиметров 35 шириной сделали съёмной, за нею было как раз необходимое нам пространство, стена-то округлая, эта фальшдоска легко снималась и ставилась на место, прикрывая вертикальный лаз вниз. И вниз «Коган» работал сам, укрепляя стенки дощечками вроде ступенек, я песок оттаскивал и, рассыпая по полу, обязательно перемешивал со старым, чтобы не отличался по цвету. Когда он дошёл до конца стены и начал горизонтальный ход, стали мы привлекать и других работать по очереди. Самым большим нашим противником оказался песок: он непрерывно осыпался, надо было его как-то укреплять, особенно потолок лаза. Придумали: под видом необходимости отапливать яму, отопления-то в ней не было, стали мы таскать туда чурки, кололи поленца, ставили два по бокам, сверху крепили горизонтально третье. Поначалу ставили не вплотную, увидели – всё равно сильно осыпается, пришлось чурки рубить так, чтобы из средней части получалась доска как можно шире и плоская, и крепили их практически в стык. Нагрузка сверху оказывалась небольшая, правда, кое-какие боковины слегка скособочились, но не катастрофически, мы быстро восстанавливали «деревянный туннель».
  
  
  
  
  Яма была около 25-ти метров в диаметре, копали мы с лёгким подъёмом и так, чтобы только из неё выбраться, не стараясь попасть за колючую проволоку. Территория лагеря была в форме неправильного прямоугольника, скорее – овала, около километра в поперечнике, так что невозможно было и подумать, да и не под силу копать на такое расстояние. Про саму колючку и про возможные мины даже не думали, понимали - рискуем, можем погибнуть, но шанс вырваться на свободу был сильнее любого страха. А еще попросил я всех «посвящённых», полагая, что таких не больше десяти человек, внимательно обращаться с останками и собирать какие ни попадутся пригодные подсобные инструменты, так что вскоре оказались мы отлично оснащены: были и разнообразные кусачки, и клещи, и напильники, и рулетка, и даже резиновые перчатки на случай, если проволока и впрямь окажется под напряжением.
  
  
  
  БР: Конвоиры спускались в яму и днём, и ночью; почему они её не осматривали, почему не обнаружили лаз?
  
  Еще как осматривали, но главным образом – жилой отсек, считали, если мы нашли хоть какое оружие, то и прятали его в нарах или под ними. При всей их дотошности им и в голову не приходило искать что-то в других местах. Не ожидали подвоха с нашей стороны: все эти юде, мол, «почти покойники, опустившиеся, раздавленные скоты»… А кроме того, ночью кто-то из наших стоял на стрёме: пока немцы с шумом всего несколько раз в марте подтаскивали к яме лестницу, опускали её, сами топали вниз лицом к стене, наш товарищ сразу подавал знак, и мы успевали разлететься по своим нарам и «спали». Если же часовой освещал яму сверху ручным фонариком, то вся наша работа проходила под крышей, заметить что-либо было практически невозможно.
  
  
  
  БР: И не нашёлся ни один предатель?
  
  Мы строго конспирировались, я упорно считал, что кроме десяти человек «посвященных» никто ничего не знает. Оказалось – это не так. Но ни у кого не было ни малейшего повода пойти на предательство, все от немцев пострадали, все потеряли и близких, и друзей-знакомых, никто на контакт с немцами не шел и не помышлял по собственной инициативе пойти и донести, я это абсолютно исключаю. Правда, двоих мы остерегались: первым был поляк Игнац, его даже его собственная сожительница Соня подозревала,– и напрасно, - что он сотрудничает с гестапо, а вторым - зубной врач по прозвищу «Микки-Маус». К этому все испытывали неприкрытую антипатию: обозлённый на весь мир болтун, эгоист и стяжатель, стопроцентный паразит, наверняка договорившийся с охранником делиться вырванным изо ртов золотом, и уверявший, что отец Сусанны выкупит её у немцев. Не стеснялся орать ей: «Увидишь, что с тобой сделает отец, когда узнает про твоего любовника!» Полагаю, он был единственным, кто не знал о нашем подкопе: я дал строгое указание не подпускать его к нашему делу, мы и ночную работу начинали, убедившись, что он заснул – крепко и с громким храпом.
  
  
  
  Туннель получился 31 с половиной метров длиной, копали мы весь март, считай, с 1-го числа, нарыть за ночь один метр считалось достижением. Кто-то копал больше, кто-то из сменщиков меньше. На каждую ночную смену нужно было три человека. Первый рыл вперёд и ставил подпорки. Второй сзади подавал ему деревяшки, отгребал вырытый песок, насыпал его в ведёрко и задом полз назад к выходу. Только там можно было развернуться, выпрямиться и подать ведро третьему, который стоял на стрёме, а заодно высыпал песок и разравнивал его руками по полу.
  
  
  
  Пройдя метров десять, мы разработали такую технологию: сначала втискивали верхнюю планку, затем выгребали песок с одной стороны и ставили боковую подпорку и, наконец, с другой стороны вторую. Недели через две мы забеспокоились: как бы немцы не обнаружили наш заговор. Выходя утром на работу, старались шагами измерить расстояние от края нашей ямы до трёх сосен и пройти поверху вдоль подкопа: во-первых, проверить ориентиры – правильно ли движемся, ведь маркшейдеров среди нас не было, во-вторых, глянуть, не просел ли где грунт, чего мы очень опасались. На наше счастье, под снегом росла трава, её корешки тоже укрепляли грунт, в общем, нигде провалов мы не замечали. Тут наступил апрель, оттепель, снег стал таять, появились лужи, но обошлось.
  
  
  
  Мы всё равно постоянно были настороже. Однажды, уже в апреле, немцы поставили у ямы не одного, а трёх часовых и объявили: «Сегодня работы не будет, сидеть, лежать, не ходить!» - Чего это они? Ну, в яме – так в яме. Женщины одолжили нам иголки с нитками, сели мы латать одежонку… А часов в 11 наверху пошли автоматные очереди. На следующий день нас повели за ворота, к тупику железнодорожной ветки, и там лежали человек 50 цыган, должно быть, целый табор, их-то накануне, как привезли, сразу и перестреляли. Судя по всему, они бросились врассыпную в разные стороны, автоматчики и открыли беспорядочную стрельбу. Кому-то удалось убежать шагов на 60, а одна девчонка, как нам показалось, еще была жива… Женщины, дети… Приказали нам всех раздеть. На мужчинах были короткие тулупы, мы их теперь «дублёнками» называем, собрать тела, взвалить на штабель, который был уже почти готов к поджогу.
  
  
  
  На нас всё это произвело очень сильное, гнетущее впечатление. Кто-то даже предложил мне напасть на охрану, отнять оружие, убить хотя бы одного эсэсовца. Не будь наш подкоп уже почти готов, я, может быть, и пошёл бы на такой шаг, хотя понимал, что нас всех тут же тоже прикончат, но сообразил: если удастся - доберёмся до партизан, тогда сможем сполна отплатить нацистам за их зверства, и твёрдо сказал: «Нет! Об этом не может быть и речи! Полное спокойствие и никаких проявлений эмоций против немцев!»
  
  
  
  И по всем признакам, гитлеровцы стали ужасно торопиться: между двух рядов проволоки, едва присыпанные землей, в неглубокой яме лежали, можно сказать, еще «свежие» трупы, и в каких-то продолговатых рвах, глубиной не больше двух метров, тоже. Старожилы говорили - этих выловили и казнили раньше, до моего приезда, хватали людей повсюду: из домов, из транспорта, с вокзалов, на улицах, - лишь бы поскорее ликвидировать местное население, не только евреев из гетто, и замести следы. А нас с кострами подхлёстывали. Поняли мы: и нам осталось недолго видеть этот свет…
  
  
  
  Числа 8-го апреля кто-то руками упёрся в сосновые корни, сказал мне, мы это обсудили, еще кто-то пояснил, что у сосен корни неглубокие, и я полез пощупать. В лазе было тепло и душно. Песок потихоньку сыпался из-под корней, на меня слегка подуло, я почувствовал свежий воздух. И как потом оказалось, выйти нам наружу лучше, чем мы вышли, было просто невозможно. А тогда я сильно перепугался и велел тщательно укрепить снизу грунт – не дай Бог, кто-нибудь, пусть хоть случайно, пройдёт мимо сосен, наступит и провалится, и наш план пойдёт насмарку.
  
  
  
  Пришло время сообразить, куда побежим, когда выскочим из лаза наружу. Выбрали кратчайшее направление от сосен до проволоки, решили, как побежим мимо соседней ямы к довольно густому лесу, - там расстояние было незначительным, - да еще так, чтобы часовой нас в темноте не разглядел. Позднее, когда я оказался возле сосен, даже пора-зился точности нашего подкопа, отношу её за счёт общего инженерного образования. А на схеме видно: почти напротив сосен с другой стороны ямы стоит часовой, подальше, метров триста-пятьсот - казарма охраны и лагерные ворота. В казарме, если уж нас в яме 80, то их не меньше полуроты солдатского состава. У них дежурство посменное, по два часа. Начальство их поощряло, чтобы поглядывали и в яму и вокруг, были бдительны, подкармливало изысками, французскими винами, они часто хвастались бутылками: «Вот что мы пьём!» - мне и подумалось: вот бы в ночь побега они оказались навеселе!
  
  
  
  Следующим этапом было назначить день побега. Двенадцатого апреля день рождения моего Бори, вот я на эту ночь и назначил. И кое-кому про это сказал.
  
  
  
  
  
  
  
  Брат Юлия Борис Фарбер
  
  
  
  Вдруг ко мне подошёл пожилой еврей, служивший то ли при синагоге, то ли при раввине: «Вы назначили побег на 12-ое, но в эту ночь будет светить луна, вас всех сразу увидят и перестреляют, а 15-го луны не будет, и будет темно». И я послушал старика. И еще стало мне ясно, что все в яме знают абсолютно обо всём, как мы ни конспирировались.
  
  
  
  И приступил я к формированию группы побега: стал устанавливать очерёдность, не ограничивая число беглецов, хотелось – скольким удастся, в самую ночь я бы предложил всем. Думаю: предложу сначала старику Мотлу, что потерял здесь всю семью, хоть этим как-то его выделю, но он, к моему удивлению, отказался: «Спасибо. – говорит на смеси польского, идиш и русского, - но я останусь. Мне за 60, нет у меня ни физических, ни моральных сил, все мои в этих ямах-кострах, зачем мне цепляться за жизнь. На воле нет для меня никакой свободы, надо будет скрываться, дожидаться, пока немцы уйдут, пока придут ваши, а они далеко, да и советская власть мне не светит, пока она тут в Литве в 40-ом – 41-ом командовала, навидался я и арестов, и высылки, и много чего другого. Конечно, меня сразу расстреляют, а вот у вас, молодых людей, есть перспектива спастись»… Тогда меня это потрясло, но с годами я стал его понимать: окажись и я в такой же ситуации, тоже навряд ли побежал в неизвестность…
  
  
  
  Тут вдруг встрял «бригадир-форарбайтер», которого мы, как я уже намекал, поначалу опасались, всё-таки он служил немцам, отвечал за всех нас и обязан был докладывать начальству буквально обо всём, что среди нас происходило. «Или мы все погибнем, - говорит, - или ты меня вместе с моей женщиной, с которой я тут живу и сплю, зачисляешь в первую десятку!» - Вот такой ультиматум, и я был вынужден поставить его девятым, её – десятой, всё-таки он нас не предал и не выдал. Седьмым и восьмым шли двое братьев. Старший - высокий, тощий, ловкий, - был удивительно удачливый копатель, а младший – никчёмный бездельник, мы его вообще к рытью подкопа не привлекали и ни во что не посвящали. Старший и говорит: «Либо ты ставишь со мной брата, либо я вообще не пойду». Он был мне симпатичен, и я согласился. Вообще решал всё сам, ну, как диктатор.
  
  
  
  По-настоящему активных было шестеро: первым шёл электрик Ицек со всеми инструментами для резки проволоки, вторым – я, вроде командующего, за мною наши военнопленные Петя Зинин и Костя Потанин, пятым и шестым – местные евреи Овсейчик и Мацкин, из ошмянских сельчан, «таскатели» вёдер с песком, далее, после бригадира – еще десять человек, самые решительно настроенные на побег. А человек 20 сразу сказали, что останутся – не верят в успех: «Чем скорее нас расстреляют, тем лучше, только об этом и просим Бога». А Франц оказался в каком-то смысле провидцем: «Если уйдёте, то не больше сорока человек».
  
  
  
  Днём 12-го комендант приказал построить всех заключённых наверху и, сильно пьяный, пальнул раза три в воздух, а потом заорал: «Сволочи! Бездельники! Лентяи! Я за вас выговор получил! Меня начальство грозит на фронт отправить! Я вас заставлю шевелиться! Советы наступают, к концу месяца тут не должно никаких следов остаться! Конвой, гонять их кулаками, кнутами, прикладами, заставлять их бегать!» - И снова стреляет. Ясное дело – жить нам осталось недолго, финиш совсем близко.
  
  
  
  Две ночи пролетели, наверху и внизу тоже всё было тихо и спокойно. Последний день 14-го ничем не отличался, вернулись после работы, тихо подозвал каждого по установ-ленной очерёдности, уточнил время, напомнил, что, как, куда… Идти предстояло на юг, компас у меня был, нашли. Я ставил перед собой задачу уйти за ночь как можно дальше от лагерной зоны, значит, вылезать надо было в промежуток между сменами часовых, а они менялись каждые два часа: в 12, в 2, в 4 и так далее. Вот и решил – нельзя уходить ближе к рассвету, пойдём в темноте, в первом часу, а часы у многих были, подбирали в могильных ямах. Еды никакой не брали, надеялись быстро дойти до партизан.
  
  
  
  Легли. В 11 как заведено свет погасили. Лежу на спине, думаю про разные варианты, какие могут быть случайности, повороты. Проверил запасные очки. Слышу: лестница вниз, охранник спускается, осматривает нары, женскую часть, поднимается наверх, вытягивает лестницу, что-то говорит часовому. Значит, 12 часов. Тут кто-то шушукается рядом. Тихо говорю: «Постарайтесь заснуть, ночь предстоит бессонная, неизвестно, как сложится дело». Первая двадцатка готовых к побегу не шевелится, а человек 20 остающихся, примирённых с судьбой, тихо молятся, понимаю - «за их, т.е. наш, успех». Думаю, волновались человек 40 из третьего, четвёртого и пятого десятка – надеялись тоже выскочить, но не были уверены, что получится.
  
  
  
  Совсем тихо сняли кандалы, они нам копать в туннеле никогда не мешали – скидывали, потом снова надевали, но я свои не бросил, много позже отдал в музей. Как было предсказано, на 15-ое апреля ночь выдалась тёмная, ни зги не видать. Только звёзды на небе. Поползли. Огромной змеёй, голова чуть ли не на ногах предыдущего. Дышать стало трудно. Не только везение, главное – наша упорная настойчивость и жажда вырваться на свободу буквально выпихивали нас из смертных ям. Чувствую, позади меня лаз заполнился до предела. Электрик быстро убрал последнюю землю, расширил проход, вылез и сразу исчез в темноте. Я – за ним, но теряю его из виду. Слава Богу, знаю направление, потихоньку иду дальше, слышу – остальные за мной. Кто-то обгоняет меня, начинает перекусывать проволоку, оглядываюсь – темнота, тишина. Вдруг какой-то звук сзади: может, двадцатый или двадцать первый, вылезая, как-то или чем-то нарушил тишину, часовой что-то заподозрил, очевидно, глянул вниз и закричал.
  
  
  
  У меня тоже были кусачки, хватанул – получилось, справа и слева у ребят тоже, никакого тока нет, рванул ко второму ряду - не тут-то было, кусачки не берут, проволока потолще, ухватился руками за верхнюю, стараюсь перелезть, рукавицы мигом рвутся, за ними руки, ватник, боли от спешки и волнения не чувствую, стремглав бегу к третьему ряду, ко мне присоединяются несколько человек, вместе преодолеваем эту последнюю преграду и – к лесу. Добежали, видим – нас всего шестеро. Глянул на руки – кровавое месиво, долго потом заживали, гноились от ржавчины. Тут в лагере и поднялась стрельба.
  
  
  
  Минут через десять – выстрел из пушки: явный сигнал «что-то произошло» всем немецким гарнизонам в округе, мол, «поднимайтесь по тревоге и будьте в полной готовности». Взял на себя старшинство: «Пошли!» Местные евреи из местечка Ошмяны говорили, что поведут нас на Рудницкие кущи или леса, где действуют советские партизаны, доведут, не выходя на дороги. Глянул на компас – вперёд. Следующей преградой на нашем пути оказалась речушка. Середина апреля, вода ледяная. Для меня – никаких проблем, но двое не умели плавать. Разделись, чтобы не замочить одежду, я тех двоих на спине перевёз. Оделись, двинулись дальше. Километров десять протопали. Светает понемногу. Видим – в лесу избушка. Деваться некуда, идём, будь что будет.
  
  
  
  Двое стариков живут, муж с женой. Перепугались. Но отошли, когда протянул я им «премию», которой меня сразу наградили за удачу сотоварищи из местных, - золотую монету. Они поняли, откуда мы, из какого лагеря смерти, слух уже просочился по всей округе, а главное – от нас исходил отвратительный, специфически особенный запах, мы долго от него не могли избавиться. Устроили нам нечто вроде привала, рассказали, где мы находимся, где какие дороги-шоссе, где стоят немцы, как нам дойти до Рудницких кущ.
  
  
  
  И пошли мы от них дальше. Ясное дело – лесом, ни на какую дорогу-шоссе не совались. Компас очень пригодился. Один раз услыхали вдали в темноте паровозный гудок, очевидно, от вильнюсской железнодорожной ветки, это соответствовало и рассказу наших солагерников, и совету деда с бабкой. За ночь прошли километров 12, к утру вышли на опушку, видим – впереди дорога. Давай назад, под кусты. Залегли. И вовремя, потому как момент оказался самым критическим: к середине дня на дороге показался немецкий патруль, пятеро, с ними две овчарки, наверняка тренированные ищейки – «искать жидов». Мы замерли. Уберёг нас ветер, дул в нашу сторону, не учуяли нас псы. Но я такую ситуацию обдумывал еще в лагере и припас найденную среди трупов плоскую бутыль с широким горлом и этикеткой «Обращаться с осторожностью». Что за жидкость? Кто-то понюхал и говорит: «Уксусная эссенция». Я и подумал: если что – плесну в лицо кому потребуется, может, обожгу или ослеплю. Но не понадобилось, обошла нас беда.
  
  
  
   На третий день стали мы прикидывать, сколько же всего прошли за три ночи: в первую 10, во вторую 12, в третью тоже около 10-ти. А нам говорили, что партизаны действуют примерно в 35-ти километрах от Вильнюса, значит, могут быть где-то близко, и немцев тут должно быть поменьше, не то что вокруг Панеряя и Вильнюса. Идём потихоньку, и к вечеру разглядели сквозь деревья не то хутор, не то ферму. Решили рискнуть и пошли вдвоём, а четверо остались в лесу. Заходим в крайний дом - а там мужчины. Стало неприятно, вдруг нас схватят, но они, едва нас увидели, залопотали: «Да это жиды, шо немцы шукают!» - и рассказывают: в лагере после побега большой переполох, конвой заменили, многих наказали, а местным обещали награду за поимку беглецов. Спрашиваю: «А где советские партизаны?» - «Да тут рядом, - отвечают, - в Закопяне, по вечерам непременно приходят. Вы пока спрячьтесь в лесу, а завтра вечером идите туда».
  
  
  
  Так мы и сделали. В сумерки 19-го апреля всей шестёркой вошли в первую улицу этой деревни, если я правильно помню её название. Ни огонька не видно. Вдруг впереди слышу – русская речь. Меня будто что подтолкнуло изнутри, кинулся туда – мужчина. Спрашиваю: «Советский?» - Отвечает: «Советский». – Обнимаю его, целую, он, естественно, ничего не понимает, отстраняет меня. – «Мы вас, советских партизан, ищем, - говорю я. - Мы вшестером бежали из лагеря смерти в Панеряе. Вы случайно не москвич?» - Отвечает: «Москвич. Всё понятно, идёмте с нами, не пропадёте теперь». Подходим к группе, человек десять. – «Это наш разведотряд». – Пошли. Я всё-таки был настороже, мало ли что, провокаторы и полицаи еще не перевелись, фронт боёв был еще под Витебском, Вильнюс освободили позднее, в июле.
  
  
  
  Привели нас к землянке, внутрь не пустили – от нас шёл невыносимо скверный запах. Велели раздеться догола и выстирать всю одежду, включая нижнее бельё, в каком-то болоте, запасного-то ничего ни у кого не было. Долго потом старались вытравить эту, прости за грубость, вонь, часто безуспешно.
  
  
  
  Был это отряд «Александра Невского». Носил на головах шапки или папахи с красной лентой наискосок, считалось – почти военная форма. Командовал полковник Казимеж, но настоящая его фамилия Шумаускас, он потом много лет был Председателем Верховного Совета Литовской ССР. Мы у него пробыли недолго, нас скоро перевели в отряд вильнюсских евреев под командой комиссара Габритца, которые жизни в гетто предпочли вооруженное сопротивление гитлеровцам. Сделали это главным образом для того, чтобы эти местные могли проверить нас, беглецов, может, кого из знакомых узнать или опознать. Пока шли под охраной «невских», очень опасались нарваться на немецкий патруль или облаву, а то еще попасть под пушечный обстрел – немцы такое часто проделывали.
  
  
  
  Встреча моих сотоварищей по побегу с земляками-партизанами, как чудо из чудес, до сих пор стоит у меня перед глазами. Тем более, что перед нами туда же пришли еще пяте-ро наших беглецов. Выходит, сюда нас добралось 11 человек. Тут-то мне и рассказали: в лагере после первого выстрела часового у ямы охрана пустила осветительные ракеты, увидела вылезавших из ямы у сосен, открыла по ним огонь и сразу убила наполовину высунувшегося наружу заключённого. Он-то своим телом и закупорил выход. Вообще тогда считалось, что убежали 20 человек. Но стали доходить сведения, что из этих один парень подорвался на мине, когда пытался перейти железнодорожное полотно, что одну женщину поймали полицаи, изнасиловали и убили, что «бригадир» Франц со своей дамой шли в Вильнюс и по пути заглянули в деревенский дом, а хозяева их выдали немцам. Те их сразу расстреляли, а хозяев наградили прилюдно, чтобы всё село знало за что. Это всё мне потом в Вильнюсе вор Коган подтвердил.
  
  
  
  Габритц, колоритная фигура, отнёсся к нам более чем доброжелательно. Мгновенно по радиосвязи доложил, как о чрезвычайном происшествии, и в обком партии, и в Москву о нашем побеге, и всем говорил «об одном разговорчивом еврее, который может рассказать об этом с необычайно красочными подробностями». Меня еще в Панеряе перед побегом кое-кто просил: «Доберётесь до своих, расскажите про всё, что тут творится». Вскоре пришло распоряжение принять всех одиннадцать в этот отряд, а позднее переправить нас к озеру Нарочь, это километрах в 80-ти, где уже действовала освобожденная советская зона с обкомом и прочими организациями, даже со школами. У Габритца оружия нам не выдали, существовал железный закон: питайся, ходи на задания, но оружие добудь сам. А еще в отряде партизанская жизнь сочеталась с абсолютно мирными делами, например, было стадо коров, и пожилой беглец Шлёма Мацкин остался при них пастухом.
  
  
  
  Но вот интересный случай. Познакомился я там с неким математиком Бронштейном из Лейпцигской высшей технической школы. Он отлично владел несколькими языками, в том числе и русским, и всё пытался объяснить мне, почему местное литовское и польское население плохо относится к советским людям. Мол, как пришла Красная Армия, - а он это всё наблюдал и запоминал, - офицеры и их жёны, даже высших чинов, раздобыли себе, он выразился грубее – «награбили», всякой одежды, особенно женское нижнее бельё, и решили, что комбинации – это платья, и пошли щеголять по улицам. Так что он, хоть и старался ни с кем из этих «освободителей» не общаться, даже вообразил себе, что Москва нарочно послала в прибалтийские республики, как утверждала западная пропаганда, всяких невежд и чуть ли не варваров. А партизанский врач поддержал его: «Конечно, не Фирсова же было посылать оккупировать Литву, Латвию, Эстонию, для этого Кремлю нужны были самые малообразованные люди».
  
  
  
  И начал Бронштейн сыпать мне, от тех людей очень отличавшемуся, всякие комплименты, на что я отвечал ему, что в Союзе многие поднялись из крестьянских низов, им вовсе не обязательно знать правила хорошего тона, великосветские манеры, математику и языки, зато надо уметь выкручиваться из любых ситуаций. И рассказал ему про одного солдата, бывшего московского грузчика и моего соседа по Чернышевскому переулку, который в окружении 41-го года умел выловить где-то в поле беспризорного поросёнка, притащить, заколоть, разделать, разжечь костёр, зажарить и славно накормить, после трёх голодных дней, чуть ли не половину нашего взвода, оставшуюся в живых.
  
  
  
  Воевать по-настоящему мне не пришлось, так, кое-что по связи делал, был и переводчиком – скажем, когда наш майор из бригады ездил на переговоры с польскими отрядами, а на освобождённой территории секретарь обкома Монахов или Монаков, извини, запамятовал, засадил меня описать в деталях всё, что пережил в лагерях, как организовался подкоп, как удалось выжить – несколько толстых тетрадей заполнил. Ведь ни про Освенцим-Аушвиц, ни про Майданек, ни про Маутхаузен мир тогда ничего еще не знал, наш подкоп-побег не только вызвал среди немцев огромный скандал, но и мог рассказать всему свету о нашем исключительном деле. Правда, он был не единственным, например, был побег из «Девятого форта в Каунасе», но там заключённые бежали, если я верно помню, когда их из тюрьмы вывозили на работы. Однако Кремль решил всё замолчать. Гитлеровцы повсюду от Кавказа до Бреста оставили множество расстрельных ям, но Панеряйские по количеству уничтоженных людей уступали разве что киевскому Бабьему Яру да еще газовым камерам. Ну, а кроме этого, все мы там, «в освобождённой зоне», прошли, как было строго заведено советской сталинской властью, первую проверку, потом в Вильнюсе вторую, в Москве третью, после которой меня отправили в ссылку в город Пермь, он тогда назывался Молотов. Сталинское отношение к попавшим в плен советским людям теперь хорошо известно. Но это, как говорится, уже другая история.
  
  
  
  БР: Кого ты помнишь из тех, кто пришёл к партизанам?
  
  Первым делом Костю Потанина – простой рабочий парень, нетерпеливый, всё подбивал меня в лагере поднять восстание против немцев. Сразу стал ходить на боевые задания, раздобыл себе оружие и очень любил петь, считал себя хорошим певцом, всех развлекал песенками, сочинёнными другими заключёнными: и про полицаев, и про жестокого зверя Куцепала, и про лагерного придурка. Не могу тебе процитировать – слишком много неприличных слов. Он приехал с нами в Вильнюс и решил, пока еще шла война, остаться там и пойти в уличные регулировщики. Знаю, что в декабре 45-го года на него во время дежурства налетел грузовик, может, специально, он был в милицейской форме, а среди населения было много, кто ненавидел советских и даже сражался против СССР.
  
  
  
  
  Интересным человеком оказался Канторович – он сидел в грузовике, которым нас везли из вильнюсской тюрьмы в Панеряй, и сказал мне, куда и зачем нас везут. Много чего повидал с 41-го года, хотел уйти в партизаны, но что-то не получилось, а в январе 44-го попал в облаву к литовским полицаям. Ох, как же он был на них зол. Когда мы с Петей и Костей пили в яме «за Родину», он подсел к нам: «Можно я с вами?» Говорил, что был часовщиком-ремесленником, и правда, – чинил в яме часы,- что встал на сторону СССР, раз уж гитлеровцы уничтожали всех евреев, хотя особой симпатии к советской власти не испытывал. Именно он выпрашивал у охранников газеты, которые я и в Панеряе читал вслух. Едва мы начали подкоп, подошёл ко мне и вызвался добровольцем – без колебаний и каких-либо условий, работал без устали, таскал вёдра с песком, выскочил из лаза и дошёл до партизан. Но в Вильнюсе я потерял его из вида, кто-то сказал мне: «Канторович уехал в Польшу», но, по правде сказать, дальнейшая его судьба мне не известна.
  
  
  
  
  Кстати, туда же уехали и Бронштейн, и врач из партизанской бригады – советские власти даже поощряли такой отъезд; доктор жену свою отыскал - и был таков. Уехал и варшавянин Мойша Чмеелин, коммерсант, приехавший в Вильнюс в 39-ом и там застрявший; он строил из себя аристократа, после могильных ям каждый вечер чистил ногти. Вспоминаю еще Шлёму Вульфа: этот утверждал, что был коммунистом, сидел в гитлеровских лагерях как политзаключённый еще в тридцатых годах, испытал «трудовое перевоспитание». Заключалось оно в бессмысленной непосильной работе: заставляли таскать на носилках тяжеленные камни из одной ямы в другую, а когда вторая заполнялась, заново перетаскивать эти же камни в первую яму. В Панеряе он тайком собирал золотые монеты, именно он и всучил мне ту, которую я отдал старикам-крестьянам в лесу. Шлёма уверял, что отдаст все монеты партизанам, но не знаю, выполнил ли он это обещание. Попал он и в бригаду Габритца, но я его, уехав однажды по делу с замкомандира в первый отряд, больше его уже не встречал.
  
  
  
  Воевал и Сусаннин полюбовник Мотл, смело, хорошо воевал. Ему было, за что мстить нацистам: он из гетто по очереди с другими ходил за пищей побираться. Однажды, возвращаясь, увидел, как литовские полицаи уводили с чердака всех его родственников, включая родителей, а через несколько дней и сам попался. И – в Панеряй. Копал наш лаз активно, я его включил в двадцатку, правда, отказался поставить рядом Сусанну, как он просил: были другие, намного более заслужившие право попытаться вырваться на свободу раньше неё. После партизан я его больше не видел, и Сусанну тоже, думаю, она погибла еще в лагере. Жалко, конечно, приятная была девушка.
  
  
  
  БР: Довелось ли тебе встретить потом кого-нибудь из сокамерников?
  
  Из панеряйских только Когана. В освобождённом Вильнюсе, забитом войсками. Мы обозом приехали из партизанской зоны, весь путь наблюдали Красную Армию и восторгались – вон сколько у нас солдат, пушек, танков! В городе нам устроили торжественную встречу. Там я с Коганом и столкнулся, он говорил, что ему помогли скрываться дружки по уголовному миру, и что больше всего он боялся нарваться на поляков из отряда «Белая роза», они упорно охотились и за евреями, и за советскими людьми. Из Панеряя он вышел богатым человеком: как охранники ни следили за ним, он ни дня не оставался «без золотого улова». Уж где он находки прятал – не знаю. От группы беглецов сразу откололся, никого с собой даже не пригласил. В Вильнюсе гляжу – высокий, статный, длинноусый, в хорошем костюме, очень любезный, попросил меня замолвить за него словечко перед советской властью, держался как приличный человек с великосветскими манерами – ну, никак не заподозрить в нём грабителя. Разве что деньги были для него божеством. Заговорил о западных странах, где бывал до войны: «Хорошо бы туда попасть». Мне потом рассказывали, что он-таки уехал в Польшу, как только там образовалась народная республика.
  
  
  
  Много позднее, году в 1950-ом, повстречался мне художник Александр Смолянинов, я его знал по вильнюсскому лагерю военнопленных, он показывал мне свои удивительно интересные рисунки, некоторые я потом видел в каком-то журнале, помню, один изображал, как волокут трупы расстрелянных в смертную яму… Искал доктора Гутнера из переименованного Волгограда, посылал открытки с запросом, один раз получил ответ: «Такой не значится».
  
  
  
  
  
  
  
  Юлий Фарбер
  
  в день интервью
  
  
  
  БР: Мне остаётся добавить несколько личных воспоминаний. Пока летом 41-го отец, дядя Боря и все друзья нашей семьи, надев военную форму, готовились к отправке на фронт, Юлик успел «пропасть без вести». Из всех родственников только выросшая с раннего детства с двумя братьями моя мать Лидия не верила в то, что Юл погиб. Прошло три года. В начале августа 44-го светлым жарким вечером мама сидела вместе с приятельницей у настежь открытого окна в нашей квартире на шестом этаже известного москвичам углового дома Петровки и Столешникова. В комнату, перепугав маму насмерть, влетела летучая мышь. Подруга мгновенно закричала: «Это хорошая примета, это к важному известию!» - На следующее утро почта принесла письмо от Юлика: «Я жив, был в партизанах, скоро приеду».
  
  
  
  У панеряйских ям я впервые оказался в сентябре 1959-го года. Лес, кусты, вместо смертных ям - большие, засыпанные землёй и поросшие травой круги, чуть утопле-ные и от этого напоминавшие приподнятым бортиком цирковую арену. Осенний ветер слегка шевелил траву, сильно поразившую меня необычайным окрасом: с одной стороны травинки были ярко зелёные, с другой – ярко красные, именно цвета крови. Спросил у старушки-смотрителя, сидевшей возле музейных дверей: «Вы специально высаживаете такую двухцветную траву в память о погибших?» - «Что вы, - отвечала она, - сама растёт, никто за ней не ухаживает».
  
  
  
  Вторично я побывал там 20 лет спустя в конце семидесятых – скорбно памятное место было так же пустынно, безлюдный музей – деревянное строеньице, одинокая посетительница в сопровождении собаки стояла на противоположной стороне ямы. Показалось - памятник немного покосился. Зачем-то копнул толстой веткой землю – выскочила кость и проржавевшая чулочная подвязка. Сами собой вспомнились стихи:
  
  
  
  «Его зарыли в шар земной –
  
  Он был простой солдат,
  
  Всего, друзья, солдат простой
  
  Без званий и наград…
  
  …Руками всех друзей
  
  Положен парень в шар земной,
   Как будто в Мавзолей»…
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"